Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2014, 5

Равновесие

эссе. Перевод с украинского Андрея Пустогарова

Прохасько Тарас Богданович родился в 1968 году в г. Ивано-Франковске (Западная Украина) и там же живет в настоящее время. Украинский прозаик, эссеист. Дебютировал в 1990 году в журнале «Четверг». Автор книги повестей «Другие дни Анны» (1998), романа «Непростi» (2002), книг эссе «FM „Галичина”» (2001), «Порт Франковск» (2006) и др. На русском языке произведения Прохасько публиковались в антологии «Галицкий Стоунхендж» (2003, Москва), в сборнике его прозы «Непростые» (роман и два эссе, 2009, Москва), в журнале «Новый мир» (2011). Лауреат премии им. Дж. Конрада за 2007 год, лауреат Всеукраинского рейтинга «Книга года» за 2011 год, лауреат премии «Книга года ББС» за 2013 год. Публикуемые эссе — из сборника «Ту же, что и всегда» (2013, Черновцы).

 

 

 

 

ПАРА СЛОВЕС ИЗ МНОГИХ ВОЗМОЖНЫХ

 

Эти бойки — самое странное племя вдоль и поперек Карпат. Ни с кем не бывает столько мороки. Бойки слегка немые. Не способны сами о себе рассказать. Как и немцы, себя бойками не называют. Бойки — для них оскорбительно. О себе говорят: верховинцы, русины, галичане, только не бойки. Могут кое-как смириться с Бойковщиной, да и то потому, что сами не знают границ своего ареала.

Откуда взялись бойки, что означает это название, кто они такие, когда их уже почти нет, — вот главная проблема для интеллектуалов всех сортов, в том числе и тех, что выбились из бойков в люди, но не самих бойков.

Они такие рельефные, когда находишься среди них, но становятся текучими, как их воды, как только пытаешься найти им определение.

Самое распространенное определение — соседское, гуцульское — «придурковатый бойко».

Про гуцулов бойки не говорят «придурковатый», говорят «хитрый».

Бойки когда-то были белыми хорватами в своей прекрасной прикарпатской стране, которую повидали и Константин Багрянородный, и Масуди. Тех хорватов давным-давно подчинил себе Киев. Поэтому они и уходили вверх, разделенные между венграми и Червонной Русью. И там, и там бойки держались за свое. Но этого уже никто не помнит, поэтому не о чем и говорить, поэтому и слегка немые.

Вместо «да» они говорят «бое». И ко всему добавляют возражение — «бо». Все этим оправдывают. Столетия напролет им объясняли, что они — хуже всех. Это въелось в их лица. Знают, что лучше всего быть среди своих, чтобы не слышать, как несуразно они выглядят. Но без бойков не обойтись, если снимают фильм о прошлом, не важно, про средневековье или середину двадцатого века. В любом случае, лица у них нездешние.

Точно так же, как быт. В любой его детали больше от прошлого, чем от современной моды. У них еще так много предметов обихода и движений, которых уже нет нигде. У них еще так мало всего, что уже есть повсюду.

Все они любят сладенькую воду. Постоянно покупают теперь в магазинах пластиковые бутылки с химическими напитками. Сбылась мечта — вода стала сладкой. И не нужно ни меда, ни сахара.

В этих горах трудно было ввести панщину. Тем более, что среди бедных простых бойков было слишком много шляхты. Ведь тут — самые старые аристократические земли древней Украины. И самая большая сила была здесь у общины. Часто в одном селе община состояла из двух общин: одна — простые жители, другая — такие же точно — шляхта.

Следовательно, это страна войтов[1], солтысов[2], депутатов и присяжных. Здесь никогда не было индивидуальных налогов — только на всю общину, здесь никогда нуждающихся членов общины не забывали поддержать зажиточные, здесь никогда не отдавали в чужие руки своих преступников — карали сами.

Здесь такие разные формы гор. Нигде больше в Карпатах нет такого разнообразия. Часть — вытянутые, словно скатанные из теста или творога, часть — будто безумное нагромождение кротовых куч. Больше всего леса как раз на таких кучах.

Все они браконьеры. Они вырубают, срезают, припрятывают, вывозят, протаскивают пихты, ели и буки. Для этого им нужны топоры, пилы, лошади и грузовики. Нет у них более серьезного занятия, чем вырубка леса в местах, где этого делать нельзя.

Зверье они убивают из удовольствия и справедливости. Рыбу изводят для порядка. Промеж себя выясняют не столько силу и ловкость, сколько умение ударить. Бьют всем, что под рукой — буком, камнем, цепью, топором, бензопилой «Дружба».

У них бесплодная земля и много детей. Обычная их еда — овес и ячмень, от которого горит пищевод. Советская эра стала гастрономическим прорывом, так как бойки научились сначала покупать, а потом — делать консервы.

Всем для них было дерево, поэтому было тепло и дымно, была соль, грибы, но не было доброй глины. Не было ни гончаров, ни гончарных кругов. Гуцулы дивились такой дикости — миски у бойков были вырезаны в столешницах. По Бойковщине ходили проволочники — мастера, что оплетали проволочными сетками самые ценные глиняные горшки и макитры[3]. Бойки, в свою очередь, шли по свету косить. Целые отряды косцов, пока подымается трава у себя наверху, успевали заготовить сено в долинах.

