Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2015, 10

Житейские истории

рассказы

Екимов Борис Петрович родился в 1938 году в г. Игарка (Красноярский край). Лауреат многих литературных премий. Постоянный автор «Нового мира». Живет в Волгограде.

 

 

 

СЕНО СПАСАЛ

 

По возрасту все чаще приходится мне в больницах бывать, у врачей. У глазного доктора и вовсе, считай, прописка постоянная. Сладкого в этом мало: очереди, долгое и долгое ожидание, теснота коридоров, своя боль, а рядом — чужая: в рассказах да жалобах; много детворы; на них глядишь, вовсе душа вянет.

Один из походов. Четвертый этаж клиники. Очередь к врачебному кабинету; а потом — к процедурному, там — уколы. Но людей меньше, чем на этаже первом. Вдоль стены — стулья, есть свободные. Можно сидеть. Ожидание обычно долгое. Коротаем его в негромких беседах, которые все о том же, о хвори. Печальные повести, со вздохами да охами. Так бывает всегда.

Но нынче, от себя недалеко, услышал я разговор иной: семейные да соседские новости, порой с удивлением, хохотком — живой говорок, словно в обыденной, не в больничной жизни.

Старый человек, сухонький, седенький, голову держит высоко, чуть закинув. Его собеседник — много моложе. По облику и стати — сын. Обычное дело: плохо видящий или вовсе слепой отец, а с ним помощник, для сопровождения по врачам да кабинетам. Не вперебив и не разом, разговор их журчал и журчал, скрашивая тоскливое больничное ожидание.

К людям разговорчивым, словно на огонек, невольно тянутся. Так было и нынче. И конечно же, в конце концов беседа повернула к обычному: как да что…

— Он у нас сено спасал, — усмешливо сообщил молодой.

Его не поняли.

— Пожар, что ли? Горело?

— Навовсе сгорело. Темная ночь, — пожаловался старик, вздымая незрячие глаза. — А во сне все явственно вижу, как молодой. Все дочиста. Весь хутор.

— Ничего… — успокоил старика женский голос. — Операцию сделают, будешь опять глядеть.

— Делали операцию, — сказал старик. — Хорошую, дорогую, сынам спасибо. Но не уберегся… Доктор упреждал, они же всегда говорят: после операции не нагибаться, тяжельше ложки ничего не поднимать, лишь дыши да и то через раз. Но это в городе хорошо. А на хуторе… Сено меня подвело. Это как раз после Троицы случилось. На Святую мне операцию делали. Я приехал, берегся. А потом привезли сено. Тележку трактор притянул, на забазье свалили. Такое расхорошее сено. Я глядел, радовался. Степовое сенцо, пахучее, зеленое. Как говорится, пуд сена что пуд меда. Сын обещал после работы подъехать, сложить его.

А тут, как на грех, стало замолаживать: тучки пошли. Не дай бог, думаю… Такое сено… Намочит, потом суши, почернеет, сгубится сенцо.

И решил я полегонечку его складать. А там, может, и сын подъедет.  Я берегся, как доктор велел: не более двух килограмм. Небольшие навильнички брал, понемногу. Помаленьку складаю. А тучи идут… Издаля вижу: черная такая тучака, низкая, дождевая. Надо бы успеть. Заторопился, и вроде как сами собой навильники все больше становятся, все тяжельше. А туча уже на близу, дождем пахнуло. И, видно, я совсем подзабылся, ведь надо успеть. Последние пласты кладу. Чую — в напряг. Прикладок сложил. Дерюжкой накрыл его, жердями придавил. А тут сразу — ветер и ливень стеновой. Я — под крышу. Чую, щиплет глаза. Труха, видно, попала или пот. Умылся. Глянул, вроде какой-то туман. И как-то он все гуще и гуще. А потом и вовсе — темная ночь. Ничего не вижу. Теперь вот возят меня, — повернул он к сыну невидящие глаза. — В дело — не в дело. Туда да сюда. А проку?

— Погоди, — успокоил его сын. — Вот пройдем процедуры, может, и получшает… Вон сколь народу, все надеются, — убеждает он отца и себя. Тоже — не молоденький, на батю похожий: жилистый, в морщинах заветренное лицо, седые виски.

— Вот так-то вот, — со вздохом заключает старик, — сену спасал…

Обычно такие рассказы идут вперебой с оханьем, со слезой. А старик вроде даже подсмеивался над собой, над жизнью: «Сену спасал…»

Рядом сидящий сын слушает отца, вздыхает, эхом повторяя: «Сено спасал». Укора нет на лице его, в голосе. Он все понимает.

 

 

«КАКОЕ У НАС ЧУДО!..»

 

Внук Митя живет с родителями в доме многолюдном, пятиэтажном. За окнами — шумная улица, в невеликом дворе — толчея автомобильная: приезжают, уезжают, настырные — лезут на тротуар, к ступеням подъезда. Обычное житье городское.

На подворье, к нашему дому, саду и огороду Митя приходит ли, приезжает не всякий день, особенно в ненастную пору осени да зимы. И потому весна для него — жданный праздник.

