Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2014, 5

Цветы эфемерны

(Александр Соболев. Летейская библиотека)

Александр Соболев. Летейская библиотека. В двух томах. М., «Трутень», 2013. Том I — 490 стр., том II — 456 cтр.

 

«Летейская библиотека» — долгожданная книга. Российские литературоведы, историки, да и другие гуманитарии, активно присутствующие в ЖЖ, давно уже радуются записям в блоге Александра Соболева[1]. В его журнале современность замечательно соседствует с архаикой: тексты с гиперссылками и сканами редких книжных обложек обретаются по тэгам «Российская вивлиофика» и «Собеседник любителей российского слова»; с таким же изыском назван (по Набокову)[2] и цикл «Летейская библиотека». Признаюсь сразу, что и я принадлежу к тем, кто долго ждал издания «Летейской библиотеки» и докучал автору вопросами о том, когда же оно осуществится. Теперь очень приятно знать, что книга оправдала большие надежды.

Читательскую любовь очеркам Соболева снискало не только трудолюбие и эрудиция автора, не только изящество стиля, но и исключительно удачное (важное слово в лексиконе Соболева!) сочетание профессиональных интересов. Соболев — один из известнейших в России библиофилов, основатель издательства «Трутень», где выходили в том числе и книги по истории антикварного дела и книжного собирательства. Основной его собирательский интерес — поэзия русского модернизма, и приобретение редкой книги с автографом автора становится не просто, как у многих коллекционеров, поводом для гордости, а стимулом для исследования: разыскания обстоятельств жизни малоизвестного автора, стремления понять его положение в литературном процессе эпохи и, наконец, познакомить с его творчеством широкую публику (последнее — подлинный коллекционерский альтруизм, который можно связать с явлением раздвоения текста: тот, печатный, на ломкой странице, остается в коллекции; тот же, но электронный, уходит к неравнодушным). В России есть несколько известных публикаторов забытых и недооцененных поэтов прошлого: назовем Евгения Витковского и его издательство «Водолей» (серии «Малый Серебряный век» и «Серебряный век. Паралипоменон»); Виктора Кудрявцева и Сергея Ковнера, в своем издательстве «Мнемозина» выпускающих серию «Серебряный пепел» (увы, сверхмалыми тиражами). В этом ряду Соболев занимает особое место хотя бы уже из-за «двойного канала» распространения. Интернет позволяет не ограничивать объем публикации; книга по-прежнему обладает легитимирующим авторитетом, а ограничения печатного объема[3] помогают в создании композиции.

Среди любимых слов Соболева — «эфемерный» и производное от него «эфемерида». Эфемерным он может назвать литературное объединение, эфемеридой — издательство, выпустившее лишь несколько книг и канувшее — да-да, в Лету; но эфемеридой называется у него и список покупок, «завалявшийся среди черновиков» акмеиста Владимира Юнгера: «1. Мыло. 2. Шпильки. 3. Девочке щетку зубн. 4. Колбасы…» (и этому документу находится применение: он дает «выразительное представление о круге… забот» Юнгера). Эфемерида — это то, чему не положена долгая жизнь.

«— Цветы мы не отмечаем, — сказал географ.

— Почему?! Это ведь самое красивое!

— Потому, что цветы эфемерны».

На вопрос, что такое «эфемерный», Маленький Принц получает от географа ответ: «Это значит: тот, что должен скоро исчезнуть». Время приложило все усилия к исчезновению героев «Летейской библиотеки» — не только их физической оболочки, но и их писаний, и памяти о них. Книга Соболева (он, кстати, страстный садовод!) подобна тому стеклянному колпаку, которым Маленький Принц защитил свою розу, — с тою разницей, что под этот колпак позволено проникнуть читателю. Эфемерное можно спасти. (Ну а слово «эфемериды», в астрономии означающее таблицы координат небесных тел, еще раз отсылает нас к Экзюпери, высматривавшему на небе планету Маленького Принца.)

