Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2014, 7

Память глубокая, как корни

(Евгений Карасев. Вещественные доказательства)

 

 

Евгений Карасев. Вещественные доказательства. Избранные стихотворения и поэмы.  М., «Б.С.Г.-Пресс», 2014, 528 стр.

 

Судьба тверского поэта, прозаика и мемуариста Евгения Карасева весьма непроста и оттого несколько непривычна для нынешнего литературного пространства: военное детство, сиротство, детская колония, потом семь судимостей и в общей сложности двадцать лет, проведенных в тюрьмах и лагерях по всей России. Все эти события предшествовали судьбе литературной: первая поэтическая книга «Эхо долгой зимы» вышла в 1992 году, а первая журнальная публикация стихов состоялась тремя годами позднее в журнале «Новый мир», когда автору почти исполнилось 58 лет.

Внимательный очевидец, знающий изнанку жизни не понаслышке, ее самые темные закоулки и заброшенные задворки, проделал поистине дантовское странствие в преисподнюю с тем, чтобы вернуться оттуда поэтом, научившись «у наставников в форме... стихотворному ремеслу»[1]. Его структурно изощренная поэтическая речь насыщена разномастной лексикой, — от высокой патетики до жаргона; густым, иногда инверсированным, синтаксисом, многоуровневой метафорикой, сочетаемой с бытовыми зарисовками и многим другим. Несмотря на некнижную природу своей биографии и творчества, автор прекрасно знает различные литературные контексты и, учитывая их влияние, последовательно создает свой собственный, оригинальный поэтический контекст, который едва ли можно с чем-то спутать.

Книга «Вещественные доказательства», составленная филологом и критиком Артемом Скворцовым, — это собрание стихотворений и поэм, написанных почти за полвека. Ей предшествовало шесть стихотворных сборников и несколько книг прозы[2], однако перед нами первое издание, выходящее в Москве, доступное широкому читателю и столь полно представляющее творчество поэта. Произведения расставлены в алфавитном порядке, отчего при последовательном прочтении создается впечатление перемешенного времени — кинематографического повествования о жизни героя сразу в нескольких временных периодах. Так, первое стихотворение книги датировано 1993, вслед за ним идет текст 2001, потом 2010, 1998, 2005, 1997 и т. д. Алфавит сам структурирует повествование.

В предисловии к собранию[3] Максим Амелин весьма точно характеризует автора как «другого» «вовсе не по фактам своей богатой допоэтической биографии, которая в определенной мере стала едва ли не главным предметом его поэзии», делает обстоятельный разбор особенностей поэтики Карасева (лексика, синтаксис, метрика, рифма, метафорика, диапазон авторских тем, поэтических приемов и проч.) и приходит к заключению: «Не думаю, что для проникновения в сложный поэтический мир Евгения Карасева необходимы сверхотточенный слух и особо изощренное зрение, — достаточно того, чтобы органы восприятия были просто-напросто открыты и освобождены от тяжелых шор той или иной литературной политики». Безусловно, так и есть, тем более что сам автор избранного крайне далек от литературно-политических перипетий.

Герой поэзии Карасева — очевидец своего же странствия-нисхождения по лагерям и тюрьмам, но вовсе не безучастный наблюдатель, старающийся запечатлеть реальность. Из текста в текст он ведет хронику жизни, рассказывая нам те или иные примечательные события своей биографии, избегая излишней эмоциональности, голословности, ничего безоговорочно не постулируя, никого не осуждая и не оправдывая, а просто внимательно повествуя и преобразуя свои повествования в универсальные притчи. Если проводить аналогии с живописью, это осязаемое, фактурное изображение, сдержанное, контрастное и оттого визуально выпуклое, насыщенное живыми и неживыми предметами, удобными и неудобными словами, но в то же время бытовое, овеществленное:

 

По лагерной узкоколейке

нас тащат на промобъект.

Укутавшись в спасительную телогрейку,

я дожевываю «хозяйский» хлеб.

Зеки травят про дерзкие кражи,

рестораны, бурные ночи.