Помню одну из весен. Подъехали ко двору. Митя, конечно, первым из машины выскочил и умчался. Вдруг слышу крик его, истошный:

— Дедушка, иди скорей!!

Я встревожился:

— Что там?..

— Иди сюда! Посмотри, какое у нас чудо!

Подошел я. Митя стоит возле нерасчищенной клумбы, на которой, еще реденько, там и здесь, вылезли первые тюльпаны, пока лишь зелень бутонов. Но один из них поспешил и раскрылся. Сияют под солнцем алые лепестки.

— Ты видишь, какое чудо?!

— Вижу, милый. Спасибо.

Конечно же, это — чудо: голые деревья, серая весенняя земля, еще неприбранная, со всяким хламом да дрямом; и этот алый живой огонек, словно знак весны и добрый привет грядущего лета.

Через неделю — новый приезд. Снова Митя помчался бегом, выпрыгнув из машины, и слышу тот же отчаянный ли, восторженный зов:

— Дедушка, иди скорей!!

Подхожу. Глаза у внука сияют.

— Ты видишь, какое большое чудо!

— Да, да... — соглашаюсь. — Большое…

— Один, два, три, четыре, пять… — считает Митя. — Вот их теперь сколько!

Это расцвели все тюльпаны. Невеликая клумба. Но поднялись, раскрылись: алые, желтые, лазоревые… Нежность молодых лепестков, сияние капель росы, угольно-черный крап тычинок. Конечно же, чудо. Одно из многих и многих. Здесь, в невеликом нашем дворе, возле дома. Особенно в теплую пору.

Весною да летом утренний обход подворья всегда в радость. Новый день — словно новая жизнь; каждый шаг — изумленье.

Простой репешок, что самосевом поднялся возле бетонной дорожки: зеленый столбик, унизанный желтыми, золотистыми в солнце цветами.  И откуда он взялся? Бог послал. Стоит, цветет, радует. Разве не чудо?

Ранним утром так хороши, так душисты заросли зорьки, усыпанные алыми, розовыми, желтыми цветами — «граммофончиками». Они раскрываются поздно вечером. Их время — ночь и раннее утро. Нежный цвет, сладкий дух, который вот-вот пропадет, развеется, когда под лучами жаркого солнца цветы закроются, сберегая нежную плоть. Не навсегда. До вечера.

Утренний обход просторного подворья долог. Огородные грядки, на которых много всего, чтобы поглядеть, похрустеть, посладиться. В свою пору вишневые, белые облака цвета. А потом рдяная занавесь ягод. Абрикосы. Особенно в пору спелости золотых, тяжелых, пахучих плодов, с прохладной поутру и дневной горячей, солнечной плотью. Виноград… И старинные груши — «дулины»: «черномяски» да баргамоты.

Сколько много всего! — когда-то восторженно возглашал еще совсем малый внук Митя.

Теперь и я повторю: «Сколько много всего…» Если глядеть и видеть.

Вот по своим делам пробирается садовая улитка. Их много в последние годы у нас развелось. На дорожках, на заборе, на стенах дома, на всей зелени, даже на деревья залезть ухитряются. Совсем малая, тихая животина.  И не всегда приметная: серый панцирь — и только. Но сейчас улитка куда-то стремится, ползет и потому вся наружу: серо-жемчужное нежное продолговатое тельце, точеная головка с рожками и усиками; на спине — витой твердый панцирь — домик ее, защита. Помаленьку ползет, усиками, рожками шевелит, меня не боится.

Присел возле нее, стал смотреть, все более изумляясь и радуясь красоте совершенной, нежной и хрупкой, словно человеческой детской.

Вот она, одолев лишь ей ведомый путь, силится перебраться с одного зеленого листа на соседний: вытягивает свое гибкое тельце, но — тщетно… Прихожу ей на выручку, подставляю ладонь. Улитка принимает подмогу, продолжая свой путь по руке. Она не ползет, но словно плывет, ритмично колеблясь нежным тельцем своим. Так близко, рядом с лицом моим — изящная головка, точеные рожки, гибкие усики, малые бусинки глаз, жемчужная, в мягком сиянии, трепетная, студенистая плоть живого творенья. Малого, но всем родного: земле, небу и мне, грешному.

Жаль, что внука Мити нет рядом. Я бы позвал его и сказал: «Смотри… Какое у нас чудо…»

Он бы, конечно, понял меня.

 

 

«НА КОГО ТЫ НАС КИНУЛ…»

 

В невеликом нашем поселке впридачу к давнишней уже «районке» нынче целых четыре газеты объявились. Порою они печатают мои рассказы, конечно же, у автора разрешения не спрашивая. Печатают, люди читают.