Еще у бойков были длинные дома — с несколькими дверьми под одной крышей — и прекрасные деревянные церкви, место для которых выбирали так, чтоб заиграла вся округа. Глядя на то, что осталось, понимаешь: красота их минимализма — от бедности. Пока бойко бедный — красота вокруг него настоящая. Малейшее улучшение жизни сразу порождает невероятную безвкусицу. Лучше всего неиспорченная бойковская эстетика уцелела в ленд-арте, в графике рядов фасоли на тычках — на выполотых прямоугольниках наклонных огородов среди трав под лесом.

Бойки будто ничего не хотят знать, не верят ничему, что им говорят. Они запуганные и безжалостные одновременно. Их мелодии заимствованы, сказки жестоки, а любимая детская забава — сдирание дерна. Они упрямые и закостенелые, самый характерный звук их языка — крайне твердое и глубокое архаическое «ы».

А еще бойки славились своими сухофруктами. С узловатых полудиких яблонь, груш и слив снимали они плоды, сушили их там, где тепло и дымно, и разносили по всей своей части Европы.

Ключ к этой европейской диковине, к этому экзотическому народу, у которого пока нет всего того хлама, который вытесняет из Европы Европу, в том, что они так и не поняли Воскресения. Бойки — это народ Рождества. Зимнее изменение ландшафта, вертеп, колядки, ряженые, Христос ся рождает, весь этот божественный антропоцентризм, эти теплые волы и овцы, эта постная вечеря, эта ночная стража, эти грубые руки и в них — новорожденный — вот самая высокая святость, лучше которой ничего нет. Рождество хранит бойков, как и они хранят Рождество.

И я никого не хочу оскорбить, потому что я сам — бойко.

 

 

ДО-ИСТОРИЯ СОНОРИСТА

 

