Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2015, 11

Девочка с Восточной улицы

воспоминания

Осипова Светлана Семеновна родилась в 1937 году в Москве

 

Осипова Светлана Семеновна родилась в 1937 году в Москве. Окончила Московский станкоинструментальный институт «СТАНКИН», работала в Экспериментальном научно-исследовательском институте металлорежущих станков (ЭНИМС), кандидат технических наук. Живет в Москве.

 

 

НАЧАЛО

 

22 июня 1941 года я приближалась к своему четырехлетию. В моей памяти многое стерто, только отдельные световые пятна в туманном пространстве.

Заводская окраина Москвы. Автозавод им. Сталина, завод «Динамо», 1-й ГПЗ, Велозавод, ТЭЦ, еще какой-то закрытый завод, заводские жилые корпуса. Коммунальные квартиры, маленькие кухни, горячей воды нет, нет и ванной.

Мама сидит на комоде — вытирает с него пыль. Солнце светит в окно. Комод слева от окна. Солнечные лучики прыгают и колются в моих прищуренных глазах, вспыхивают золотым сполохом маминых, и без того рыжих, волос. Играет радио. Там что-то говорят и говорят суровым и красивым голосом. Я слушаю его красивые переливы, хотя они очень торжественно серьезные. Но лучик щипнул меня в носу, я чихнула, и мне смешно и хорошо.

Мама замерла, обернулась ко мне, глаза ее растерянные и испуганные. Она медленно откладывает тряпку, прижимает меня к себе. Война! Мне это слово ничего не говорит, но мамин испуг напугал и меня. Папы сейчас нет с нами. Я не знаю, где он. У него ласковые, голубые, как небо, глаза. Я все время жду, что он войдет, подхватит меня на руки, и я серьезно ему скажу: «Здравствуй, папа! Скажи мне, где ты был?» И уж он-то обязательно мне все расскажет.

Угрожающий рокот и глухие удары, темнота. Мне хочется разорвать этот ужас, и я кричу, звук моего звонкого сильного голоса должен заглушить этот ужас, остановить его, позвать маму. Тишина и пустота. Мамы нет. Ходят какие-то люди и дети. Меня это не интересует. Мама, где же ты? И вдруг за прутьями высокого-высокого забора — мама в платье вишневого цвета, ее руки сквозь решетку тянутся ко мне. Я бегу к ней, руки навстречу, сквозь решетку:

— Мамочка! Я хочу к тебе! Убери эти прутья!

Мы двигаемся вдоль забора, перехватываясь руками, плачем и говорим, как любим друг друга. Я утыкаюсь в другую решетку, она не пускает меня двигаться рядом с мамой, и я кричу, кричу:

— Мамочка, не уходи от меня!

Мама успокаивает меня, что-то шепчет, но я не понимаю, я только вижу, что она удаляется. Это непереносимо, еще ужаснее, чем гул и грохот. Небо падает на меня, и все пропадает. Горячие мамины слезы и губы, которые целуют мои глаза, щеки, волосы. Мама! Я у нее на руках.  И мы уходим по тропинке между заборами. Рядом идут несколько женщин с детьми. Темнота окружает нас, но моя рука в маминой руке, значит все хорошо, мне не страшно. Мы идем и идем. Я спотыкаюсь и спотыкаюсь. Мама берет меня на руки. Светящиеся шары приближаются к группе бредущих женщин с детьми. Колонна военных автомашин, с солдатами и техникой. Колонна остановилась. Протянутые крепкие руки подхватывают меня, я взлетаю, смеюсь от ощущения полета: так взлетала я на руках у папы. Может быть, папа тоже здесь?

— Папа, папа! — кричу я.

— Папы здесь нет. Иди ко мне, доченька.

Мама прижимает меня к себе. Машины с ревом двигаются с места. Меня так сладко качают мамины руки. Я проваливаюсь в светлый сон, где мы все вместе: я, мама и папа. Синее, синее небо, солнышко слепит глаза, я увертываюсь от лучика, а он догоняет меня — открываю глаза, лучик фонарика перебирается с одного лица на другое.

— Да вот, подобрали женщин с детьми, подбросим их до Москвы. Не брести же им ночью по дороге, да и бомбят ведь вокруг завода. Товарищ капитан, ну какое же это нарушение? Ведь это и есть наша забота: защищать матерей и детей.

— Ладно, я их не видел. Продолжайте движение.

Женщины переговариваются. Звучит непонятное слово: патруль. Конечно, должны были нас высадить, но и они — люди, и у них дома остались жены и дети, и им тоже понадобится помощь.

А потом мы дома.

Из маминого рассказа:

Когда началась война, всех тут же вызвали на завод и открыли детский садик, несмотря на воскресенье. Завод — а это был Мотозавод, который потом стал называться Велозавод, за высоким и плотным забором которого и через много лет после войны что-то сильно ухало и грохотало, — объявил о мобилизации, то есть выход за ворота был закрыт. О детях сказали, чтобы не беспокоились, они в тепле и уюте.

Через несколько дней мама не выдержала и на свой страх и риск (а риск означал: трибунал) через мало кому известную дырку в заборе выскользнула наружу и побежала к детскому саду посмотреть на ребенка. Детский сад был пуст.

Старая сторожиха сжалилась над отчаянно метавшейся матерью и под строгим секретом (иначе ей — трибунал и расстрел) сообщила, что детей вчера куда-то вывезли на автобусах, сказали, что за город, в безопасное место. Родители знать не должны (?!). Мама вернулась на завод, окольными путями пыталась узнать, куда увезли детей. Безрезультатно. Оказалось, автобусы больше суток простояли на Таганской площади. Значит, когда мама металась по детскому садику и заводу, дети сидели запертые в автобусах, голодные, мокрые, грязные и полуживые, так как еду не привозили, по нужде не выпускали. Об этом она узнала позднее от заведующей.

Детей вывезли действительно за город, в Бронницы, и разместили в каких-то строениях под забором у военного завода. С методической регулярностью немецкие самолеты стремились разбомбить завод. Завод был замаскирован, и потому бомбы сбрасывались вокруг — авось попадут. Этот-то гул и грохот до смерти пугал меня. Я отказывалась есть, не ложилась спать, сидела на кровати. Меня стали привязывать к кровати. Тогда я стала выть, часами подряд, пока не кончались силы и я не проваливалась в сон. А когда просыпалась — все начиналось сначала. Вот тогда, несмотря на все запреты, заведующая, которая была приятельницей моей мамы, решилась передать записку с шофером, который привозил продукты.

«Ира, если хочешь застать свою дочь живой — приезжай немедленно и забери ее. А еще нас через несколько дней должны эвакуировать куда-то на восток. Мы находимся...»

Легко сказать: приезжай и забери. Из здания завода выпускают только по специальным пропускам, а с территории — никак. Транспорт — только военный, ни электричек, ни автобусов. И, наконец, куда забрать, если ее с завода не выпускают.

Мама собрала еще трех близких подружек, рассказала им о записке.  И они собрались сбежать с завода за детьми. Мамин начальник сказал ей: «Я не замечаю, что тебя нет в течение суток, но если проверка — я ничего не знаю. А тебе грозит трибунал». С тем мама и пролезла через ограду на рассвете, раздвинув доски в известном месте.

Сначала им удалось спрятаться на платформе состава, который вез танки. Прямо под гусеницами. Состав тронулся и некоторое время благополучно перемещался. Ноги и руки затекли в скрюченном состоянии. Громада танка нависала над головой. Подружки друг друга не видели, и оставалось только надеяться, что все пристроились и держатся. Потом состав остановился, разлился гул приближающихся самолетов, что-то ухнуло. Состав дернулся, заскрежетал. Самолеты противно завыли, и снова стало ухать. Какой-то военный дернул маму за ногу: «Вылезай! Беги к лесу! Быстрее!»

Так он подряд выковырил всех зайцев, значит видел их, но не прогнал раньше. Женщины кинулись к лесу, как будто играя в мяч-вышибалу, где вместо мячей были снаряды. Однако повезло — все добежали. Вжались в землю и молились богу и черту, чтобы пронесло мимо них смерть. Пронесло. Но состав был сильно разрушен, ехать не мог. Пошли считать шпалы. Дошли до перекрестка с шоссе и стали останавливать проходящие машины, просить подвезти.

Большинство машин были военные, брать пассажиров не имели права. Кто-то сжалился, подвез, да свернул раньше, чем надо; и снова — почти под колеса, чтобы остановились. Потом бомбили шоссе. И снова прятались и останавливали попутные машины. К обеду разыскали военный завод, благо раскинулся он во чистом поле, в стороне от деревень. Ну а дальше — долго уговаривали заведующую, клянясь, что детей их никто не увидит и не узнает, что они вернулись домой.

Заведующая рисковала жизнью, отдавая детей, но она уже знала (утром получила приказ), что вот-вот придут машины и повезут детей куда-то на восток, за Волгу. И она рискнула. Две воспитательницы и она на две сотни маленьких, перепуганных ребятишек. Многие из них еще не умели говорить, другие не знали фамилий и имен родителей. Сколько детей потеряются, пропадут, останутся в живых? А эти хоть под крылом у матерей.  И можно будет приписать их к пропавшим, никто не заметит.

Большое ей спасибо, что рассудила так, не побоялась, взяла грех на душу. Хотя какой же это грех? Спасла пятерых детишек. Многие из отправленных потерялись по дороге. Паром, на котором переправляли их через Волгу, бомбили — еще сколько-то погибли вместе с одной из воспитательниц. Кого-то спасли, вытаскивая из воды, снимая с досок. И одна цель была — спасти. А кто, откуда, с кем, как зовут — в этот момент было не важно. Так почти никто из родителей не нашел детей этого злополучного детского садика от Мото-велозавода.

 

Я одна в комнате. Дверь заперта. Мне еще нет четырех, и мама боится, что в своем детском любопытстве или от страха я выйду из комнаты и пойду. Куда? Найду ли дорогу назад? Она оставляет мне кружку воды, кусок хлеба и горшок, запирает дверь на ключ, оставляя его в двери снаружи, чтобы соседи могли зайти, если что случится. Ночью она снова пролезает через дырку в заборе за территорию завода и прибегает на часок успокоить меня и оставить свой паек — кусок хлеба. Раз в три дня их отпускают на несколько часов домой помыться, постираться, переодеться.

Что чувствует маленькая девочка, сидя сутками одна в закрытой комнате? Грустно, непонятно и страшно. И даже есть не хочется. Иногда город бомбят, и я ору, ору, срывая голос. (По официальным данным сообщают, что Москву начали бомбить 22 июля. На самом деле речь идет о первом массированном налете на Москву. Окраины города начали бомбить значительно раньше, хотя и не так массированно.) Соседи, если они дома, уходят в бомбоубежище, не пытаясь меня успокоить — бесполезно. А мама из окон завода, из которых виден наш дом, всматривается в окно нашей комнаты, где сидит и плачет ее дочь.

Однажды звук разорвавшейся бомбы был слишком сильным — где-то рядом. Мама подбежала к окну, и — красно-кирпичный туман на месте нашего дома. Больше ничего. Начальник (и только он один) знал, что там ее дочь. Каким-то образом удалось ему выпустить маму за пределы завода. Мама побежала к дому, не зная, что там увидит, найдет ли меня. Что промелькнуло в эти минуты в ее сознании? Она сама не может толком восстановить в памяти. А я? Маленький ребенок, который ужасно боится бомбежки. Что испытал этот ребенок, когда раздался страшный грохот разрыва и свет в окне побагровел, не стало видно ни неба, ни соседних домов? Те дни начисто стерты из моей памяти. Природа сберегла мою психику, уничтожив все воспоминания.

