Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2015, 10

Рыцарская честь и деловая репутация

 

Мелихов Александр Мотелевич родился в 1947 году в г. Россошь Воронежской области. Окончил математико-механический факультет ЛГУ. Прозаик, публицист, постоянный автор «Нового мира». Живет в Санкт-Петербурге.

 

 

 

Энциклопедия русской дуэли Якова Гордина[1] наводит на очень серьезные размышления, как всякий социальный институт или обычай, демонстрирующий надбиологическую природу человека, его способность создавать ценности более высокие, чем его собственная жизнь. И прилагательное «русская» здесь очень кстати, ибо величайшие гении Золотого века русской культуры Пушкин и Лермонтов не только романтизировали поединок как высшее средство защиты чести, но и оба пали ее невольниками. И даже будущий пророк непротивления злу насилием Лев Толстой дважды оказывался на волосок от дуэли. Я что-то не припомню в России такого авторитетного противника поединков, каким во Франции, тоже классической стране дуэлей, был Жан-Жак Руссо, вложивший в уста благородной «новой Элоизы» такой монолог: «Как! разве истинные добродетели гибнут от наговоров клеветника! Разве оскорбления пьяного заслуживают внимания и честь умного человека зависит от первого попавшегося грубияна? Или вы скажете, что дуэль — доказательство храбрости и его достаточно, чтоб смыть с себя позор или обвинение в любых пороках? Ну, а я спрошу вас — что же это за честь, если она подсказывает подобное решение? И что это за разум, если он такое решение оправдывает? В таком случае стоит лишь мошеннику подраться, и он уже не будет слыть мошенником. Речи обманщика превратятся в истину, как только их подтвердит острие шпаги. А если вас обвинят в убийстве человека, вы поспешите убить второго, дабы доказать, что все это одни наветы! Итак, добродетель, порок, честь, подлость, правда, ложь, — одним словом, все может найти исход в поединке! Так, значит, фехтовальный зал — это законодательная палата, и нет иного права, кроме права силы, иного доказательства, кроме убийства. <…> Ужели доблестнейшим мужам древности приходило на ум мстить за нанесенные им обиды в поединках? Вызывал ли на поединок Цезарь Катона или Помпей Цезаря за все полученные оскорбления? И ужели величайший полководец Греции считал себя обесчещенным, когда на него замахнулись палкой? (Фемистокл на это сказал: «Побей, но выслушай». — А. М.) <...> Если навлекаешь на себя презрение, отказавшись от дуэли, то чье же презрение страшнее — презрение людей сторонних при добрых твоих делах или презрение к самому себе — при дурных? <…> Иной делает над собой усилие и вступает в поединок, чтобы добиться права малодушествовать весь остаток своих дней. В истинном мужестве больше постоянства и меньше горячности; оно всегда таково, каким ему должно быть. <…> Остальное — всего лишь ветреность, сумасбродство, жестокость; и подчиняться всему этому просто мерзко»[2].

Примерно через сто лет и Мопассан в «Милом друге» рисует журналистскую дуэль как тягостный гнет, лишенный всякой романтики, а Марк Твен изображает французскую дуэль, подчиненную строгому кодексу, и вовсе как дешевое фанфаронство.

«Некоторые остряки рады посмеяться над нынешней французской дуэлью, а ведь она принадлежит к самым смертоносным институтам современности: поскольку встреча противников происходит всегда на открытом воздухе, им недолго простудиться. <…> Едва я услыхал о последнем бурном столкновении во французском парламенте между мосье Гамбеттой и мосье Фурту, как сразу же решил, что поединок неизбежен».

Далее Твен пишет, как Гамбетта долго выбирает предсмертное восклицание и останавливается на фразе «Я умираю за то, чтобы Франция жила!»

Затем рассказчик предлагает в качестве оружия топоры, но оказывается, что этот род оружия воспрещен французским дуэльным кодексом. Кодекс воспрещал не только пушки системы Гатлинг, но даже винтовки, двуствольные дробовики и морские револьверы Кольта. Тогда американский простак предложил «драться на кирпичинах при дистанции в три четверти мили», однако и здесь нашлись возражения, ввиду опасности для проходящих мимо посторонних лиц.