Самым ценным предметом в квартире, где я прожил всю свою жизнь, был рояль. Поэтому мы не сильно боялись воров, и наша входная дверь была единственной во всем доме, в которой в течение десятилетий ни разу не меняли замок. Даже в конце семидесятых, когда страх перед квартирной кражей, наряду со страхом перед инфарктом, превратился во всеобщий психоз и на большинстве соседских дверей появились добавочные замки — их называли английскими, и жизнь вдруг изменилась, потому что ключи стали совсем другими, плоскими и однотипными — надо было иначе двигаться и думать, запирая и отпирая дверь, и ключей стало больше, их тяжелые связки теперь совсем по-другому раскачивали полы пиджаков, в которых в ту пору почти поголовно ходили мужчины. От острых английских ключей в боковых карманах этих каждодневных пиджаков образовывались дырки, из них выпадала всякая мелочь — по ней можно было определить, что прошел мужчина: копейки, сухие крошки табака, скрученный сильными пальцами в шарик фантик от ириски или карамельки, обломки использованных спичек, похожие на обожженные на костре палки-копья первобытных охотников. Надо было следить, чтобы через дырку в конце концов не выпал и сам ключ. Считалось, что на улице за каждым наблюдают воры. Заметив, что из кармана выпал ключ, они обязательно выследят, где находится дверь от этого ключа. И на следующий день, пока все будут на работе и в школе, спокойно обчистят квартиру, если сразу не поменять замок. Чтобы снизить вероятность потери, детям ключ вешали на шею, словно крестик или медальон. Рояль стоял в самой дальней комнате, и круглый изгиб его задней стенки чудесным образом совпадал с изгибом закругленной стены. Словно архитектор заранее знал, что хотя бы на одном из четырех этажей этого похожего на башню дома будет жить комнатный рояль. О самых важных деталях прошлого часто не успевают расспросить старших просто потому, что собственная история еще слишком короткая, слишком интенсивная и более широкий разворот еще не охвачен зрением. Потом, когда спросить уже не у кого, становится ясно, что эти-то оставшиеся неизвестными детали если и не определяют всю твою жизнь, то, по крайней мере, являются главными возбудителями любопытства и тревоги, связанной с невозможностью это любопытство удовлетворить. Вот и я не знаю и уже не узнаю никогда, как рояль попал в нашу квартиру на третьем этаже, — его внесли по лестнице или подняли на балкон? Балкон этот идет вдоль закругленной стены так, что с одного его конца не видно другого. В любом случае нужно было открутить три массивные ножки рояля, сделанные в виде барочных колонн или больших шахматных фигур, которыми играли на специальных площадках в парках и санаториях, перенося тяжелые фигуры с поля на поле. А сам рояль — перевернуть набок. Иначе он бы не прошел даже в нашу широкую дверь. Было время, когда он так, на боку, пролежал несколько лет. В ту пору из многокомнатной квартиры сделали несколько однокомнатных, и места было мало. Но и тогда у моих бабушки и дедушки даже мысли не было продать рояль или отдать его в хорошие руки. Хотя именно в те годы никто на нем не играл и играть не собирался. Уже после, когда чекисты освободили захваченные ими комнаты, найдя себе жилье получше, и о совместной жизни с ними напоминали лишь три номера над дверью опять только нашей квартиры, рояль, на котором по-прежнему никто не собирался играть, прочно встал на три ноги-колонны в самой дальней комнате, заняв значительную часть полезной площади. В течение многих лет рояль, словно экзотическое растение в обедневшем ботаническом саду, беззвучно диктовал обитателям квартиры, что надо делать, чтобы он оставался жив. Одно окно выходило на балкон, на дом на противоположной стороне улицы, на котором все время собирались вороны, словно там — так говорила языческая примета — кто-то каждый день прощался с жизнью. Окно смотрело на восток, а так как стена была полукруглой, то отчасти и на юг, поэтому солнце светило в него с утра и до полудня. Большой слегка искривленный прямоугольник света полдня лежал на черной лакированной деке, стараясь выбелить ее, словно гравюру в безалаберном музее. Если солнце светило весь год, то морозы допекали только зимой, сильно охлаждая примыкавший к окну бок рояля. Неравномерное охлаждение влияло на древесину, от состояния которой зависит звучание, еще хуже, чем солнечные лучи, — для защиты от них на окно повесили белую парусиновую занавеску, что наматывалась на деревянную круглую палку-карниз. Ее опускали утром и подымали, только когда солнце переходило на другую сторону улицы, на черепичную крышу, с которой в тень удирали все вороны. А ближе к зиме, опережая морозы, которые всегда застают врасплох, окно следовало утеплить. Между рамами клали старые суконные пальто, в которых уже неудобно было выходить на улицу даже в то послевоенное время, а на ночь окно еще и занавешивали ковром. Хорошо, что в те годы ко всем коврам были пришиты металлические колечки. Расстояние между ними равнялось расстоянию между гвоздиками, вбитыми вдоль верхнего края оконной ниши. В конце войны при помощи этого ковра соблюдались строгие предписания светомаскировки, благодаря которым наш город старались сделать невидимым для советских ночных бомбардировщиков. А с другой стороны роялю угрожала кафельная печь, и с этим уже ничего нельзя было поделать. Чтобы в большой комнате с несколькими окнами, выходящими на восток, откуда зимой дуют особо пронизывающие ветра, стало хотя бы чуточку тепло, печь нужно натопить до состояния, при котором в темноте от кафеля исходит слабый красноватый свет. Однако неумолимость комнатной топографии вела к тому, что струя жара била прямо в корпус рояля с расстояния всего трех шагов. Словно сигнал тревоги чувствовался резкий драматический запах перегретого лака — того, что используется только для самых лучших музыкальных инструментов. Поэтому печь почти не топили, и в комнате становилось так холодно, что зимой там никто не жил. Потом из парусины — той же, что пошла на шторы, — дед сшил фигурный чехол, более-менее совпадающий с очертаниями рояля. Когда его надевали на рояль, неприкрытыми оставались только ноги. Чтобы откинуть крышку клавиатуры, край чехла нужно было забросить наверх, а о том, чтобы открыть крышку над струнами, и речи быть не могло. Однако раз в неделю, когда мы мазали пол мастикой и натирали его тяжелой щеткой со свинцовыми пластинами, чехол снимали, чтоб стряхнуть пыль. И случалось чудо. Голый прекрасный рояль, линии которого, скрытые тканью, уже подзабылись, несколько минут сиял изысканной чернотой, демонстрируя, что одна лишь его форма самодостаточна, не требуя даже проникновения в суть, не издавая ни звука. Долгое время мы с братом воспринимали его исключительно как архитектурный образ. Мы забирались под него и оказывались в просторном зале, или в уютной пещере, или в строгом кабинете, или в темном трюме деревянного корабля, или даже в звериной норе. Прижимаясь к стене, мы обходили его кругом, словно прогуливались по тесному городскому кварталу. Придвинув кресла с высокими спинками, мы взбирались на него и оказывались на острове, на крыше небоскреба, на палубе, на Монблане, на крепостной стене, на спине кита или слона, на седьмом небе, несмотря на то, что одним из фундаментальных принципов, который внушали нам едва ли не с рождения, был запрет ставить на деку рояля  что-либо тяжелое. Впрочем, самих себя мы не считали чем-то тяжелым. Да мы себя и не ставили — плавно перемещались по нему на коленях и никогда не заходили за границу, проходящую над его задней ножкой. Все же один тяжелый предмет на рояле стоял. Это была мастерски вылепленная из гипса женская голова с собранными кверху волосами, на длинной голой шее, опиравшейся на тяжелый куб основания. Эта чуть более крупная, чем в натуральный размер, голова всегда была третьей во всех наших фантастических путешествиях в пространстве и времени, хотя могла лишь поворачиваться вокруг вертикальной оси, никогда не склоняя свою длинную шею. Все ее реплики, обычно изысканные и точные, приходилось придумывать мне или брату, в зависимости от того, кому они были адресованы. Подтверждением загадочного нездешнего назначения рояля служил ключ, на который он закрывался, — ключ этот был гораздо изящнее и сложнее того, что запирал нашу входную дверь. Ясно, что это был ключ от сказочного замка, неизвестно как оказавшийся в обычной просторной убогой досоветской советской квартире. Этот ключ — еще до того, как я начал играть на рояле, то есть стал единственным, кто по-настоящему проник в замок, — я порой брал с собой, идя гулять во внутренние дворы нашего квартала. Мы с братом входили в квартальную банду малолеток, главной задачей которой была напоминавшая собачью охрана своей территории от захода на нее таких же детских банд из соседних, то есть вражеских, кварталов. Свободное от боев до первой крови время мы тратили на создание непростой иерархии нашей банды. И фантастический ключ с надписью готическим шрифтом, из которой можно было понять только аббревиатуру K. u K. L — поставщик императорского и королевского двора, — был весомым добавлением ко всем мальчишеским геройствам, навыкам и выдумкам. Ничего подобного не было даже у внуков советских офицеров, которые в свое время вывезли из разграбленных Германии и Австрии не одно антикварное пианино. Пару раз этот длинный ключ использовался как затупленный стилет при прорывах из вражеских засад — при этом нужно было не нанести нападавшим непоправимого урона, ни в коем случае не попасть в глаз. Но ключ и сам просился в дело на другой высоте: он так и тянул руку нанести удар меж тонких и гибких мальчишеских ребер. А еще из-за такого насыщенного смысла рояля как замка я забыл сказать о коротких периодах осенью и в дни, примыкавшие к Рождеству, когда взрослые сами нарушали табу и весь рояль был заставлен белыми эмалированными лотками: осенью — с садовыми плодами, зимой — с прикрытыми льняными полотенцами маковыми и медовыми коржами; мучительно было играть на нем гаммы, этюды, задачи по сольфеджио, напоминавшие ненавистную алгебру, и пьесы для обязательного концерта, завершавшего учебный год музыкальной школы. Столь же неохотно подбирал я популярные мелодии, которые впечатлили романтические компании моих приятелей. Я так и не научился размышлять о мире и о себе, перебирая пальцами клавиши. Не удивительно, что я стал сонористом и, импровизируя, извлекаю шумы из всего рояля, по-разному прикасаясь ко всем его частям.

