Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2015, 2

МАРИЯ ГАЛИНА: HYPERFICTION

ЗА ГОРИЗОНТОМ СОБЫТИЙ

 

«Горизонт событий прошлого разделяет события

на изменяемые с бесконечности и на не изменяемые;

а горизонт событий будущего отделяет события,

о которых можно что-либо узнать, хотя бы в

бесконечно отдаленной перспективе,

от событий, о которых узнать ничего нельзя».

 

Википедия, свободная энциклопедия

 

На первый взгляд роман Евгения Чижова «Перевод с подстрочника»[1] к эпиграфу никакого отношения не имеет. Те читатели «Нового мира», которые либо успели прочесть роман, либо знакомы с ним по отзывам рецензентов (роман Чижова давно уже не новинка, и книжные обозреватели писали о нем достаточно подробно), знают сюжет, но я все-таки вкратце напомню. Тем более что, поскольку роман не новинка, нет нужды избегать спойлеров. Вообще, манера «не выдавать» развязку книги, интригуя читателя и тем самым якобы стимулируя его к покупке контента в том или ином виде, по-моему, неумна.

Итак, некто Печигин, москвич (это важно), несостоявшийся поэт, автор одной единственной, за свой счет опубликованной когда-то в 90-х книжки «Корни снов» (даже название книжки косвенно подтверждает его поэтическую несостоятельность, «Корни слов» было бы и то лучше), получает приглашение от своего давнего друга/соперника Касымова, когда-то одноклассника, потом успешного студента МГИМО, теперь успешного чиновника в независимом государстве, а прежде — советской республике Коштырбастан. Печигин, так и не ставший поэтом, но ставший профессиональным переводчиком (и Байрона переводил, и Одена), должен перевести на русский свод стихов местного лидера — Народного Вожатого — Гулимова.

Коштырбастан — собирательный образ азиатской деспотии, причем деспотии светской (исламские фундаменталисты маячат смутной угрозой где-то на горизонте и если бы не твердая рука Народного Вожатого… ну, понятно). Гулимов — собирательный образ восточного тирана, загадочного и непредсказуемого, Отца Народа, почти бога, он удивительным образом пережил несколько покушений, он неуязвим, он удачлив божественной удачей, его гигантская статуя возносится над столицей, его стихи выбивают на гранитных скрижалях, он изменяет саму природу земли, он принес народу мир и процветание, от него ничто не скрыто, он втайне ходит среди простого народа, как какой-нибудь Харун-аль-Рашид, и так далее. То, что он при этом поэт, не удивительно, люди при власти, особенно деспоты, вообще склонны к поэтическим экзерсисам. Не удивительно и то, что все поэтические предвидения Народного Вожатого имеют тенденцию воплощаться в жизнь: стихи о воде — в создание рукотворного моря посреди пустыни, стихи о звездах — в национальную программу по изучению астрономии и освоению космоса и так далее… Гулимов в своих стихах как бы намечает программу, которую воплощает народ, он, как уверяет пригласивший Печигина Касымов, и есть народ — самая душа народа, его квинтэссенция.

Образ вполне азиатский, и опять же неудивительно, что за этим блестящим фасадом скрывается довольно мрачная изнанка, постепенно открывающаяся не слишком проницательному Печигину (читатель угадывает подвох практически сразу, и остается только удивляться вялому простодушию героя, согласившегося на эту авантюру). Каждый тезис оборачивается своей антитезой, покушения удаются, но в них гибнут двойники, бывший музыковед работает подметальщиком, полстраны вымерло в неожиданно суровую зиму просто из-за нехватки топлива, поэты (кроме самого Гулимова, естественно) подозрительны и подлежат истреблению, декхане как работали мотыгами в поле, так и работают, электричество в деревнях включают на несколько часов, чиновник, в роскошном доме которого поселили Печигина и который вроде бы уехал послом в благополучную европейскую страну, арестован как враг народа и заговорщик и помещен в лагерь, и т.п. Абсолютная, удушливая, липкая, как рахат-лукум, диктатура.

