Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2014, 10

Осень в Задонье

Повесть. Окончание

Окончание. Начало см. «Новый мир», 2014, № 9

 

 

ГЛАВА 13

 

Так было и в этот апрельский день, сияющий под солнцем свежей зеленью. Два дня шли дожди, а нынче разъяснело. В очередной приезд, поселковые дела завершив, Ольга хотела, но не решилась с утра уехать к мужу и сыну, зная, что от станицы к поместью дорога враз не просохнет. С утра не поехала, но что-то ее нудило, звало, ныло сердце. И она решилась. Как говорит Тимошка: «Танки грязи не боятся, а мы тем более». Она пробовала дозвониться в Большой Басакин, Аникею. Но телефон молчал.

Телефон молчал. А вот малый Тимошка в это время кричал отчаянным криком. Он бегал по своему немалому огороду, утопая в рыхлой сырой земле, и кричал что есть мочи:

— А ну пошли отсюда!! А ну пошли!

Он кричал, спотыкался и падал, снова поднимался и снова кричал, размахивая руками:

— Геть! Пошли!! Кызь-кызь! Пошли отсюда, гады такие!! Проклятые…

По просторному басакинскому огороду черной ордой рассыпалось козье стадо — двести ли, триста голов.

Еще час назад это был огромный ухоженный огород: большие гряды лука да чеснока с темной зеленью перьев, ряды и ряды помидор да перца, недавно высаженные из парников, молодая картофельная ботва, морковные кружевные всходы.

Все это, еще час назад, после вчерашнего дождя, под солнцем светило нежной, обмытой зеленью на жуково-черном бархате влажной земли. Теперь это было сплошное месиво: объеденные, поломанные листья, ростки, втоптанные козьими копытами в грязь.

Тимоша бегал, оскальзывался, спотыкался и падал и тут же поднимался, крича:

— Кызь пошли! Проклятые! Пошли отсюда, гады такие!

До маковки перемазанный — одни лишь светлые глаза на грязном лице, — он бегал и кричал, пугая шелохливое козье стадо. И оно живой волною носилось в просторной, но изгороди, все вытаптывая, ломая и мальчика с ног сбивая. Он лежал под копытами, замерев от испуга.

Наконец, поняв, что с козьим стадом ему не справиться, Тимоша встал и закричал свое последнее, детское:

— Ма-амочка-а!! Мама!!

Он закричал так истошно, отчаянно, что козье стадо шарахнулось от него и стало выкатываться за отворенные ворота огорода.

Наверное, этот отчаянный зов и услышало материнское сердце. Но слава богу, что Ольга не видела сейчас своего сына.

Обессиленный, грязнее грязи, Тимоша из последних сил, но все же упорно гнал и гнал остатки козьего стада. Наконец до ворот добравшись, он сел на землю и подняться уже не мог. И тогда лишь заплакал.

От приречных, тополевых да вербовых зарослей к разоренному огороду неторопливо приблизился всадник. Возле мальчика он не стал останавливаться, проследовал дальше, вослед козьей орде, по пути прихватив в общий гурт невеликую шайку басакинских телят.

Иван нашел сына все там же, в проеме распахнутых огородных ворот. Он возвращался с хутора, от Аникея, и еще издали углядел уже далекую, на полкургана, отару коз. Почуяв неладное, он повернул к огороду, а ближе подъехав, увидел сына, сидевшего на земле.

Он бросился к нему, поднял на руки, прижал к себе мокрого, грязного, взъерошенного жалкого воробышка, стал спрашивать:

— Что с тобой? Что случилось? Кто обидел? Что у тебя болит?

— Наказывай меня! Это я во всем виноват… — быстро, горячечно и взахлеб стал говорить Тимоша. — Я их не мог выгнать… Я их гнал-гнал, но не мог… Их целая тысяча… Они страшные… Но я не открывал ворота, папочка. Честное слово… Чем хочешь поклянусь… Я виноват, я не выгнал…

Тимоша ни о чем другом думать не мог: он знал, что за спиной его погубленный огород. И он в этом виноват, потому что отец, отъезжая сказал: «Гляди. Ты — за хозяина».

— Я виноват, я не смог…

Иван успокаивал сына, вытирал ему слезы, размазывая грязь:

— Не плачь, сынок. Не надо… Все будет хорошо. Не плачь.

Увидев погубленный огород, распахнутые ворота, он сыну поверил и разом все понял. И первая мысль была: «На машину! Догнать! Задавить! Горло перервать!»

Но на руках его тряслось от озноба, страха и боли легкое тельце сына. О нем первая забота: успокоить, утешить. Остальное — потом.

На погубленный огород не оглядываясь, Иван отвез сына к дому, умыл, переодел, тревожно спрашивал:

— Что болит у тебя? Тебя козы ушибли? Ты не виноват. С такой ордой и я бы не справился. Ты — молодец, ты не испугался. Ты их все равно выгнал.

Время подступало обеденное. Пора было менять у стада монаха Алексея. Но главное, поглядеть, вся ли скотина на месте. А еще и телят найти, Тимошей оставленных.

Кое-как пообедали, собрали харчи для Алексея, чтобы, накормив его, оставить до конца дня у стада. Снаряженное ружье Иван положил в машину. С ним надежнее.

Когда от жилья отъезжали, холодком полоснула мысль: не вернутся ли они сюда к пепелищу. Настолько все открыто, и внаглую. Сейчас он уедет, а кто-то ждет этого…

Но надо было ехать.

Поехали. Оглядели, обшарили ближнюю округу, телят не нашли.

Своих коров с монахом Алексеем увидели в местах обычных, за Явленым курганом, в низине, возле речного водопоя.

Иван хотел сына оставить, но Тимоша ответил гневно:

— Нет! Я с тобой!

— Со мной так со мной…

Отправились в новый поиск, который оказался недолгим. На влажной земле широкая скотья сакма — след немалой отары — ясно была видна.

Отару скоро догнали. Увидели своих телят, которые устало брели, с трудом поспевая за шустрыми козами.

Перерезав дорогу всаднику, Иван остановил машину и вышел из нее с ружьем.

— Ты зачем моих телят угнал?

Чеченец глядел на него с усмешкой; глаза навыкате, словно козьи.

— Я никого не гнал. Они сами прибились. Без хозяина ходят.

— А огород? Тоже без хозяина? И ворота сами открылись?

— Не знаю, — пожал плечами чеченец, — кто открывал… Зачем… Это твой огород, ты и смотри за ним.

Иван за годы извоза, в дорогах, в чужих краях, всякого навидался. Научился отпор давать. Сейчас можно было лупануть из ружья дуплетом: сначала над головой всадника и сразу рядом с лошадью, чтобы она понесла, сбросив хозяина.

Но рядом был сын, который еще не отошел от испуга недавнего. Тимоша уже выскакивал из машины, крича:

— Это наши телята! Наши! Мои! Марина! Живчик! Беляна! — стал окликать он по именам своих питомцев; и они потянулись к молодому хозяину, сбиваясь в привычную кампанию.

— А за огород ты еще ответишь… — твердо пообещал Иван.

Чеченец усмехнулся и тронул коня вослед неумолчной, суетливой козьей орде, а потом и вовсе прочь поскакал, оставляя ее.

Басакины возвращались к дому неспешно. Уставшие телята шли медленно. Но добрались понемногу.

Оставив телят пастись на видном месте, недалеко от дома, пошли к погубленному огороду, на котором не только рассада и всходы овощные были объедены, выдраны, втоптаны в землю, но даже молодые ягодные кусты, плодовые деревца: яблони, вишенки, сливы. Для козьего племени это самая сладость — похрумтеть молодыми веточками.

Здесь, на огороде, их и застала Ольга, которая счастливым случаем — «попуткой» добралась до хутора быстро. Увидев, во что превратился ее огород, которым вчера еще любовалась, увидев гибель трудов своих и еще не веря, Ольга обомлела. Роняя на землю сумки, она еле устояла на ногах и не могла слова вымолвить, лишь рот открыла.

Тимоша бросился к ней:

— Это козы! Это все козы наделали! Это козы напали! Их было тысяча штук! Они тут бегали, жрали, топтали… Я их гнал-гнал и выгнал… Я не виноват, мама… Я не виноват… — и слезы выступили у него на глаза.

Иван выразительным жестом показал жене: «Молчи…» Она и так молчала, лишь озиралась, не веря самой себе. Вчера еще гряды, лунки, рассада, парники. А нынче — сплошное месиво. Сколько трудов…

Позднее она все поняла, мужа слушая, и горячечные речи Тимоши, и увидев его грязную одежду. Поняла и стала успокаивать:

— Ничего… Ничего, милый. Конечно, ты не виноват. Ты — молодец. Ты их все же выгнал. И все мы сделаем. Все будет хорошо… Картошка поднимется, лук и чеснок тоже отойдут… Рассаду мы новую привезем, посадим, успеет еще вырасти. Все будет хорошо, мой милый.

Она говорила, успокаивала, а в душе была горечь, боль. Такие труды… Спину не разгибала. Но самое страшное: Тимошка… Он здесь один был. Только представить, что он чувствовал, когда кричал, звал ее и плакал.

Она выпытывала его:

— Тебя не ушибли? Тебе нигде не больно? Головочка не болит… Слава богу… — обнимала его, целовала.