Открытое прикосновение.

 

 

СДЕЛАНО НА УКРАИНЕ

 

Одно из лучших впечатлений моей жизни — приезд в наши края швейцарских туристических мини-групп, состоящих из людей, которым интересно узнавать новое о мире. Не просто наслаждаться релаксом, как заслужившие это пенсионеры, а ездить, смотреть, стараться понять и полюбить. Эти простые люди дарят веру.

Недавно участники одного из таких туров по Галичине сказали мне, что, читая перед приездом украинскую литературу, они — самые что ни на есть европейцы — ужаснулись своей провинциальности. Я их понимаю. Не только потому, что у нас невероятная литература, которая — лишь бы удалось адекватно перевести и понять — умеет пронзительно рассказать об этой находящейся в центре стране и ее людях.

Но и потому, что история двадцатого века, которая еще совсем свежа и по законам которой продолжает жить новое столетие, действительно выбрала нас для того, чтобы здесь произошли и происходили самые важные вещи нового времени.

Этого как следует не понимаем и мы сами. Для нас это не история,  а скорее бытовые обстоятельства. Что касается европейцев и азиатов, то в их историях наша страна выглядит не слишком-то важной территорией — своего рода ничейный стадион, на котором время от времени происходят решающие матчи любимых команд.

Вспоминаю песенку, которая казалась мне очень домашней и очень детской. Пели мне ее ласково. И пелось в ней про близкие вещи — про жернова, которые стояли у нас в кладовке на кухне. Тогда меня мало интересовали действующие в этой песенке лица. Но было понятно, что они имеют непосредственное отношение к нашим двум камням. «Сталин написал Гитлеру — жернов мелет, как холера. Гитлер — Сталину: приду я — жернова все конфискую». В припеве звучал вечный мотив: «Крутят жернов вправо, влево — есть нам сильно захотелось». И в завершение — рецепт, согласно которому все и кончается: «Машет сабля вправо, влево, чтобы сердце не болело».

Весной, когда копали огород, и осенью, когда тоже копали огород, мы вынимали из земли патроны и гильзы разных армий. Уносили их сначала ведрами, потом в пригоршнях, потом по одному.

Лес за нашим садом был изрыт шанцами для пулеметов и пушек, окопами, траншеями и ходами сообщения. Мост через нашу реку был новым, потому что остатки взорванного старого лежали рядом.

Те, кто меня воспитывал, помнили о континенте без границ не только потому, что знали разные языки, читали книги и газеты разных стран, дружили с людьми, рожденными в разных государствах, учились в университетах и сидели в тюрьмах и лагерях всех, кто воевал друг с другом, но и оттого, что эти государства, газеты, армии и тюрьмы приходили к ним, даже если они никуда не выходили из своего дома. Лучшее, что можно было получить от этих гостей, — новые марки сигарет и мыла.

А еще — построенные ими уменьшенные копии домов Вены, Варшавы, Берлина и Москвы, так что после настоящие Вена, Варшава, Берлин и Москва казались фрагментами города твоего детства.

Разговаривая друг с другом, воспитавшие меня называли Сибирь курортом. Со временем они забыли о страданиях: они помнили летние песчаные бури, зимнюю тайгу, молоко, что в виде льда продавалось на вес, железную дорогу вдоль берега величественного Байкала.