Недавно на улице подошла женщина, которую я знаю давно, но, как говорится, шапочно, лишь в лицо. А тут она подошла, говорит:

Извините… Может, неудобно, но я сказать хотела. В газетке ваш рассказ прочитала. Там про военные годы. Я прочитала и так плакала, так плакала… Сейчас по телевизору про войну много говорят. Празднуют… — продолжила свою речь моя неожиданная собеседница. — И в рассказе у вас про те годы… как было… Я прочитала и плакала. Так плакала. Маму вспомнила. Нашу жизнь. Вы не торопитесь? Можно, я расскажу…

Мы на хуторе жили. Папа ушел на войну, и его убили. Мы остались. Сестренка, совсем малая, мамочка и я. У нас возле хутора самая битва была. Про нее теперь все говорят — Сталинградская битва. Так страшно было: стреляют, бомбят. Немцы пришли, потом — наши. Мамочка в огороде окоп выкопала. Там мы спасались. Сестренка боялась бомбежки. Всегда плакала.

Потом наши пришли. Но жизнь была очень трудная. Все плохо жили.

А потом война кончилась. Колхоз был. Но жили бедно. У нас на хуторе — старики, бабы да детвора. А мужиков немного с войны вернулось. Один бригадиром был, другой — лесничим. Я их не забуду до конца жизни.  И когда рассказ ваш читала, свое вспомнила. Сестренку, мамочку нашу.  И плакала.

Голод был. Из лебеды — щи варили. Вязовые листья запаривали, это каша. Козелик, китушки, скорода… А хлебное — это желуди. Их вымачивали, толкли и пекли джуреки, пышки такие.

У нас дубы росли в займище. Но желуди запрещалось собирать. За это штрафовали. Лишь ночью, потаясь от лесничего. Если сумеешь. А я однажды шла из займища и увидала — возле дуба ветка лежит. Большая ветка, тяжелая, желудей много. Видно, ветер обломил. Я подняла и понесла домой ее. Я ведь не ломала. Она на дороге лежала. Это ведь не кража.

Иду, тороплюсь. Мамочка будет рада: желудей много на ветке. Спешу. А тут лесничий вышел со своего двора и говорит:

— Иди сюда.

Я испугалась, объясняю ему:

— Это лежала ветка, ее ветер сломил.

А лесничий молчаком ветку забрал и через забор кинул, в свой двор.  Он свиней держал. Кормил желудями. Про это знали. Он мою ветку кинул, а потом сказал строго:

— Не приучайся воровать с детства.

Я испугалась, домой побежала, плакала. И мамочка со мной плакала. И сестренка тоже плакала. Хотя и не понимала ничего. Но смотрит на нас и плачет. А мамочка причитает: «Господи… на кого ты нас кинул». Это она о папе.

В те годы спасибо коровке: она нас спасала. Хорошая была коровка. Она и в упряжи ходила: пахали, возили на ней. Мы на свою коровку просто молились. Сенца старались добыть. А с сеном было трудно. Запрещалось косить. Только — колхоз. Но колхоз косил травокосками, а под кустами трава оставалась. Ее можно было серпом взять. Многие так делали.  И мы — тоже. Но вроде потаясь. Потому что не разрешалось сено косить. Только колхозу. А вот под кустами… Ведь трава все равно пропадет. И мы пошли с мамой, чтобы травки добыть. Мама с серпом, а я ей помогаю: ветки поднимаю, чтобы ей было ловчее, траву в кучки складываю. И у нас две хорошие кучки получились. У мамы, конечно, побольше. Веревками перетянули и понесли. Мы несем, а навстречу, как на грех, едет бригадир на подводе. Увидал нас, остановился и наше сено забрал. «Не имеете права», — сказал. И наше сенцо — в телегу. Сел на него и покатил.  Веревки, правда, не отобрал. Тогда было трудно с веревками, с мешками. Со всем было трудно, — заканчивала свой рассказ моя собеседница. — Мы с мамой пошли домой. И так плакали, так плакали. И сестренка, глядя на нас, тоже плакала. А мамочка причитала: «На кого ты нас кинул…» Это она о папе. Ведь у кого вернулись отцы, тем жилось легче. Мужик, он и есть мужик. А у нас на хуторе мало с войны вернулось… Потому и жилось трудно. Так трудно… Рассказ ваш прочитала, все вспомнила. Так плакала, так плакала…

Обычно когда мне порой читатели пишут ли, говорят про слезы, то я, как бы извиняясь, спрашиваю: «Но ведь светлые были слезы?» Порой соглашаются. Но вот здесь, но теперь этой женщине я ничего не сказал. Лишь вздохнул.

Мы попрощались и разошлись. Наш поселок не больно велик был в прежние времена. Все и всех знали. Теперь иное. Но старые старых помнят. И старое помнят. Порой, как сейчас, оно поднимается. Нынче про войну много говорят. Празднуют, поздравляют. Венки, цветы, ленточки… Но бывают слезы. Горькие. Потому что была война.

 

 

«ХОРОШО, КОГДА РЯДОМ…»

 

В какой-то московской компании, при разговоре общем, услышал я такой, наверное, уже обычный для нашего времени рассказ:

— Мы с внучком по скайпу играемся. Он — в Америке, я — здесь. Далеко. Лишь по скайпу видимся. Он вечно жует эту жвачку. А я его укоряю и вроде хочу отобрать. А он меня дразнит: возьмет ее в руку и держит.  А я наклоняюсь и зубами так: «Гам!» Вроде хватаю ее. А он руку отдергивает. И смеется. И снова дразнит. А я ему: «Гам! Вот сейчас ухвачу!» Наклоняюсь к самому экрану. А он прячет жвачку, вроде боится. Смеется. Играемся.