Удивительно здесь то (как отмечали практически все рецензенты романа), что Гулимов поэт чуть ли не гениальный — случай в истории современных тиранов единственный. Не потому, что его стихи, воплощая народные чаяния, как матрица, разворачиваются в рукотворные моря и цветущие сады, это как раз вполне по-восточному, а просто потому, что его стихи хороши сами по себе, как стихи.

Тут, правда, имеется некоторый нюанс. Наш Печигин коштырского не знает, переводит с подстрочника, непонятно кем выполненного. Подстрочник этот выглядит как верлибр, причем весьма неплохой, что называется, с размахом написанный, а как должен выглядеть перевод, в какой размер Печигин должен это втиснуть, мы так и не узнаем, равно как и не узнаем, как оно звучит по-коштырски. (Кстати, в бывшей советской республике, где кое-где еще сохранились облупившиеся статуи Ленина и странные названия вроде «Совхоз имени ХХII съезда КПК», еще говорят по-русски, хотя в основном, конечно, старики или чиновники, что немаловажно для сюжета.) Так вот, имея дело с подстрочником, мы можем только догадываться о качестве текстов — и, как потом выясняется, о степени их аутентичности — тоже, здесь, как и везде, читатель столкнется с перевертышем, с невозможностью верификации. Реальность в Коштырбастане вообще не верифицируется, это страна, где «возможно все», как утверждает лукавый друг Печигина Касымов, ловец душ и соблазнитель. Хочешь славы — пожалуйста, твоя книжка юношеских стихов, выпущенная в Москве двадцать лет назад за свой счет тиражом триста экземпляров, будет продаваться в каждом газетном киоске тиражом в сто пятьдесят тысяч и ее будут покупать женщины, старики и дети. Впрочем, биография на обложке будет отличаться от печигинской: автор стихов, переводы которых Печигин так и не сможет оценить, оказывается, был диссидентом, сидел в тюрьме, много претерпел и т. п. И вообще — одна из ключевых фигур современной русской литературы, ведь не может Народного Вожатого переводить какой-то безвестный неудачник! И вот уже Печигина показывают по телевизору и вручают премию за еще недоделанные, недовыполненные, неопубликованные переводы.

Вообще-то Печигин, видимо, переводчик хороший. Он даже имеет обыкновение невольно вживаться в образ переводимого автора, заражаться его внепоэтическими качествами, так, переводя Байрона, начал прихрамывать, переводя Одена, охладел к своей возлюбленной и стал засматриваться на представителей своего пола, и т. д. Переводя Гулимова, Печигин как бы заряжается эманацией власти. Он словно соглашается с тем, что Гулимов — воплощение народных чаяний и сокровенных грез, что власть его — от Бога, а сам он — сверхчеловек, что народ Коштырбастана — лелеемые им дети, нуждающиеся в опеке и направлении. Печигин уже и сам смотрит на коштырцев чуть сверху, отстраненно и снисходительно, как на «свой народ». Власть, таким образом, как бы смыкается с поэзией. Власть — это поэзия. Поэзия — это власть. Ну да, а почему бы иначе тираны пописывали стишки и приближали поэтов?

Тут некоторое отступление.