Двухтомник назван по основному циклу, принесшему блогу Соболева известность. «Летейская библиотека» — это свод биографий малоизвестных и забытых поэтов эпохи русского модернизма; сведения для них собираются по крупицам — из прессы, книг регистрации гражданского состояния, воспоминаний современников, переписки… Таких «локальных реконструкций» в ЖЖ Соболева 74, то есть их вполне хватило бы на два тома. Но для книги Соболев отобрал лишь 29 биографий, написанных в последнее время, и поместил их в первый том, о котором сейчас и пойдет речь.

Герои биографий — люди совершенно разные, но можно назвать несколько основных кругов, в которых протекала их литературная жизнь. Это круги московских и петербургских символистов, акмеистов и «неоклассиков», реже — футуристов; наконец, здесь есть несколько ярко выраженных одиночек, которых невозможно причислить никуда — ни судя по текстам, ни судя по жизни/жизнетворчеству. Многие поэты выполняли практически «обязательную программу»: искали покровительства у Брюсова, Блока, Волошина… Другие как будто и не жаждали успеха, довольствовались скромными тиражами и скудными отзывами, продолжая при этом верить в свое призвание; в их текстах сквозит желание остаться хотя бы на бумаге, хотя бы тонкой нитью довести свои тексты до адресата-потомка. «Эти чаяния и упования многократно усиливаются во второй четверти двадцатого века, когда традиционный для литератора инструмент бессмертия — печатный станок — забарахлив, останавливается», — отмечает Соболев. Поток сведений о реально живших людях, бывших полноправными участниками литературного процесса, бывает настолько скуден, что исследователь, начав очередную фразу со слова «вероятно», тут же добавляет: «...опять эта унылая неуверенность, но, поверьте, мне, как Кювье, приходится по косточке обмолвки восстанавливать динозавра-событие». Довольно часто можно прочесть, что герой очерка «растворяется в пейзаже», исчезает; «на самом деле в нескольких параллельно идущих писательских биографиях мы встречаем эту темпоральную яму, теневую полосу с середины 20-х до начала 50-х годов». Между тем среди стихов, которые писали исчезающие фигуранты соболевских очерков, встречается много вещей, достойных включения во взыскательные антологии. Вот только два примера: «Глухарь» Николая Тарусского (1935)[4] («В очках рябинового цвета, / Огромный оперенный ком, / Среди запутавшихся веток / Шипел, болтал над сосняком. // <…> / Чудовищный кочан, весь черный, / Пульсируя средь облаков, / Казался сердцем непокорным / Чешуйчатых кривых стволов…») и «Любовь» Владимира Шишова[5] («Срываю цветок одинокий / И вижу, смежая глаза, — / На ризу безмолвную ночи / Небес упадает слеза / <…> / И жизнь обожженную, злую, / Что нынче покорно-легка, / Я в гордые очи целую / Сквозь призрак любви и цветка»). Различия между этими стихами очевидны: восторг сочной реалистической конкретики у Тарусского против символистической игры, «двойного дна» у Шишова; лексическое изобилие против лапидарности блоковской выучки. Среди героев «Летейской библиотеки», за некоторыми исключениями, нет радикальных авангардистов (потому ли, что авангардному искусству сопутствовал шум, а «неоклассики» выбирали тишину?), но сопоставление текстов позволяет понять, насколько велика была вариативность традиции, хотя не всегда и не всем это бросалось в глаза.