Дуэльный кодекс допускал только миниатюрные пистолетики размером в брелок и крошечные пульки, завернутые в почтовую марку, однако храбрый дуэлянт и при виде их грохается в обморок. Время поединка выбирается таким, чтобы он не мог остаться незамеченным, однако на всякий случай приглашается по паре хирургов для каждого участника плюс несколько парижских знаменитостей в собственных экипажах. В итоге складывается такая картина.

«...Шествие замыкала, пробираясь сквозь туман, бесконечная вереница зевак, полицейских и прочих граждан. В общем, замечательное было бы зрелище, если бы не густая мгла. <...>

Туман к тому времени еще более сгустился, и мы договорились со вторым секундантом, что, прежде чем давать окончательный сигнал, мы с ним аукнемся, чтобы противники хоть немного представляли себе, где искать друг друга». <...>

После этого раздались «два слабых звука, вроде „тьфу! тьфу!”, толстяк Гамбетта снова обрушился в обморок, но, оправившись, «оба гладиатора, заливаясь слезами гордости и счастья, бросились друг другу на шею; второй секундант обнял меня; врачи, ораторы, гробовщики, полицейские — все обнимали и поздравляли друг друга и плакали от счастья…»[3]

Для юмориста все повод посмеяться, но Шопенгауэр, считавший первейшей задачей всякого умного человека как можно скорее убить в себе слепую волю к жизни, писал о «рыцарской чести» прямо-таки с омерзением: есть-де две равноценных прелести современной жизни — это дуэль и венерические болезни. Дуэль и для него была торжеством силы над разумом, она рождалась из представления, что наша честь заключается не во мнении других о нашей ценности, но единственно в выражении этого мнения: пусть презирают, лишь бы не смели высказаться вслух. А если выскажутся — пускай даже самая гнуснейшая и глупейшая личность, — то наша честь потеряна навеки. Если только мы ее не восстановим — чем? доказательствами наших достоинств? — нет, поединком, который на самом деле может подтвердить разве лишь нашу храбрость и умение или неумение стрелять или фехтовать. Особенно Шопенгауэра возмущала возможность заставить обидчика взять обратно свои слова — как будто от этого изменится исходное мнение: снова все сводится не к тому, чтобы заслужить уважение, но к тому, чтобы вынудить его внешние признаки. Короче говоря, дуэль и по Шопенгауэру — это возврат к животному, кулачному праву: кто сильнее, тот и прав. Ни греки, ни римляне, ни высоко цивилизованные народы Азии, подчеркивал он, не имели понятия об этой чести и ее принципах, хотя не уступали нынешним дуэлянтам ни в достоинстве, ни в храбрости, — когда германский вождь предложил Марию сразиться один на один, тот ответил: «Если тебе надоела жизнь, пойди и повесься». Или сразись с каким-нибудь гладиатором. Культура поединка — порождение средневековой христианской Европы, которой, иронизировал великий пессимист, казалось бы, следовало исповедовать смирение.

На первый взгляд, возразить нечего: трудно усмотреть смирение в том, чтобы целить в чей-то бледный лоб, хотя бы и на благородном расстояньи. Но, вместе с тем, если дуэль не более чем возврат к животному праву, то зачем она налагает на участников столько ограничений? Не только в животном мире, но даже на войне дозволена любая хитрость: убийства из-за угла, скрытно заложенные бомбы носят почтенное имя диверсий, тогда как дуэль требует встречаться с противником лицом к лицу, при уважаемых свидетелях, стрелять только по сигналу и так далее, и так далее, — какое же это животное право?

Подозреваю, рыцарский поединок позаимствовал из христианства не смирение (Бог не создал человека смиренным, он создал его по своему образу и подобию), но — веру в земную справедливость Божества. Мне кажется, языческие боги не слишком интересовались вопросами морали: в «Илиаде», хотя у богов на каждой стороне есть свои любимчики и свои постылые, не очень-то заметно, чтобы одни были праведнее других. Так вот, не был ли родоначальником дуэли просто-напросто Божий суд? То есть нечто не только не животное, а, напротив, ультрачеловеческое, ибо способность руководствоваться чем-то незримым и есть главное, что отличает человека от животного. Но вот идея поединка как Божьего суда могла родиться только там, где верят, что Бог становится на сторону правых, — возможно, именно поэтому культура поединка не могла возникнуть в античном мире.