Тимоша отвечал такой же искренней лаской, но со слезами. То страшное, что он видел, чуял и пережил, еще не ушло из него, лишь понемногу остывая в душе, но порой снова оживая. И тогда хотелось плакать от страха и боли. Но слава богу, что рядом были родные. К маме можно было прижаться, и тогда страх понемногу таял. Мальчик задремывал, а потом заснул. Он очень устал. Но даже сон его был неспокоен, с бормотаньем и вздрагиванием. И потому Ольга от постели его не отходила.

Иван же поехал на хутор, чтобы застать Аникея.

Тот все понял с полуслова, уточнил:

Горбоносый, с бородкой?

— Да, — подтвердил Иван.

— Асланбек. Беспредельщик. Отморозок. Он всегда где-то шлялся: уедет, приедет. Промышлял. Скот у людей угонял. Его ловили, отец откупал. А сейчас Ибрагим доживает, совсем плохой, позвал его, все же — старший сын. Он сроду скотину не пас. А тут сам погнал. Все понятно. Но разговаривать с ним бесполезно, слов не понимает. С Ибрагимом надо говорить. Поедем.

— Может, вызвать милицию? Составить акт? В суд подать?

— Бесполезно, — ответил Аникей. — Никто не будет заниматься.

— Тогда стрелять, что ли? Этих коз ли, коров… Или хозяев. Они же завтра снова это сделают.

— И стрелять бесполезно, даже себе в убыток, — повторил Аникей. И объяснил: — За хозяев в тюрьму посадят. За скотину будешь платить вдвойне. Это уже проверено. Бахчевника-армяна они так и выжили. Он ругался, потом стрелял, себе в убыток. По суду заплатил и все бросил. Да разве он один? Наши на Рынах, на Чиганаках сеяли хлеб, озимку. Для кого? Для скотины Якуба и Джабраила. И жаловались, и в суд подавали. Что проку? Днем и ночью скотина на хлебах пасется. Гурт за гуртом идет, отара за отарой. Какой может хлеб уцелеть? Черная земля остается. Судись… Получишь сто рублей возмещения. Помучились год-другой и все бросили. Нет… Надо говорить с Ибрагимом. Чего он хочет? Поехали. Мне в ночь — плавать, а завтра в отъезд. Сашка! — закричал он. — Готовь на постав «тридцатки» и «сороковки». На «плав» чехонь попытаем. Говорят, она внизу себя показала.

— Рано, — откуда-то из глубины погреба-ледника сипло отозвался Сашка.

— Сейчас не поймешь. Как бабки говорят, навовсе поломалась стихея.

— Все понял, — ответил Сашка.

Чеченец Ибрагим еще при колхозе объявился в этой округе: он работал и жил на чабанском становье в урочище Кисляки, на краю колхозных земель, рядом с военным полигоном, где паслась порой вольно его скотина.

Дощатый дом, кирпичом обложенный, скотьи стойла под шиферными крышами, сараи, базы — обычное гнездо степняка-скотовода, какое от колхоза осталось. А вокруг — голая степь. И потому чужую машину увидели издали и засуетились, спеша укрыться в тесноте малых строений.

— Племянники прячутся, — усмехнулся Аникей.

Какие? — не понял Иван.

— Чужие, — ответил Аникей. — На отдыхе. После тяжелых трудов. Одни уезжают, другие приезжают. Все считаются племянниками, гостями.

Когда подъехали к дому, на воле оставались женщины и дети. Аникея тут знали.

— Зовите хозяина, — поздоровавшись, сказал он.

Женщины с детьми ушли. Вышли хозяин и старший сын его.

Старый Ибрагим с трудом дошел и уселся на скамье, возле дома. Сын остался стоять.

— Ибрагим, мы друг друга знаем давно, — начал Аникей. — Жили мирно. Правильно говорю?

— Мирно, мирно… — согласился Ибрагим.

— А зачем этот беспредел? Ты — старый человек, мудрый, аксакал. Чего ты хочешь добиться?

— Хочу жить так, как жил. За речкой — ты и Вахид. Я туда шагу не шагнул. А здесь моя земля. Моя, — подчеркнул он. — Тридцать лет здесь живу. Чужих я сюда не звал. И не разрешал селиться у меня под носом.

— Во-первых, совсем не под носом. Земли вокруг — хоть заглонись. А во-вторых, он — не чужой, — ответил Аникей. — Это брат мой. Тоже Басакин. Ты говоришь, тридцать лет живешь?

— Да, тридцать. Все знают, это моя земля…

— Ты тридцать живешь, а мы, Басакины, триста тридцать. Ты понял? Я по отцу — Иванович, по деду — Селиванович, по прадеду, — возвысил он голос, — Устинович и дальше до шести колен насчитаю. И у него — деды и прадеды, все здесь. А ты — лишь тридцать лет, и уже завладал. Ты пришел и сел на готовое, считай, на чужбинку. Этот дом, кошары ты не строил. Это — колхозное. Наши отцы и деды построили. Электричество кто провел? Столбы, провода, трансформатор, водяная скважина… — все они делали. Наши отцы и деды. А овцы, отары? А скотина, гуляк? Ты их из Чечни пригнал? Это все — наше, колхозное. Трактора, косилки… Все подгреб. На дуру да за копейки. Так что особо не гордись. Ты пришел на готовое. Сел, растопорился, работаешь, живешь. Вот и живи. Но не наглей. У Ивана — есть права на землю, официально оформленные двести двадцать гектаров. Это его земля, по закону. Ты туда не лезь.

— А мы и не лезем, — вступил в разговор сын Ибрагима. — Это козы лезут. Ты им документ свой показывай, они, может, поймут.

Аникей оборвал его:

— Молчи! Старшие разговаривают. Спросят — ответишь. И ты еще ответишь за беспредел. Мальчишку бы хоть пожалел. Ребенка… Ибрагим, — снова обратился он к старику. — Я тебя уважал всегда. Мы жили мирно. Приструни его, — показал он на сына. — Тем более ему тут не жить. Ты лучше меня это знаешь. Набузит, набаламутит и снова увеется, ищи-свищи. Муса — твой, младший. Тот будет работать, жить. А этот — баламут, лучше меня знаешь.

— Ты чего приехал учить меня! Учи своих! — вспыхнул Асланбек.

— Смолкни! — снова оборвал его Аникей. — Старшие говорят. Постыдись отца.

Скрипнув зубами, Асланбек повернулся и ушел в дом.

— Ибрагим… — вздохнул Аникей. — Пойми, другое время сейчас. Сам видишь. Поговори с Джабраилом, с Якубом, Юнусом… Они подтвердят. Воля кончается. Землю надо оформлять по закону, платить налог. Скот надо показывать: сколько голов имеешь. И платить налог. У Ивана тридцать голов, он налог платит. У тебя тысяча, и ты ничего не платишь. Да еще и творит твой сынок, — и через паузу, со вздохом: — Перед Иваном надо повиниться. Не тебе, а сыну твоему. И надо заплатить за погубленное. Там целый гектар, люди работали, деньги вкладывали. Можно скотиной… — повернулся он к Ивану, ища согласия. Тот кивнул головой. — Ты старый человек, мудрый. Надо жить мирно. Вы разве обижены? Все колхозное, какое век строилось, — все вам досталось. Венцы, Ерик, Гремячий, Большая Голубая, Теплый… Куда ни кинь… Фермы, кошары, дома, попасы — все стало ваше. Чеченцы, дагестанцы, азербайджанцы… Все забрали. И все — миром: не воевали. Так получилось. Но ведь и нам надо как-то жить, кормиться. Нам некуда уходить. У тебя два гурта, две отары — это не меньше тысячи голов. У Ивана — тридцать голов. И он тебе помешал? Ибрагим, ты меня знаешь: я тоже могу жестко ответить, мало не покажется. Но давай по-хорошему: Ивану заплатите. Асланбека приструни. Объясни, с кем дело имеет. Надо по-людски жить, Ибрагим, по-соседски. Как жили раньше. Земли у нас… — Аникей обвел взглядом простор немереный. — Всем нам земли хватит. Надо жить мирно.

Ибрагим был стар, к тому же — смертельно болен. Он очень устал от своих лет и болезни. Конечно, он понимал, помнил: с Басакой они жили всегда мирно. В чужие дела не лезли. Но зачем сейчас про новые законы говорят? Вот он умрет, пусть тогда живут по-новому. А сейчас он — хозяин. А потом, после его смерти, Асланбек будет жить здесь, никуда не уедет. У него — жена, дети. Зачем ему смелость показывать, молодую удаль; тем более бегать по горам, стрелять, убивать. Пусть спокойно живет здесь, в месте насиженном, прочном. Пусть долго живет. Рядом с братом. Здесь место хорошее: просторное и безлюдное.

Ибрагим был тяжко болен, чуял скорую смерть. Но уходя из этого мира, он хотел своим сыновьям и внукам оставить прочное родовое гнездо, особенно беспокоясь за сына старшего.

 

 

ГЛАВА 14

 

В холмистом, степном Задонье апрельские дожди, майское тепло торопят, а порою гонят весну, приближая жаркое лето.

На прогретой воде просторных донских разливов: в протоках, ериках, озерцах, затопленных луговинах — с шумом и плеском кипят рыбьи свадьбы. Цветет шиповник розовым цветом и алым: это — знак, это — пора нереста, икромета.