С вариативностью биографий дело обстоит сложнее. Несколько огрубляя, можно сказать, что их начало, исходные данные, чаще всего интереснее конца. Конец всегда примерно один, и речь не о физической смерти. По мере погружения в книгу, читая отдельные биографии, вдруг осознаешь, что это жестокое чтение. Дело не только в прижизненной неоцененности, в малой сохранности и недоступности текстов, но и в том, что собранные вместе, эти биографии показывают, как на поэтов, вместе со всеми прочими, надвигается история со своей кровожадной логикой. В стихах героев «Летейской библиотеки» часто встречаются мотивы предчувствия катастрофы; вот, например, фрагмент стихотворения Лазаря Бермана (кстати, войну пережившего): «…Хочу проснуться от войны, / Хочу с тобой проснуться рядом, / Чтоб злые не явились сны / Моим полуоткрытым взглядам, // Чтоб ты при бледном свете дня / С душой не видела печальной, / Как стражи мрачные меня / Выводят под руки из спальной».

Гораздо больше героев «Летейской библиотеки» пострадало не от войны, а от несовместимости с советским строем. Биографии трех поэтесс можно рассмотреть как градацию несчастий, хотя для того, чтобы сказать, что кому-то повезло больше других, нужна известная способность к абстрагированию.

Екатерина Волчанецкая, гордившаяся дружбой с Брюсовым и Бальмонтом, мечтала издать книгу своих стихов; книга «Серебряный лебедь» после долгих проволочек была отпечатана на рубеже 1922 — 1923 годов, но вмешалась вновь учрежденная советская цензура. Красноречивая цитата из письма М. Ямпольской: «У Е. Н. Волчанецкой — неудача. Книгу ее, совсем уже готовую, Политотдел Госиздат’а не пустил в продажу потому, что в ней └слишком много Бога” (это — буквальное выражение). Зато у нее удача в другом отношении: она поступила на службу в Госиздат корректоршей и получает втрое больше, чем прежде; и паек за ней сохранили».

Поэтесса Варвара Вольтман, автор трогательных писем («Среда писателей и, в особенности, поэтов продолжает глубоко меня возмущать. <…> Вся беда в том, что └богемы” в хорошем смысле слова, т.е. неимущей творчески дееспособной молодежи у нас и нет. <…> Успех, который я имею теперь в Союзе Поэтов (надо признаться, не только как поэтесса, но и как женщина…), имеет на меня только благотворное влияние»), заручается благожелательным отзывом Горького и обещаниями литературных чиновников, но в конце концов из-за неудачной любовной истории и рождения ребенка ее карьера не складывается. А дальше Вольтман терпит жестокое унижение: когда она подает заявку на вступление в новый Союз писателей, литературный функционер Ян Калнынь грубо принимает ее и демонстративно швыряет на пол ее книгу стихов. Затем — блокадная зима в Ленинграде («Для Ленинградской писательской организации Вольтман не представляла ровным счетом никакого интереса, поэтому о первостепенной эвакуации речи не шло…»), эвакуация, отказы в помощи, несколько личных трагедий. До выхода своей последней книги Вольтман не дожила.

Наконец, судьба Наталии Кугушевой — это образец ужаса XX века; кажется, что ей выпали все возможные несчастья и неудачи. Княгиня Кугушева (происхождение — не лучшее обстоятельство в глазах большевиков) была инвалидом детства, в начале войны добровольно последовала в ссылку в Казахстан за своим мужем-немцем; мужа через год арестовали (он погиб в заключении), а Кугушеву не пускали обратно в Москву. «Для советской бюрократической машины этот случай оказался беспрецедентным <…> этот дьявольский механизм не мог вместить возможности человеческих чувств — и она осталась в Казахстане на четырнадцать лет. Условия, в которых ей приходилось существовать, настолько чудовищны, что могли бы показаться вымыслом…»; эти условия она описала в стихах: «Никому такое не приснится — / Жизнь — сплошной безумный бред. / Выползают тихие мокрицы / И ползут, ползут на скудный свет. / Свет дрожит. В углах сгустились тени. / Грязные тарелки на столе. / Листьями неведомых растений / Зимний холод вышит на стекле». Из ссылки она посылала друзьям стихи, значительная часть которых пропала. Последние годы жизни она провела в Малоярославце, в нищете, деля дом с двумя подругами — Ириной Каховской и Марианной Ямпольской; обе прошли через сталинские лагеря. За несколько лет до смерти Кугушева ослепла[6].