Страшно сказать, но без малого осьмнадцать лет назад мы с Гординым уже беседовали о праве на поединок в «Литературной газете» в сентябре 97-го, и я тогда говорил, что дуэльная культура лишает человека свободы. В теории она дает ему возможность самому быть судьей своей чести, а на деле требует драться даже тогда, когда он не чувствует себя оскорбленным. Скажем, женщина предпочитает тебе другого; мне кажется, что гордость в этом случае велит делать вид, будто тебе это безразлично, а вот тогдашние нравы требовали драться. Несчастный Каренин готов был простить жену, но неумолимым укором всплывают какие-то героические Прячников и Квытский, которые стрелялись ровно по этой же причине, и Прячников убил Квытского — примеры принуждения к дуэли можно множить и множить.

Тогда же я сказал, что дворянская честь есть нечто противоположное совести: совесть велит нам защищать что-то чужое, а честь — что-то свое. Но сейчас я понимаю, что если общество принуждает человека защищать свою честь предписанным способом, то это означает, что честь не его личная, но социальная ценность. Великий Дюркгейм вообще считал главным признаком социального действия его принудительность. Но как же интересно при этом, что дуэльный кодекс запрещал защищать посредством дуэли такие, казалось бы, главнейшие социальные ценности, как чины и богатство!

Вроде бы из-за чинов и богатства люди больше всего и хлопочут, интригуют, грызутся, сражаются, а дуэльный кодекс говорит нам, что в мире есть нечто гораздо более важное. Это снова заставляет меня видеть в дуэльной культуре некий причудливый отголосок христианского вероучения: что высоко перед людьми, то мерзость перед Богом. Есть более важные человеческие качества и потребности, в которых все равны, как все равны перед Всевышним.

Это наводит меня на мысль, что дворянская честь вовсе не сословный предрассудок, который был преодолен с развитием гуманистической демократической культуры, но, напротив, порождение самой ее сердцевины: в чем-то главном все люди равны, и это главное необходимо защищать более неукоснительно, чем имущественные и властные права и полномочия.

Таким образом, всеобщее право на защиту чести и достоинства, возможно, вовсе не демократическое, но аристократическое завоевание, его, как и многое другое, как едва ли и не самое демократию, аристократия сначала завоевала для себя, и лишь потом оно сделалось достоянием широких масс.

 

Но какие же наши потребности аристократическая защита чести и достоинства защищала с такой скрупулезностью? Работа с людьми, пытавшимися добровольно уйти из жизни, убедила меня в том, что убивают не материальные потери, убивают унижения. Наша социальная униженность открывает нам глаза на нашу униженность экзистенциальную — на наше бессилие перед болезнями, старостью, смертью, увечьями, утратами, которые могут явиться в любую минуту из-под любого куста. Поэтому унижения, порождающие в нас абсолютно обоснованное чувство нашей мизерности во вселенной, не просто огорчают нас — они нас убивают, они делают нашу жизнь невыносимой.  И лучшую экзистенциальную защиту от раздавливающего чувства ничтожности обеспечивают всякого рода подвиги, участие в игре с огромными ставками. Так что дуэли, порождая убийства, возможно, защищали от самоубийств.

Однако, если не считать изрядно ослабевшей в модернизированном мире религии, лучше всего защищает от чувства мизерности причастность к чему-то великому — к исторической борьбе, к историческому созиданию, к созиданию чего-то небывалого, расширяющего наши представления о человеческих возможностях. И задача модернизации России, ее равноправного вхождения в клуб европейских держав в пушкинскую эпоху была великой исторической задачей. Которая и сегодня снова стоит перед нами. Только мы ее формулируем не как нечто небывалое, но как борьбу за ординарность, мы декларируем, что стремимся сделаться «нормальной» страной, почему-то принимая за норму фантастический успех чрезвычайно узкого кружка удачников — тем самым переводя подавляющее большинство народов — кое, стало быть, и есть норма — в разряд «лузеров». А заодно заранее низводя тот подвиг, на который мы замахиваемся, до чего-то вполне обыденного.

Дуэльной же компенсации за нашу историческую униженность у нас больше нет. Зато по части самоубийств мы шагаем в первых рядах.