В 2013 году премию «Русский Букер» получил роман Андрея Волоса «Возвращение в Панджруд»[2] (к букеровскому лауреату 2014 года мы еще вернемся). Там тоже обыгрывается тема поэт/власть (с тоже трагичным, но, как ни странно, по-своему оптимистичным, обнадеживающим финалом), причем власть поэта, отъединенная от власти властителя (в «Переводе с подстрочника» они сливаются), оказывается по-своему сильнее тирании. Поскольку — цитирую рецензию Владимира Губайловского — «Поэзия в известном смысле — независимый свидетель истории. Поэт стремится запечатлеть вещь такой, какая она есть, сохранить ее в слове и снабдить всем необходимым для путешествия сквозь время и языки, сквозь разницу материальных культур. Поэзия — это инвариант, в том числе инвариант исторического бытия вещей. Поскольку поэт в главном состоит из своей поэзии, он тоже оказывается инвариантом. Это постоянство сохраняется во всех возможных преобразованиях, оно пластично и подвижно. И поэтому, выбирая в качестве образа эпохи, ее свидетеля и очевидца, именно поэта, мы получаем неожиданный шанс не только узнать какую-то неизбежно частичную и неполную информацию о времени, в котором он жил, но буквально это время почувствовать».

Власть над пространством-временем — не шутка, к тому же, кажется, поэт имеет власть не только над будущим, но и над прошлым, он как бы формирует это прошлое для будущего. Иногда — из будущего, пост-фактум. Неудивительно, что именно на эту власть и претендуют тираны, как бы присваивая ее, выцарапывая у поэтов.

Из Википедии, свободной энциклопедии:

«Предмет, попавший внутрь горизонта событий, в конце концов, вероятно, попадает в сингулярность».

То есть, если совсем уж оторваться от физики (сейчас вроде бы само существование «горизонта событий» подвергается сомнению), там, внутри горизонта событий, нет ни прошлого, ни будущего, ни причинно-следственных связей. Возможно все. Примерно как в Коштырбастане. Ну это я так, поэтизирую, физики меня наверняка поправят.

И при чем тут, кажется, Народный Вожатый Гулимов? А вот при чем:

 

Звезды, не бойтесь, приблизьтесь.

Я знаю, как вам одиноко.

<…>

Особенно ближе к утру в тусклых сумерках мне понятен

ваш страх перед смертью. Я в точности знаю,

как вам предстоит умереть: пропадая

за горизонтом событий, на прощанье

вспыхнув сверхновой, потом превратиться

в дрожащего белого карлика…

 

Это, как вы поняли, подстрочник одного из стихотворений Гулимова. Лукавый намек, подброшенный автором.

Конечно, Народный Вожатый (Гулимов претендует на роль пророка в религиозном смысле этого слова) знает все по определению, но не до такой же степени. Такое явное бросающееся в глаза несоответствие творимого текста и авторства предполагает перевертыш, и он, естественно, не медлит воспоследовать: автор гулимовских стихов никакой не Гулимов, а несчастный, старый полубезумный поэт, чей сын, обвиненный в заговоре против Народного Вожатого (провалившемся, а как же!), становится заложником и залогом того, что все стихи, написанные бедным поэтом, и дальше будут нести подпись Гулимова. Еще один перевертыш — несчастный поэт делает это сознательно и охотно, ибо его стихи при таком раскладе выбиваются на гранитных скрижалях и не канут в вечность безвестно и безвозвратно. Еще один перевертыш — конечно, канут, безвестно и безвозвратно, поскольку со смертью Гулимова (ходячего трупа, полузомби, посетившего нашего героя в тюрьме перед расстрелом, чтобы хоть так почувствовать себя живым) стелы порушат, книги стихов в мгновение ока изымут из киосков и библиотек (как изъяли книгу стихов на коштырском впавшего в немилость Печигина) и само имя сотрут из памяти… Тираны управляют прошлым не хуже поэтов, говорит Чижов, как бы отменяя тезисы «Возвращения в Панджруд». А то и более эффективно, поскольку поэт подвержен рефлексии и всякой там ненужной совести, тиран же действует рационально и оптимально. Но при этом, как ни парадоксально (а возможно именно потому, что каждый последующий тиран как бы отменяет предыдущего, а поэт неотменим), Тиран ужас как хочет быть Поэтом. Или по крайней мере иметь поэта подле себя. И чтобы это был лучший поэт, лучший из возможных, «мастер». И именно поэтому, в силу своей способности изменять реальность или, напротив, следовать одной, неотменимой реальности, поэт в конце концов становится опасен — и вот бредет ослепленный Рудаки к себе в родной Панджруд. И Мандельштам идет по этапу.