Разумеется, в книге представлены не только судьбы безоговорочно трагические (а среди трагических есть и судьбы, не связанные ни с какой политикой: вот, например, прекрасный поэт Борис Нелепо, умерший в 20 лет от сердечного приступа). Выживание лучше всего удавалось либо отчаянным авантюристам (таким, как Георгий Золотухин, бросавший места проживания, женщин, профессии), либо людям, для которых поэзия не была, скажем так, смыслом существования[7]: автомобилисту Лазарю Берману, учителю Николаю Гейнрихсену.

Имя последнего позволяет перейти к смежной теме: теме авторов-одиночек. Русский немец Гейнрихсен, живший и преподававший в Эстонии, — пример радикальный: «…творческая эволюция Гейнрихсена, который, по всей вероятности, в жизни не был знаком и не состоял в переписке ни с одним писателем, — выразительнейший пример естественного развития полностью самодостаточной литературной автономии». Свои протофутуристические стихи он писал за несколько лет до дебютов Хлебникова, Бурлюка, Каменского. Подлинным новатором (особенно если судить по небольшому прозаическому отрывку в начале очерка) выглядит еще один потерявшийся бесследно автор — Артур Хоминский. На мой взгляд, подобные «пробросы» в будущее — одна из самых волнующих вещей, какие только бывают в литературе; они, пусть в разных масштабах, давались и авторам прославленным (Рабле, Стерн), и малоизвестным (Сергей Нельдихен). Фиксация таких случаев, граничащих иногда с курьезами, — еще одна заслуга автора «Летейской библиотеки»; ее следует отнести и на счет его составительского таланта.

От случая Гейнрихсена нужно отделять, например, случай Золотухина, тонко чувствовавшего новации, но оставшегося, по сути, их стилизатором; Золотухин, кроме того, стремился и к заработку, и к активному присутствию в печати, что приводило его к сочинению текстов вроде «Настал Великому конец, / Терзает остриями жалость; / По всей земле трубит гонец: / — Его Ильичество скончалось»; право, это не слишком отличается от строк некоего Е. А. М., которые цитировал Ходасевич в статье «Ниже нуля»: «И вот свершилось торжество / Арестовали Божество». Пример иного рода — Леон Шах-Паронианц, единственный автор, стихи которого в книге представлены не тремя, а двумя текстами: это пространные посвящения «великой гражданке» филологу Екатерине Балобановой и не кому иному, как Исааку Ньютону («Профессором Ньютон работал одиноко, / Имея двух иль трех всего больших друзей, / Которых посвящал доверчиво, широко / В свой задушевный, но таинственный музей»), — типичные образчики наивной поэзии, опубликовать которые, видимо, Соболева заставила симпатия к исключительно колоритному их автору.

Завершая разговор о первом томе, стоит сказать и о еще одной гуманистической задаче. Некоторые герои «Летейской библиотеки» обладают негромкими, но устоявшимися репутациями, причем не лучшего свойства. Такова Елизавета Стырская, жена сатирика Эмиля Кроткого, за которой закрепилась слава разнузданной эротической поэтессы, чуть ли не нимфоманки («Я да ты изломанной чертой / Вычерчены страстью на постели»). Такова Мария Папер — издевательские воспоминания о ней оставили Ходасевич и Волошин (последний — в изложении Цветаевой); некрасивая девушка с писклявым голоском, обивавшая пороги литераторов со своими стихами, стала излюбленной мишенью острот, а о произведениях ее также говорилось, что они — преимущественно эротического толка. Между тем изыскания Соболева доказывают, что ни та, ни другая поэтесса не заслуживают своих однобоких репутаций. Нельзя сказать при этом, что Соболев беспристрастен: им явно движет стремление оправдать[8].