Что же произошло? Бомба попала в соседний дом, в котором была школа. Дети уже не учились. Был ли там кто-то, не знаю. Дом был из красного кирпича, как и весь наш квартал. Вот и поднялся этот страшно красный туман.

В конце июля в Москве объявили об эвакуации жителей. Первая волна уже прошла, мама не хотела никуда уезжать. Да и с завода военного уйти не так просто без особых оснований. А тут эвакуацией занимались домоуправления. В первую очередь занимались теми, у кого были дети. Был конец июля. Прошел уже месяц, как я сидела взаперти в комнате. Мама заявила наконец о моем присутствии и выразила желание эвакуироваться. Ее сестра Рая, с ребенком, на полтора года старше меня, моим двоюродным братом Фимой и их мамой, нашей с Фимой бабушкой, тоже решила уехать. Она в то время работала на киностудии. Их отправляли в Новосибирск. Сестрам удалось поехать вместе. Как? Мама уже не помнит, и тети Раи давно нет в живых. Тетя Рая позвонила маме и сказала, что через час она заедет за нами на грузовой машине, мама должна собрать в дорогу узел, который может нести вместе со мной, и закрыть комнату.

Это было довольно внезапно. Мама в панике стала собирать какие-то вещи. Ковер, чайный сервиз, пластинки, папин костюм и что-то еще положила в комод — только его и то, что в нем не смогли унести из комнаты то ли чужие, то ли соседи. Эти наспех сложенные вещи остались к нашему возвращению. Что-то засунула в мешок, который взяла с собой: здесь оказалась котиковая шуба, пуховое одеяло, в котором меня принесли из роддома, горшок, лицевые счета за комнату, папин, другой, чистошерстяной серый габардиновый костюм. Уже по этому перечню видно, в каком смятении собиралась строго, до педантизма соблюдающая порядок моя мама.

Следующий эпизод — в вагоне поезда. Вагон — это просто пустая железно-деревянная коробка на колесах, куда людей загружали столько, сколько можно впихнуть, как тюки. Половина или больше — дети. Воду можно добыть только на остановках, это если не в степи. Дети пользуются горшками, которых один на многих: не все матери догадались взять их в составе очень ограниченного объема допустимого багажа. Взрослые ждут остановок, которых, к счастью, много. Дороги загружены, пропускают в первую очередь военные составы. Часто участки железной дороги повреждены бомбежкой, приходится долго ждать, пока восстановят.

В моей памяти только то, что очень хочется есть.

— Мамочка! Ну хоть вот такусенький кусочек хлебушка! — Я показываю на кончик мизинчика.

А у мамы нет и такусенького. Что чувствовали при этом наши мамы? Вы видели глазенки голодного, несколько дней не евшего ребенка, вашего ребенка? Но вот на каком-то полустанке мама выменяла папин габардиновый костюм (почему она его засунула в мешок с вещами — она и сама не знала) на буханку грубого черного хлеба. Протиснувшись в угол и загородив хлеб и нас с Фимой от глаз других голодных детей и взрослых (разорвали бы на части и хлеб и нас), отломила нам по куску. Вцепились мы в него зубами и глотали, почти не прожевав. Потом мой братик вдруг остановился, протянул оставшийся от своего ломтя кусок:

Тушай, Сетлана, тушай.

Чудо мой братик! Сам, еще не наевшись досыта, да и не мог еще долго потом поесть досыта, отдать от себя — мне. Собственное ли мое это воспоминание, или восстановленное в памяти после часто повторяемых рассказов изумленных мам? Но воспоминание это — светлым лучиком в темном провале бесчисленно черных дней дороги в набитом битком, вонючем от пота, детских испражнений, немытых тел, запахов от случайной, неведомо из чего состоящей еды вагоне.

Мама рассказывает, что однажды поезд остановился на какой-то станции днем. Несколько женщин из вагона с ведрами (распределялось по очереди) побежали к котельной, чтобы принести кипятку. Между нашим эшелоном и станцией стоял эшелон с военными, отправляющимися на фронт. Когда мама бежала с ведром кипятка, кто-то из солдат крикнул ей:

— Мамаша, давай сюда, мы тебе горячих щей нальем, детишек накормите!

Достали откуда-то еще ведро, наполнили горячими наваристыми щами с кусками мяса. То-то радости будет в вагоне! И тут военный эшелон тронулся. Пришлось дожидаться, пока он пройдет. Прошел, но трогается и наш состав. Бегом, с двумя полными ведрами! Ведь надо еще и залезть в хоть и медленно, но начавший движение поезд! Вот уже проехал наш вагон. Другой. Еще. В нем ехали на восток солдаты после ранений. Протягивают руки. Мама поднимает ведро, его подхватывают. Поезд ускоряет ход.  С ведром ей не подскочить. Да и ее вместе с ведром не поднять: тяжело и горячо — кипящих щец для детишек налили до самых краев, чтобы горяченького поели.

— Бросай! Останешься! — кричат ей из вагона.

Как же бросишь такое сокровище! Там полно голодных детишек, а тут — щи! Подхватил кто-то ее за руку и стукнул по плечу той руки, где было ведро (поняли, что пропадет, а не выпустит). Рука разжалась, ведро выпало. Покатилось, полилось. А маму подтянули наверх в вагон уже набравшего скорость поезда. Она долго потом в страшных снах видела это падающее ведро и разливающиеся щи. Доехали до следующей остановки, и она понесла в свой вагон одно оставшееся ведро. Голодные были солдатики, но пищу для детей тронуть не смогли.

В Новосибирске состав остановился на пересортировку. Раненых — по месту назначения, эвакуированных по назначению предприятий — по местам расположения жилья, выделенного предприятиям. А мы? Ничьи. Киностудии ни мать, ни мы, родственники мелкой технической персоны — тети Раи, ну совсем не нужны. Там артисты и режиссеры целые семейные кланы с прислугой привезли, куда уж нам. Тетю Раю саму чуть не выгнали за то, что с просьбами пристает.

Нас определили, как, впрочем, и многих других, в маленький городок Искитим, в 50-ти километрах от Новосибирска.

 

Искитим расположен на левом, почти степном берегу реки Бердь, в 15 км от ее впадения в Обь. Другой берег реки — дикая, глухая тайга.

Город молодой, ставший городом только в 1934 году, со строительством цементного завода, известкового и маслобойного производств на месте старого села, испорченного превращением в промышленный город. Несколько административных и жилых для той же администрации кирпичных зданий, деревенские деревянные дома с приусадебными участками, бараки для рабочих-переселенцев. Местное население было недовольно разрушением их сельского быта, притоком не сельских, городских, «ничейных» людей — рабочих. А те недовольны своей жизнью в забытом богом поселке. Так и рычали друг на друга. Потом рабочие обзавелись семьями и своим жильем, бараки опустели и тихо разрушались. В них-то и решили разместить беженцев, эвакуированных из Москвы, Ленинграда, Риги и других больших городов.

Мы приехали в Искитим. Нас там ждали. Очень ждали, чтобы высказать в лицо кучке измученных женщин и испуганных голодных детишек: «Москвичи проклятые, пожили в своей Москве, теперь мы туда поедем, а вы здесь сгниете!»

Официально же вновь прибывшим заявили, что селить их некуда, работы нет. Но мама гнить не собиралась, ей надо было выжить, сохранить жизнь и, хоть умри, здоровье своего ребенка. Она уверенно зашагала в райсовет, оттуда — в райком партии. За ней потянулись и остальные. Пришлось выступать полномочным представителем: требовать жилья и работы. Наконец в райкоме мама совсем разозлилась и заявила, что прибывшие немедленно отправят телеграмму в московский райком партии и сообщат о творящемся здесь произволе. Появился какой-то чиновник (потом оказалось, что это гэбэшник местного разлива) и сказал, что сейчас выдаст каждому записку в барак — общежитие. Будут подселять к уже живущим там эвакуированным, так что пусть не сетуют (кто: те или эти?). По поводу работы разбираться будет завтра. Мама осмелела и говорит:

— Ко мне скоро из Москвы еще сестра и дядя с тетей приедут, так что учтите, пожалуйста, это при назначении жилья.

Учел. Комнату 12 кв. м в бараке дали всего только с одной семьей — бабушка, мама, дочка 8-ми месяцев от роду. Вскоре, с одним из последних обозов эвакуации, в самом конце сентября, приехали тети Лиза и Феня, дядя Фроим. Дядя Фроим был брат моей бабушки, дядя моей мамы, но, как и мама, я звала его дядей.

Эту комнатку с печуркой я помню. И бабушку, колдующую над керосинкой и кастрюлей, из которой клубится запах еды, — помню. А вот соседей — не помню.

Оставив меня на попечение бабушки, мама отправилась в контору головного сельпо. На ее предложение себя как бухгалтера или хотя бы счетовода начальник отдела кадров рассмеялся:

— На чистенькую работу из Москвы прикатили? Мы можем принять тебя бухгалтером в отдел хлебопечения, но теплую работу надо заслужить. Сначала пошлем тебя на заготовку леса к зиме, надо вылавливать (возможно, есть для этой работы специальный термин, но мама его не запомнила, и я не знаю) плывущие по реке стволы деревьев, вытаскивать их на берег. Надо не допускать заторы, чтобы не выловленный лес мог плыть дальше — другим он тоже нужен. Поработаешь, пока река не замерзнет, а потом пойдешь и в бухгалтерию.

Появился все тот же работник ГБ. С предложением сообщать о разговорах в бараке, тогда и работа найдется сразу в бухгалтерии. Предложение мама выслушала, презрительно полыхнули золотые глаза, повернулась и ушла, не удостоив его ни словом.

И вот с 21 августа 1941 года маленькая, хрупкая женщина (вес до войны 48 кг, рост 160 см) с большим багром прыгает по кромке воды, стараясь подцепить, подтянуть и вытащить на берег плывущее бревно. Повинующиеся каким-то своим сплавным законам бревна иногда вдруг разворачиваются поперек реки, на них наплывают и громоздятся другие — затор. Надо быстро раскидать огромные толстые бревна, пока они не перекрыли реку. Кто-нибудь может себе представить, как справлялась с этим моя мама?  Я не могу. Но ведь было, справлялась. Иначе не выдали бы карточки на продукты и некоторую зарплату.

Но силы были не равны. Вскоре, как и следовало ожидать, не справилась мама с бревном. Поскользнулась, провалилась в воду. На нее стали наползать плывущие деревья. Последняя мысль промелькнула: Светка! Потом увидела склонившихся над ней мужиков. Успели, вытащили, сделали искусственное дыхание, оживили.

На следующий день мама отказалась выполнять эту работу. Дальше все было просто: ее уволили, с 16 ноября, да еще статью КЗОТа присудили. Опять гэбэшник подкатился: и статью могут не присуждать, и легкая жизнь у нее и дочери будет, всего лишь в обмен на информацию и сожительство (так напрямую и сказал).

Осталась моя мама без работы — кто ж ее «со статьей» возьмет?

Наступили холода. Суровая сибирская зима. Зимней одежды нет. Да и другой — тоже. Мама снова пошла в райком и уж не знаю как, а добилась, чтобы нам выдали талоны на получение одежды. Да еще разрешение для приема на работу.