Займищный лес, тополя да вербы, стоят по колено в воде. Сюда, для любовных игр, из года в год приходят тяжелые большие сомы.

Над полой водой, меж деревьями и кустами, днем и ночью слышится легкий неумолчный слитный звон. Это поет весна.

Но слышат ее не все. У хуторского народа в пору весеннюю много работы: в полях, огородах, садах, на дворах, возле скотины и птицы.

Иное дело — люди заезжие. «У вас тут клево…» — сообщал родителям старший сын Василий, оглядываясь да шумно вдыхая весенний пахучий вей. А дядька его, Яков Басакин, вовсе голову терял, все чаще навещая брата: лодка, удочки, спиннинг, вентеря, малые сетчонки. «Какие щуки…» — стонал он восторженно. Щуки были большие, малахитовой зелени. «Какие лини…» Лини и впрямь словно дорогие слитки: тяжелые, золотистые. Рыбу Яков продавал, оправдывая перед женой свои отлучки. Получалось душе — отрада. Но лишь набегом, на короткий час.

Старый Басакин к воде и рыбалке был равнодушен. Он тянулся к земному. И потому, услыхав про беду с огородом, тут же примчался. Все увидев своими глазами, он даже лицом изменился: потемнел, поугрюмел.

— Это же настоящая «любская»… — горевал он возле погубленной вишенки. — А это «краснощековский ранний». А это «павловское» яблочко. «Красностоп» — старый сорт, из Нижнего Чира привезли. Это что же за гады такие?.. Зверье. Не люди, а точно — зверье.

Он все оглядел, горюя, но потом сказал твердо:

— Восстановим. В пятницу приеду, привезу.

Старый Басакин и впрямь все привез на машине с прицепом: ящики рассады, новые саженцы. А еще — Яков с дочкой на своей машине подъехали; и с хутора помощь пришла: Аникей с работниками, кухарка Вера, дед Атаман.

За день управились. Огород снова зазеленел, радуя глаз ровными грядами, лунками: помидоры, перец, клубника; саженцами яблонь, вишен, малины. Теперь лишь поливай, рыхли, и все быстро поднимется. Тепла и солнца, слава богу, хватает.

Тревожило иное. Об этом мужики за столом говорили, отобедав и распустив помощников по домам, на отдых, к весенним забавам.

Остались втроем: Аникей, Иван да старый Басакин, который привез из райцентра добрые вести. Ивану наконец-то дали давно обещанные деньги «на создание фермерского хозяйства». Пришло из области подтверждение: «целевые», на покупку скота. Не больно великая, но подмога.

И о другом разговор шел: сегодня огород снесли, в открытую, внаглую. А завтра чего ждать?

— Бычка или телку пригнали? — спросил Аникей.

— Телушка. Какая-то горбатая… На базу держу, пусть обвыкнется.

— Кто пригнал?

— Работник, бич, — и отцу объяснение: — Ибрагим прислал, за потраву, за огород.

— Пусть горбатая… Но все же понял, — сказал Аникей и продолжил: — С Ибрагимом можно договориться. А с этим дураком Асланбеком бесполезно. Не дай бог, Ибрагим помрет… Асланбек — старший сын. Вовсе узды не будет. Дуракам никакие законы не писаны: ни наши, ни чеченские. Тем более когда характер сгальный, занозистый. С ним и отец намучался. А уж без него…

Старый Басакин посетовал:

— Плохой сосед, конечно, не радость. Но от таких, — сказал он твердо, — надо отгораживаться… Землей, — подчеркнул он. — Собственной ли, арендной, но своей, по закону. Двести пятьдесят наших — это для скотины и для сена мало. Я поглядел, прикинул, и еще на семьсот гектаров подал заявку.

— На какую землю, крестный? — встревожился Аникей.

Твою не трону, — ответил старый Басакин. — Хотя ты дождешься, что ее из-под носа уведут, пока свою долгую думу думаешь да разговоры разговариваешь. Мы берем по этой стороне речки, вправо до Иловатских граней и вверх до мелов, какие москвичи забрали. Земля будет оформлена по закону — это уже гарантия. По закону можно и действовать. Ты понял меня? — спросил он Аникея в упор.

— Понял, крестный. Давно понял. Да все некогда. Колгота. Но на неделе подъеду. Ты мне подскажешь. Паев я уже набрал на луг… И с попасами вроде определилось. Сказали, можно подавать заявку. Замотался с этой рыбой. Путина… — оправдывался он. — Сам знаешь, самые деньги. Тем более — думаю менять стадо. Заниматься надо всерьез. Настоящую брать скотину. Не гнутую, не горбатую — поеныши да оборышки — сплошная квель, какую кохать надо да бабчить, а заводить настоящее, маточное, чистопородное стадо. Моховы, я слыхал, из Германии, даже из Австралии привезли скотину, — позавидовал он со вздохом. — Тутов — вроде из Дании. Нам до них, конечно, не достать рукой. И молочная порода нам не с руки. Абердинов бы, а лучше — геренфордов. Они проестные: полынь ли, донник, колючка — им все в сладость. Шерсти на них по зиме — шуба. Холодов не боятся. Круглый год на попасе. Из-под снега корма берут. Я их помню: в Суровикино да в Голубинский совхоз привозили целые гурты из Англии. Не скотина, а мамонты. А потом все — на мыльный пузырь: под нож да на свалку. Но до геренфордов нам как до луны. А вот казахская белоголовая есть рядом, в Паласовке. «Красный Октябрь» — могучий был совхоз, племенной. Нынче остальцы доедают. Но скотина еще есть. Я узнавал, разговаривал. Продают. Чистая порода. Подмесу нет. Дороговато. Но напрягусь. Кредит брать придется. Но возьму полсотни хороших телок. Отделю их на ферме. Нынешних буду убирать. Не враз, но будет у меня настоящее элитное стадо. Чистопородное. Казахская белоголовая. И можно ее облагородить. Теми же абердинами. Гораздо дешевле получится. Настоящий будет мясной скот За него можно и цену брать соответственную.

— Хорошо говоришь… — похвалил его старый Басакин, но закончил жестко: — Но прежде оформляй землю. И на своей земле разводи кого хочешь. Хоть верблюдов, хоть страусов. Потому что земля в руках. Твоя земля. А пока ты — на подвесе.

— На этой же неделе, — сказал Аникей. — Тебя попрошу, подпрягу главу администрации. Понедельник — день тяжелый. А во вторник буду как штык, — поставил он твердую точку и поднялся, чтобы уехать к иным заботам.

Но задержали его Яков с племянником Тимошей, которые ездили на рыбачий промысел, но уж больно быстро вернулись.

— Не клюнуло? — посмеялся над ними Аникей.

Тимошка и Яков вели себя как-то странно: молчаком из машины вышли.

— Поехали ко мне, — продолжил подсмеиваться Аникей. — В моем леднике всегда клюет.

В ответ ему Яков открыл багажник машины и поманил пальцем.

Аникей подошел и глазам своим не поверил: в багажнике машины лежали большие, еще живые щуки. Одна из них — вовсе огромная, в полпуда, не меньше.

— Это когда же вы их? — недоуменно спросил Аникей. — Как? Чем?

— Руками.

— Руками?

— Сам бы никогда не поверил, — со вздохом подтвердил Яков.

И это было чистой правдой. Он охотился и рыбачил всю жизнь. Но такого не видел. И даже в рыбачьих байках не слыхал.

С Тимошей они не рыбачить поехали, но промяться, поглядеть места, по весне неезженные: Голубинский затон, малые озерца в хвосте его, Линево да Карасево в полой воде. Что там и как…

Пробрались, подъехали на берег и поначалу не поняли. Странное дело: день стоял тихий, тем более в укрыве высокого берега и вербовой уремы — ни ветерка. Но невеликое озерцо не гладью стелилось, а словно кипело из края в край. Вышли из машины и обомлели: это была рыба. Много и много рыбы. Резали воду черные плавники, пятнистые темные спины. Рыба ходила ходором по мелководью, порою билась.

— Что это? — тихо спросил Тимоша.

— Щука… — так же тихо ответил Яков, словно боясь спугнуть.

Хотя трудно было остановить голосом этот могучий весенний праздник любви — щучий бой, когда, теряя рассудок, возле пузатых, ленивых от сладостной истомы икряных маток терлись и бились опьяненные весенней похотью проворные самцы.

— Щучий бой… Икру мечут, — объяснил племяннику Яков. — Со всего Дона сбежались. Вот это нам повезло, — пришел он в себя от зрелища невиданного. — Сейчас мы поохотимся…

— Куда они икру мечут? — спросил Тимоша.

— В воду, куда же еще. Икра, из нее мальки, рыбки растут, щурята… — на ходу, уже о другом думая, пояснил Яков и пожалел: — Ружья — нет, остроги нет… Ну ладно. Сачком обойдемся.

Он достал из багажника сетчатый сак на обруче, быстро натянул высокие, до пояса, резиновые сапоги-«забродни», в которых далеко брести не пришлось. Возле самого берега он выхватил, считай, руками, выплеснул щуку, другую сачком уцепил.

Зеленого малахита, пятнистые рыбины, жемчужно-белопузые, бились на берегу, оставляя на сером песке желтые потёки крупной спелой икры. С третьей щукой Яков справился не сразу, но все же вытащил, вытолкал ее на кромку, а уж потом рукой цапнул, как положено, за голову, пальцами во впадины глаз. Большая была щука, сильная.