По нынешним временам рассказ обычный: телефоны-мобильники, компьютеры, планшеты, интернет. Но чем-то он меня, видно, задел, этот рассказ. И припомнился через немалый срок нынешним летом.

Летняя пора — время купания. Слава богу, что Дон — рядом. На машине ли, на велосипедах ездим мы с внуком на городской пляж или в другие места. И вот однажды едем на Дон, а Митя говорит:

— Хорошо, у кого есть дедушки и бабушки, — и разъясняет: — Родители всегда на работе. А дедушки нас купаться возят. А то бы мы дома сидели, в такую жару.

Наблюдение верное. Днем, на пляже, в воде — сплошная детвора кипит. От малой мальвы, какие еще лишь ползают, до взрослых. Мите восемь лет, одного не отпустишь. Вот и приходится ходить с ним да ездить. И только ли мне…

В дневную пору таких, как мы, — много. На пляже лишь старые да малые. Мелкая детвора у самого берега барахтается. Какие постарше, учатся плавать. За всеми — глаз да глаз. Только и слышно:

— Куда полез? Там — глыбь!

— Вернись, тебе говорю!

— Ты либо глухой?! Сейчас пойдешь на берег.

— Выходи! Посинел уже!

Изо дня в день вижу, как тучный, седой старик стоит, словно врытый, по пояс в воде. Я сначала не понял. Потом углядел. Два малых вьюна возле него кружат, барахтаются. Он стоит и стоит. Куда деваться? С берега за этой мелкотой не уследишь.

Сам я на воде вырос, плавать люблю, но тут не поплаваешь, тут забота иная: гляди да гляди.

— Стой, — командует внук Митрий. — Дальше не ходи, я к тебе поплыву.

Плавать он научился неплохо, для его возраста. Но глубины побаивается, командует:

— Стой! Я плыву. Дальше не отходи.

Плывет, до меня добирается. Теперь другие задачи.

— Я глубину измерю.

Ныряет и достает со дна горсть песка как доказательство.

— Теперь кидай меня.

Сцепляя руки в «замок», подбрасываю его вверх. В недолгом полете он пытается закрутить сальто. Или отправляю сильным броском вперед, к берегу, что называется «щучкой» ли, торпедой.

Он любит нырять и под водой плыть. Вот и гляди. Да слушай команды:

— Плыву к тебе! Не отходи! Подкинь меня! Ныряю! Стой на месте!

Стою и стою. Подкидываю, гляжу, остерегаю:

— Не ныряй! Просто плыви… Туда не надо. Там — люди…

Стою. Начинаю зябнуть. А это мне ни к чему, потому что новую хворь подцепил, вовсе несуразную: холодовая аллергия. Зябнуть никак нельзя. Иначе — приступ, таблетки, а то и «скорая помощь» с уколами. Надо беречься. А как тут беречься?

Прошу внука:

— Митя, хватит. Пошли на берег, погреемся.

— Еще разок, дедушка! Подкинь меня.

И снова:

Ну еще. Последний разок.

— А теперь последний — распоследний! — Глаза у него просящие.

Нырнул, вынырнул, мордаха счастливая, глаза в мокрых ресницах сияют.

Ну еще разочек! Дедушка!..

Разве откажешь, когда глядят на тебя два теплых солнышка.

Но наконец из воды выбираемся. Всем телом прижимаюсь к горячему песку, пытаясь прогнать озноб. Мите приказываю:

— Грейся.

— А ты меня закопай в песке, дедушка. По самое горло.

Тоже — задача. И скоро еще одна:

— Давай замки строить, с каналами.

Это уже на кромке берега у воды, где песок мокрый.

Закапываю. И помогаю строить. Но все это — недолго.

— Я уже согрелся, — заявляет внук. — Пошли купаться.

— А я — нет. Хочешь, барахтайся на мели.

— Это неинтересно. Я — не маленький. Пошли, дедушка. Будешь меня кидать. Ну пожалуйста…

Вздыхаю, охаю, но иду, понимая внука. Он так долго ждал этой летней поры, когда можно купаться в Дону, плавать, нырять, в горячий песок зарываться «по самую шейку» и снова купаться.

Понимаю еще и потому, что помню свое далекое детство: донская вода там была, и солнца хватало. А вот дедушек да бабушек, и даже отца, не было. Потому и плавать я научился поздно. А Митя уже хорошо, для своих лет, плавает: вьется вьюном, ныряет. И под водой плывет. «Мне так лучше!» Ему-то, может, и лучше, а мне нет. Нырнет, я гляжу, где он вынырнет. Тем более, людей на воде много. Могут задеть… Тревожно. Он как-то решил надо мной подшутить. Нырнул. Я жду. Он, как всегда, должен плыть-то к берегу. Гляжу, ищу глазами, а его нет, не выныривает. Нет и нет. У меня перехватило дыхание. Что случилось? Ребята взрослые рядом ныряют. Может, под водой задели, ударили или еще чего… Уже не тревога, а ужас. Вокруг ведь — глухая вода и вода. Где искать?