Они уже ничего не боялись, потому что были уверены во временности всего временного. Особенно государств, тюрем, гостей, марок сигарет. Даже детей они без страха рожали в неведомое, любили друг друга в самое тяжелое время, зная, что любовь и дети существуют, пока существуют.

Впрочем, у них была хорошая школа. Ведь историю других народов им приходилось учить старательнее, чем школьникам тех самых народов. Поэтому их взгляд на историю был почти идеально точным. Они понимали — без всякой украиноцентричности, что все самое важное в истории Европы не пройдет мимо их дома. Они выбрали жизнь на полигоне. Их договор с дьяволом означал передачу себя этой всемирной лаборатории.

Поэтому у экспериментаторов и исследователей не может не появиться чувство своей периферийности, провинциальности. И страх, что в какой-то момент эксперимент вырвется из колбы.

 

 

ОКНО В БУДУЩЕЕ

 

Эти несколько мартовских дней заставляют признать — зима стояла почти полгода. А следующие полгода будет лето. Не будет льдов, не будет полярной ночи, не будет ни полярного сияния, ни ста одежек. Будет тепло и солнечно. А сейчас — весна. Белые и черные стены по двум сторонам улицы — в зависимости от того, как лег солнечный свет.

А свет ложится изнуряюще. Смертей в такие часы больше, чем в стужу или слякоть. О приходе весны сообщает сухая земля. Цветов еще нет. Нет еще цвета. Только первоцветы в лесу и в ухоженных садиках. Хочется спать. И спится особенно хорошо.

Скоро станут жечь мусор и будет много ядовитого дыма. Но пока еще не дым, а внезапно проявившиеся хлам и грязь определяют картину мира. Скоро будет гореть трава, огонь подступит к деревьям. Лучше всего его будет видно там, на меже.

Ветер запахнет смесью хороших сортов американского табака. Вечернее движение потоков воздуха с разной температурой. Кое-где еще лежит снег, сморщенный и почти черный, очевидными делаются поры и кристаллы. Просто угрожающая весна. Все соки пошли в ход. И ликуют стены. Особенно те, что вымочила и вымучила своими потоками оттепель. Стены, словно зеркала, отражают лучи — из-за этого стен порой почти не видно. В стены въедаются, втираются, втискиваются тени — голые ветки деревьев, уличные провода, шары гнезд и омел, края порушенных крыш.

Этой поре года труднее всего дать определение. До — были снег и вода, после — будут цветы и зелень. А теперь разве что особенный приток света и пыль в теплом свете создают весну.

Хотя на самом деле главное ощущение от этой поры — едва сдерживаемая готовность ко всему.

В этом месяце наши города будут напоминать Ближний Восток. Ливан, Палестину, Сирию. Даже Албанию. Агрессивная радиация. Покрасневшие лица. Солнце печет в спину, если стоишь на месте или идешь, долго не сворачивая в боковые улочки. Мужчины в черном. Девушки с голыми животами, но в высоких сапогах. Пыль разных видов. Вечером тело пахнет свежей пылью. Повсюду неприкрытый мусор. В клумбах с голой землей — сотни окурков, часть пролежала всю зиму. Подметая улицы, дворники гонят пыль на те же клумбы — земля покрывается слоем черного песка, которым посыпали тротуар в гололедицу. На улицах становится тесно. Нет свободного места на скамейках. Тесно горячим машинам. У дороги душно от выхлопных газов. Скелеты деревьев. На некоторых катастрофически обрезаны ветки, и деревья выглядят как авангардистские символы войны, резни, искалеченной жизни. Открытые окна. Опустевшие канавы и ямы. Энергичные птицы. Хотя еще и не видно тех, что прилетели, просто перестали прятаться воробьи и голуби. Сквозь их суету проглядывают ветки. Очень много молодежи и подростков. Стайки мам с колясками. Дети в колясках — как и вообще все — по инерции одеты слишком тепло. Музыка из открытых окон автомобилей, преимущественно рэп. Элегантный тонкий слой пыли на вычищенных утром туфлях. Гонки на велосипедах и роликах в толпе. На улицу из кафе вынесут столы, хотя пока и без зонтиков. Горячие псы лежат на тротуарах, как мертвые. Медленно появятся вялые мухи. Немытые окна. Отвалившаяся штукатурка. Запахи духов. Хочется минеральной воды. Последние зимние яблоки и картошка, первые пучки редиски. Отчетливо видны неоконченные новостройки. Их как-то слишком много. На балконах появляется постельное белье и подушки, перины, покрывала, ковры.  В реках — еще непрозрачная вода. Замусоренные подъезды и лестницы, но теперь там убежища прохлады. Большой растревоженный муравейник…

Когда-то на Ближнем Востоке, в Палестине, Сирии, даже в Албании было много лесов, рек, источников, садов, городов, цветов, полонин, зеленой травы. Больше всего было кедров. С них все и началось. Теперь там только солнце, камни, пыль и большой растревоженный муравейник.

Этот голый месяц — как окно в будущее.

 

 

ЖИЛА-БЫЛА НОСТАЛЬГИЯ…

 

Лично я не грущу по коммунистическим временам, потому что моя нынешняя частная жизнь мало отличается от тогдашней. Но понимаю, что основная причина подобной ностальгии — вполне естественная грусть по прожитым годам, по детству и юности. Люди не могут хотя бы немного не идеализировать свое прошлое, независимо от того, какими тогда были общество, идеология, государство, несмотря на трагедии и испытания. Ведь у человека всего одна жизнь, которую не выбирают, которую невозможно передвинуть в другое время.