— В багажник их… — приказал племяннику Яков.

Но мальчик его не слышал. Он стоял и глядел, остывая от первого удивленья и пытаясь понять… Невеликое озеро кипело от рыбьего боя.

— Чего стоишь?! — окликнул Яков. — В багажник тащи. По башке оглоушь и тащи. Сейчас мы тут с тобой хапнем!

Еще одна щука упала рядом. Тоже икряная, в желтых потеках на белом пузе.

— Нет, нет! Хватит! — закричал Тимоша. — Пускай они лучше разводятся! Пусть их много будет! Хватит ловить. Поехали!

Яков остолбенел, потом вышел на берег.

— Почему хватит? — недоумевая, спросил он племянника. — Наловим. Всех угостим. Бабушку, деда, Федора Ивановича, деда Атамана… И на продажу. Деньги пополам. Тебя все похвалят.

— Нет, нет… — перебил его мальчик и продолжил горячечно, убежденно: — Пусть они разводятся, пусть их будет еще больше. Поедем отсюда, пожалуйста, — попросил он, глядя снизу вверх, жалобно. — Пожалуйста, поедем… Не надо их больше ловить. Пусть разводятся.

В голосе, в лице, в глазах Тимоши было что-то необычное: пусть и детское, искреннее, но словно больное, которому нельзя отказать.

Яков стоял на берегу, опустив руки, и, услышав еще одно «Пожалуйста…» плечами пожал, усмехнулся:

— Что ж, поехали…

Он медленно поднимал и уносил в багажник пойманных рыб, одну за другой, надеясь, что мальчик успокоится, передумает.

Но Тимоша пошел в машину. Он сел и ждал, напряженный, словно испуганный, и шумно выдохнул, лишь когда машина завелась и поехала прочь от воды, которая, как и прежде, кипела весенним боем.

В недолгом обратном пути Яков бурчал:

— Какая тебя муха укусила… Никто не поверит

Тимоша молчал. И лишь на подъезде попросил:

— Пожалуйста… дядя Яша… Пусть это будет наша большая тайна. Пожалуйста…

И снова почудилась Якову в голосе мальчика что-то больное. А может быть, не больное, а всего лишь иное, которое ему, человеку взрослому, было трудно понять.

— Хорошо, хорошо… — успокоил он племянника. — Пускай будет тайна.

Конечно, родным показали пойманных щук, похвалились удачей.

— В закоске… Отмежевались… — на ходу придумал Яков. — Голыми руками взяли.

Им поверили. По весне всякое бывает.

Яков уехал домой не сразу. Пил чай, с родными разговаривал, порою поглядывал на Тимошу, который был непривычно тих. Яков понимал его: такое не вдруг забудешь. При отъезде, прощаясь, он приобнял племянника и, в чем-то еще пересиливая себя, шепнул ему: «Ладно… Пускай разводятся».

 

На вторник, как и обещал крестному, Аникей договорился о встрече в земельном комитете района.

Понедельник, как, впрочем, и всякий день по весне, для него выдался трудным: всю ночь работали плавными сетями, на чехонь; рано утром, на белой заре, проверяли сомовьи вентеря да аханы на разливах, снимали «ставные» сети, потом сортировка рыбы, отправка в город и на посол в ледник — словом, обычное, весеннее.

Потом он спал, не в доме, а во дворе, на воле, и разбудили его детские голоса.

Это Тимоша прибыл на хутор погостевать в свой «законный» выходной день. Они уже успели с Зухрой схороводиться и теперь вместе колесили по хутору. Веселая звонкоголосая детвора… Пришли чаевничать к Вере:

— Я о тебе беспокоился… Ты не болеешь? У меня теперь маленький барсук может появиться. Я тебе его покажу!

Аникей недолго полежал, слушая Тимошкины речи, потом поднялся.

— Разбудили тебя, — посетовала Вера. — Голосистые…

— Ничего... Когда же им еще голосить? Детвора.

— Детвора… — подтвердила с улыбкою Вера.

Тимоша пел и пел:

— Мне Мышкин обещал барсучонка. Он вырастет. А потом они разведутся. Я всем подарю.

Зухра возле старших молчала, черноглазая, милая девочка.

— Отец дома? — спросил у нее Аникей.

— Дома.

— Надо сходить.

Надо было сходить к Вахиду. «А может, не надо?.. — колебался он. — Лучше перемолчать? Пока дело не сделано. Но с другой стороны, если по-соседски, по-человечески, надо известить. Чтобы он не стороной услышал и не в последний момент, а мог обдумать, что-то решить и сделать. У него — хозяйство, семья немалая».

Чеченец Вахид был соседом давним. Плохого от него не видели и не слышали. Жена — работящая. Детворы полный дом. Бичей Вахид не держал. Скотину пасли сыновья. Они и в школе понемногу учились, ездили в станицу, когда позволяла погода и дела домашние.

Жаловаться на такого соседа грех. И потому, не с великой охотой, перемогая себя, Аникей все же пошел к Вахиду, конфет насыпав в карман, для детворы.

Поместье Вахида лежало на самом краю хутора, в подножье, в укрыве холма. Обычный, сборно-щитовой дом, какие строил колхоз, даже кирпичом не обложенный: серые дощатые стены, шиферная крыша. А вокруг, просторным опоясом — нехитрая, не раз чиненная городьба выгульных скотьих базов и стойл, сараев, загонов, амбарчиков. Там же — синий колесный трактор с тележкой, косилка, грабли да зеленый автомобиль «Нива», возле которого Вахид возился.

— Лампочки фар горят и горят, — пожаловался он. — Китайские. Замучался их менять.

— Надо напругу измерить, — посоветовал Аникей. — Заедешь к Юрке-электрику. Может, напруга большая.

Посоветовал и перешел к делу.

— Я хочу тебя предупредить, Вахид. Чтобы никаких обид потом не было. Я оформляю в аренду Басакинский луг. Весь. От Большого Кондола, над речкой, и до самого-самого, до Красных яров. Твои там козы пасутся, овцы. Сам знаешь, они этот луг начисто, до голызины выбили. А раньше там травы были богатые. Сена заготавливали на весь колхоз. Я буду луг восстанавливать. Прокультивирую, подсею. И конечно, никакая скотина там пастись не будет. Ты понял меня?

Вахид вздохнул, подумал, ответил не сразу, но вроде спокойно:

— Понял.

— Второе. Я покупаю новый скот. Казахскую белоголовую. И увожу новый гурт в летний лагерь на Скуришки. Возле хутора нет смысла кружиться. Здесь будет старый гурт, пока не изведу, да лошадки. А там я беру тысячу гектаров с гаком. От нашей Басакинской балки, вверх, на Маяки, на Скородин бугор, Затонный, Зимовник, Солоное, Семибояринка, Кайдал до самых Мелов. Это будут мои попасы. Ты понял меня? Я тебя по-соседски, заранее об этом извещаю, чтобы потом не было обиды. Времена, Вахид, наступают другие. Вольная воля кончается. Это, может, и хорошо. Землю надо брать по закону, в аренду, в собственность, как положено. И тянуть резину нельзя. Иначе можно остаться с таком. Ты знаешь о Мелах. Их уже забрали москвичи. Хороший кусмень отхватили. Ростовские тоже шарятся, нюхают. Чернышковский район весь забрали. А у нас куда они целятся? Ты знаешь? Я не знаю. И не узнаем. Но завтра можем проснуться, а у нас под окошками — огорожа. И охранник стоит. Куда мы со своей скотиной тогда поплывем? Вниз или вверх по Дону? Так что нужно, пока не поздно, оформлять землю. О чем я тебя и упреждаю, по-соседски. Ты понял меня?

Теперь уже Вахид ничего не ответил, а полез в машину за куревом. Он курил, что для чеченцев — редкость, и, может быть, потому был худым: впалые щеки, резкие морщины. Может, от курева, а может, просто от жизни: много скотины — значит, много работы, а еще — детей целый гурт. Тоже забота немалая: прокорми, вырасти, определи.

Вахид закурил, затянулся глубоко раз и другой и лишь потом спросил напрямую, но вроде спокойно:

— А мне куда?

— Паси на этой стороне, — показал рукою Аникей. — В гору поднялся и гони.

— Куда гнать? Кладбище да лесополоса…

— Правое крыло Басакинской балки, — снова указал Аникей. — Гляди, какие там ланы. И выше, где у колхоза хлебные тока были. А старые запруды? Там травища… Лесом стоит. И верх, до Большого провала.

— У меня не две коровенки, гурт. И еще две отары, — напомнил Вахид.

Из глубины двора, словно что-то почуяв, показалась жена Вахида — Зара. За длинную юбку ее держался малыш, неуверенно переступая ножонками. Двое ребят постарше возились с упавшей городьбой база.

Хозяйка издали поздоровалась с гостем, но к мужчинам подходить не стала. А вот малыш, увидев отца, заковылял к нему, оставив мамкину юбку. Он осторожничал, стараясь не упасть, под ноги глядел; но оказавшись ближе, поднял голову, разулыбался и тут же споткнулся, упал. Заплакать малыш не успел, подхватили его отцовские крепкие руки.