И вдруг позади меня раздается заливистый смех.

— А я тебя обманул! — Он объясняет, довольный: — Я в другую сторону поплыл, на глубину. А ты не заметил!

Он смеется, а я в себя не могу придти. Ругаться нет сил. Еле отошел, опамятовался.

— Митя, — говорю. — Ты больше так не шути. А то меня кондрат хватит.

В самом деле, вода шуток не любит. Тонули и тонут. Дети — тоже. Потом — неизбывное чувство вины. В нашей семье мои старшие до конца своих дней помнили маленькую Таечку, которую не уберегли.

Или совсем недавняя память: дед с малым внуком — на лодке; внук — в воду упал и сразу камнем ушел. Хоронили двоих: утонувшего внука и деда, который повесился.

Слава богу, такое случается редко.

А почти всякий день, в теплую летнюю пору, мы ездим с Митей купаться.

— Одонь! Одонь! — взывал он еще вовсе малый. — Плявать! Плявать!

Теперь подрос. Плавает. Любит купаться. На городской пляж ездим, где тесно и шумно. В затон, где чистая вода, белый песок, людей мало. «Это мое любимое место», — говорит Митя. Любимое-то любимое. Но там, прямо с берега, — глубь. Глаз да глаз…

Что ж, будем смотреть. Пусть купается. Это ведь такое счастье: теплое лето, вода, солнце, белый песок — детство, которое долго помнится.

И нам — разве не радость? — когда глядишь: плывет, нырнул-вынырнул, мордаха счастливая, глаза сияют.

— Подбрось меня! Сильно-сильно!

— В песок меня закопай по шейку, я согреюсь.

Закопал как мог, нагребая горячий песок. Он прикрыл глаза, вроде дремлет. Вспоминаю его слова: «Хорошо, когда есть дедушка…»

Но и нам хорошо, когда рядом, а не по скайпу живая душа.

 

 

ВИНОВАТЫЙ

 

Холодная нынче весна в Кисловодске. День-другой солнце проглянет, а потом снова сизая наволочь сползает с гор, гонит ее ледяной ветер. Временами порхает, ложится на землю редкий снежок.

В курортном просторном парке не больно людно, а вечерами и вовсе: фонари, пустые дорожки. Даже в сквере, у санаторных корпусов — безлюдье. Зато светят окна, словно пчелиные соты, от первого этажа до последнего, из края в край.

И даже здесь, на воле слышно, как бубнят телевизоры. Одни — громче, другие — тише.

Весна нынче холодная. Но все равно хорошо: чистый воздух, пахнущий сосновым корьем и хвоей, высокие деревья, верховой ветер, в прогалах вершин — далекое небо, порой звездное. Тишина и покой.

До телевизора я не великий охотник. А теперь — и вовсе. Там, с утра до ночи, война, людская беда — Украина. Для меня это не просто картинка, но свое поднимается, давнее, которое было у нас: развалины, голод и холод, гибель родных, сиротство, землянки, вши, госпитальные помойки, из которых тайком, ползком можно картофельных очисток набрать для еды. Вроде давнее-давнее, считай, забылось. А теперь поднимается.

Но свое, слава богу, прошло. А вот нынешнее. Детишек разве не жалко?

Горько, страшно смотреть. Но порой, через силу, гляжу: в подвалах — детишки, у развалин, а вот убитый ли, раненый весь в крови, на земле, на руках матери, на носилках… Гляжу и боюсь узнать. Не он ли, тот светлоголовый мальчик, которого я встретил прошлым теперь уже летом на донском берегу.

Дело было в августе. Я приехал на хутор, к приятелю, чтобы на воде побыть, порыбачить, ухи похлебать. Сначала была разведка: на Голубинский остров, на Картули да Клешни.

— Заедем к Василию, — предложил мой приятель. — Он все знает.  Заодно поглядишь, какую он печку сложил.

К Василию, значит — к Василию. Про него я слыхал. И вроде знакомились, мельком. Он — бывший шахтер с Украины. Давно сюда ездит, каждое лето. Стан его, с недавних пор, на берегу левом. Сюда перебрался он, спасаясь от своих земляков, которые гуртуются на Картулях, их все больше и больше, уже один на другом сидят. Ни границы их не держат, ни война. Едут и едут. Василий не любит толчеи.

Лодочный мотор у моего товарища не больно шумный: вполголоса бубнит да бубнит. Плывем помаленьку.

Поздним летом да ранней осенью в наших краях на берега и воды речные нисходит покойная благость. Отгорело жаркое лето. Но земля не скоро остынет. Тепло и тепло. Хотя порой ночною по глубоким балкам да пологим ложбинам стекает к воде ночная прохлада.

На высоких холмах Задонья — желтая высохшая трава да черные языки степных палов. Возле Дона, на берегах, в займищах, — вербовая и тополевая зелень, дубы, вязы, тихая вода, белый песчаный берег.