Дядя Фроим устроился на бойню, забивать скот, там появилась вакансия в связи с уходом работника на фронт. Хоть раньше сам эту работу Фроим не делал, но много лет наблюдал, как делают это в его семье квалифицированные забойщики скота. Основной закон — скотина не должна мучиться. У него получилось. Его квалификацию оценили и разрешали приносить домой кишки и, иногда, требуху. Тут уж вступала в дело бабушка — знаменитая кулинарка и мастерица своего дела. Мама рассказывала, что она выворачивала кишки, долго их скоблила, мыла, потом резала и долго варила, потом тушила, подсыпала муки. Когда все приходили с работы, их ждало ароматное, вкуснейшее блюдо и горячий мясной бульон. Завидовал весь барак. Но когда дядя приносил такие же кишки соседям, они не могли с ними справиться и добиться съедобности. Ну а когда бывала требуха (легкие, немного печенки, внутренние железы, редко — почки) — это был праздничный пир.

В начале января 1942 года дядя узнал, что в Заготскоте, к которому относилась их бойня, взяли на фронт бухгалтера. Дядя отпросился на полчаса с работы и прибежал домой. Шепотом рассказал об этом маме, чтобы, пока никто не узнал, поспешить к директору, который дядю уважал за профессионализм, трудолюбие и непьянство. Директор вообще был неплохой мужик. У него была ампутирована по самое колено нога, потому и на фронт его не взяли. Мама вместе с дядей пошли к нему. Посмотрел он на маму и говорит:

— Надо объезжать поселки и деревни по всей области, это в радиусе 100 — 150 верст. Лошадь с подводой я вам дам. Да как же вы с этим всем управитесь? Вы когда-нибудь к лошади подходили?

— Мне работа нужна. У меня на руках маленькая дочь и старенькая мать. Справлюсь.

Дядя заверил директора, что покажет, как запрягать лошадь и управлять ею. Ну а дальше — сама не растеряется.

Меня устроили в детский сад при Заготскоте. И теперь я каждое утро тоже направлялась на работу. Мои воспоминания: огромные, как дома, белые сугробы в черноте раннего утра. Узкая тропка между ними. Темные силуэты домов за белыми сугробами почти не видны. Я иду на широких, коротких лыжах. Темно и страшно. Кажется, что иду в никуда, ни впереди, ни сзади — никого и ничего. Только откуда-то, от невидимых домов, пробиваются иногда какие-то световые пятна, высвечивают искрящийся снег, и снова — темнота. Этот путь — помню, а возникающий на дороге свет избы — детского сада — не помню. И детский сад не помню.

Мама уходила очень рано, особенно когда ей надо было в дальние поселки ехать, чтобы успеть засветло вернуться: в лесу волки часто за санями увязывались. Иногда, если не успевала провести быстро учет, приходилось ночевать в дальнем поселке. Так что я самостоятельно отправлялась в садик и возвращалась из него. Одно хорошо: заблудиться было негде. Всего одна улица, да и сугробы свернуть не дадут.

Однажды маме пришлось поехать в дальний поселок. К ночи она должна была вернуться домой. Работу выполнила быстро и четко, и на прощание ей подарили мешок картошки. Это был королевский подарок! Один местный старичок попросил подвезти его в город. Едут. Смеркается. Въехали в лес. Где-то за деревьями завыли волки. Лошадь шарахнулась в сторону, оглобля отвалилась, сани едва не перевернулись. Хорошо, что дедок — местный, управляться с лошадью умел, удержал. Встали. Мороз градусов под 50. Надо упряжь в порядок приводить. А мама за картошку боится: такая драгоценность померзнет! Скинула тулуп с себя и накрыла картошку. Дед ей кричит:

— Замерзнешь! Прыгай, бегай вокруг саней, пока я тут с упряжью управлюсь!

Волки, увидев остановившиеся сани, стали подбираться ближе. В зимней тайге темнота быстро сгущается, а волки добычу упустить не хотят. Наконец готовы ехать. Лошаденка храпит, волков чует, как припустит — наверное, в молодости так не скакала. Мама сначала за лошадью бежала. Разогрелась да и отставать стала. Притормозил дедок, втащил в сани. Повалилась она на картошку под тулуп. Так и доехали. Картошка только чуть-чуть подмерзла, вот уж наелись досыта!

По вечерам в определенное время включалось радио (такие большие черные конусные тарелки, громкоговорители). Все приникали к этим громкоговорителям, которые были совсем не громкими, слушали сообщения диктора, говорившего красивым густым голосом. «Слушайте, Левитан говорит!» Его сообщениям радовались и огорчались, обсуждали, что означают те или иные изменения на фронтах для близких им людей. Да, все, кто жил в бараке, стали родными и близкими. Все знали про всех мужей, братьев, сыновей и отцов, находящихся на фронте, про родственников, находящихся в оккупации. И если кто-то в это время был на работе, для него эти известия слушали и передавали другие. Особенно когда зачитывали списки погибших. Нет, в этом большом, сыром и холодном бараке, где в каждой комнате ютились по 2 — 3 семьи, приехавшие из разных городов, с разными привычками, образом жизни в довоенные времена, разными религиями, культурой, образованием, не было идиллических отношений. Была и зависть к лучшему месту в бараке — более теплому, сухому, менее населенному.  К лучшему куску хлеба или теплой одежке. Чистюли злились на грязнух, и наоборот. Так что и шумных ссор, и плача, и обид было предостаточно. Но перед сводкой новостей с фронта все были равны и родны. Даже те, кто только что чуть не дрался, останавливались, слушали, сопереживали, помогали разобраться в той или иной ситуации на фронте.

А письма! Как их ждали! Как читали вслух, даже те места, которые предназначались только одной, любимой. Слова любви, нежности, мелких бытовых подробностей как бы согревали всех, как бы позволяли прикоснуться и к своему, родному и близкому, от кого письмо задержалось. Ведь письма приходили очень редко!

В начале лета в этот богом забытый поселок дяде Фроиму пришло письмо с фронта от командования части, где служил Яков, его сын. В письме содержались слова благодарности за службу Якова. Как все радовались, главное, тому, что он был жив.

Редкие письма не могли успокоить надолго. Женщины стали вспоминать различные гадания. Особенно верным считалось гадание на блюдечке: несколько человек садились вокруг стола, посередине лежало перевернутое вверх дном блюдце с карандашной меткой на краю, а вокруг него — вырезанный из бумаги круг с написанными буквами. Гадающие протягивают руки так, что растопыренные пальцы почти касаются блюдца. Каждый по очереди задает свой вопрос, и блюдечко приходит в движение, указывая то на одну, то на другую букву, составляются слова ответа. Гадали поздно вечером, когда остальные ложились спать, все стихало и ничто не мешало сосредоточиться на гадании. Говорили, что это самое верное гадание, что все совпадало. И когда ответ сулил надежду, и когда был вестником горя.

 

У меня высокая температура, болит и распухло горло, я задыхаюсь. Врач из медпункта говорит, что это дифтерия. Но детского отделения в поселке нет. И лекарств — тоже. Ближайшая детская больница в районном центре Черепаново, в 45-ти километрах от Искитима. Зима. Темнеет рано. А ребенок задыхается. Мама побежала в сельсовет за лошадью, отвезти дочь в больницу. Лошади не дали. В полном отчаянии и жесткой уверенности — выдержу, спасу! — мама заворачивает меня в одеяло, то самое, пуховое, последний привет из Америки от бабушкиной свекрови к маминой свадьбе, и выходит на зимнюю таежную дорогу. Куда? Вперед, в 45 км пути. Где-то ее кто-то подвозил, где-то пешком, но дошла! Добралась!

Больница! Небольшая рубленая изба и одна фельдшерица. А вакцина? Есть, но только половина необходимой дозы. Как такое могло получиться? Но выбора не было, надо было немедленно вводить хоть какую-то часть вакцины, а дальше полагаться только на волю Бога. Всю ночь дежурили мама и фельдшерица, ухаживая за метавшейся и задыхавшейся девочкой, молясь и надеясь. Выдюжила! Кризис миновал. Несколько дней провела со мной мама в этой больнице. Фельдшерица и кормила нас, и помогала ухаживать, давала советы на «потом».

Через несколько дней приехал дядя. Добился, чтобы маме оформили отпуск за свой счет и дали ему лошадь. Приехал, не зная, кого повезет назад. Как же он был рад! Снова завернули меня в одеяло, повезли, еще больную, но уже живую. Домой. В продуваемый ветрами барак. А как же иначе?  Отпуск дали маме короткий. Не выход на работу — под суд. И одна «статья» уже есть. Результат вполне был ясен.

А потом помню лето. Лето 1942 года. Река! Зеленая трава и белый песок. Мама входит в прозрачную воду и манит меня к себе. Она смеется, протягивает ко мне руки, брызгает мне навстречу радужной россыпью.  Я тоже смеюсь, бегу к ней, с разбегу врезаюсь в воду, превращая целый мир в миллион радуг. Потом дядя Фроим перевозит нас и еще нескольких женщин — соседок по бараку — на лодке на другой берег.

Меня оставляют на поляне с наказом никуда не уходить, а сами идут запасаться то ли грибами, то ли ягодами. Большая разноцветная поляна. Высокая трава и много-много цветов. Я обхватываю руками этот огромный живой букет и смеюсь, смеюсь, запрокидывая голову в высокое синее-синее небо. Присматриваю и срываю разные по цвету и форме цветы, чтобы все были разные. Получился большой, очень пестрый и красивый букет. Теперь можно посидеть и понаблюдать за разными живыми существами, снующими в траве. Приглядываюсь к мелким букашкам, поворачиваюсь на попе и вдруг вижу что-то очень интересное недалеко от меня. Я вижу свернутую кольцами веревку, и ее конец почему-то вытянут вверх, ничем не привязанный, тихо покачивается из стороны в сторону. Замираю, завороженная этим диковинным зрелищем, протягиваю руку, чтобы пощупать, но не дотягиваюсь; вижу две черные блестящие бусинки — глаза! Что-то не по себе мне от этих глаз, скорее бы мама пришла! А мама уже тут. Я и не заметила, как она появилась сбоку от меня. Поворачиваю к ней голову и вижу ее широко раскрытые глаза. Мама открывает рот, но звуки не получаются. Переводит глаза с меня на живую веревочку и не может ни двинуться, ни произнести ни слова. Ее ужас передается мне, я открываю рот, чтобы закричать, но тоже не могу. Горло что-то сдавило, мне не хватает воздуха, синее небо закрутилось вместе зелеными деревьями и яркими цветами…

Я на руках у мамы, она прижимает меня так сильно, что мне больно.  Я открываю глаза, вижу совсем рядом ее лицо, бледное и счастливое, и прижимаюсь к нему, вот мой мир, моя защита и радость.

Потом мне разъяснили, что это — змея, она очень опасная, могла меня укусить, и я бы умерла. Я не знаю, что такое «умерла», но тот ужас, который вкладывали в эти слова, пронизал и меня.

В тот раз вслед за мамой на поляну пришли все, с кем мы приехали на лодке. Они шумно переговаривались и смеялись. Змея, наверное, испугалась и быстро скрылась, и они испугались. Но их испуг опоздал, он пришел, когда змеи уже не было. Я этого не увидела, а когда стала способна воспринимать мир, все уже смеялись и тормошили меня, обнимали и успокаивали маму.