Аникей улыбнулся мальчонке, достал из кармана конфеты, угостил, проговорил, искренне радуясь и завидуя:

— Растешь, Эльбек… Расти… — а потом, недолго перемолчав, продолжил, переиначивая прежде обдуманное: — Вахид, я понимаю тебя. Давай так решим. Бери и правое крыло Басакинской балки. Кайдал, Белый колодец, Скородин бугор до Обрывской балки. Этого тебе — за глаза хватит. И пасти, и косить. Но… — предупредил Аникей. — Всю эту землю нынче же оформляй по закону. Ты — сосед надежный, проверенный, с тобой мы всегда договоримся. А других — не хочу. Даргинцев, азербайджанцев, какие на Венцах грызутся: кто кого выживет. И куда пойдут они? Ко мне или к тебе под бок? Не надо. У нас своя беда подступает. С Ибрагимом, сам знаешь, мы жили и жили, друг друга не трогали. А завтра его не будет. Асланбек — старший. С ним как разговаривать? — спросил он напрямую.

Вахид лишь вздохнул, отводя глаза.

— Ты вздыхаешь… — понял его Аникей. — А Ивану впору уже плакать или за ружье браться. Так что землю давай оформляй, пока за нас другие не оформили. Мне — мое, тебе — твое. И будем жить и работать дальше. Правильно я говорю, Эльбек? — щекотнул он пальцем мальчонку и позавидовал: — Мне бы такого помощника.

— Дочки народят, — упокоил его Вахид.

— Посмотрим… Дай бог, конечно… Но вот кого народят? Это еще вопрос.

Увидев, поняв, что разговор у мужчин завершается, Зара подошла ближе и пригласила:

— Заходи. Чаю попьешь.

— Спасибо. Как-нибудь другим разом, — отказался Аникей и пошел к себе.

Разговор с Вахидом, на который он решился не сразу, все же состоялся. Все, вроде, сделал, по совести, по-людски. Хотя нужно ли нынче «по совести», это еще вопрос. Но душе спокойнее. И стало думаться об ином. О дочерях, о жене. С неохотой они сюда приезжают. Даже в пору отпусков и каникул. А если и приезжают, то проку от них — лишь поглядеть на дочек да порадоваться: большие уже, здоровые, красивые. Но — городские. И к тому же — бабы. Потому и вздыхал порою, глядя на Тимошу, на Вахидовых ребятишек. Последние — это уж точно отцу подмога и продолжение рода и дела здесь, на хуторе, на земле.

На гул далекой машины Аникей обернулся, увидел на холме желтый школьный автобус, который остановился наверху, убоявшись хуторских колдобин и выпустив двух школьников — Вахидовых сыновей, которые взапуск помчались вниз, к своему дому. Помощники… Недаром Вахид бичей не берет. И к школе сыновей не больно принуждает. Главное дело — работа, она — немалая: две сотни коз, отара овец, того больше, да крупной скотины три сотни голов. Коров два десятка дойных. Ребята доить матери помогают. А уж пастьба — это основное. С малых лет. Уже привыкли. Старший сын Умар лучше отца свою скотину знает.

 

Школьный автобус, своих сыновей увидели и отец с матерью. Зара покликала старшую дочь Балкан, чтобы стол готовила к обеду.

Вахид остался у машины, усадив малыша Эльбека на сиденье. Надо было закончить дело.

А думалось ему о разговоре с Аникеем. Стороной он уже слыхал и догадывался, к чему клонится дело во временах нынешних. Конечно, хорошо, что Аникей сказал все в открытую. Но ведь пришел не советоваться, а объявить свою волю и свое право: «Басакин луг — беру… Скуришки, Зимовник, Солоное, Кайдал — все беру…» Какая там тысяча, там две тысячи гектаров, если не больше. А Вахиду — бугры да балки, и тех — в обрез.

Басакина балка, конечно, просторная. Хорошие попасы, водопой. И косить можно. Но это — в натяг и лишь для одного хозяина, для Вахида. А ведь Умар, Зелимхан уже взрослые. Их надо отделять. А за ними, незаметно: Алвади, Адам... Куда им деваться? Басака все под себя гребет: землю и воду. Рядом, за речкой, брата поселил. Не зря Ибрагим забеспокоился, хотя у него и соседей нет. Тем более — полигон рядом, паси да паси. Но он не зря опасается, старый лис. Он понимает, видит наперед, заботясь о сыновьях.

Земли вокруг вроде много. Кажется, что много. А на Венцах сначала до мордобоя, потом до ружей дело дошло. Двум хозяевам стало тесно. Земли вроде много, но и людей прибывает: дагестанцы, азербайджанцы, курды… Много, много людей стало.

За летним обеденным столом во дворе Вахида разом уселись семеро. Зара и старшая дочь Балкан по обычаю кормили семью и лишь потом сами за еду принимались. Так положено в чеченской семье.

В роду казачьем, донском, тоже от века, велся такой порядок: хозяин дома, старики, дети — за столом. Хозяйка — на ногах: поднеси да унеси.

Нынче на басакинском дворе обедать сели вдвоем: хозяин да гость — Тимоша. Кухарка Вера их потчевала. У мальчика аппетит был хороший; а вот Аникею будто неможилось. Видно, недоспал он. А еще — разговор с Вахидом: нужный он был или наоборот? Совесть, конечно, совестью, но может, лучше было бы перемолчать, а потом перед свершившимся фактом поставить. Сосед он, конечно, хороший. Но все равно — чужой. И что у него в голове, знает лишь Бог, но вернее, Аллах. А значит, это вообще темный лес. И зря, наверное, сказал он про Асланбека, потому что свой своему поневоле друг. Чеченец — чеченцу. Казак — казаку. Но где они, эти казаки? На Ивана — надо прямо сказать — плохая надежа. Павла бы сюда, военную кость… Но он все только обещает: «Отлетаю… Поселимся». Обещал на Троицу обязательно быть. Чтобы Поклонный крест воздвигать да заложить часовню. Тогда надо будет поговорить с ним всерьез. И конкретно.

Но это уже потом, на Троицу, а теперь нужно побыстрее с землей дело решить. Потому что у того же Вахида неизвестно что в голове. Так что надо спешить. Старый Басакин прав.

Назавтра, поздним утром, Аникей тронулся в путь. Вослед ему, погодив недолго, ушла с хутора и зеленая «Нива» Вахида. Аникею предстоял путь обычный: станица, потом райцентр. Вахид же направился в другую сторону: пустынной степной дорогой, потом, тоже не больно езженным, старинным Гетманским шляхом к далекому хутору Ерик, к единственному хозяину его — Бородатому Джабраилу, которого знали и почитали все. Надо было посоветоваться. Свой своему поневоле друг, особенно на земле чужеватой. Старый Ибрагим беспокоится. У него Асланбек и Муса. У Вахида — Умар, Зелимхан, Алвади, Адам, Эльбек… Кто о них позаботится, кроме родного отца, пока он жив.

 

 

Глава 15

 

На тот же день готовился к поездке в райцентр и старый Ибрагим, но подвело здоровье. Пришлось переждать. И только в конце недели он оклемался. Поехали.

За рулем — Асланбек. На заднем сидении — его жена с длинным списком базарных да магазинных забот; рядом с ней четырехлетний Ибрагим — дедов баловень, для которого эта поездка — редкостный праздник. Даже не больно людная станица, через которую проезжали, ошеломляла мальчика множеством домов, огромным, двухэтажным зданием школы. Потом был автомобильный мост через Дон: с разгона, с горы словно в небо взлетали; земля и синие воды оставались далеко внизу. Малое сердечко от испуга екало. Хорошо, что мама рядом. К ней прижмешься — и не так страшно. А потом, когда в поселок приехали, вовсе глаза разбежались: дома и дома тянулись чередой нескончаемой; машина за машиной мчались навстречу и тоже бесконечно, несчетно. Было интересно, но жутковато. Выйди из кабины — и с налету собьют, раздавят. А могут и вместе с машиной раздавить. Большие, даже огромные грузовики-фуры, несутся с гулом. Невольно прижмешься к маме… «Ты чего, Ибрагим? — спрашивает она улыбаясь. — Боишься?»

На сидении переднем, возле сына, старый Ибрагим, словно старый коршун, сидел, утопив голову в плечи и прикрыв глаза. Он открыл их, когда машина остановилась возле двухэтажного здания районной администрации.

— Буду здесь, — коротко сказал он сыну.

А вылезая из машины, повернулся, поглядел на внука и вспомнил. Старый Ибрагим всю дорогу будто дремал, прикрыв глаза, но слышал, как мальчик говорил о мороженом, а мать отказывала, вспоминая какие-то грехи непослушанья, мальчик обещал ей...

— Не уезжай, — попросил старик сына. — Я сейчас.

Рядом был небольшой магазинчик. Ибрагим купил там мороженое в яркой обертке, принес внуку. У мальчика от нежданного счастья засияли глаза. «Спасибо…» — прошептал он. Старый Ибрагим улыбнулся, махнул рукой: «Поезжайте…»

Он недолго постоял, провожая взглядом машину, родных. На душе было тепло, сил прибавила простая детская радость. Как всегда.