С «оправдательного» сюжета начинается и второй том «Летейской библиотеки». В этом томе, по контрасту с предыдущим, речь идет по большей части о лицах хорошо известных: Федоре Сологубе, Тихоне Чурилине, Анне Ахматовой, Владимире Пясте и т. д. Второй том разделен на две части: первая названа цитатой из набоковского «Дара»: «Страннолюбский перебарщивает»[9]; вторая — цитатой из Гоголя: «Сконапель истоар». Поскольку объем рецензии ограничен, придется лишь коротко рассказать о самых важных текстах тома, оставляя читателю удовольствие самостоятельных открытий.

Тот самый «оправдательный» сюжет, о котором я начал говорить, — история жизни Пинхаса Гершензона, отца знаменитого пушкиниста Михаила Гершензона. В биографиях ученого обычно указывают, вслед за Ходасевичем, что Пинхас был человеком властным, не соглашался на обучение сына на филологическом факультете и, решив, что тот ради обучения и карьеры крестился, отказался как-либо его поддерживать. Расследование Соболева показывает, что дело было совершенно не так: против крещения (или тайной женитьбы) Гершензона-младшего резко выступала его мать, отец же был добрым и мягкосердечным человеком, неудачливым предпринимателем, в конце концов бежавшим от тирании жены не куда-нибудь, а в Аргентину; замечательный рассказ о его приключениях, написанный им самим, занимает большую часть статьи.

Среди филологических работ второго тома хочется выделить три, различные по замыслу. Первая — комментарий к некогда знаменитому стихотворению Владимира Пяста «Великолепная Мангуст», проясняющая все обстоятельства страстной любви поэта к скачкам. Вторая — работа «1 декабря 1910 года (ст. ст.): хроника»: «Работа представляет собой, в некотором роде, проекцию несбыточной мечты: первое приближение к подробной хронике литературно-художественной жизни начала XX века, выполненное на примере одного-единственного дня». Напрашивающаяся ассоциация — начало быковского «Пастернака», где приведены заметки из газетных статей, вышедших в день рождения и смерти Б. Л., но она неверна: Соболев концентрируется именно на литературных событиях, хотя и начинает с погоды (стояла оттепель) и театрального обозрения. Первое декабря оказалось днем довольно спокойным, но и насыщенным: вышло несколько рецензий, в том числе на Сологуба и Блока, Андрей Белый едет из Рима в Неаполь, Гумилев находится в Африке, Сологуб читает в салоне барона Дризена новую пьесу «Заложники жизни», «Вячеслав Иванов, возможно, просто сидит дома», Ю. Верховский идет в гости к Ремизовым, а Есенин пишет стихотворение «Наступление весны»; все это в целом производит впечатление размеренного и слаженного литературного труда, к которому можно применить возникшее позже название «цех поэтов»; через десять лет картина будет совершенно другой. Конечно, любопытно (и едва ли сбыточно) было бы провести такую же работу в отношении современности. Наконец, третий текст — обширная статья «Пишущая машинка в русской поэзии»[10]. За образец Соболев берет статьи Романа Тименчика «К символике телефона в русской поэзии» и «К символике трамвая в русской поэзии»; случай пишущей машинки, впрочем, имеет «принципиальное отличие — ибо пишущая машинка гораздо ближе и интимнее связана с творческим процессом как таковым». Статья показывает, как менялось отношение к этому предмету, как поначалу тексты, набранные на машинке, казались бездушными (за машинописные письма принято было извиняться); как в русском языке параллельно сосуществовало два основных названия для машинки — ремингтон и ундервуд (а к ним прилагались глаголы вроде «ремингтонировать» и «перестукать»; «вообще говоря, череда синонимов, которыми описывается шумовой фон машинописных работ, весьма впечатляюща: пишущие машинки грохочут, стучат, трещат, щелкают, чирикают, барабанят, стрекочут — и многое чего еще»). Весьма уместны в боевой большевистской поэзии сопоставления машинки с пулеметом. Целая россыпь стихов посвящена машинисткам, в которых видят бедных и бесправных юных тружениц. Словом, работа фундаментальная.