 

В начале 1942 года в городок Искитим приехал эвакогоспиталь № 3903. Тетя Феня и тетя Лиза, которые так и не нашли работу до этого времени, устроились в госпиталь. Тетя Лиза — кастеляншей (была такая должность, означавшая, что под ее надзором находится все белье, что в условиях госпиталя — дело серьезное). Тетя Феня с 17 марта 1942 года по декабрь 1943 года работала в хирургическом отделении сначала санитаркой, а потом и медсестрой в операционной и перевязочной. У нее не было медицинского образования, но ее аккуратность, точность в исполнении всех указаний врачей, смышленость и обучаемость в этом деле, ловкость в уходе за больными скоро сделали ее незаменимой и бесценной медсестрой.

К концу 1942 года стало ясно, что выехать из глухого сибирского городка будет невозможно. По нескольким причинам, начиная с разрешения и кончая деньгами на дорогу. Правда, во все время отсутствия в Москве мама и все наши родственники продолжали платить за свое московское жилье — кто-то их надоумил. Так что жилье оставалось за ними. Но требовался еще вызов и разрешение на приезд в Москву. Кто и как должен был «вызывать», не знаю.

В это время стало известно, что госпиталь скоро должен двигаться вслед за фронтом на запад. Госпиталь был военной частью и не подчинялся местной администрации. В какой-то мере там были «свои», приехавшие с «большой земли». Мама и дядя срочно пошли устраиваться на работу в госпиталь, в котором всегда не хватало кадров, тем более что принятые на работу местные жители поехать с госпиталем не могли.

23-го января 1943 года мама приступила к работе в бухгалтерии эвакогоспиталя. Дядя устроился возчиком: со станции раненых и медикаменты привозили на лошадях, на лошадях же доставляли продукты.

Когда прибывал состав с ранеными, весь персонал переключался на их прием и обработку. Дорога была длинная. Раны много дней не обрабатывались. Сами солдаты были прямо из окопов: немытые, с загноившимися ранами, завшивевшими, зачервивевшими под гипсовыми накладками. Их переносили в зал (госпиталь размещался в помещении школы), разрезали и скидывали гипсы, зачерствевшие бинты и одежду, брили и мыли. Потом разносили по палатам. Все работники госпиталя несли ночные дежурства.

Начальник госпиталя Петр Исаакович и главный хирург Галина Михайловна были родом с Западной Украины. По нескольку суток не отходили они от операционного стола. А потом наступала работа сестер. Медсестрами становились все, от главного бухгалтера до поварихи, квалификацию заменяли доброта и смекалка.

Мама рассказывала, как часто по ночам раненые не могли заснуть от болей, просили обезболивающие лекарства. Их едва хватало на операции. Раненые стонали, просили, умоляли сестричек. Однажды мама, не выдержав просьбы очень тяжело раненного солдата, достала безобидные желудочные таблетки и дала ему, убедив, что это очень хорошее средство, скоро боль пройдет, он уснет. И как она удивилась, когда через полчаса увидела сладко спящего солдата. А утром он трогательно благодарил сестричку. Она поделилась своим открытием с Галиной Михайловной, и та подтвердила, что психика человека может творить чудеса: уверенность, что лекарство поможет, сделала невозможное. К сожалению, этим методом пришлось пользоваться часто — лекарств катастрофически нехватало.

Я умудрилась заболеть скарлатиной. Чудесные, добрые, отзывчивые люди Галина Михайловна и Петр Исаакович лечили меня, скрывая, что это скарлатина: барак, где мы жили, был полон детей, все боялись заразиться, нас бы просто выкинули. Но никто больше не заболел, а едва у меня спала температура, госпиталь получил приказ на перемещение. Врачи выдали маме два теплых одеяла, чтобы завернуть меня, и велели уложить на повозку вместе с ранеными. Это было запрещено, но они сделали так.

Весной 1943 года госпиталь прибыл в поселок Чебаково, под Ярославлем. Это было близко от Москвы, родная земля, даже если придется здесь остаться. Кончился сибирский кошмар.

Маленький поселок. Госпиталь снова разместился в помещении школы. Рядом со школой, на одной с ней территории — несколько избушек. Наверное, в них жили учителя или другие работники школы. Мы живем в домике вместе с Петром Исааковичем и Галиной Михайловной. Наша комната — первая, проходная, большая, с большой русской печкой. Их комната — следующая, они проходят через нас, печка греет их одним боком. Нас много, мы пока в том же составе. Но вскоре, вызванная своим мужем Гришей (с начала войны он редактор какой-то газеты и на некоторое время получил назначение в Москву), уезжает тетя Лиза. Из Новосибирска вместе с киностудией отправляется в Москву тетя Рая, ей удается получить пропуск на свою маму, то есть мою бабушку. Остаемся мы с мамой и дядя с тетей Феней. Наш папа где-то на фронте, и до Москвы ему еще очень далеко. Сыновья дяди и тети тоже на фронте, им оттуда не суждено вернуться никогда. Они погибнут в начале 44-го года. Нас вызывать некому.

Условия размещения госпиталя и жизни здесь лучше. Школа двух- или трехэтажная, кирпичная. В школе-госпитале тепло и светло. Классы поделены перегородками на несколько палат, узких и длинных, но зато в каждой есть хотя бы часть окна, раненые лежат по 2-3 человека. Вся территория школы, вместе с нашими домами, огорожена. Посторонние не допускаются. Поэтому нам, детям, разрешают одним выходить и играть во дворе.

Госпиталь работает напряженно. Фронт ближе, составы приходят чаще. Мама работает бухгалтером и медсестрой одновременно. Домой забегает на минуточку, иногда ее отпускают поспать, чтобы не упала. Она и тетя Феня стараются ночные дежурства делить так, чтобы кто-то был со мной. Это не всегда получается. Тогда утром я вскакиваю и бегу в госпиталь.

В госпитале меня уже все знают и любят. Сначала я иду в бухгалтерию. Если там мамы нет, значит она дежурит в палатах. Тогда мой путь определен — на кухню, к Анне Григорьевне, завтракать. Анна Григорьевна усаживает меня в темный уголок у самого окошка сдачи грязной посуды. На всякий случай, чтобы легко можно было меня спрятать, если какая проверка: посторонних здесь кормить нельзя. Но какая же я посторонняя? Мне этого не понять. Ведь я почти всех раненых знаю, и они знают и любят меня.  Я часто прихожу к ним. Заглядываю то в одну палату, то в другую. Вот веселый пожилой солдат. У него забинтовано полголовы, но один глаз под кустистыми бровями щурится добротой. Он шевелит свободным пальцем забинтованной руки, подзывая меня. Каким-то образом умудряется достать из-под подушки кусочек сахара, протягивает мне. Просит посидеть с ним. Я знаю, он любит, когда я читаю стихи. В госпиталь приносят газеты, где печатаются разные стихи. Мне стоит один раз услышать, и я запоминаю все, сразу. Вот и сейчас солдат показывает своим единственным глазом на тумбочку, где лежит газета. Лежащий рядом другой солдат, совсем молодой парень, выздоравливающий, скоро выпишется, берет газету, тихо читает вслух стихотворение:

 

Пожар стихал. Закат был сух.

Всю ночь, как будто так и надо,

Уже не поражая слух,

К нам долетала канонада.

 

И между сабель и сапог,

До стремени не доставая,

Внизу, как тихий василек,

Бродила девочка чужая.

 

Где дом ее, что сталось ней

В ту ночь пожара мы не знали.

Перегибаясь к ней с коней,

К себе на седла поднимали...

 

Пожилой солдат говорит: «Олеся». А молодой читает еще раз, чтобы я запомнила. Про автора стихотворения никто не говорит, никому невдомек, что автора стоит знать. Просто есть хорошее, берущее за душу стихотворение. Так оно и запомнилось, так меня и просили: «Почитай про Олесю».

Уже много позднее, в сборнике стихов К. Симонова я прочла знакомые строчки и узнала, что стихотворение называется «Через двадцать лет».

Потом я перехожу в другую палату, там просят «Алешу»:

 

Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины,

Как шли бесконечные, злые дожди,

Как кринки несли нам усталые женщины,

Прижав, как детей, от дождя их к груди…

 

А еще просят прочитать про седого мальчишку, которого раненный отец вез на пушечном лафете, как самом надежном месте на этой земле. Это тоже был Симонов.

Видавшие виды, покалеченные солдаты потихоньку утирают слезы.  И я, конечно, не до конца понимая, сколько стоит за этими строчками, проникаюсь их болью, страданиями, чувствами. И уж что, я знаю, приободрит их, я читаю почти в каждой палате (я знаю, что написал эти строчки Константин Симонов):

 

Жди меня, и я вернусь.

Только очень жди…

..........................

Как я выжил, будем знать

Только мы с тобой, —

Просто ты умела ждать,

Как никто другой.

 

Простые слова хорошо понимались, принимались. Вскоре я научилась читать и уже сама прочитывала и запоминала стихи.

А еще я пела и танцевала. Что я пела? Детских песенок я не знала, пела то, что услышала по радио и запомнила. Самой любимой была песня про синий платочек. Тоже много позднее я узнала, что по радио, как и на фронтах, эту песню пела Клавдия Шульженко. А танцевала — я танцевала под музыку, лившуюся из громкоговорителя. Мелодии были разные. Были песни, марши, музыка без слов. Марши я не любила. А вот музыка без слов будила во мне потребность движения. Я невольно погружалась в мелодию, и руки, ноги, тело начинали петь эту мелодию. Я даже не всегда понимала, как это происходило, был ли кто-нибудь рядом. Музыка кончалась, я замирала с последними тактами и только тут замечала, где я. Это могла быть палата, мог быть коридор. Но плотное кольцо солдат было всегда. Часто сестры, проходя мимо или заходя делать уколы, задерживались в дверях, слушали, смотрели. Подходили уже передвигающиеся раненые из дальних палат. Звучали по радио и различные народные песни. Конечно, меня никто не учил национальным танцам, но солдатам очень хотелось их увидеть. Наверное, это было прикосновение к родному дому. Я вслушивалась некоторое время в звучащую музыку и начинала двигаться. Солдаты, для которых эта музыка была родная, утирали невольные слезы, иногда показывали некоторые характерные движения. Особенно много было русских, украинских, татарских мелодий. Кто-то раздобыл для меня узорчатый красно-белый платочек, и я то повязывала его на голову, то несла в руке, разнообразя и расцвечивая движения в танце. Но были и кавказские, и мелодии Средней Азии, которые призывали двигаться совсем по-другому. Раненые из этих мест, кто незабинтованной рукой, кто ногой, показывали некоторые движения. Солдаты научили меня матросскому танцу. Так что репертуар мой был довольно богатый, эти спонтанные концерты происходили к всеобщему удовольствию. Когда мама освобождается, по толпе у дверей палаты или в коридоре она безошибочно определяет, где ее дочь.

В одной из палат лежит совсем молоденький латышский мальчик.  У него нет обеих ног и левая рука только до локтя. Мама и тетя Феня родом из Латвии, из городка Кандава. Они часто приходят к нему, он как бы родной. Они разговаривают с ним по-латышски, и он радуется возможности поговорить на родном языке. Его ярко-синие глаза полны такой тоски и боли! Мама попросила меня заходить к нему почаще. Сначала он молчит, хотя присутствие маленькой девочки, ее голос и танцы смягчают его взгляд. Постепенно стал разговаривать. Потом попросил станцевать под мелодию, которую он напоет. В это время подошла моя мама. Оказалось, что она помнит эту мелодию. Мама стала подпевать ее и танцевать, а я повторять за ней. Он ждал нашего прихода и очень был рад, кто бы из нас ни пришел. Я стала часто навещать его, особенно когда узнала, что его скоро выпишут. Потом он уехал, не знаю, как и куда. Но тогда это была судьба многих.