В «ностальгии по коммунистическим временам» я бы выделил еще один мотив. Речь об определенных знаниях. Речь об определенном опыте. О знаниях, которые можно назвать тайными, и об опыте, который сейчас вдруг оказался почти бесполезным. Настолько он уникален.

То, что знали жители Советского Союза, делало уникальными даже тех, кто не особенно об этих знаниях задумывался. Эти знания и этот опыт делали нашу жизнь экзотической. Эти знания добывались нелегко и оттого становились еще более ценными. Этот опыт, как правило, вызывал не сочувствие к самому себе и не сетования о потерянных навсегда возможностях другого мира, а самоуважение и определенную заносчивость. Мы сознавали всю экзотичность своего существования, чувствовали свою жизненную силу, формировавшуюся и проявлявшуюся в противостоянии, побегах и погонях, выживании и выжидании. Что такое абсурд и экзистенциализм, мы знали не из запрещенных книг.

Возможно, именно оттого мы так полюбили первых заезжих иностранцев. Мы жаждали показать этим пораженным, наивным и беспомощным людям как можно больше наших фантасмагорий, ужасов, комедий и путаниц. Мы гордились своим умением ориентироваться и находить выход во всем этом, словно проводники в джунглях. Мы спешили поведать о как можно большем количестве диковин, видя, что наши рассказы действуют на иностранцев, словно магические книги. Этим мы отвечали на их кинематограф. Так мы вырабатывали свою идентичность.

Оригинальность нашей жизни придавала ей смысл и оправданность.

Понятно, что эта оригинальность подчеркивала нашу общность. Обладание этими знаниями и этим опытом создавало особое взаимопонимание среди посвященных. Специфический язык порождал особенный тип коммуникаций. К тому же, огромной и разнообразной была территория действия этих тайных коммуникаций.

Бесспорно, важной диалектической составляющей советского опыта были и знания антисоветские. Опять же — их ценность имела совсем другой смысл, чем теперь. В конце концов, именно тогда, в коммунистические времена, Украина была идеальной и совершенной. Эта идеальная Украина озаряла жизнь ориентиром. Было ясно, каким должно быть далекое будущее. Было ясно, кто есть кто. Было на кого жаловаться. Было кого обвинять.

 

 

БЫТЬ ГОТОВЫМ К ЛЕСУ

 

Один из лучших парадоксов нашей жизни, свернутый, словно пружина, состоит в том, что о будущем (которого нет) мы способны думать и говорить, только думая и говоря о прошлом (которого тоже нет). И если знание о прошлом, то есть память, служит одним из главных доказательств существования Бога, то и будущее — незнание будущего — есть то, что проводит границу между человеческим и Божьим. Вся дарованная людям радость состоит в том, чтобы ничего не знать наперед. Наши прогнозы и планы сбываются настолько, насколько мы укоренены в своем прошлом, в своем опыте, в том, что было, в архетипах, которые и создают будущее, которые и дают нам иллюзию предвидения.

И, что бы ни говорили футурологи, какие бы действия ни совершали люди, которые все просчитывают, торжество Божьей справедливости состоит в том, что все будет так, как никто не предполагал. Разнообразные неоспоримые свидетельства о писателях-фантастах, которые предсказали дирижабли и генную инженерию за пару десятилетий до их появления, только подтверждают тезис о неизвестности будущего.

Сидя у кровати смертельно больного, никогда не следует раздумывать о деталях его похорон, ведь ничего не известно и может случиться так, что этому смертельно больному придется заниматься похоронами того молодого и здорового, что сидел у его постели.

В нашей культуре много поучительных рассказов о предусмотрительности. О тех, кто откладывал на черный день. Но нет ни одного рассказа, как человек понял, что это пришел его черный день, и воспользовался накопленным. Абсолютное большинство кладов остается неиспользованным. Абсолютное большинство смертей случается неожиданно.

Когда мы с братом были маленькими, мы создали нелегальную организацию «Лес». Нам никто не рассказывал о героике лесных партизан — слишком противоречивое отношение к ним было у тех, кто нам что-то рассказывал. Мы сами создали эту героику. Наверное, таков был дух времени или находящийся вне времени дух, который мы ощутили. Мы написали устав. Первый пункт гласил — надо быть готовым к лесу. Мы, дети, у которых была прекрасная семья, просторный дом, хорошая школа и все остальное, каким-то образом поняли, что все, что у нас есть, может исчезнуть в любой момент. И потому — надо быть готовым к лесу. К потерям, бегству, бою, выживанию, метаморфозам.

Сейчас я поражаюсь, насколько мудрыми бывают дети. А еще поражаюсь, какими наивными бывают надежды, что не держатся на готовности к неожиданному, к опасному.

