Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2015, 11

Ради вида

стихи

 

        Радашкевич Александр Павлович родился в 1950 году в Оренбурге. В 1970-е годы жил и работал в Ленинграде, в СССР не публиковался. Эмигрировал в США в 1978 году. В 1994 году основал при петербургском издательстве «Лики России» литературно-историческую серию «Белый орел». Автор многих книг и публикаций. Живет в Париже.

 

 

 

 

Вогезская площадь

 

Сесть на площади Вогезов и подумать: это всё,

как в фонтане пьющий вяхирь,

аккуратно и неспешно, всё решительно по мне,

как безветренная вечность или та пивная пена —

сдул, и нету ни фига.

Всё фланирует, щебечет, упивается собой:

тут младенцы, как болонки, вплавь пустились

по траве, там скамейки, что качели

на лианах грешных снов, и в опале предвечернем,

в бликах плотских и святых, даже смерч

развоплощений огибает эту сень.

Сесть на площади Вогезов в дым лепечущих

веков, видеть стриженые кроны,

слушать души, трогать тени,

пить немую благодать,

и тринадцатый Людовик, улыбаясь

в ус барочный мушкетёрам, мне и небу,

с луноокими белками спит на каменном коне.

 

 

 

Монастырский концерт

 

«О, одиночество, мой выбор сладчайший».

Парижский дождь смывает небо

марта и лакирует ломких улиц воскресное

небытиё. Хрустальный перелив

вирджиналистов: аллеманды, гавоты, куранты.

Доминиканский монастырь под

музыку шекспировской поры, чембало, флейта,

баритон с челом иного века и

благовейной сединой, вечерних гимнов славословье

в розарии раскрашенных небес,

«Greensleeves» и «Music for a while»[1]. Мы слушаем,

вмерзая в жизнь и лепет блуда,

во всплески бед, как в ангелов безгласный лёт

под менуэт разминовений, и Дама

та неумолима в кружении зелёных рукавов...

Аплодисменты, бис и выход

в сплетенье лакированных пустот. И хоть сжимаю

чью-то руку в шатре дождей

воскресных, всё внемлю обертонам баритона:

«O solitude, my sweetest choice».

 

 

 *    *

    *

 

Я вас люблю, и без вас мне не жить,

но мои чемоданы готовы, собрана

сумка, обратный билет на руках,

и я знаю, не зная уже ничего и

ни о ком никогда ни наяву, ни

во снах более не забывая: мир —

это только случайный транзит

или, лучше сказать,

пересадка.

 

 

 

Дама с единорогом[2]

 

Всюду этот овальный лазоревый остров,

парящий на приглушённом багреце, поросшем

цветами, населённом маленькими занятыми

собою зверями.

 

     Р.-М. Рильке. «Записки Мальте Лауридса Бригге»

 

 

Ах, эта дама в шальной печали меняет платья,

как желанья, на багровеющем мильфлёре, где

обитает бестиарий, и геральдические звери,

воздевши стяги над ветрами, то улыбаются

сурово, то хвост с опаской поджимают, а

опрокинутая цапля всё так же падает веками,

смертельно раненная взглядом и всей повадкой

ястребиной. Все розы мира перенюхав, грустит

мартышка у корзины. А дама рвёт венок

гвоздичный и рог витой единорога

невозмутимо осязает.

Пять чувств невнятных даны от неба,

чтоб приручить необратимо его шпалерную

невинность, но он, копыта возложив ей на подол

узорный, глядится в зеркало сомненья. Пантера,

львёнок, лиса, коза, собака, кролик и дикобраз

непостижимый, и убедительный гепард — они

пасутся сокровенно на этом острове срединном,

а дама то играет на органе, то обречённо высыпает

в ларец из плата все самоцветы сердец разбитых.

«Моё единое желанье» — её шатёр провозглашает,

но та болонка на подушке который век

уж ей не верит.

 

 

 

В Калабрии

 

Ионическое море,

гомерическая гладь.

Заплывая в это око,

в поднебесно-ясный взгляд,

мы смываем наших былей

пропылённо-ломкий след,

и, как дети, наливая

сердце млечной глубиной,

мы, как дети, уповаем

в то, чего совсем не ждём:

всё, что было, нас забыло,

всё, что будет, унесло

белым ветром растворенья,

за пологою волною

в перламутровое море,

в ионическую гладь.

 

 

 

Вещи жизни

 

Трогайте. Гладьте. Пробуйте. Прижимайте

к себе. Прикладывайте к щеке. Целуйте.

Молитесь на вещи. Молитесь на всё, что

видите вокруг. Всё есть чудо. Всё живое —

чудо. Все вещи — чудо. Вещи — живы. Они

и есть наша жизнь.

 

      С. Горный. «Санкт-Петербург (Видения)»

 

 

А прежде улица была уютней, наивнее, добрей и

проще, упираясь в мечту, творимую из океана

времени немого. Пусть мир тревожен и напрасен,

радуйтесь, что всё на свете разное. Всё бессмертно,

свято и живо, до потерянной пуговицы и до дырочки

на сапоге: та не найдётся, а эта не расширяется; и

до закладок в зачитанной книге всех недосказанных

судеб, в памяти душ, невытравимой, живы которой.

Займитесь списком благодарным, не опуская ничего:

чайная ложка, гребёнка или открытка из детства,

зеркальце бабушки или жар-птица чёрной лаковой

шкатулки, камушки жизни. И у каждого радостный,

свой — не напрасно видимого, виденного, и в него

заглянет Бог. А тогда ничего не страшно.

 

Кроме прошлого, нет ничего. Только, может быть,

этот питерский дождь, нескончаемый, нежный,

немолчный, чтобы зажмуриться и упереться челом

в стекло иль прислониться спиною к заплутавшему

фонарю. Пусть бы он шёл и ничего больше не было,

чтобы не ведать, что станет потом. Чтобы, жалуясь

по дворам, пела шарманка, повторяя тот самый

вечерний мотив, — даже в ангельском жемчужном

бытие небытия. Всё тут свято и всё прекрасно. Всё

благодарно живёт и дальше. Ибо раз было, значит

предвечно. Прищуриться ли на фонарь янтарный

в заплаканном окне — и потянутся нити златоиглым

пучком к ресницам. Питерский дождик, босой и

бессмертный, лил бы и лил непрестанно навеки.

 

 

 

Виды

 

Последний снег над видами Уфы,

последних лет жестокое круженье.

Зачем я рвался и куда, скользя

по лестницам обратных восхождений,

из этого замедленного сна и из родного?

Прекрасна сень земного обретанья,

и чья-то юность, любуясь лишь собою,

так грациозно чешет мимо оснеженной

тропою в никуда. Сегодня день,

когда не стало папы, а завтра мне

назначено читать стихи в библиотеке,

в том самом сером доме, где жил и

умирал мой старший брат когда-то.

Апрельский снег над видами Уфы,

и я гляжу в летящее окно, уже себя

в себе не видя, благодаря, любя и

уповая, коря, кляня и будто обожая,

и я гляжу в обратное окно не ради

убывающей весны, а просто

ради вида.



[1]  «О, одиночество» и «Музыка на время» — песни Г. Пёрселла, «Зелёные рукава» — неизвестного автора.

 

[2] Серия из шести шпалер XV века, выставленных в парижском музее Клюни. Мильфлёр — цветочный фон.

 

 

Версия для печати