Давно уже покоя просили душа и тело. Один лишь светлый луч оставался — малая детвора. Хотелось подольше побыть с ними, возле них. Жаль расставаться. Особенно с Ибрагимом. И не потому, что тот носил его имя. Мальчик часто болел, был худеньким, не по годам рассудительным, с какой-то недетской тревогой в черных больших глазах. Может быть потому, что рос, считай, без отца и все время ждал его. «Папино… — говорил он, трогая отцову одежду. — Папа скоро приедет». И даже вовсе недетское: «Папа теперь с русской не будет жить. Он будет вместе с нами жить. И у нас скоро будет братишка…»

Слава Аллаху, теперь жили вместе. И будут жить! И пусть не сразу, но в глазах маленького Ибрагима уже не будет тревоги, одно лишь светлое счастье, которое просияло сейчас, согревая старого Ибрагима и придавая сил.

Силы Ибрагиму оказались очень нужны, потому что ничего доброго ему не пришлось услышать. Уже на входе в двухэтажное здание встретил его главный зоотехник — давний знакомый. Не успев поздороваться, он Ибрагима обрадовал:

— На этой неделе готовься, приедем. Полная проверка на бруцеллез, лейкоз. А потом будем «бирковать» весь скот. Кончилась ваша свобода… — радостно сообщил он.

— А почему меня? — спросил Ибрагим.

— Всех будем проверять. А начнем с тебя.

— Почему с меня? Я вроде самый дальний.

— Вот мы и начнем с дальнего. А потом будем подгребать, подгребать поближе… — уже убегая, объяснил зоотехник.

«Подгребать вы умеете… — со вздохом подумал Ибрагим, и тут его осенило. — Это — Басака! Это его дела. Натравил. Все тут его дружки. Пьют да гуляют. Вот он и подсказал им. Проверка… А что будет за проверкой?»

Молоком Ибрагим не занимался. Доили коров для себя. Но все равно проверят и, конечно, найдут сто болезней. Басакины друзья все умеют. И потом начнется… В станице прошлой зимой уничтожали свиней. Поголовно резали, увозили, вроде где-то сжигали. Кто знает… Хозяевам платили копейки. Вот и у него что-нибудь найдут. И начнется… Это все — Басака. Не зря он грозил.

От настроения доброго не осталось следа. Что-то внутри заныло. Шаги стали отдаваться болью. Ибрагим побрел дальше, пришаркивая по-стариковски. Добрался до земельного комитета. А здесь его доконали.

Начиналось будто хорошо: хозяин кабинета был на месте, сесть пригласил и, поняв Ибрагима на первых еще словах, горячо одобрил его:

— Правильно. Брать надо землю. Оформлять по закону.

Начало было хорошим, но когда на карту стали глядеть, то поскучнел начальник. Человек он был неплохой, еще не старый, про Ибрагима слыхал. Но по карте выходило не больно ладное:

— Вот ваша точка — Кисляки, ваш дом и хозяйство, — показывал он. — У вас все приватизировано, значит, земля под жилыми строениями, шесть соток — это неоспоримо ваше. Теперь о выпасах. Вы хотите по речке с правой стороны. Понятно… Левая — это Басакин берет. И Бейтаров Вахид подал заявление. А здесь, по правой, здесь тоже Басакин, Иван. Триста гектаров давно оформлено. И еще на семьсот есть разрешение. До Сухой Голубой и вправо до граней. И еще немного, гектар двести, вот этот участок, Большие рыны. Здесь тоже Басакин. А дальше — Мела, это давно земля оформлена… И был еще, помните, бахчевод, Галунян. Он куда-то уехал, но земля числится за ним, триста гектаров.

Ибрагим слушал, смотрел на карту, не очень хорошо видел рисованное, зато ясно представлял ту землю, о которой шла речь, потому что прожил на ней полжизни, целых тридцать лет. Все исхоженное и изъезженное, все — свое.

— Мне Мелы не нужны, мне дайте мое, — в сердцах сказал он. — Мое — это где моя скотина пасется, где я живу. — Он присмотрелся и указал пальцем на карте примерное. — Вот это… Все, что рядом.

Начальник поскучнел, поцокал языком, пошел к столу, Ибрагима туда же позвал, приглашая:

— Садитесь, садитесь…

— Еще одна загвоздка тут есть. Земля, про которую говорите, — начал он объяснять. — Там же полигон рядом, правильно?

— Рядом. Но я не полигон хочу.

— На землю, что рядом с полигоном, мы на нее заявки пока не принимаем. Такое поступило указание из области. Вроде расширять хотят полигон. Или еще что. Но… что-то с министерством обороны. Приказано подождать с этой землей, пока все выяснится. Чтобы потом не было всяких судов и прочего. В общем, сказано подождать. О чем я вам и вынужден сообщить. Давайте подождем, пока все выяснится.

У старого Ибрагима не было сил, чтобы возмутиться, закричать, подступила лишь горечь:

— Басака живет, ему есть земля, тысяча гектаров. Другой Басака — тоже тысяча, Вахиду есть земля, и армяну, — тихо проговорил он. — А Ибрагиму нет земли. Ни детям его, ни внукам. Пускай едут в Грозный. Правильно понимаю?

Ответ был спокойный, даже сочувственный:

— Неправильно понимаете. Земля есть. Немало ее. Но именно там, где вы просите, на Кисляках, возле вашего дома, пока нет ясности. Давайте немного подождем.

На том разговор и кончился. Ибрагим вышел из кабинета, собрался было на второй этаж подняться, но потом раздумал: неможилось ему, хотелось на волю.

Он вышел на улицу, поискал глазами скамейку и, поблизости не найдя ее, уселся тут же, на невысокий парапет, ограждавший деревья и невеликие цветочные клумбы.

Место, где он устроился, было не очень удачным: рядом проезжали машины и останавливались порой, людей было много. Все же — районная администрация, и рядом — магазин, почта, что-то еще.

Но машины и люди Ибрагиму не мешали; он не замечал их, мысленно продолжая разговор кабинетный, вернее, заканчивая его: «Немного подождем? Это вам можно ждать. А мне уже некогда ждать. Все». И это были не пустые слова. Жизнь старого Ибрагима должна была вот-вот оборваться. Смерти он уже не боялся. Но думал о близких: сыновья, внуки… С чем он оставит их?

У Асланбека — удаль и смелость. Что проку от нее? Мотался туда да сюда, оставляя дом. Вовсе уходил из семьи, жил с русской девкой. Выпивал. С трудом, но остепенили его, приглашая на совет и помощь людей близких. Остепенили. А что теперь?

Давным-давно Ибрагим в Чечне, на родине, институт закончил, работал инженером, а потом приехал сюда. Так делали многие земляки: пять-десять лет скотиной занимайся и уезжай с деньгами. Будет дом в Грозном и машина «Волга». Но получилось по-другому. Здешняя земля — просторная, мирная — стала своей. Дети здесь выросли, внуки, и вот уже правнуки есть. Привыкли, прижились. Русские с хуторов уходили и уходили, оставляя землю, и она уже стала для Ибрагима своей. И почему он должен теперь оставить ее? Почему его сыновья должны уходить с места обжитого? И куда?

А тут еще эта проверка скота. Считать будут да пересчитывать, какой-нибудь налог придумают, найдут болезнь. Они все могут найти. Это — не проверка, а знак.

И, судя по всему, без Басаки тут не обошлось. Это он посадил своего человека за речкой и теперь тоже под него землю гребет. Прикормленных начальников у него хватает. Здесь, в райцентре, — везде у него друзья. И проверка, и все остальное — его рук дело.

Сыну, когда тот приехал, Ибрагим рассказал услышанное, догадок своих не открывая. Но Асланбек недолго думал:

— Басака! Это он! Это его дела! — слова были злые, колючие, а в глазах холодный огонь. — Это он! На испуг берет!

— Подожди… — пытался остудить сына Ибрагим.

— Ждать нечего! Дождемся, что он нас сожрет. Надо не ждать, а делать! Убирать его! Вот и все!

— Замолчи! — резко остановил его Ибрагим. — Голова болит. Потом будем говорить.

В машине стало тихо. На заднем сидении мальчик, что-то по-своему поняв, испуганно прижался к матери.

У старого Ибрагима и впрямь голова болела. Он устал и, наклонив поудобнее спинку кресла, закрыл глаза, чтобы подумать, а лучше подремать и, может, даже уснуть, коротко, по-стариковски. Вроде получилось. Очнулся он, когда уже проехали станицу. Асфальт кончился, стало потряхивать, Ибрагим открыл глаза. Но ехали по-прежнему молча.

Когда машина одолела последний, перед речкою долгий тягучий подъем и вылезла на лысую маковку кургана, Ибрагим попросил: «Останови». Машина встала, мотор смолк.

Ибрагим выбрался из кабины и остался стоять, лишь шаг шагнув, опершись рукой на капот. Отсюда с высоты далеко было видно.

Холмистая степь, просторная речная долина. Приглядная, в молодой зелени. Справа, вдали, кучка домиков на огромном распахе земли. Хутор Басакин. Последний в этих краях. Совсем малый. Ветер посильнее дунет, и нет его. Сомкнется зелень степи в простор нерушимый.

— Заноза… — негромко сказал Ибрагим, глядя на далекий хутор.

В пути ему и дремалось, и думалось, а теперь слово нашлось. В самом деле, Басака здесь словно докучливая заноза. Он — последний, единственный. Малая, но заноза: вокруг него опухоль, боль. Выдерни — и все сразу успокоится.