Среди документов архивной части отмечу воспоминания Николая Захарова-Мэнского[11] «Как поэты вышли на улицу», рассказывающие историю московского «Кафе поэтов» в Настасьинском переулке, начиная от его создания. В первые послереволюционные месяцы это место было средоточием футуристической литературной активности, и происходившие там чтения, диспуты и свары до сих пор дают фору светлой памяти клубам 2000-х — «Проекту ОГИ» и «Билингве»; лакомая обстановка скандала заставляла публику идти в кафе поэтов, «как ходят в └зоологический сад смотреть нового бегемота”». Эта публикация уникальна по обилию имен и фактов, к каждому из которых Соболев дает комментарий (и здесь можно встретить редкую для него ремарку: «Сведения не разысканы»). Пожалуй, наибольшую ценность для историков литературы представляет впервые публикуемый корпус писем Федора Сологуба Валерию Брюсову, также тщательно прокомментированный. Переписка длилась два десятилетия. Брюсов обладал непростым характером, но характер Сологуба, сколько можно судить по его письмам, был много сложнее; его частые обиды заставляли Брюсова пускать в ход самую изощренную дипломатию. Для исследователя психологии литератора эти письма незаменимы. Также нужно обратить внимание на записи Андрея Шемшурина — корреспондента многих знаменитых писателей и художников и исследователя-дилетанта (автора, например, книги о неправильности языка Брюсова и открытия «закона движения красок в живописи»[12]). О своих друзьях и знакомых Шемшурин писал небольшие заметки: начинал их почти как энциклопедические статьи, а потом пускался в личные воспоминания, не забывая сообщить о своей роли в жизни каждого фигуранта. Стоит сказать о том самом «перечислении через запятую», которое часто ставят в упрек современным литературным критикам: этот упрек означает, что они не в состоянии отделить фигуры более значительные от менее значительных. Тексты Шемшурина показывают, что это универсальное явление: Волошин здесь обозначен как «поэт, печатавшийся в └Весах” у Брюсова», о Зданевиче сказано гораздо меньше и поверхностнее, чем о, например, Золотухине (правда, Каменскому, Крученых, Ларионову посвящены записи обширные). Пафос «запятой», думается, значим для Соболева, который, не умаляя значения «первостепенных», в предисловии к своей книге пишет: «По счастью, в наши дни будет выглядеть трюизмом очередная попытка доказать необходимость изучения творчества и биографии поэтов, назначенных невидимым худсоветом второстепенными...»

Такое изучение проникнуто мыслью о том, что материал, с которым исследователь работает, — живой («Сделано из людей», как называется один из разделов новой книги Виталия Пуханова). Именно это осознание заставляет Александра Соболева стремиться к предельной доскональности. Хороший пример — поиск следов поэта и прозаика Артура Хоминского, оказавшегося почти неуловимым. Соболев просматривает библиографические справочники и библиотечные каталоги, затем обращается к архивам, и обнаруживает следующую картину: «Ни в одном из пяти литературных архивов России нет его документов… Ни в одной из росписей содержания периодических изданий не значатся его тексты. Не существует (в описанной части полиграфической вселенной) рецензий на его книги. Он не упоминается в многочисленных и подробных мемуарах о киевской литературной жизни. Более того, в адресных книгах Киева… значатся лишь две дамы Хоминские — Прасковья Филипповна и так и не постигнутая мною └Синк. Васильевна”». Дальше исследователю приходится «хвататься за соломинки»; он обращается к справочникам города Звенигородки, где были напечатаны две книги Хоминского, к «Алфавитному списку дворянским родам Минской губернии», пока наконец искомое имя «Хоминский Артур Франц Юлиан Сигизмундович» не обнаруживается в реестре выпускников одной из киевских гимназий. Титаническая работа архивиста, который даже из этой скудной находки делает вполне правдоподобные выводы: «└Хоминский” — не псевдоним; наш герой, имея полную возможность общаться с другими пишущими гимназистами… ею не воспользовался; год его рождения, названный в его повести (1888), по всей вероятности, справедлив (гимназию оканчивали в 17 — 19 лет) и, самое главное, — сравнительно редкое отчество позволяет предположить, что он — сын учтенного в хрониках Сигизмунда Станиславовича Хоминского и, соответственно, внук знаменитого губернатора». Тяга к доскональности видна и в служебных дополнениях к статьям: не только в постраничных примечаниях, иногда занимающих большую часть страницы и не менее интересных, чем основной текст, но и в алфавитном указателе. Сюда попали даже В. Ф. Лубенец, поручитель по женихе Николае Гейнрихсене, и мещанин М. Никитин, когда-то в качестве понятого таращившийся на отбираемые у ссыльного Ремизова книги на немецком языке — Канта, Ницше, Шопенгауэра. Ссылаясь на книгу Романа Тименчика «Что вдруг», Соболев пишет, что «указатель имен к этой книге — единственный из существующих, куда — совершенно справедливо — включены имена упоминающихся в тексте животных»; надо ли говорить, что теперь — уже не единственный.