Таким открывалось становье Василия. Песчаный берег, лодка, зачаленная у коряги, удилища закидных снастей, тугие лески, уходящие в воду, полотняное креслице рядом. И светлоголовый босоногий мальчик, который нас встретил приветливо: поздоровался, шлепая по воде, подтянул нашу лодку к берегу, чтобы мы сошли на сухое.

Товарищ мой угостил молодого хозяина заранее припасенными яблоками из своего сада, а углядев на берегу кучу пиленых тополевых кругляшей и глухой стук услыхав, заинтересовался:

— Чего это вы с дедом опять творите?

— Полы выкладываем.

— Полы? Ну вы даете… А ты — грузчик? Не тяжело? Давай-ка поможем.

Пиленые кругляши были явно тяжеловаты для десятилетнего мальчика. Таким он гляделся.

Но он успокоил нас:

— Я — тренированный. Я же занимаюсь борьбой самбо. Я уже много перетаскал. По лестнице только трудно.

Пологий песчаный берег, отступив от воды, вздымался глинистым обрывом, в котором был прокопан подъем со ступенями. По ним с ношею и впрямь подниматься было трудновато. Но втроем мы быстро справились, перетаскав и перебросав наверх всю кучу напиленных кругляков.

Товарищ мой, телом тучный, одышливо пыхтел. Окончив работу, он громко сказал:

— Рюмку-другую я точно заработал.

— Нальем! Какие дела! — ответил уже сам хозяин Василий, встречая нас на берегу высоком.

— Вот это он творит, так творит, — удивился товарищ мой. — Либо зимовать собирается?

— А может, еще и придется, — ответил Василий.

Зимовка — не зимовка, но становье было обустроено не в пример иным. Рядом с двумя обычными палатками и столиком полевым расположилась настоящая кухня с просторной кирпичной печью, дощатым полом, камышовыми стенами и крышей — все честь по чести. А из пиленых кругляков, по месту обрезая их на квадрат, хозяин выкладывал площадку возле кухни.

— Чтобы песок не таскать. Скамейку поставим, навес сделаем.

— Конечно… — поддержал его мой товарищ. — С таким помощником… Тем более он — тренированный, самбист…

— Помощник, — с улыбкою подтвердил дед, поглядывая на внука. — Мы с ним и сетки ставим.

Из палатки вышла молодая женщина в спортивном костюме, с нами поздоровалась, у сына спросила:

— Что будешь есть? Самбист…

— Макароны по-флотски!

— Опять.

— Конечно! Я их больше всего люблю. Я же моряком буду.

— Всем ты будешь… — вздохнула мать и принялась хлопотать у плиты и кухонного стола.

Товарищ мой выспрашивал Василия о клеве: что да где… Мне было интересно иное: становье, чистота и порядок во всем, добротно сложенная печь, приветливые, аккуратные в одежде хозяева, молодая женщина, сынишка ее.

— Ты здесь раньше бывал? — спросил я у мальчика.

— Конечно, — ответил он. — Я здесь первый раз был еще в животе у мамы.

Я удивился. Молодая женщина, слыша наш разговор, засмеялась и покивала головой: мол, правда, правда…

Вскоре в жаровне зашкворчало, вкусно и сытно запахло поспевающей едой: поджаренным луком и мясом.

От угощенья мы отказались. Стали прощаться.

— Ты упреди, когда поедешь, — сказал мой товарищ. — Я буду приглядывать.

— В субботу, — ответил Василий.— Спокойная дорога. Машин поменьше.

— К себе?

— Вряд ли… Его надо куда-то пристраивать, — кивнул он в сторону внука. — Скоро ведь школа. В Орел собирались. Там родная тетка. Он не хочет. В Мариуполе есть родня.

— Я домой хочу, — громко сказал мальчик. — Наша школа целая, я знаю.

— Все ты знаешь…

— Да, знаю… Наша школа крепкая, ее не разбомбили. Там будут все мои друзья: Митя, Алешка… Я с ними с первого класса! И с детского сада! И с Машей мы на одной парте!.. — Голос мальчика звенел, повторяя, как видно, не раз уже сказанное. — А на секцию, в самбо, я где буду ходить?  В Орле, что ли, или в вашем Мариуполе? Я же в перспективной группе занимаюсь! Разве я — виноватый?! Я — не виноватый! Я домой хочу!

— Садись и ешь, — твердо сказала мать. — Разберемся. Все!

Мальчик сразу погас, понурившись, пошел к столу, к горячему пахучему жареву, которое мать накладывала ему в тарелку. Он подошел и встал, видимо, вспомнив, вскинул голову и спросил громко:

— А в морской клуб кто за меня будет ходить?!

И тут же заплакал навзрыд, убегая от стола и скрываясь в палатке.

Молодая женщина постояла недолго и, на ходу проговорив: «Извините», поспешила сыну вослед.

Мы остались втроем; повздыхали, пошли к воде.

Хозяин проводил нас до самой лодки, отвязал ее, легко сдвинул с береговой кромки на глубь. Крепкий, мускулистый, еще не старый мужик. Шахтеры рано уходят на пенсию.