Иногда мой «обход» продолжался до обеда. Кто может, уходит в столовую, другим приносят обед в палату. А я, утомившись, часто засыпаю на освободившейся на время обеда койке. Вернувшиеся с обеда солдаты не хотят будить ребенка, терпеливо сидят на соседней койке. Мама находит меня, поднимает, ведет полусонную домой. Петр Исаакович встречает нас в коридоре, уставший после бесконечных операций, находит в себе силы улыбнуться и сказать, что я помогаю им лечить солдат и мне полагается орден, так же, как ему (у него их было несколько, только я не знаю, каких).

Кроме меня на территории госпиталя была еще одна девочка, Таня, на два года постарше меня. Она дочь сестры-хозяйки Галины Петровны. Они вместе с их бабушкой Елизаветой Ивановной живут в том же доме, но с другой стороны. Почему-то бабушка не пускала Таню в госпиталь. Таня с нетерпением ждала, когда я приду домой, чтобы чем-то заняться.

Бабушка Тани по профессии учительница. Ее внучке давно пора в школу, которой нет. Она решила обучать нас грамоте и арифметике.  В каком-то бывшем классе лежала груда не сожженных при растопке книг. Сестра-хозяйка принесла несколько из них, не очень разорванных и грязных. Учиться чтению можно. Бумаги, конечно, нет. Перья и огрызки химических карандашей, выброшенные за негодностью из канцелярии, нам приносит мама. Перья мы прикручиваем ниткой к прутикам — получается ручка. Из кусочков грифеля разводим чернила. На чем писать? Используем поля в книгах и выбеленные стены избы. В сарае осталась побелка, и мы время от времени приводим стенку в первозданную белизну. С русским языком, литературой и арифметикой у нас все в порядке. Но почерк! Это останется навсегда. В школе урок чистописания будет потом для меня и моих учителей самым мучительным предметом.

Наступило лето. Весь двор покрылся высокой, густой травой. Во двор на солнышко стали выходить раненые. Мы с Таней носились по зарослям травы, которая почти скрывала нас, бежали к маленькому прудику в дальнем конце огороженного бывшего сада. На прудик нам категорически запретили ходить. Но около него в особенно высокой траве стояла маленькая скамеечка. Я очень полюбила сидеть там, невидимая, не слыша никого и ничего. Иногда я долго дремала, вдыхая дурманящий запах разогревшихся на солнце трав, слушая нескончаемый стрекот кузнечиков и птичьи песенки. Единственный недостаток этого уединения — множество комаров.  Но это были мелочи, я приучила себя не обращать на них внимания и находить приятное в их жужжании.

Кончилось это тем, что у меня начался сильный озноб, высокая температура. Меня знобило так, что не помогали сваленные на меня одеяла и пальто, теплые платки. Галина Михайловна и Петр Исаакович определили: малярия. Хорошо, что в госпитале были препараты на разные случаи жизни, точнее, болезни. Их было не так много, но малярией солдаты не болели.

В сумерки озноба и бреда иногда врывались светлые пятна. Галина Михайловна выкраивает время в своей непомерной нагрузке хирурга, забегает ко мне, дает жутко горькую таблетку (хинин) и, чтобы порадовать меня, развевает надо мной и опускает в руки широкую, тончайшего шелка, ярко-малиновую ленту. Какой же это прекрасный подарок! Много лет мне сначала завязывали из нее красивый бант, а потом я вплетала эту ленту в косу. Или вот посредине рабочего дня приходит тетя Феня, споро затапливает русскую печь. Берет огромную сковороду и на сливочном масле жарит полную сковороду лука. Масло и лук ей выдают на складе для меня и для меня же, чтобы накормить чем-то питательным, ее отпускают на время с работы. Днем мне немного полегче. Я сквозь сон чувствую чудесный аппетитный запах. Открываю глаза и вижу высокую статную фигуру тети Фени, склоненную к печному проему. Ее круглая голова с иссиня-черными, гладко собранными в аккуратный пучок волосами выныривает из печи, затем появляются руки с вкусно шипящей золотистым луком огромной сковородой. Это тоже светлым пятнышком памяти осталось с того времени.

Ланочка, сейчас будем кушать. Посмотри, какая красота! На кухне хлеб дали, целых три куска! Вот я еще чайник поставлю, Анна Григорьевна морковного чаю дала. Будем пировать!

Мама приходит вечером, когда я уже ничего почти не вижу от бешеного озноба, только слышу ее ласковый голос. Кто-то, кажется, все та же сестра-хозяйка, подарила мне толстую книгу русских народных сказок. (Я и сейчас помню эту потрепанную книгу в сером коленкоровом переплете. Мы потом ее взяли с собой в Москву, и она долго была у нас. Во время переезда, почти через 30 лет, я обнаружила, что ее нет. Наверное, кто-то не вернул.) Мама пытается отвлечь меня от бредового забытья, рассказывает и читает мне сказки, рассказывает о знакомых мне раненых; вдруг в мое сознание яркой вспышкой врезается слово «папа». Я пытаюсь сосредоточиться, мама поняла это, повторяет: «От папы пришло письмо».

Болезнь отступила, но на всю оставшуюся жизнь у меня иногда возникают ознобы, без температуры, чаще по ночам, в первой половине сна. Связано ли это с перенесенной малярией? Не знаю.

Когда госпиталь еще был в Искитиме, в обозе раненых поступил  совсем молодой, лет 16-ти, мальчишечка, Алеша. Ранен он был очень тяжело, от долгой дороги развился сильный воспалительный процесс в истощенном организме. Принимала его тетя Феня. Отмыв от грязи и присохших бинтов, отнесла на руках на срочную операцию. Операцию ему сделали, но сказали, что шансов у него практически нет. С этим тетя Феня не хотела согласиться ни за что! Взяла его под персональную опеку, дежурила, не отходя от него много дней и ночей, получая выговоры за то, что все ее внимание и забота отданы этому мальчику (персонала было мало, а раненых, наоборот, много). Она не могла допустить, чтобы этот совсем еще ребенок ушел из жизни. Ее беззаветный уход дал результат! Во-первых, он не умер вскоре после операции, как предполагалось. Это уже было достижение. Потом, очень нескоро, он начал поправляться. Тетя Феня терпеливо учила его подносить ложку ко рту, садиться и потом вставать, учила делать первые шаги. Это было чудо, сотворенное тетиными руками. Оказалось, что он из-под Смоленска, родители погибли, а он примкнул к военной части и остался там. Его брат был призван в армию незадолго до войны, связь с ним он потерял, знает лишь, что перед войной Николай был в Москве.

В середине лета он готов был к выписке, но куда его выписывать — неизвестно. Назад в военную часть и на фронт он не годился ни по возрасту, ни по еще не окрепшему здоровью. Дома у него нет, где брат — неизвестно. Госпитальная военная служба (политрук или еще кто-то, не знаю) запросила военкомат Москвы в поисках его старшего брата Николая. Тетя Феня, дядя и мама, пообсуждав, решили пока взять мальчика к себе. Алеша поселился у нас и стал тетю Феню звать мамой. Мы вместе, оба после тяжелой болезни, выходили сначала на завалинку у дома, потом прогуляться по саду. К концу лета нашелся его брат, оказалось, что он служит в комендатуре Кремля. Алеша уехал. Вскоре мы получили письмо от его брата. Он писал, что бесконечно благодарен тете Фене за жизнь братишки, что и для него она теперь — мама, и если ей нужна любая помощь, он сделает все, что может и что не может.

Единственное, чего хотела тетя Феня, это вернуться домой. Им с дядей был нужен вызов. От их сыновей уже больше года не было никаких известий.

В начале декабря для тети и дяди пришел заветный вызов. Николай оформил его как для своих родителей. Мы остались одни.

В начале октября мы получили письмо из госпиталя, где лежал папа, раненый и контуженый. Подробностей я, конечно, не знаю, так как была слишком мала, чтобы понять и запомнить то, что объясняла мама. Госпиталь находился не очень далеко от нас, где-то на Волге. Мама хотела поехать к папе, но не знала, как быть со мной. Оставить меня — не с кем.  И тут сотрудники госпиталя, несколько человек, пришли к нам. Галина Михайловна сказала их общее решение:

— Поезжай, Ира. Я, Петр Исаакович, Галина Петровна и Елизавета Ивановна — мы все будем смотреть за Светкой.

— А в столовой я ее всегда накормлю. Что, не найдется для ребенка лишняя порция? Да и приведу ее в столовую, чтобы голодная не ходила.  Поезжай, — вставила свое окончательное решение повар Анна Григорьевна.

Мама решилась ехать. Начальник госпиталя выдал ей предписание для поездки по служебным делам в госпиталь, где был папа (иначе ее не пропустят, завернут обратно или еще хуже — арестуют). Общими усилиями собрали ее в дорогу. Купили в деревне картошку, какие-то яблоки, яйца, хлеб. Мама уехала. Я не помню своей жизни без мамы. И уж точно не было никаких отрицательных ощущений. Значит, действительно меня окружили такой заботой и вниманием, что я не горевала в мамино почти двухнедельное отсутствие.

В начале 1944 года тот же Николай оформил вызов и нам.

Галина Михайловна и Петр Исаакович собрали в теперь уже только их комнатках многих сотрудников госпиталя, с кем проработали уже несколько трудных лет. Расставаться было жаль. Но их сообщество образовалось в общей беде войны и не могло быть постоянным. Все были из разных концов страны, и с окончанием войны все должны были разъехаться по своим домам. Многие обменялись, как водится, своими домашними адресами, не представляя, что можно просто расстаться, как будто и не встречались. Впоследствии, после войны, многие продолжали переписываться, но постепенно связь угасла. У каждого был свой путь. Общим его сделала война.

Вскоре после нашего отъезда госпиталь снова отправился догонять линию фронта, работал уже на передовой. В самом конце войны в Москву проездом во Львов приехали демобилизовавшиеся Галина Михайловна и Петр Исаакович. Он в самом конце войны был ранен и прихрамывал, опираясь на тросточку. Но это все еще только будет. А сейчас мы уезжали в Москву.

В трудовой книжке мамы появилась запись: «От 10.02 1944 г.: Уволена в связи с переездом на постоянное место жительство в г. Москву».

 

 

ВОЗВРАЩЕНИЕ ДОМОЙ

 

В середине февраля 1944 года мы возвратились в Москву.

Мы снова дома. Наш дом на Восточной улице. Точнее, это адрес у него такой: Восточная улица, корпус 4. На самом деле дом расположен на углу Ослябинского и 1-го Восточного переулков.

На другой стороне Восточной улицы находится Дворец Культуры ЗиС. Адрес его — Восточная, дом 4. Вплотную к ДК примыкала бывшая трапезная Симонова монастыря, в которую во время войны заселили множество семей из разрушенных домов и беженцев. Там был настоящий муравейник, по несколько семей в узких пеналах-комнатушках, с одним узким окном. Этот дом тоже имел адрес ДК. Такая адресная система не могла не создавать некоторой путаницы. Но наши почтальоны в этом хорошо разбирались. Хотя было непросто. Почту в жилой дом и ДК различить несложно, а как разобраться с жилыми домами? Но почтальоны умудрялись разбираться, почти не ошибаясь. То ли помнили имена жильцов, то ли знали, откуда и куда приходили письма. Потом нашему дому присвоили № 1/7, корп. 4. Но мы упорно придерживались привычного адреса.