<…> Обособленно от шумливой шушеры

старый вор, преотвратный тип.

 <…> А когда кагал шелопутный

начинает досаждать ему, как под ногтем заноза,

не приоткрывая век, бросает не в шутку:

— Заткнитесь, гумозы!

И разом тишина в вагоне…

<…> Но тоже молчу. И знаками

робко объясняюсь с соседом.

И думаю, думаю: чего ж мы стоим,

из какого сделаны теста —

собака тявкнула и загнала нас в стойло?

А может, это и есть наше место?..

 

                                               («В вагоне»)

 

Здесь нет какой бы то ни было сентиментальности, но нет и циничной привычки. Герой ведет сдержанное повествование о случившемся без лишних подробностей, интонационно передавая атмосферу этого самого вагона. Финальный вопрос (инвектива?), повисающий в сознании героя, опять-таки избегает сентиментальности, — это скорее какое-то ницшеанствующее умозаключение.

Немаловажной особенностью карасевской поэтики является отсутствие в поэтической речи лишнего — скажем, слов-для-соблюдения-размера или слов-для-рифмы, или же подробных лирических отступлений от предмета стихотворения. Каждое слово тщательно взвешено и стоит на своем месте. Однако сквозь авторскую оптику картина прошлого, которую на глазах читателя реконструирует лирический герой, вовсе не кажется высушенной, лишенной необходимых черт, в ней нет всеобъемлющей монотонности и серости, одинаковости и скуки.

Карасев не делает ни монохромных фотографий, ни минималистских зарисовок, он работает как художник, имеющий богатую палитру, знающий цену каждой краске и каждому нужному оттенку, но не желающий переборщить. Кроме того, поэт уделяет особое внимание предметам, существительным, вещам, окружающим героя и формирующим осязаемое пространство, внутри которого герой обитает, которые, вероятно, и есть те самые «вещественные доказательства» (произошедшего? виновности/невиновности?), что вынесены в заглавие книги.

Интонационная и изобразительная сдержанность, соседствующая с внутренней напряженностью, связаны опять-таки с «мертвым домом», с исконным происхождением карасевской поэзии, о чем автор сам неоднократно пишет:

 

Я начал кропать стихи,

насколько помню,

в строгой зоне, где за грехи

куковал по полной.

Дружки, прочитав два-три листка,

сомненье выражали тишком:

то ли косит под дурака,

то ли пыльным хватили мешком.

Я искал слово,

как воду лоза,

нередко вскакивая среди ночи.

А слышал по-прежнему: чушь, буза.

Но продолжал карябать строчки.

Стихи не кормили, не сулили куша,

не помогали при вывихе и переломе —

просто были отдушиной

в сумасшедшем доме.

 

                            («Глоток воздуха»)

 

Текст Карасева, всегда формально выверенный, где каждое слово тщательно подобрано, однако никогда не кажется искусственным, что особенно примечательно, если обратить внимание на сложный синтаксис и, конечно, на рифму, одну из самых ярких особенностей карасевской поэтики (подробный анализ рифмы проведен в предисловии): «Я живу памятью / глубокой, как корни. / Нынешние радости — мелочь на паперти — / не прокормят» («Питательная среда»); «…в их яростном пламени, как в геенне огненной, / торжествовали добро, правда, долготерпение над ложью, лицемерием и непомерной гордыней. / Там, перед лицом Бога, / у всех наших дел было подлинное имя...» («Фреска»); «Берег речки. Дерн рваный. / Праздная волна, играющая галечником в кости. / Дуб, окрест не имеющий себе равных, / чудится кораблём, прилетевшим из космоса» («Чукавино») и т.д. Чуть ли не каждое стихотворение из «Вещественных доказательств» насыщено подобными рифмами и звуковыми перекличками.

Таким образом возникает контрастность поэтического текста: кажущийся разговорным поток неметрического фразового стиха оканчивается неожиданной, необычной рифмой, бытовое описание сталкивается и органично срастается с метафизической патетикой, пересказ случая из жизни превращается в исповедь или в многоярусную метафору. Все связано и сочетается — сначала на уровне строки/строфы, затем на уровне целого стихотворения, а потом на уровне всей объемной поэтической книги-хроники. Сами по себе отдельные тексты-элегии срастаются в большое лироэпическое полотно, рифмуясь и перекликаясь друг с другом, но в то же время контрастируя между собой.