Остается, впрочем, вопрос, в чью роль вживался тогда хороший переводчик Печигин, переводя с подстрочника, если сама фигура творца расплывается в тумане, как бы передается от одного другому? В некое абстрактное, безличное воплощение абсолютной власти как таковой? Неудивительно тогда, что его постиг столь печальный конец — как любого чужака, вознамерившегося стать своим и оттого потерявшего способность к критическому восприятию действительности.

В черной дыре истории, сформированной нашим сознанием, внутри горизонта событий настоящее способно влиять на прошлое, причем слово оказывается здесь формообразующим фактором, а фигура поэта и писателя — сродни фигуре демиурга. Так, скажем, если бы Гоголь все-таки сподобился написать второй том «Мертвых душ» (вот и премия «Русский Букер» за 2014 год!), вся история России пошла бы по другому, более правильному пути[3]. Значит, надо дописать этот второй том, как если бы это сделал Гоголь, воплотившись в Гоголя, — и сразу все будет в порядке. Если бы Чехов (см. роман Бориса Штерна «Эфиоп»[4]) после своего знаменитого ich sterbe пережил кризис, встрепенулся, отряхнулся, уехал оздоравливаться на Капри, там встретился с Куприным, Андреевым, Вересаевым, Ульяновым-Лениным, которого невзлюбил, получил Нобелевскую премию, вернулся в Россию (как бы заместителем Горького, напротив, умершего от туберкулеза), занялся бы политикой, был бы влиятельнейшей фигурой… Глядишь, и не пришел бы к власти Иосиф Джугашвили.

А поэт Гумилев, спасенный от расстрела загадочной организацией «Пятый Рим», и вовсе стал бессмертен и сверхчеловек, был знаком с Марлен Дитрих и прочими знаменитостями, охотился за нацистами на антарктической подземной базе, сражался с ископаемыми ящерами, тайком правящими человечеством, — и послужил прототипом Бонда, Джеймса Бонда в романе Андрея Лазарчука и Михаила Успенского «Посмотри в глаза чудовищ»[5].

Не то что поэты или писатели, творцы, — их литературные персонажи активно вмешиваются в историю, образуя литературную легенду уже второго порядка — как, скажем, Анна, дочь Анны из романа «Анна Каренина-2»[6], которая в своей бурной жизни много чего претерпела и многое повидала, в частности, именно она «научила Сталина крошить в трубку └Герцеговину флор”, подарила Коко Шанель идею └маленького черного платья”, подбила Мату Хари примерить амплуа исполнительницы экзотических танцев и послужила прототипом Анки-пулеметчицы»[7].

События настоящего, даже вымышленные, тем более вымышленные, безусловно влияют на события прошлого, которое в зависимости от текущей ситуации становится то славным, то позорным, то вообще стирается, как не бывавшее никогда. А уж на настоящее — тем более. Конструкты, порожденные воображением ушлого пиар-менеджера или романтичного литератора, так или иначе формируют реальность, так как никакого иного способа трансляции реальности, кроме как посредством слова и образа, у нас нет.

Чтобы жить в виртуальном[8] мире, нам вовсе не обязательно прибегать к помощи интернет-технологий, а чтобы описывать этот виртуальный мир — к помощи киберпанка. Мы и так живем в мире, где вольны выбирать из нескольких предложенных нам реальностей или же, что еще хуже, — не вольны, поскольку одну-единственную, не обязательно адекватную версию реальности навязывают нам сверху, в приказном, обязательном порядке. Чтобы увидеть и описать реальность как она есть, нужно выйти наружу, за горизонт событий, но на это, честно говоря, мало кто способен. Да и что там видно, снаружи? Непроницаемая завеса, черная дыра. Есть ли вообще эта самая реальность «как она есть»? Ну, это, в общем-то, к Пелевину.