По Ослябинскому и 2, 3-м Восточным переулкам — деревянные домики с палисадниками, садиками и верандами. Наша сторона — тоже деревянные, но двухэтажные городские дома. За ними, на углу — пожарная часть и наш кирпичный дом, объединенные общим двором. Дом наш в то время имел форму буквы Г. В Ослябинский переулок выходит торец длинной ножки Г, которая тянется вдоль 1-го Восточного переулка и вместе с ним поворачивает короткой полочкой в один подъезд.

В доме 5 этажей и 5 подъездов, по 10 квартир в каждом. Квартиры почти все коммунальные, по 3 комнаты, то есть семьи. Только в угловом 2-м подъезде квартиры 2-х комнатные. Мы живем в этом подъезде на 4-м этаже в квартире 17. Угол дома изломанной формы: два короба здания состыкованы не полностью, образуют внутренний угол, куда поместили выступающий, тоже углом, подъезд с застекленной лестничной клеткой.  В подъезде двери во двор и на улицу. Мне нравилось, когда можно было входить с улицы, но уличную дверь часто закрывали, и мы входили через двор. Окно нашей комнаты на торце короткой секции смотрит на Восточный переулок, а слева углом выступают стеклянные переплеты лестницы. Комната, расположенная на стыке углов, имеет форму прямоугольника с прилепленным к нему гипотенузой треугольником, что оказалось удобным. Светлая, с большим окном (хотя и на север), почти 17-тиметровая комната на 4-м этаже в 2-хкомнатной коммунальной квартире с весьма ограниченными удобствами (только туалет и водопровод) кажется нам раем. После всех скитаний и лишений.

Кончается зима, пригревает солнышко. Выхожу во двор, тихо привыкаю к старому — новому месту. И тут из соседнего 1-го подъезда выбегает моя подружка Эля, с ней у нас разница в возрасте всего три месяца. Наши семьи дружат, и мы с первых месяцев жизни проводили время вместе, сначала в колясках, а потом и в совместных играх и драках. Эля замирает, что-то прокручивается в наших головках, мы бросаемся друг к другу. Ведь столько всего произошло в наших маленьких жизнях! Мы почти уже не помним друг друга, нам надо заново привыкать, учиться понимать и даже играть. И столько надо всего рассказать! Мы неохотно расстаемся на ночь и утром снова спешим друг к другу. Иногда родители оставляют нас ночевать вместе в одном или другом доме. Вот тогда совсем праздник! Настроение приподнятое, ожидание чуда, радости.

Чудо и радость на грешной земле! Еще идет война. Снова нет известий от папы. Мама переживает, плачет, а для меня слово «папа» стало совершенно отвлеченным. Тем более что ни у кого из ребят во дворе это слово никак не материализуется: папы все на фронте. Мама пока не может найти работу. Нет карточек, без которых не купить даже хлеба. Карточки дают только при наличии работы. Есть, правда, рынок, где можно купить еду и одежду, но это только теоретически. Цены там сумасшедшие, а денег нет никаких. Как мы жили и что ели? Мама относила на рынок вещи, оставшиеся с довоенных времен. А осталось только то, что мама успела второпях засунуть в комод. Комод старинный, отделанный красным деревом и карельской березой, с резными узорами, обрамляющими высокое зеркало и украшающими передние панели ящиков вокруг запоров. Вот эти-то запоры и не смогли открыть. Хотя пытались, и не один раз, но только повредили резные узоры.

Во время бомбежек были уничтожены некоторые деревянные домишки в районе окружной железной дороги, использовавшейся ЗиСом (позже переименованным в ЗиЛ) для завоза материалов и вывоза готовой продукции. Людей, оставшихся без жилья, заселяли в пустующие комнаты, вскрывая замки. Конечно, они не прочь были поживиться чем ни попадя, главное, задаром. Все, что было в комнате, исчезло. Только с огромным комодом ничего не могли поделать, ни вынести, ни открыть.

Мама идет здороваться с соседями по подъезду, по дому, добрыми друзьями, знакомыми, узнавать, кто приехал, кто оставался.

Первым делом поднимается наверх, где прямо над нами жила ее старшая подруга, почти сестра, Виктория Ивановна. Ее нет. Виктория Ивановна — немка, из давно обрусевшей немецкой семьи. Ее сын — офицер Красной армии. Он был призван в армию за несколько месяцев до войны, служил переводчиком. 22 июня Александр забежал ненадолго проститься с матерью и ушел на фронт. Когда мы уезжали, уже ходили упорные слухи, что всех немцев из Москвы вышлют. Соседка по квартире рассказала, что в самом конце августа 41-го года Викторию Ивановну выслали. Ей было уже за 50, почти никаких вещей взять с собой не позволили, куда отправляют — не сообщили. Так что она даже для сына не смогла оставить никаких координат, да и его адрес был засекречен. Через некоторое время ей удалось переслать с кем-то на свой московский адрес короткое письмо для Иры, то есть моей мамы, где она просила, когда появится ее сын, Александр, сообщить ее местонахождение. Их поселение находилось в горном районе Киргизии. Она коротко сообщала, что ее посылают на очень тяжелые работы в каменоломнях, там сыро и холодно, очень холодные ночи. Она простудилась, сильный кашель, болят все суставы, работать нет сил. И жить — тоже.  Записка пришла весной 42-го года. Соседка сберегла ее и сейчас отдала маме. Она передала и несколько писем от Александра, тоже 42-го года, которые мать так и не получила. Заодно у этой соседки оказался наш шкаф и ножная швейная машинка «Зингер». Соседка сказала, что забрала к себе что могла, для сохранности, когда вскрыли нашу комнату. Она посоветовала маме походить по всем соседям, которые, кто в добрых, кто в своих целях, разбирали наши вещи.

Мама написала по указанному номеру полевой почты в слабой надежде, что адрес сохранился или ему перешлют. Александр приехал в конце сентября 45-го года. Мамино письмо до него не дошло, и он ничего не знал о судьбе своей матери. Он только теперь смог приехать, чтобы узнать о ней. Пришел он к нам, так как знал, что его мама дружила с нашей семьей, и надеялся, что если кто и может ему что-то сказать, то это будет тетя Ира. Саша был в шоке, узнав о случившемся и прочитав письмо матери. Он, офицер Красной армии, выполнял специальные секретные задания, значит ему доверяли! А его мать в это время оказалась виноватой в том, что родилась немкой. Их семья уже много поколений назад поселилась в России! И он не защитил свою мать! Саша уехал в полном отчаянии, отправился в Киргизию ее разыскивать. Он вернулся через месяц, совершенно почерневший, удрученный. Долго сидел у нас, опустив голову на руки. Его спина глухо постанывала. Меня выслали погулять. В тот же день он уехал. Мама рассказала, что Виктория Ивановна умерла в конце 41-го года, наверное, от воспаления легких. Больше об Александре и его семье мы ничего не слышали.

Заходя поздороваться с соседями, мама обнаруживала то тумбочку, то стол, а то и диван. Кто-то, увидев соседку, сразу говорил, что вот решили сохранить до ее приезда, а кое-кто говорил, что не знает, чья вещь и как попала к ним. Самым сложным, как ни смешно, оказалось вернуть диван. Его забрала наша соседка по площадке, дружившая с нашей семьей, тетя Оля. Она утверждала, что этот диван она купила, он просто похож. Маме было очень обидно за такой обман. Потом она вдруг вспомнила, что когда приходили к нам с обыском, то грубо ножом отковыривали внутренние обивки, там остались зарубки, порезы. Переборов свою щепетильность, мама пришла к Ольге и попросила показать ей диван внутри. Зарубки оказались на месте, отрицать принадлежность злополучного дивана было бессмысленно. Диван вернулся, а многолетняя дружба разрушилась. Только вернувшийся с фронта муж Ольги, дядя Миша, сначала просто здоровался с нами, потом пришел к Ире с Семеном и извинился за свою жену. Постепенно отношения наладились.

В конце концов почти вся мебель вернулась. Хотя на голых пружинах кровати спать не очень удобно, но это было делом будущего. Кстати, в комоде оказалась пара ковров, которые вместо матрацев постелили на кровати, чайный сервиз. Были в комоде папин костюм и отрезы на платья. Мама повесила в шкаф костюм дожидаться владельца, остальное понесла на рынок.

Оставалось найти работу. И работа наконец нашлась. Учетчица в столовой при ЗиСе. Сразу выдали карточки, меня устроили в детский сад. Учетчица должна была учитывать талоны, сданные за обед (выдавались рабочим завода), и отпущенное количество порций еды. Завод работал в три смены. Состав служащих бухгалтерии — минимальный. Так что раньше 10 — 11 часов вечера мама работу не заканчивала. Да и потом помню маму ночью, склонившуюся над кучей талонов-карточек. Она расклеивала их по дням, часам, номерам цехов и еще не знаю, по каким признакам.

Детский сад заканчивал работу в 6 часов, сторожиха караулила 2-3-х детей часов до семи. Потом она все запирала, уходила пить чай, спать. Что делала я? Детский сад находился где-то на задах Подшипникового завода (он принадлежал ему, но ЗиСу там предоставляли несколько мест).  От нашего дома я, будучи взрослой, проходила это расстояние минут за 20. К тому же — ключи. Доверить их ребенку? Потом вопрос — как приготовит ребенок поесть? Разожжет керосинку? Ведь бутерброды делать было не из чего. О чем будет думать в это время мама… На каком этапе ребенок ошибется? Поэтому все вопросы решались одним действием: из детского садика я отправлялась к маме на работу.

Столовая находилась у самой реки, у заднего забора, окружавшего завод. От станции метро «Автозаводская» сейчас можно пройти минут за 15. А тогда там была площадка, на которой собирались аэростаты, на ночь их развозили по городу. Там же была стоянка огромных автомашин — «студебеккеров», каждое колесо которых было выше меня. Проходить там было интересно, но и опасно. Любопытство увлекало меня под самые колеса, и водитель с высоты своего места меня просто не видел. Помню одного красивого русоволосого парня с ямочками на широких скулах приветливого лица. Он заприметил девчушку, проходящую мимо каждый день, ее любопытный нос, который она пыталась засунуть под колеса. Парень весело приветствовал девочку, иногда подсаживал в высокую кабину, показывал какие-то рычаги и рукоятки, рассказывал, как управлять этой огромной машиной. Вид с высоты водительского сидения открывался удивительный, это было парение над землей, над головами людей, которые сразу становились очень маленькими. А однажды я немного задержалась, и, едва завидев меня, другие парни стали, махая руками, зазывать меня: «Светланка, иди скорей, дядя Сережа уже думал, не дождется тебя, его переводят на другой участок!» Это был грустный день. На прощанье дядя Сережа прокатил меня вокруг стоянки на своем «студебеккере». Это была военная машина, и катать детей было нельзя, но он хотел напоследок порадовать свою маленькую подружку. Это у него получилось. Теперь, проходя мимо стоянки, я уже никуда не заглядывала, старалась проскочить незамеченной.

Дорога от садика занимала минут 40 — 50. Если я за это время не появлялась, мама отпрашивалась, бежала по моему пути и бросалась к каждому милиционеру с вопросом: «Не было ли несчастного случая?» Но обычно я приходила в срок. Меня приветливо встречал главный бухгалтер Иван Романович. Он был ранен в ногу, хромал, ходил с палочкой. Говорили, что он был суров, малоразговорчив. Но я про это не знала. Он усаживал меня к себе за стол, давал цветные карандаши, бумагу и, урывая минутки от работы, рассказывал короткие сказочки, про что и просил нарисовать. Но главное и первое, что он делал, это кормил меня то супчиком, то котлеткой, то голубеньким картофельным пюре, и все это было горячее и удивительно вкусное!