Басакина жена продаст всю скотину, работники-бичи разбегутся. Уйдет его родич, тот, что за речкой. На зиму глядя, разбредутся хуторские старики. Им одним не прожить. А земля останется. Все останется, о чем толковал земельный начальник. На том же месте останется Басакин луг, Большие и Малые Калачи, Кайдал, Скуришки, Зимовники, Крестовое, Змеиный рын… Землю ведь с собой не возьмешь, ни в город уезжая, ни уходя в могилу. Старому Ибрагиму земля была не нужна. Но сыновья, но внуки…

— Заноза… — громче повторил Ибрагим.

Сын его, из машины выйдя, все понял по-своему, по-молодому.

В Гремячем тоже не хотел уходить. А потом сразу ушел.

Такое было на одном из хуторов, где старый человек, бывший бригадир колхозный, оставшись средь новых поселенцев из Дагестана, не хотел уезжать никуда. «Потихоньку доживем с бабкой, — говорил он. — Привыкли, все свое…» Однажды, ночью к нему приехали люди в масках, избили, отыскали и забрали какие-то деньги, машину угнали. На следующий же день стариков забрали дети в райцентр.

Ибрагим сына понял и, повернувшись к нему, сказал твердо:

— Я буду думать и делать. Сила еще есть. Сделаю. Но без меня не трогай его. Не трогай! Это моя забота.

Из машины выбрался внук по своей детской нужде. Потом он остановился возле деда. Тот спросил его:

— Тебе понравилось? Базар, магазины, мороженое…

— Понравилось. Но много людей, — пожаловался внук. — Бегут, толкаются. Мне совсем места нет.

Старик усмехнулся:

— Правильно говоришь. А у нас много места. Смотри сколько, — повел он рукой.

— Много, много… — согласился внук. — Никто не толкается. Хорошо…

— Все будет хорошо, милый… Мы жили, и ты будешь жить… — еле слышно, с редкой для него, открытой нежностью проговорил старый Ибрагим. — Все у тебя будет хорошо…

Последние слова были просто шелестом, движением губ. Но мальчик их понял; прислоняясь к старому Ибрагиму, он искал защиты.

Над степным Задоньем клонился к вечеру погожий майский день, уже не весенний, а словно летний, с полуденным жаром и даже зноем в низинах, в затишье.

На вершине холма тугими порывами, как всегда, дул и дул свежий степной ветер, бережно остужая землю и молодые травы на ней для жизни долгой и для жизни короткой. Каждому — свой отмеренный срок.

 

 

Глава 16

 

Недолгим позднее, в ту же майскую пору, на маковке, на вершине другого, Прощального кургана, в просторном подножии которого лежал хутор Басакин, резко затормозила легковая машина. За рулем был Иван Басакин, который возвращался из города после двухдневной отлучки. Здесь, наверху, перед крутым спуском он всегда сбавлял ход до малого, потому что все ближе, обваливаясь из года в год, подступала к дороге обрывистая круча глубокой балки. Иван всегда осторожничал, ехал медленно. А нынче вовсе затормозил и встал, потому что краем глаза, боковым зрением он увидел, заметил… И еще не поверив, все же затормозил, остановился, выскочил из машины.

Красный джип лежал далеко внизу, в сухом русле Басакинской балки. Такая машина была во всей округе одна — у Аникея. Но Иван опять не поверил, не хотел верить. «Ездят тут всякие… Мало ли…» И потому заторопился вниз, чтобы поглядеть поближе: номера и прочее.

Это была машина Аникея. Вблизи гляделась она страшно: красная смятая консервная банка. Но крови на сиденьях и руле не было.

Вернувшись к своей машине, уже на ходу, Иван все не мог поверить, оглядывался, потом прибавил скорость, спеша к телефону. Уже рядом лежало басакинское подворье с непривычно распахнутыми воротами: гаражные, дворовые, скотьего база — все настежь.

За столом летним, обеденным шла гульба. Навстречу Ивану поднялся запухший Кудря, с колтуном в волосах:

— Поминаем… — проговорил он слезливо, хотел шагнуть навстречу, не смог, мешком упав на скамью.

— Поминаем! — подтвердил рыжий Сашка, стукнув кулаком по столу. — Потому что должны помянуть! Так положено!

Иван все понял. Но верить не хотел, спросил громко:

— Может, он живой?! Когда это было?!

На голос его из летней кухни, из своей каморки вышла кухарка Вера с лицом заплаканным.

— Еще вчера утром, — сказал она. — Сразу… Головочка вся… — из глаз ее потекли слезы. — А эти сволочи… Гады… — заплакала она навзрыд. — Чего творят… Погляди…

Обычно прибранный, хозяйский двор гляделся гнездом зореным: ураган ли, Мамай прошел. На земле, вразброс — ящики, бутылки, тряпье ли, одежда. На столе — питье в бутылках да банках, горы еды вперемешку с огрызками, окурками да кусками: вяленая рыба, сало, яйца, соленые огурцы да помидоры в открытых «четвертях». Скорлупа, объедки, шелуха да кости — на столе и вокруг. И пьяный галдеж:

— Он не срулил…

— А может, колесо лопнуло…

— Целое колесо. Надо тяги проверить.

— А тормозную глядели? Никто не глядел! Шланги могли подрезать. Танькин мужик, он по ней с ума сходит. И он грозил…

— Вполне может быть. Он и трезвый — дурак. А уж напьется — и вовсе…

Пьяный галдеж. И тоскливый собачий вой. Совсем рядом, на скотьих базах, это Кара и Белка. И где-то еще. Откликаясь, выли и выли собаки на хуторе, вразнобой и разом, леденя душу.

Иван огляделся, увидел открытый склад, у дверей его — мертвый Рекс. Голова собаки и земля вокруг в засохшей темной крови. Все понятно: добирались и добрались до заветного пойла, поминальщики.

— Кто у скотины? — спросил он Веру.

— Никого, — ответила она. — Второй день на базах стоит. Поминают.

— Ну-ка, подъем! — громко скомандовал Иван, подходя к столу. — Хватит пьянствовать! Скотина стоит! Передохнет вся! Совести нет!

— А ты кто такой? — пьяненько-удивленно спросил Чугун, поднимаясь навстречу. — Ты — хозяин? Пошел ты… Поминали и будем поминать. Ты понял меня?!

— Понял, — ответил Иван и тут же врезал напрямую, не больно целясь, но точно попал.

Чугун, перевернувшись через скамейку, рухнул на землю, смолк.

— Еще у кого вопросы? Я вас сейчас похмелю… А ну, поднимайтесь!

Испуганный Сашка забормотал:

— Мы чего… Мы ничего… Чуток помянули. И все.

Иван ухватил какую-то дубину, размахнулся и грохнул ею по столу. Зазвенело стекло.

— А ну, поднимайтесь! Кто склад грабанул?! Кто собаку убил?! Вызываю участкового. Вам понятно? Или объяснить вот этой дубиной?.. Через лоб! Под колонку шагом марш похмеляться… Пошли, пошли… — подогнал он работников.

Опасливо поглядывая на Ивана и дубину его, Кудря с Сашкой на нетвердых ногах кое-как добрались до бака с водой, стали глаза промывать. Но Иван, включив насос, начал полоскать их из шланга тугой струей холодной воды с ног до головы, покрикивая:

— Стоять! Стоять, говорю, на месте!!

За двором послышался гул мотора, Иван передал шланг Вере с наказом:

— Полощи их! Ни с места!!

За воротами стоял желтый школьный автобус, который, против обыкновения, с горы спустился, доставляя до места, кроме учеников, старую Катерину да молодого Мышкина.

Школьный шофер знал и рассказывал все подробно:

— У Татьяны он ночевал, у своей милани. Чуть свет полетел. Спешил. Как всегда к сетям. Да он же, сам знаешь, не ездил, а летал. Летчик…

«Летчик» — это одно из прозвищ Аникея Басакина, любил он скорость; не ездил — лётом летал на своем джипе. — Вот и улетел. Ведь тысячу раз здесь ездил днем, и ночью, и в любую погоду, — и через паузу: — Может, с машиной чего? Может, колесо… Может, тяги… Как отгадать…

— Сразу? — о понятном спросил Иван.

— До станицы не довезли…

— А сейчас где?

— В городе. Валентина туда забрала. Завтра хоронят.

Недолго постояли, повздыхали. Старая Катерина всплакнула:

— Господи… Молодой… Жить да жить…

Стали расходиться. Иван остановил Мышкина:

— Ты куда?

— К деду.

— Попрошу тебя. Погляди нынче за скотиной, какая на ферме. Она же не кормлена и не поена. Работнички зато жрут и пьют. Я заплачу сразу, двести рублей.

Парень согласился:

— Ладно.

— Я тебя сейчас отвезу, — сказал Иван, а шофера автобуса предупредил: — Подожди. Земляка заберешь.

Во дворе, мокрые с ног до головы, Сашка да Кудря охали да стонали. Чугун очнулся, сидел на земле.

Иван твердо сказал ему:

— Вон отсюда! К мамке езжай, в станицу. Автобус ждет тебя. Ты слышишь?! — закричал он. — Или колом тебя подогнать?! Бегом пошел!

Чугун вскочил и тут же упал, и уже на карачках, но резво перебирая по земле руками, с поднятым задом подался со двора, испуганно оглядываясь.