 

Здесь о печальном. 13 декабря 2014 года в возрасте 64 лет ушел из жизни один из лучших наших фантастов Михаил Успенский. Слово «фантаст» в данном случае применимо скорее к способу письма; миры, сконструированные Успенским, весьма условны и отсылают нас скорее к разноплановым мифологическим конструктам, чем к футурологическим прогнозам или научным моделям. Тем не менее одна из его последних вещей была прогностической, футурологической и в общем даже пророческой. Я, конечно, имею в виду «Райскую машину»[9].

О «Райской машине» я уже писала[10]. Теперь, пять лет спустя, видно, что Михаил Успенский действительно оказался пророком, а описанное им состояние общества близкого будущего — стало нашим нынешним состоянием, окружающий нас мир обернулся искусственной, виртуальной реальностью, принимаемой обывателем на веру некритично, без рассуждения, без рефлексии. Похоже, пророки, поэты и печальные мудрецы все-таки способны выйти за горизонт событий, иногда, редко, не все, но лучшие, самые талантливые, самые умные, самые добрые. И самые беспомощные. Потому что если они и вышли, то мы-то остаемся там, внутри. А значит, ничего нельзя поделать, ничему нельзя научить, ни о чем нельзя предупредить.

 

Майский номер журнала “Новый мир” выставлен на сайте “Нового мира” (http://www.nm1925.ru/ ), там же для чтения открыты мартовский и апрельский номера.

 

 



[1]От автора: в новом году, как вы заметили, у колонки поменялось название, хотя содержание осталось все тем же — все, что так или иначе выходит за рамки «реализма». Но поскольку у нас за рамки реализма так или иначе выходит все, то и ограничений у этой рубрики не так уж много. Что же касается футурологии, то здесь, полагаю, надо привлекать специалистов, хотя, как учит исторический опыт, предсказания писателей и поэтов сбываются чаще, чем прогнозы ученых.

 

Чижов Евгений. Перевод с подстрочника. М., «АСТ», 2013, 508 стр.

[2] Волос Андрей. Возвращение в Панджруд. М., «ОГИ», 2013. См. также Книжную полку Владимира Губайловского («Новый мир», 2013, № 5).

 

[3] Шаров Владимир. Возвращение в Египет. М., «АСТ», 2013. См. рецензию Виктора Папкова в «Новом мире», 2014, № 12.

 

[4] Штерн Борис. Эфиоп. М., «АСТ», 1997.

 

[5] Лазарчук Андрей, Успенский Михаил. Посмотри в глаза чудовищ. СПб., «Азбука», 1998.

 

[6] Золотько Александр. Анна Каренина-2. М., «Алькор Паблишерс», 2013.

 

[7] Владимирский Василий. Анна Каренина наносит ответный удар <http://krupaspb.ru/piterbook>.

 

[8] «Виртуальный» далеко не всегда означает «смоделированный посредством интернет-технологий, ненастоящий, поддельный».

Виртуальный. [ср.-лат. virtualis] — 1) возможный; такой, который может или должен проявиться при определенных условиях; 2) техн., амер. в. реальность [англ. virtual reality <virtual> — потенциальный, возможный + reality — реальность, действительность] — мнимая реальность — имитация реальной обстановки с помощью компьютерных устройств (звуком, зрительными образами, телесными, тактильными ощущениями, напр., сенсорными перчатками); используется гл. обр. в учебных целях (для подготовки пилотов, танкистов, манипуляторов на промышленных предприятиях и т. п.) <dic.academic.ru>.

[9] Успенский Михаил. Райская машина. М., «ЭКСМО», 2009.

 

[10] Галина Мария. В прорези ближнего прицела. — «Новый мир», 2010, № 10.

 

Версия для печати