Несколько лет назад меня пригласили в Ингушетию порассуждать о проблемах модернизации Кавказа, и я там выдвинул идею аристократической модернизации. А именно: у любого народа, десятилетиями, если не веками ведущего непрерывную войну, воинские доблести, удаль, лихость неизбежно выдвигаются в первый ряд социальных добродетелей; поэтому для него переход к европейской рациональности, дисциплине, расчету не просто труден — он унизителен, разрушителен для его экзистенциальной защиты, без которой не то что счастливая, но даже и более или менее сносная жизнь невозможна. Поэтому тамошней элите, переходя к новой системе ценностей в главном, в чем-то маргинальном, в некоем «заповеднике» архаики, необходимо в виде компенсации с удвоенным усердием культивировать отмирающие аристократические доблести.

Подозреваю, что для «русских европейцев» пушкинской поры дуэльная культура была таким «заповедником». Но, так или иначе, для России период аристократической модернизации остался далеко позади — вместе с самой аристократией. Однако проблема психологической компенсации сегодня стоит едва ли не более остро, поскольку касается несопоставимо более широких масс, которые идентифицируют себя с государственными успехами и провалами тоже несопоставимо более тесно, чем когда-то крепостное крестьянство.

Но любое средство массовой психологической компенсации может быть только очень простым, чтобы не сказать примитивным, а потому чреватым разного рода фашистскими перерождениями, ибо фашизм и есть бунт простоты против трагической сложности социального бытия. Поэтому России необходимо культивировать новую национальную аристократию, нацеленную на созидание чего-то небывалого в науке, в технике, в искусстве, в спорте. Международные успехи аристократического слоя в некоммерческих, но впечатляющих проектах будут служить и массам вожделенной психологической компенсацией. Этот слой, слой людей, дорожащих не столько ординарным, сколько исключительным, у нас и без того не так уж мал — ему необходимо лишь открыть возможности для самовоспроизводства через бесплатную сеть элитарных учебных заведений, всяческого рода «Царскосельских лицеев», и для самореализации через ряд впечатляющих некоммерческих проектов в науке, в технике, в культуре, в спорте.

Не стоит уходить в технологические подробности — они явятся сами собой, когда возрождение национальной аристократии будет наконец осознано как первостепенная историческая задача. Интереснее задуматься, почему русская дуэль так быстро сошла на нет, а в наше время в исках о чести и достоинстве на первое место выходит защита так называемой деловой репутации. Подозреваю, главная причина была именно в том, что Красота (честь) слишком подчеркнуто противопоставила себя Пользе (чинам и богатству), а совсем уж презирать пользу нормальному человеку и не по чину, и не по карману. Именно поэтому культ дуэли мог удержаться лишь в дворянской среде, которую дуэли не ввергали в бедность, а военной карьере иной раз могли даже и поспособствовать: физическая храбрость едва ли не главная доблесть военного (в отличие от администратора, коммерсанта, ученого или врача).

Военный опыт и в наше время наводит на ту более чем правдоподобную догадку, что сила и в самом деле есть единственное серьезное право и Бог чаще всего действительно становится на сторону больших батальонов («Сколько дивизий у римского папы?» — как-то поинтересовался Сталин, когда его вздумали предостеречь недовольством Божьего полпреда). И красота дуэли наверняка и сегодня бы обладала властью над многими сердцами, как и всякое проявление бесстрашия перед смертью — главным врагом нашего счастья.

Но — эта красота нисколько бы не усилила нашего желания завязывать деловые отношения с героическим бретером, а скорее весьма и весьма его ослабила. Если бы мы узнали, что банкир застрелил своего клиента, обвинившего его в том, что он нечестно распоряжается вкладами, — пожелали бы мы после этого нести свои деньги герою-победителю? Пожелали бы мы голосовать за депутата, который убил журналиста, написавшего о нем обидную статью?

Боюсь, вернее, надеюсь, что рыцарский поединок просто-напросто несовместим с базовыми функциями, а значит, и ценностями современного общества. И все-таки наслаждение, с которым мы читаем книги Гордина о романтическом веке русской культуры, говорит о том, что и в нас не молчит разбойничья кровь.



[1] Гордин Яков. Русская дуэль. Философия, идеология, практика. СПб., «Вита нова», 2014.

 

[2] Руссо Жан-Жак. Собр. соч. в 3-х тт. М., «Государственное издательство художественной литературы», 1961. Т. 2, стр. 119, 120.

 

[3] Марк Твен. Пешком по Европе. — В кн.: Марк Твен. Собр. соч. в 12-ти тт. Т. 5. Перевод Р. Гальпериной. М., «Государственное издательство художественной литературы», 1960. 

 

Версия для печати