Нельзя сказать, что у книги Соболева совсем нет недостатков. Легкий и блестящий в целом стиль автора иногда сбивается, впадая в излишнюю витиеватость: «Брюсов в области изнеженности нравов обычно считается беспринципным рабом страстей» или, например: «...не приглянувшаяся Левонтину родина грибов с необычным устройством зрительного аппарата…» (это вместо того, чтобы просто написать «Рязань»). Это, впрочем, редкие издержки, компенсируемые превосходными пассажами: «Несмотря на вялую карьеру и небольшую известность, был он обидчив и самолюбив до крайности. Юридическое образование позволяло ему числиться членом коллегии защитников (прямых выгод это не давало, но фининспектор не приставал); иллюзия литературной независимости располагала к надменности».

Другой стилистический прием, который у кого-то может вызвать отторжение, — анахронизмы: уместно ли называть приглашения в литературный кружок инвайтами, а северянинского антрепренера Федора Долидзе, безо всяких кавычек, PR-менеджером?

Отчетливо, на уровне физического ощущения, не хватает здесь, особенно в первом томе, фотографий; понятно, что Соболев пишет о людях, относительно которых иногда возникают даже сомнения в правильности написания имен, но известно, что некоторые фотографии (тех же Кугушевой, Стырской, Захарова-Мэнского) сохранились. Наконец, главный недостаток книги — тот, в котором, конечно, никак нельзя упрекнуть автора: это тираж в 500 экземпляров. Очевидно, что книжное издание «Летейской библиотеки» — дань тем волнующим предметам, с которыми связана профессиональная жизнь автора и многих его читателей, очевидно и то, что аудитория Интернет-версии текстов Соболева превышает число нынешних и будущих владельцев двухтомника. Но без соболевской книги, именно книги, русская филология была бы беднее, и именно это заставляет жалеть о малом тираже, пусть он и соответствует тиражам сборников тех поэтов, которые стали героями «Летейской библиотеки». Хочется, чтобы их тексты были еще раз поверены бумаге. Вот почему я хочу закончить эту рецензию дивным стихотворением Бориса Нелепо, которое не попало в бумажную версию и которое я вместе с другими признательными читателями узнал благодаря трудам Александра Соболева:

 

АНДРЕЮ

 

Просторный холод пахнет звездами и мятой.

Как пчелы, янтари, смолистых Гелиад

Все плачут жалобно, что не вернул назад

Проворных лошадей неопытный вожатый.

И, огорченная душа, не до утра ли

На холоду мы будем мяту собирать

И петь немного, чтобы не переставали

Над нами тополя шуметь и тосковать?