За свою жизнь я ознакомился с сотнями предсказаний. От пророчеств Ванги до убедительных графиков роста в различных отраслях. Я уже пережил несколько дат конца света и конца нефти. Потепления и похолодания. Схлопывания и разбегания галактик. Победы над туберкулезом, исчезновения бенгальских тигров, полного затопления Венеции. Даже такую паранойю, как нудную и беспонтовую окончательную победу коммунизма, не говоря уже о конце истории… А я по-прежнему мою посуду, налив в таз воду из колодца, мою тряпкой из марли, а потом полощу чашки и тарелки в чистой воде, а помои выливаю в сад — под яблони, гортензии, виноград.

Никогда не угадывай, с какой стороны будет удар, говорю я себе. Если будешь угадывать и просчитывать, обязательно его пропустишь. Просто реагируй на то, что происходит, будь здесь и сейчас. Быстрая реакция надежней прогноза. Ведь метеорологи, политологи, футурологи для того и существуют, чтобы ошибаться. Чтобы вычисленный конец света оказался просто холодным ветреным днем, на который надо адекватно реагировать. Свитер, зонт, плащ, непромокаемая обувь.

Главное — быть готовым к своему лесу, да и он может оказаться совсем не тем, к которому ты был готов. Но все равно — пусть ожидание того, что может случиться завтра, не мешает жить сегодня. А предсказывать будущее — зряшное дело, потому что не человеческое.

И не все ли равно, что будет дальше? Будешь таким же, но чуть другим. Гайта вйо, вишта вйо[4]. В этом Божья сила.

 

 

РАВНОВЕСИЕ

 

То, что эта голая женщина не полностью отвечает параметрам современных моделей для художественной эротики и менее художественной порнографии, не имеет никакого значения.

Во-первых, от такой никто бы не отказался в любые времена, несмотря на навязанные идеалы красоты.

Во-вторых, в этом виде искусства все в конце концов сводится к отверстию, которое на бумаге не принято конкретизировать.

Интересна возможность немного по-другому взглянуть на историю. Почти сто лет тому назад фотокарточки с такими женщинами находили в карманах каждого второго, убитого на фронтах Первой мировой. А каждый неубитый хранил их до конца жизни.

Героини солдатских карточек Второй мировой не отличались ничем — другим было разве что качество печати.

Эти изображения убеждали зрителя: мир прекрасен, так как в нем бесчисленное количество женщин, которые постоянно занимаются любовью, а если не занимаются, то могут, хотят, ждут, готовятся. Стоит только дойти, чтобы войти.

Но великое Божье равновесие состояло в том, что миллионам этих зрителей не было суждено попасть в чудесный мир, изображенный с такой легкостью и простотой. Каждому свое… Неизвестно, кому было лучше: тому, кто никогда так и не коснулся вожделенного женского тела, или тому, кого от него навсегда оторвали. Но по-настоящему повезло моделькам солдатских картинок. Если бы до какой-то из них и вправду дошел кто-то из солдат, что на память знали их сфотографированное тело, была бы беда. Раны, грязь, страх, истерики, контузии, ампутации, гангрена, сифилис, туберкулез, голод, отчаянье, молитвы, кровь, сырость, тяжести, убийства, холод, жара, героизм действуют по-разному. Кто-то бы этих женщин разорвал, кто-то бы не смог ничего.

Хорошо, что есть равновесие. Идеалисты называют его предопределенностью, материалисты — естественным отбором. Ведь согласно статистике, которой не стоит верить больше, чем бреду, более-менее целым с той войны вернулся лишь один из четырех созерцателей этих солдатских фотографий.

 

 

МОИСЕЙ

 

Он живет в самых дальних горах. Он музыкант.

Играет лишь на двух инструментах. На двух, но самых важных, без которых не обходится ни жизнь, ни смерть. На свадьбах он бубнит. Играет на бубне, который все и держит, является пульсом и дыханием любой музыки. Кто-то решит, что это проще всего — бить в большой бубен. Это, мол, не то что выделывать разные изысканные штучки сразу на нескольких барабанах, тарелках и треугольниках. Кажется, что подобное «раз-два» — даже и не музыка. Нужно что-то еще. Конечно, нужно — но все остальное возможно, только если есть «раз-два». В любом случае, этот музыкант — настолько одаренный, гениальный бубнист, что среди нескольких десятков профессиональных бубнистов Гуцульщины нет сомнений — он лучший. Он — Моцарт, Лист и Бах бубна. Такие редко рождаются, такого давно не было и такой не скоро появится снова.

В промежутках между свадьбами он играет на трембите. Известно где. У трембиты свое место.

Когда его зовут на свадьбу на далекий хутор (или даже в соседнее село — ведь это же выдающийся музыкант), он всегда спрашивает, нет ли там тяжелобольного. Чтобы вместе с бубном взять еще и трембиту. И наоборот… Чтоб потом не бегать опять по горам за нужным инструментом.

Недавно его пригласили во Львов выступить перед публикой вместе с настоящей гуцульской капеллой. А у него есть такая повадка — он всегда ходит или ездит только в одиночку. Он знал, в какой день ему нужно быть во Львове. Знал имя того, кто его пригласил.

Концерт начинался в четыре. Без десяти четыре его не было. Капелла не могла ждать. Хорошо, что отыскался какой-то бубен. Его взял в руки цимбалист (потому что можно играть без цимбал, но не без бубна, который все держит). Все были огорчены, но начали вовремя.