Послевоенное детство. На откосе у Москва-реки, за заводом «Динамо» мы собирали с какой-то травы зеленые «лепешечки» — маленькие, с ноготок, сплющенные то ли заготовки соцветий, то ли плоды, и ели. Что за трава и насколько съедобна? Не знаю, но никто не пострадал, а ели мы их еще долго.

Детский сад. Одним из занятий в саду была лепка. Глину нам давали в изобилии, обычную, желтую. Но вот на одной из прогулок с детским садом по откосу вдоль окружной железной дороги за Подшипниковым заводом мы нашли голубую глину. Глина — голубая! Она более упругая, красивая, прочная. Потом, уже учась в школе, бегали мы добывать эту глину и никому постороннему не выдавали, где мы ее берем. Наши изделия были самые красивые, не рассыпались и долго стояли в витрине на школьной выставке.

Читать никто, кроме меня, не умел. И часто воспитательница, утомившись с нами, шумными непоседами, усаживала всех на ковер, давала мне книгу и просила почитать вслух. Все были довольны. Воспитательница подремывала в кресле, вполглаза послеживая за детьми. Дети были довольны, потому что я была одна из них, и это совсем не одно и то же, что чтение воспитательницы. Я была довольна вниманием детей ко мне и самим процессом чтения вслух, поскольку большую часть читаемых сказок и рассказов я уже знала и слушать их мне было скучно. Через несколько лет, в школе, произошло нечто похожее. Учительница математики, заметив, что я, на лету схватывая задачу или новую тему, потом весь урок скучаю, вызывала меня к доске, называла новую тему или задавала нестандартную задачу, предлагая самой найти доказательство или решение. Ученицам в классе объявлялось, что вот Светлана у доски вместо нее, Екатерины Васильевны, и все вопросы — к ней.

Дворец Культуры «ЗиС», потом «ЗиЛ», детский сектор. В библиотеку в детском секторе я пришла, еще будучи в детском саду. В ней работали две сестры, которые жили у нас в подъезде на 2-м этаже, — армянки,  Любовь и Мария. К сожалению, ни отчество, ни фамилию их я не помню. Стыжусь. Они были самоотверженными библиотекарями-просветителями, знатоками литературы. Сестры не просто выдавали книги, а открывали мир чтения, прививали культуру чтения нам, детям окраины, когда в условиях коммуналок не только книжный шкаф, кровати не у всех были.  А покупка книг никак не вписывалась в скромные зарплаты. Так что даже при большом желании родители немного могли сделать для развития своих детей. В большинстве же своем полуграмотные родители и сами трех книжек за свою жизнь не прочитали. Понимая это, библиотекарши были терпеливы, внимательны к каждому маленькому человечку, стремились разгадать наклонности и способности каждого ребенка, помочь ему найти и понять свой интерес, научиться плавать в море книг. Мне лично они дали много. Родители не имели ни времени, ни возможности планомерно направлять меня в путешествии по миру литературы.

Здесь же, во Дворце Культуры, работал кинотеатр. До 8-ми часов вечера в кино пускали детей. Билеты стоили 20 коп. Какой был праздник, когда нам удавалось посмотреть какой-нибудь фильм! Здесь мы посмотрели «Жди меня», «Два бойца». Война только недавно закончилась. Мы все еще жили рядом с войной. Песня «Темная ночь» дошла до самых глубин наших детских сердец. Много, много лет, когда я слышу: «Темная ночь, только пули свистят по степи...», что-то замирает во мне, глаза наполняются слезами. А вот песня на мои любимые стихи «Жди меня» не понравилась, музыка убивает выразительность слов.

 

В начале лета мы получили похоронку, извещавшую, что мой папа погиб в Белоруссии.

 

«ЗиС» имел чудесную и огромную территорию для летнего отдыха детей всех возрастов и взрослых — Мячково, в большом лесном массиве, где, не мешая друг другу, располагаются детский сад, ясли, пионерский лагерь, дом отдыха для взрослых. Детский сад выезжает туда на все лето. Ясли, наверное, тоже. Лагерь, чтобы обеспечить всех детей, делится на три смены. Но он такой большой, что чаще всего дети остаются там на две или даже три смены. Выезжаем мы в начале июня. Головы обриты всем наголо, во избежание завшивления, поскольку с мылом проблемы, а дети из семей с самыми разными уровнями. Девочкам потом, уже в 1946 году, стали оставлять челки.

Распорядок дня включает обязательные завтрак, обед, послеобеденный сон, полдник, ужин. В остальное время — прогулки, организованные и свободные. Свободные прогулки — это свободное перемещение внутри территории детской зоны отдыха. А территория эта для нас безгранична. Кроме детского сада и яслей, пионерский лагерь состоит из 14-16 отрядов, каждый из которых размещается в своем домике, свободно расположившемся в лесном массиве. Одной из границ участка служит маленькая речушка, она течет вблизи от нашего домика, и в ней невозможно утонуть даже малышам.  Нам не возбраняется свободно гулять здесь. Кто-либо из воспитателей младших групп периодически навещает речной берег, таким образом обеспечивая надзор за детьми. Мы целые дни плещемся в воде, копаемся в песке, лазаем по деревьям и кручам.

Организованный отдых заключается в нашем участии в различных «кружках» по интересам. Я занимаюсь в кружке «Умелые руки» и в танцевальном. В «Умелых руках» мы мастерим из подручных материалов: лепим из глины, вырезаем из дерева, мастерим разные поделки из бересты. Бересту и деревяшки собираем сами, уходя для этого в походы по окрестностям за пределами территории. Это самое интересное. Несколько человек с руководителем кружка (а не всей группой) переходят за речку, идут по дремучему лесу, переходят через змеиное болото, что таинственно и страшно. Ведь мое знакомство со змеями уже состоялось и страх остался на всю жизнь, даже просто вид змеи на картинке повергает меня в ужас. У меня осталось впечатление, что под мостками, по которым мы пересекали болото, копошилось множество змей. Понимаю, что страх мог сделать свое черное дело. Вряд ли воспитатели повели бы маленьких детей по столь опасному месту.

В танцевальном кружке разучивают различные, в основном народные танцы. У меня хорошо получается двигаться, я не забываю фигуры и рисунок движения. Меня всегда ставят первой в группе танцующих. Это вызывает жуткую зависть у одной из девочек, Люды Гуменюк. Она сильно старается перетанцевать меня, выполняя все движения с чрезмерным старанием и излишеством, что приводит к обратному результату. Люда еще больше злится и старается сделать мне исподтишка какую-нибудь гадость. Она хитрит и, несмотря на сделанные гадости, старается подружиться со мной, изображая доброе отношение.

В конце августа я вернулась домой. К этому времени уже приехали многие дети. Приехали два брата — Игорь (наш ровесник) и Олег (года на полтора постарше) Павловы. Они жили в соседнем, 3-м подъезде на 2-м этаже. Их мама, тетя Нюра, дружила с моей мамой, а Игорь родился так же, как и я, в сентябре, но на неделю раньше (поэтому в безнадежных спорах последний аргумент был «я старше!»). Он переболел полиомиелитом, одна нога у него осталась чуть короче другой, требовала специального ботинка. Игорь немного хромает, чуть заметно, что не мешает ему участвовать во всех наших подвижных играх. Вернулась из Средней Азии Нонна, где была в эвакуации с мамой и бабушкой. Тамара Голиченко, Ада, Юля Белякова, Светлана Тюрина, Галя Кузнецова, Нина Потапова, Инна Эпштейн, Юрка Лемешев (Лемеш), Володя Окороков (Кореец), Витя Смирнов (Телок) — все уже здесь. Дом был большой, в каждой квартире по три — четыре семьи, кроме нашего подъезда, где только по две. Всего несколько лет, но мы из детей при мамах стали детьми самостоятельными. В большой дворовой команде каждый должен был занять свое место.  Лидерство утверждается кулаками. Становление моего сознания происходило до этой поры среди взрослых людей, почти всегда доброжелательных к маленькой девочке. Драться мне было не с кем и незачем (драки с Элей давно позабылись). Я прихожу домой в слезах:

— Мама! Меня Юрка Лемеш ударил!.. Мама! А Витька Телок скрутил руки и надавал щелчков!

— Не можешь дать сдачи — жаловаться не приходи.

Таков был ответ моей мамы. Жесткий, с хорошей долей презрения к дочке-плаксе. Мама не оставила мне выбора. И я начала драться. Девчоночьи драки с царапаньем и кусанием я презирала, драться — так драться по-мальчишечьи!

Во дворе я стала отчаянной драчуньей. Задирать меня перестали. Жалоб от меня больше не было. Зато на меня приходили жаловаться мамы Витьки, Володи. Однажды пришла даже Юркина мама (я разбила ему в кровь губу), что было невероятно: Юрка Лемеш во дворе самый отчаянный забияка и драчун, держит в страхе почти всех мальчишек. Эля дерется немного слабее и не стесняется вцепиться ногтями. Мы с ней приспособились драться вместе. Я хватаю обидчика руками, расцепить мои пальцы, вырваться почти невозможно. Эля в это время колотит по обидчику кулаками, пока он не взмолится о пощаде. Сладить с нами стало трудно даже совсем хулиганистым мальчишкам. С нами лучше было дружить. Мы в это время больше дружим с братьями Олегом и Игорем. Мы даже стали решать, кто чей будет жених. Я часто играю с Игорем, Эля решила, что ее женихом будет старший, более серьезный Олег.

Ада и Светлана пошли 1 сентября в школу. Теоретически и я могла бы пойти в первый класс, мне ведь скоро исполнялось 7 лет. Но мама не спешит: в детском саду я под присмотром, накормлена, а если в школу — сама себе целый день хозяйка.

Я снова отправляюсь по знакомой дорожке в детский сад. Я в старшей группе, нам предоставлено больше свободы, но появилась обязанность помогать воспитателям с младшей группой. Другая моя обязанность: до выхода в детский сад «отоваривать» продуктовые карточки. К концу рабочего дня продукты исчезают, поэтому обязанность ложится на детей, как только они начинают что-то соображать. Ранним утром, еще до ухода родителей на работу (а это до семи часов), мы, дети, дружной группой бежим ко входу в магазин, где нам на ладошках чернильным карандашом пишут номера. Оставив кого-нибудь дежурить, бежим домой завтракать. Возвращаемся в очередь, двигаемся, обсуждаем, какой продукт сегодня чем заменяют, хватит ли белого хлеба, какая крупа останется. Отдельным пунктом стоит мука. Это самый серьезный дефицит, за ней отдельные очереди, часто в другой день. В этот день в детский сад я попадаю хорошо если к обеду. А позднее идти уже не имеет смысла, и я сразу иду к маме на работу.

На мой день рождения тетя Рая ведет нас с Фимой в кинотеатр при стадионе «Динамо». Зал узкий, как коридор, где-то вдали сцена с белым экраном. Мы сидим примерно посередине этого коридора на крайних слева местах. Показывают фильм-оперу «Паяцы». Сначала на экране какие-то черные скачущие линии и треск. Но вот звучат первые аккорды: «Итак, мы начинаем». Все. Нет шума, лузгающих семечек, запахов сырой одежды и крепкого табака. Есть музыка, пение, действие оперы. То, что актеры вместо разговора поют, не вызывает никаких вопросов, то, что поют не по-русски и тетя Рая шепотом читает текст бегущего перевода, — тоже не мешает. Это было прекрасно, чудесно, сказочно. Мы с Фимкой запомнили это кино на всю жизнь и, выйдя на улицу, вместе пели речитативы и арии, воспроизводя непонятные, но запомнившиеся по слуху слова.