Труды и дни, янтарь и мед положим в улей;

Ты слышишь, как он стал размеренно звенеть,

Как будто в раковине с моря вдруг проснулись

Неровные толчки, колеблющие медь.

 

8 октября 1921

Тифлис

 

 



[1] <http://lucas-v-leyden.livejournal.com>.

 

[2] См.: «Канувшие в лету» <http://www.svoboda.org/content/article/25333542.html>.

 

[3] Если в ЖЖ-записях Соболева стихотворные подборки поэтов могут состоять из нескольких десятков стихотворений, в книге, за одним только исключением, представлено по три стихотворения каждого поэта: ознакомительный вариант.

 

[4] Тарусскому повезло больше многих: собрание его стихов было издано в 2012 году (в том числе усилиями автора «Летейской библиотеки»): Тарусский Н. Знак земли. М., «Водолей», 2012.

 

[5] Не могу не привести небольшой отрывок о нем: «Общий тон писем Шишова этого времени — равнодушная элегичность, порою отдающая даже некоторой декларативностью: так, извиняясь за задержку с ответом, он приводит такой убедительный аргумент: └Простите, что отвечаю Вам с запозданием, потому что письмо Ваше, говоря правду, получил еще 10 сентября. Но вечер был так розов, что я перебрался через овраг, миновал ж.д. линию и сидел на копне гороха в осенних полях”».

 

[6] Соболев подготовил к печати собрание стихов Кугушевой (Кугушева Н. Проржавленные дни. М., «Водолей», 2011).

 

[7] Впрочем, это следует заявлять с оговорками: репрессии 1930-х не знали разбору (чтобы убедиться в этом, достаточно в день очередной акции «Незабытые имена» у Соловецкого камня послушать профессии расстрелянных); не пощадили они и другого героя книги — таксидермиста Николая Демуара, также не претендовавшего на статус профессионального литератора.

 

[8] Кстати, о репутациях. В очерке об Эзре Левонтине Соболев находит очень точную формулировку: «охочий до грязи советский околописательский фольклор».

 

[9] Страннолюбский — «фиктивный биограф Чернышевского, которому Набоков, по-видимому, передоверяет некоторые собственные суждения» (Шапиро Г. Поместив в своем тексте мириады собственных лиц. Перевод с английского Т. Кучиной. — «Старое литературное обозрение», 2001, № 1. Цит. по: <http://magazines.russ.ru/slo/2001/1/shapiro.html>. В «Даре» «Страннолюбский перебарщивает», утверждая, что из тургеневского проклятия «Рака!» в адрес Чернышевского вырастает через семь лет Ракеев (жандарм, арестовавший Чернышевского). Перед нами, таким образом, изящное проявление соболевской самоиронии: Соболев действительно готов высказывать смелые догадки, но вместе с тем никогда не относится к ним как к доказанным истинам, если они не подтверждаются документально.

 

[10] Первая публикация статьи — в книге «История литературы. Поэтика. Кино. Сборник в честь Мариэтты Омаровны Чудаковой» (М., «Новое издательство», 2012). В «Летейской библиотеке» статья напечатана с дополнениями.

 

[11] Отдельный очерк о котором помещен в первом томе.

 

[12] «Оказалось, что не только у каждого художника, но и у целых школ, т. е. известных художественных групп, краски движутся в известном порядке, а не по произволу художника. Так, после картин, написанных в бледных тонах, художники начинают повышать гамму красок и пишут яркие картины, а потом переходят к синим картинам, после которых пишутся коричневые картины и почему-то непременно с геометрическими формами. Коричневое сменяется черным. Открыв закон движения красок, я составил атлас к этому закону. <…> Я предполагал издать мой атлас, но не успел».

 




•  •  •

 

Этот, а также другие свежие (и архивные) номера "Нового мира" в удобных для вас форматах (RTF, PDF, FB2, EPUB) вы можете закачать в свои читалки и компьютеры  на сайте "Нового мира" - http://www.nm1925.ru/

Версия для печати