В этом примечательная особенность поэзии Карасева — автору удаются сложные поэтические конструкции, как будто родственные авангардной комбинаторике, где формальные задачи преобладают над прочими, однако здесь внутреннее содержание все же остается на переднем плане. Зачастую поэту удается и сочетать радикально-формальный эксперимент с элегически-лирическим содержанием так, чтобы сложносочиненная рифма или метр не стали перетягивать внимание на себя, но здесь и то, и другое парадоксальным образом сосуществует. Более того, любые речевые усложнения легко прочитываются, потому как карасевская поэзия по своей природе негерметична — она сложна, ничего специально не разжевывает, но и остается при этом понятной:

 

Жара. Горят торфяники. Угарный дым

достигает города, проникает в окна домов.

Ленивые сизые хвосты выводят на знойном небе зловещие каракули.

На дворе конец тысячелетья и пожары воспринимают

как исполненье чьих-то вещих слов,

пугая предсказаниями того или иного оракула.

Судьбу России в тягостной атмосфере общественного транспорта —

смесь мужского пота и духов дамских —

пробовали и раньше толковать по мудрёным страницам:

Екклесиаст, Иоанн Богослов, Нострадамус.

<…>

…Пути Господни ясны,

пророков — неисповедимы.

 

                                                                («Дым Отечества»)

 

Карасев — безусловный мастер строки: то увеличивая ее до гиперболических размеров, то сжимая до нескольких слогов, он создает узнаваемый ритмический контраст, лишь отчасти (в основном из-за фразовика) напоминающий конструкты Маяковского. Взять, например, такую строку из стихотворения «Пустырь»: «Но однажды ночью посломали, посносили и оберегаемые клановыми знаками, чтимые памятники — то ли пьяные хулиганы, то ли праздные сорванцы разыгрались. А еще страшнее — недобро посеянное вселило в души порчу…» Итого 78 слогов, а в следующей строке будет всего 15 — размашистому дыханию первой строки ритмически противопоставлен короткий выдох второй. Так выстраивается витиеватое и опять-таки очень контрастное пространство карасевского стиха.

Перед нами по-настоящему интересный автор, обладающий своей богатой и легко узнаваемой поэтикой, мастер формального эксперимента и искренний хроникер-повествователь, умеющий сочетать радикальные приемы с разговорной речью и лирическими интонациями. Его непривычные и своеобразные произведения заслуживают самого внимательного прочтения и изучения. Его поэтические открытия многочисленны, корпус текстов достаточно велик, так что написать подробно обо всех особенностях карасевской поэзии в рамках рецензии вряд ли удастся. Поэтому остается только заключить, что свое место в литературном пространстве Евгений Карасев уже занял, а внимание читателей и специалистов не за горами. Во всяком случае, хочется на это надеяться.

 

 


[1] Здесь и далее цитаты из произведений Евгения Карасева и предисловия Максима Амелина приводятся по рецензируемому изданию.

 

[2] В Твери вышли следующие поэтические книги Карасева: «Эхо долгой зимы» (1992), «Пути Господни» (1994), «Бремя безверья» (1998), «Свидетели обвинения» (2000), «Песни блудного сына» (2003), «Мокрый снег» (2010). Кроме того, см. прозаические книги:  «В побеге» (1990), «С фонарем Диогена» (1993), «Параллельный мир» (2006) и др.

 

[3] Впервые статья опубликована: Амелин Максим. Другой (о поэтике Евгения Карасева). — «Арион», 2009, № 3.

 

 

 

 

Сентябрьский  номер журнала “Новый мир” выставлен на сайте “Нового мира” (http://www.nm1925.ru/), там же для чтения открыт августовский номер, в “Журнальном зале” «Новый мир» № 9 появится после 28 октября.  

 

 

Версия для печати