Попрощавшись, стали мы подниматься вверх по теченью. Негромко стучал мотор, вперебив ему словоохотливый мой приятель о хуторских новостях вещал, но более о телевизионных, конечно же, про Украину.

Погожий день позднего лета тянулся неспешно на тихой воде, в зеленых лесистых и светлых песчаных берегах, к которым мы порой приставали, чтобы грибов поискать, шиповника да боярки собрать, проведывая места заветные: Бурунистое, Синие талы, Крестовку да Клешни…

Пытались мы ловить судака ли, щуку на блесну, на другую снасть.  Но рыба молчала. Даже на людном пристанище хохлов, на Картулях да Голубинском, нас ничем не порадовали. Молчит рыба. Значит, будет меняться погода.

На пути обратном, проплывая мимо становья Василия, видели мы хозяев. Василий занимался лодочным мотором, внук его, словно жеребенок, скакал по мелководью, вздымая фонтаны брызг.

Это осталось в памяти: белая полоса песчаного берега и мальчик в сияющем ореоле солнечных брызг.

Так прошел для меня день первый. За ним — второй, третий. Хорошее было гостеванье на хуторе обезлюдевшем, тихом, среди последних его долгожилов, таких же стариков, как и я.

Потом я надолго уехал, возвратившись в края родные поздней слякотной осенью. Вечерами со скуки да порой за компанию с родными стал заглядывать в телевизор. Обычно такая забава для меня кончается быстро, тем более когда стреляют и стреляют, бомбят, помощь из России везут, хлеб раздают старикам, детям; и тут же — взрывы, разбитые дома, подвалы, набитые людьми — не братские ли это могилы? И суровые люди с оружием, танки да пушки — одно не лучше другого. Посмотришь минуту-другую, душа вянет. А порой вдруг почудится: не страшный ли это сон? Но сразу очнешься: нет, это — наш век, наша земля, наша жизнь.

Свое, военное, давнее-давнее всплывает: развалины, сырые землянки, светильники-«коптюшки» из снарядных гильз, гибель родных, горькое сиротство, долгий голод, желудевые лепешки, похлебка из лебеды, тоненький ломтик черного хлеба, который нужно постараться не есть, а сосать — так лучше. Это было ведь, было… Слава богу, прошло. А теперь — снова. Пусть не у нас. Но услужливый большой телевизор так явственно кажет чужую беду. Не отгородишься. Выключишь, а все равно видишь.

В один из вечеров показывали снарядами разбитую школу и ребятишек. Лица детей прошли мельком, но в одном из них почудилось мне знакомое. Не тот ли мальчик, которого летом я встретил на берегу Дона? Милый мальчонка в шортах да маечке, босоногий, бегущий по воде, в ореоле сияющих солнечных брызг.

Господи, помоги ему… Если мы — не в силах.

Это была поздняя осень. Я позвонил на хутор своему товарищу. Про Василия и внука его он ничего не знал толком. Вроде у себя. И вроде живые.

Теперь — холодная весна в Кисловодске. Порой вечерами включаю телевизор. Там — все то же: Украина, война, пушки, снаряды, тяжелые танки, развалины… Глядеть на все это тошно. Мальчик вспоминается. Господи, помоги ему. Разве он — виноватый?

 

 

«ДОЧА, ПОГОДИ!..»

 

Недавно перебирал старые бумаги. Попалась мне на глаза толстая тетрадь, из тех, что прежде назывались «общими»: в них много страниц. На обложке запись: «Для рассказов». В эту тетрадь я когда-то коротко записывал интересные, на мой взгляд, житейские случаи, на основе которых можно рассказ написать. Что-то пригодилось, а что-то так и осталось короткой записью.

И вот попалась на глаза эта тетрадь. Начал ее проглядывать, вспоминая годы теперь уже давние. На одной из страниц задержался. Там лишь одна строчка: «Тарасов: „Доча, погоди… Погоди, доча!!”»

Тарасов… Разве забудешь его… Казачина могучий… Работяга. Тракторист. Давно умер. А в рассказах написанных он остался. Имена да фамилии прототипов всегда я меняю. Потому что одно дело — жизнь, а другое — рассказ ли, повесть. Это уже литература. Но Тарасова по-другому назвать рука не поднялась. Понимал, что — надо. Но не мог. Казалось, он сразу поблекнет, уйдет. Будет не то. Так и оставил его Тарасовым, написав о нем, кажется, два рассказа.

А вот этот сюжет остался строчкой в тетради: «Доча, погоди!..» Хотя в то время рассказ мне ясно виделся, можно было писать. Но…

В те же далекие времена уже знал я повесть Валентина Распутина «Деньги для Марии». Простой сюжет. У продавца сельского магазина Марии обнаружили денежную недостачу. Как говорится, проторговалась.

Недостача обнаружена, надо ее «погасить», то есть деньги внести.  А сумма для сельского жителя тех времен немалая. Но не вернешь деньги, значит будет суд и тюрьма. Дети останутся сиротами. Так было в те годы.