Наступила зима. В детском саду для старшей группы стали проводить занятия на лыжах. В пальтишках, лыжи прикручены к валенкам, но зато на улице, по скрипучему снегу, вдоль все того же железнодорожного откоса, потом по скверику у ГПЗ, по заснеженным улицам Машиностроения.  И опять: почти всем детям лыжи не были известны, а я в заснеженном  Искитиме уже находила не один километр в тот, совсем уже далекий детский садик. Значит, я опять веду группу, а воспитательница, сама не умеющая ходить на лыжах, бежит рядом, показывая, куда идти.

Той же зимой произошел ужасный случай. У меня украли пальто. Мама перешила его из своих старых, но чистошерстяных платьев. Скомбинированное из двух цветов, коричневого и бежевого, оно вызывало зависть у многих, ходивших в грязных рваных обносках, детей. И вот в течение дня оно исчезло. Идти на улицу в 20-ти градусный мороз не в чем. Сдали меня сторожихе и оставили. Сторожиха завернулась вместе со мной в тулуп и села на пороге. А мама, не дождавшись меня в столовой, едва дожив до конца рабочего дня (уход с рабочего места — суд!), побежала по дороге в садик, опрашивая всех постовых милиционеров, благо их в то время было много на улицах города. В конце концов добежала до нас, завернутых в тулуп и спящих сидя на пороге. А дальше? Как добраться до дома? Мамино куцее пальтишко нас двоих не укроет. Значит, мама разделась, укутала дочку, а сама в одном платье, только платок на голове. А путь до дома не близкий. О-хо-хо! Добрались. А что делать завтра? У ребенка нет ни пальто, ни шапки, ни варежек. Утром надо на работу. Куда девать ребенка? Мама откопала какие-то старые тряпки и давай из них пальто ночью ладить.  Хорошо, что есть швейная машинка. Распотрошила подушку, утеплила пальто. К утру все было готово. Как ей это удалось? Не знаю. Таких случаев в жизни было немало, когда, оглядываясь назад, не понимаешь: как же она это смогла? Конечно, это пальто не было таким красивым, но от холода укрывало. И то ладно.

Из тех лет, да и более поздних, запомнились еще походы в баню.  В наших коммунальных квартирах нет ни ванн, ни горячей воды. Моемся мы в корыте на кухне, согревая горячую воду в ведре и баке. Раз в 2 или 3 недели отправляемся в баню. Баня далеко, у самых ворот Автозавода. Мы едем на трамвае или идем пешком по переулкам и скверам, 20 — 25 минут. Собирались обычно небольшими компаниями: или с семьей моей подружки Эли, или с семьей Павловых, с моими друзьями Игорем и Олегом. Когда чьи-то родители не могли пойти, другие забирали их детей.

На первом этаже расположен большой вестибюль с раздевалкой и буфет. В буфете продают газированную воду с разными ягодными и фруктовыми сиропами, пиво, бутерброды, булочки, позднее появились пирожные. Широкая лестница ведет на верхние этажи. На всех трех этажах по левую сторону располагались женские отделения, по правую — мужские. Были там и парильные отделения. На первом этаже было грязновато, уж не знаю почему. Мы поднимались на второй. Сначала мы, разделившись на «девочек» и «мальчиков», входим в просторную раздевалку с длинными скамейками и рядами шкафчиков, которые, кстати, не запирались. Одежду часто оставляем прямо на скамейках — шкафов мало. Ничего не пропадает. Однажды был большой скандал — украли шапку, не сданную в гардероб. Но потом оказалось, что ее просто перепутали, вернули через полчаса, когда это обнаружилось. Потом, стыдливо поеживаясь, входим в «помывочную». Большой, затуманенный паром зал, заставленный широкими мраморными скамьями, двигаются расплывчатые от клубящегося пара женские фигуры, гулко раздаются голоса. У входа на скамье или около кранов с водой горкой лежат шайки. Набираем: одну для ног, одну для мыльной воды, одну для споласкивания. Это если мало народу.  А иногда приходится довольствоваться и одной шайкой. Ну да ничего, мы ко всему привычные. Отыскиваем место на скамье, чтобы все свои уместились. И тут — раздолье, разлив воды, можно плескаться и радостно перекликаться! Это не в корыте на кухне, где каждая капля воды — не потрать, не расплескай, не намочи. Но самое приятное ждет нас, уже чистых и довольных, впереди.

Мы спускаемся в вестибюль, встречаемся с мужским составом нашей группы. Подходим к буфету. Для нас покупают пирожок, а позднее пирожные по выбору и газировку, можно даже два стакана с сиропом, тоже по выбору. А в этом банном буфете (под покровительством завода) сиропы очень вкусные: клубничный, грушевый, яблочный, малиновый, вишневый, брусничный, смородинный черный и красный и еще какие-то. Даже сейчас ощущаю вкус той газировки. Взрослые берут пиво и бутерброды. Расходимся к стойкам, дети — сами по себе, взрослые — отдельно. Никто никому не мешает. Получаем каждый свое удовольствие. Потом домой, блаженно усталые, расслабленные.

Походы в баню продолжались до 1964 года, когда я впервые забралась в свою ванну.

 

 

Папа вернулся в начале 1945 года. Поздно вечером, когда я уже спала.

Я проснулась от маминого вскрика. Вижу, как мама и какой-то мужчина бросились друг к другу и долго так стоят. Я поняла, что это папа.  Он подходит к моей кроватке, протягивает мне руки:

— Ланка моя!

Я тоже протягиваю к нему руки и говорю:

— Здравствуй, дядя папа Сеня.

А он растерялся. Он сразу не понял, что я уже не знаю, что такое — папа. Ведь столько всего пришлось пережить маленькому человечку! За это мгновение тишины только можно представить, сколько мыслей и боли промелькнуло у него в голове!

Папа подхватывает меня на руки, прижимает к себе. И тут что-то сработало в моем подсознании, я осознаю — папа! Прижимаюсь к его колючей, бородатой щеке и ни за что не хочу отпускать.

Потом он долго рассказывает свою историю. Но полностью я смогла (надеюсь) ее понять много позже. К этому времени мы получили уже 2 похоронки — извещения о гибели. Солдаты шли по минному полю. Одна из мин взорвалась, но, к счастью, не у него под ногами, а достаточно далеко. Его контузило. Он остался на поле. Его сочли погибшим. На его счастье, поле оказалось картофельным. Наступление покатилось вперед. А местные жители стали выходить из лесов и землянок, голод погнал их на картофельное поле то ли за остатками уцелевшего с зимы картофеля, то ли чтобы успеть посадить для следующей зимы, благо что поле разминировано. Вот тут какая-то крестьянка и наткнулась на вроде бы живого солдата. Притащили его в землянку. Стали выхаживать. Много месяцев оставался Семен между жизнью и смертью. Но выходили его. Да и он выдюжил. Поклонился спасителям до земли и пошел домой.

Шел пешком, скрывался от прохожих и тем более патрулей и вообще военных: у него ведь документов никаких не осталось, забрали, когда списали как мертвого. Так и пришел он к нам ночью, в начале 1945 года. Желтая кожа обтягивает скелет, седые космы волос и седая борода. Ребенку не трудно было испугаться. Отлежался папа несколько дней и отправился в военкомат — правду доказывать, документы восстанавливать. Военная часть их давно уже не существовала, ничего от нее не осталось. Пока все выяснялось, подтверждалось, прослеживалось — прошел месяц. Все это время числился Семен Осипов дезертиром. На улицу выходить нельзя, война еще продолжалась. Да и после войны дезертиру на воле не ходить. Карточек нет. Денег — тоже.

Семен шел и держался на одной лишь воле, а дома расслабился, слег. Он лежал от полной дистрофии. Врач районной поликлиники сказал, что ему нужно усиленное питание, мясо, овощи, фрукты. А в семье даже теоретически была только одна рабочая карточка — Ирина. Теоретически — потому, что ее у мамы вытащили вместе с сумочкой, а потом подбросили сумочку с паспортом, пропуском, записной книжкой, но без денег и карточек. На крошечную зарплату и деньги, вырученные от продажи остатков вещей, Ира покупала на рынке три картофелины. Сваренные картофелины клались на тарелку, за стол сажали дочку, меня, а сами выходили на кухню. Через некоторое время родители входили и доедали то, что осталось, если осталось. Дочка-то сначала не понимала. Потом как-то вдруг поняла, что не видит, как родители едят. Что-то повернулось в ее рано взрослеющем мозгу, и она отказалась есть одна, потребовала делить на всех.

Потом наконец папе оформили все необходимые документы, он смог устроиться на работу, получил продуктовые карточки.

А потом КОНЧИЛАСЬ ВОЙНА.

А потом был ПАРАД ПОБЕДЫ!

Праздник, салют. Все устремились на Красную площадь. И мы, конечно,  тоже. Море людей, радостных лиц, слез. Люди все прибывают, масса стала уплотняться, распорядиться собой стало невозможно. Папа посадил меня на плечи, взял маму за руку и стал прожиматься в сторону моста. Долго ли это длилось, я не знаю. Страх, ужас от чего-то неотвратимого, неуправляемого сковал все мое существо. Салют мы встретили на мосту. Вид на Красную площадь был прекрасен и ужасен. Толпа прижала папу к перилам, и я на его плечах оказалась над зловеще-темной водой. Я кричу от ужаса. Мама пытается дотянуться до меня, кричит, чтобы я не смотрела вниз, посмотрела в небо, на рассыпающиеся разноцветные звездочки… Как и когда все это закончилось — я не помню. С тех пор ужасно боюсь толпы. Этот страх так прочно засел внутри меня, что также прочно передался моей дочке, хотя не припомню, когда я могла ей это внушить.

А еще через некоторое время папа получил медаль «За Победу над Германией».

 

1 сентября я пошла в школу № 501. Школа совсем рядом с домом. Мы иногда, заспавшись, выбегаем за 3 минуты до звонка. Она находится на улице Ленинская Слобода. Нам надо пробежать по нашему недлинному Ослябинскому переулку, повернуть в скверик вдоль Ленинской Слободы, пройти по нему, пересечь улицу, мы в школе. Можно и сразу из переулка пересечь улицу и пройти к школе по ней, но по скверу — приятнее.

Эля с Нонной попали в класс «Б». Меня мама очень долго не могла записать, так как не могла отпроситься с работы, и я оказалась в классе «Г». Юля тоже попала в класс «Г».

Школа была из-за войны не достроена, таковой она и осталась. Но часть зданий школ были разрушены при бомбежках, а детей после войны набралось много. Много детей-переростков, то есть тех, кого война отторгла от учебы. Здание школы в виде растянутой буквой «П», 4-хэтажное, но боковины имеют только 3 этажа, а 4-й сияет пустотой: есть каркас, а стен нет.

Но это уже началась мирная жизнь! Еще мы покупали продукты по карточкам, еще наши платьишки были в заплатах, еще мы не всегда были сыты, и лучшим пирожным был кусок хлеба с маслом и сахаром. Но больше не падали бомбы, не погибали наши отцы и старшие братья.

Снова ярко светило солнце, высоко синело небо, зеленела трава и тихо шелестели деревья.

Версия для печати