А уже в десять минут пятого организатору концерта позвонила его очень дальняя знакомая. Она спрашивала, не его ли ищет странный человек в настоящем гуцульском наряде с бубном и трембитой.

Выяснилось, что музыкант сделал все правильно. Как делал всегда. Вовремя приехал во Львов. Узнал на вокзале, как доехать на трамвае до центра. То и дело уточняя у пассажиров и кондуктора, не его ли остановка, сошел на площади Рынок у ратуши. Встал у главного входа. Поставил рядом с собой бубен. На бубен опер одним концом трембиту. Потом стал спрашивать у всех проходящих мимо, не знают ли они такого-то (надо заметить, что знал он только имя) и где его можно сейчас найти.

Любой назовет такую тактику бессмысленной. Редко когда срабатывают и более верные способы.

Но музыкант знал, что делает, так как знал, для чего приехал. А Львов не намного больше гор. И в нем тоже должны быть знающие люди…Так или иначе, а он спросил у шестнадцати человек, потратив менее десяти минут. Шестнадцатая что-то знала. Кому-то позвонила, что-то выяснила и нашла того, кто был нужен музыканту…

От Рынка до Пороховой башни можно дойти за пять минут. В пятнадцать минут пятого цимбалист пересел за свои цимбалы, потому что пришел лучший на все горы бубнист.

 

 

ЮГ

 

Растения — основа всего. Все эти леса, переполненные первоцветами, сады, наполненные отборными цветами. Газоны, на которых начинают пробиваться листья тюльпанов. Набухают почки. На коре старых деревьев подсыхают мхи и лишайники. В защищенных от ветра двориках скоро зацветут несколько имеющихся в нашем городе магнолий. В других дворах зацветут деревца алычи и сливы. Такая вот весна…

Пару лет назад на кафедре ботаники Львовского университета провели интересное исследование. Вроде бы ничего важного. Но все — самое важное. Через несколько месяцев результаты и выводы подтвердились и во Франковске, и в Надворной, и в Тернополе с Бучачем. Самое красивое в науке — придумать тонкий сюжет эксперимента. Очертить в безграничности границу ребром поставленного вопроса. Вопрос был такой: как влияет город на разнообразие флоры? (Речь шла не о количестве растений, не  о чистоте или стойкости вида, а о количестве различных видов растений в экотопе, который называется большим городом.)

Городская флора, кроме влияния природных факторов, есть также результат культурной и хозяйственной деятельности. Город разделен на несколько зон, история каждой их которых записана еще и во флористическом виде.

Центр Старого города. Нагретые камни, мало открытого грунта. Древние семена, порхающие в каньонах узких улиц. Прорасти на крышах, мох на плитах и стенах, деревья в воздухе.

Кольцо более поздней застройки — виллы, сады, парки, виноградники и цветники, давно перенесенные сюда растения. Между домами — захваченные ласковым городом леса и луга, скалы и склоны, первоцветы и грибы.

Следующее концентрическое кольцо — огромная промышленно-транспортная зона. Если бы сам там не побывал, не поверил бы в существование таких просторов. А там растения оттягиваются по полной. Вдоль многочисленных железнодорожных веток подымаются невероятные однолетние самосевы, занесенные в вагонах со всего света. Иногда они существуют всего один год. Прорастают и отмирают. Но чаще бывает по-другому: в обретенных благоприятных условиях размножаются семена, корни, луковицы, переходят в следующий сезон, эмигранты приживаются.

А на заброшенные людьми территории приходят растения с городских околиц. Они разрастаются, захватывают щели между бетоном и железными трубами. Если прозевать, за несколько лет кусты превратятся в настоящий лес.

Флористический эксперимент состоял в том, чтобы найти, определить и зарегистрировать все виды растений, которые живут в типичном западно-украинском городе. Все принесенные, занесенные, завезенные, все местные, базовые, экспансивные…

Ничего важного, но — самое важное. Флористическое исследование позволило сделать два несомненных вывода. Во-первых, по флористическому разнообразию наши города значительно превосходят загородные леса и поля. Во-вторых, наша городская растительность соответствует природной флоре, которая может существовать лишь на несколько градусов южнее. Отточенный эксперимент…

 

Перевел c украинского Андрей Пустогаров

 

 

Пустогаров Андрей Александрович родился в 1961 г. в г. Львове, окончил МФТИ. Автор трех книг стихов и короткой прозы. Переводчик и составитель нескольких антологий современной украинской поэзии и прозы. Также переводил с украинского произведения Б.-И. Антонича и В. Домонтовича. Опубликованы переводы с польского, английского и других европейских языков. Член союза «Мастера литературного перевода». Живет в Москве.



[1] Войт — выборный глава магистрата. (Здесь и далее примеч. переводчика.)

 

[2] Солтыс — выборный сельский староста.

 

[3] Макитра — широкий глиняный конусообразный горшок с шероховатой внутренней поверхностью для перетирания мака и других семян макогоном.

 

[4] «Вправо! Влево!» — возгласы, понукающие коня.

 




•  •  •

 

Этот, а также другие свежие (и архивные) номера "Нового мира" в удобных для вас форматах (RTF, PDF, FB2, EPUB) вы можете закачать в свои читалки и компьютеры  на сайте "Нового мира" - http://www.nm1925.ru/

Версия для печати