Вот и идет Мария по людям, по знакомым, от двора к двору. И везде — отказ. Жили небогато. И не все понимают чужую беду. Тем более — продавщица. Вполне возможно, украла, а теперь вот ходит.

Повесть горькая. Написана хорошо. Помню последние строки ее: «Молись, Мария…» Это от автора, когда Мария переступает порог последнего дома, прося о помощи. Последний дом, последняя, теперь уже слабая, надежда. И потому: «Молись, Мария…»

Длинное отступление, но нужное. Возвращаюсь к своей тетрадке, где короткая запись: «Тарасов: „Доча, погоди!..”»

История сельская, похожая на распутинскую: прошлый век, семидесятые годы. На хутор Клейменовский в тамошний магазин прислали новую молоденькую продавщицу. Она окончила в райцентре «курсы продавцов» — было такое учебное заведение.

Полгода проработала, не больше. И проторговалась. Приехала проверка и обнаружила недостачу, товара ли, выручки за него. Словом, нужно эту недостачу покрыть деньгами, не медля. Иначе — уголовное дело.

А у девочки-продавщицы какие деньги? Мать у нее — уборщица, отца нет. И, конечно же, любому ясно, что обманули ее в райцентре, на базе, при получении товара. То ли недоглядела, то ли накладную не ту подписала.

Молодая девчушка, тихая. Вот и получилось…

Хуторской народ все понял сразу:

— Обчичекали… И думать нечего. Тама такие ащаулы сидят, абманаты… За ними — в четыре глаза не углядишь. А она, дите-дитем… Тихая вода… Какой из нее торгаш. Вот и обчичекали.

Понять-то люди поняли, но продавщице разве от этого легче? Магазин опечатан. Недостачу надо покрыть за неделю. Родных нет. Мамка лишь плачет.

И пошла продавщица по хутору, простодушно прося:

Помогите… Я верну… Я буду работать… Я дам расписку и все верну… Обязательно… Господом Богом клянусь…

С такой вот нехитрой песней, от дома к дому. Не все, но верили и давали деньги. Хотя жилось тогда непросто. Но сироту жалели, беде сострадая. Как говорится, от сумы да тюрьмы… А девушка-то молодая, славная. Полгода на хуторе пробыла, но худого о ней никто не сказал. Дитя-дитем, и в тюрьму? Как не помочь? Посильно, хотя бы малой копейкой.

Так она и шла, от двора ко двору, прося, обещая: «Я буду работать…  Я отдам… Господом Богом клянусь…»

Нужную сумму молодая продавщица собрала. Может, еще и в райцентре соседи помогли? До суда дело не дошло.

В магазине стала торговать своя хуторская бой-баба. Но это уже другая история.

О молодой продавщице скоро забыли, но долго помнили из этой истории тарасовское: «Доча, погоди!..»

К Тарасовым девушка за деньгами тоже приходила. По хуторским меркам Тарасовы жили богато: скотина, птица, большой огород. Хозяин — трудяга, лучший тракторист. Но зарплаты — колхозные, копеечные. Денег всегда внатяг. Тем более что сын — в городе, в институте учится, а дочка — в райцентровском техникуме. Но как девчушке откажешь? Голосок тоненький. «Господом Богом клянусь…» А в глазах — слезы.

Что-то набрали, вытаскивая, наверное, и вправду последнее из кошельков да гаманков. Не меньше других наскребли.

Но когда девушка, деньги приняв, поблагодарила и ушла, Тарасов вдруг спохватился:

— Рая! Да у нас еще за зеркалом полсотня лежит! Забыли!

Он достал деньги и заспешил: в коридор, а потом — на крыльцо, с криком:

— Доча, погоди!.. Погоди, доча!!

Тарасов — мужик тушистый, не меньше центнера весом. Заторопясь, он на пороге споткнулся и рухнул, слава богу, что не вниз по ступеням высокого крыльца, а на крепкие, дубовые перила, которые хрупнули, но удержали хозяина.

— Доча, погоди… — просипел Тарасов, пополам сгибаясь от боли.

Девушка его услышала, вернулась, взяла деньги. А Тарасов так и остался на крыльце, отдыхивался и никак не мог продышаться. Спасибо, жена Раиса вышла и помогла ему, утянула в дом. А потом долго его лечила. Своими средствами, укоряя: «Вот тебе и „доча, погоди”. Помчался, молоденький…»

В районную больницу Тарасов, конечно, не поехал. И на работу ходил. Но в кабину трактора влезал с трудом, стоная и охая. Ему помогали.

Но еще долго вспоминали, повторяя то, что жена его Раиса по всему хутору разнесла: «Доча, погоди! Погоди, доча!..»

Люди подсмеивались, но по-доброму. Тарасова уважали.

Теперь все это в далекой дали.

В тетради — несколько строк. Сюжет не исполненный. Рассказ не написан. Потому что в ту пору в кругах литературных это могло показаться каким-то нарочитым, нарочно придуманным вызовом распутинской повести.

Хотя все это было: житейский случай, хутор Клейменовский, края донские.

Версия для печати