За воротами его встретил шофер, сначала — недоумением, а потом — хохотом:

— Ты, может, и до станицы так доберешься? Дешевле выйдет… — и добавил со вздохом: — Давно тебя не видала маманя, соскучилась…

Отправив Чугуна, Иван сказал работникам:

— Спать ложитесь. Через три часа подниму. И чтобы ни-ни! — погрозил он. — Начнете бузить, сядете за грабеж. Вон они, двери, замок сломанный у склада, Рекс убитый… Тут будет не условное, а — тюрьма. Вам все ясно? Шагом марш!

Работники послушно побрели на свой двор, понимая, что праздник кончился.

Иван отвез Мышкина на ферму, к скотьему гурту, прихватив собаку Белку, которая помогала пасти стадо.

Скотина оказалась умнее людей. В летнем жарком дне она гибели не стала ждать, но, проломив изгородь открытого база, ушла к речке — вчера ли, сегодня — но, слава богу, ушла, а потом вольно разбрелась по округе: Басакин луг, Ремнево, пологие отроги долины, там и здесь, и неизвестно еще, где.

— Понемногу сбивай тех, что рядом, — сказал Иван. — Эти ахари проспятся, я их на лошадей посажу, пускай ищут. Ты понял?

Мышкин кивнул, соглашаясь.

Соберем… Далеко не уйдут. Волков вроде нет.

— Тут — не волки, тут — люди…

Мышкин понял, вздохнул, опуская глаза. Работник он был неплохой. Но безответный, тихий. Ему было легче — в безлюдье, одному. Иван уехал, и Мышкин вроде распрямился, лицом повеселел, позвал собаку:

— Бела! Пошли… — и засвистел, приказывая собирать скотину.

Иван съездил к себе, за речку. Ольга обо всем уже знала. У нее дед Атаман сидел.

Поговорили, повздыхали, чуя усталую тягость. Другой лишь день не было на свете Аникея Басакина, а живым он был долго и долго, и потому не верилось в смерть.

Но все это случилось. И уже ничем не поможешь.

— Хоронить поедем утром с отцом, — сказал Иван. — К вечеру вернусь. Сейчас надо там разобраться. Скотина разбрелась. Лошадей вообще нет. Надо искать, а еще… Ой, господи… — взялся он за голову. И к деду Атаману: — Ты не надумал?

— Нет… Далеко, — ответил старик. — Скажи, что не в силах. Здесь помянем. Его бы и схоронить по-хорошему, здесь, возле своих.

— Это не нам решать.

— Понятно. Жена… — согласился старик.

На хутор они возвращались вместе. Проехали к ферме. На базу починили изгородь, повалив которую скотина спасалась.

Вдали за речным поворотом виднелось стадо. Но вряд ли Мышкин нашел всех, тем более пеший. Надо было искать.

— И чего ж теперь будет? — спросил дед Атаман. — Капец? Лишь день хозяина нет, и сразу все по швам поползло.

— Понятно, — согласился Иван. — Пока Валентина возьмется… Да и возьмется ли?

— Нет. Тут бабе не сладить. Не к рукам цимбалы, — уверенно сказал старик. — Тем более — городская, — и предложил: — Вот тебе бы купить у Валентины. Все разом: подворье, скотину. Все готовое, на ходу. Такое богатое поместье… Сенники. Вся техника есть.

Иван лишь хмыкнул.

— Во-первых, деньги. Она сколько запросит?

— Много… — вздохнул дед Атаман. — Баба корыстная.

— То-то и оно, — подтвердил Иван. — Да мне и не совладать, — признался он, — с таким хозяйством, с работниками. Как ты говоришь, не к рукам цимбалы.

— Тогда точно капец, — определил старик. — И нам сразу капец, без Аникуши.

На хуторе басакинское подворье отдыхало после шумной гульбы: все ворота закрыты, во дворике чисто, на просторном столе — лишь чайник да полотенцем прикрытые теплые пышки и приманчивый дух свежего варева из кухни, где Вера хозяйничает. И не слышно тоскливого собачьего воя. Будто ничего не случилось.

Позднее, когда Сашка с Кудрей проспались и пришли в себя, Иван сказал им:

— Мужики, давайте подержимся. Хозяина нет. Давайте по-людски. Приглядим за скотиной. Это недолго…

Он говорил тихо, спокойно; ему не перечили, лишь вздыхали, неволею начиная думать о завтрашнем дне, в котором неизвестно что будет. И вряд ли доброе. От доброго они давно уж отвыкли. И рыжий Сашка, и Кудря, и бедная Вера, которая заботилась теперь о поминках:

— Люди завтра придут. А как же… В городе — свое, и здесь тоже надо. Помянуть и раздать, как положено. Конфет надо да печеников купить. Колбаски немного. А сварить, я сварю. Мясо есть в морозилке. И первое будет, и второе, кутья. А конфет надо купить, съездить.

Сашка говорил о скотине:

— Найдем, собьем, далеко не ушла. Молодняк кайдалом убредает. По низинке, на Маяк и к родникам. Там им слаже. Комолая может уйти на Скуришки и с собой уведет целую шайку. А Кудря — за лошадьми. Они наверх подались, на ветер от мошки. Где-нибудь там, на воле. Всех соберем…

Сашка знал весь немалый гурт, каждую корову, телка: Рябый да Лысый, Комолая ли, Рогуля. Память у него была на скотину.

Обговорили и разъехались, разошлись по делам. При деле — спокойнее, не лезут в голову всякие думы. Привыкли на этом месте, прижились. О завтрашнем и гадать не хотелось.

А оно уже было рядом, это горькое завтра. И случилось оно раньше, чем его ожидали.

Два дня спустя, рано утром на хутор Басакин подъехала служебная машина. Прибыли на ней люди милицейские: станичный участковый — Аникеев свояк, майор из районного отдела и сержант за рулем.

Вначале, напрямую, они проехали к ферме, где Сашка выгонял на утренний водопой скотину.

— Сколько в гурте голов? — спросили у него.

— Двести десять.

— Точно?! А если пересчитаем?

— Точно, — ответил испуганный Сашка. — Пересчитывали. Всех нашли, собрали.

— Гляди. Если хоть одна пропадет, сядешь. За грабеж со взломом. Ты понял? Хорошо понял?

Бедный Сашка лишь рот разевал да кивал головой.

— Хозяйка приедет завтра. Слушать ее. Иначе будешь сидеть далеко и долго.

А на подворье басакинском гости все обошли, оглядели: свинарник, птичник, просторную кладовку, машинный двор, вздыхая, порой завистливо охая: «Хозяин… Запасливый…» Кое-что к рукам прибрали сразу: новую «болгарку», электродрель, наборы ключей, сержанту приказывая: «Отнеси в машину». Но в основном приглядывали да прикидывали: «Надо подъехать, сети забрать, мотор… Ему не нужно, а Валентине ни к чему…» — это вслух. А свояк, который жил недалеко, в станице, уже про себя решил, что вечером трактор подгонит с тележкой и кое-что заберет, пока другие не растащили.

Не поленились спуститься в погреб да в ледник, прихватив оттуда балыков и вяленой рыбы. И лишь потом во дворе уселись за летний стол, приказали Вере:

— Собери позавтракать. Яишенку с лучком и салом. Какой-нибудь солки.

В ожидании завтрака призвали Кудрю, пригрозили ему:

— Шагу отсюда не смей шагнуть. Завтра хозяйка приедет, все скажет. На тебя уже есть заказ. На Гремячий. Там будешь работать.

— Да я хотел… — заперечил было Кудря.

Его оборвали:

— А ты не хочешь сесть за грабеж? Это уже не условно. Тюрьма. За прошлое и за нынешнее. Хозяйка напишет заявление. И мы разберемся, как вы тут похозяйничали. И чего здесь пропало.

— Согласен… — опомнился Кудря. — Пойду на Гремячий. Буду работать.

— Пойдешь и даже побежишь. Иди.

Вера накрыла стол быстро. Большая скворчащая сковорода яичницы с оранжевыми приманчивыми «глазками» и зеленым лучком. Соленые помидоры из банок и свежая редиска. Бутылку не забыла поставить.

— Молодец, — похвалил ее милицейский майор. — Сразу видно, кухарочка, — и крякнул, оценив женскую стать. — Все — при ней. Ягодка. Сам бы ел!

И перешли к основному:

— Тебе здесь делать больше нечего. Завтра хозяйка приедет. Она всех накормит… На тебя есть тоже заказ. На Малые Бруны отвезем. Там — джигиты. Им без кухарки никак нельзя. Собирай вещички. Поедем.

Веру это известие оглоушило: опустились руки, и с места она не могла сдвинуться, но потом опамятовалась, стала просить:

— Может, останусь здесь. Договорюсь с хозяйкой. Я не хочу туда, они ведь какие…

— Не хочешь — как хочешь, тогда мы тебя домой отвезем.

— Куда домой?.. Какой дом?.. — испуганно забормотала Вера, у которой давно уже не было никакого дома.

— Откуда ты убежала, туда и увезем.

Вера поняла: это возвращение в больницу, о которой она старалась забыть и вроде уже забыла.

Иди собирайся.

Вера послушно отправилась в кухонную каморку, в которой жила, быстро собрала свое нехитрое барахлишко. Потом, как бы прощаясь, она оглядела привычные стены комнатки: кровать, тумбочка, столик, за окошком — зеленые ветки клена. Насиженное гнездо показалось ей таким славным и милым. Здесь ей было хорошо: привыкла, прижилась. Обычья бабья работа и бабья доля. Прошлое забывалось и вроде уже забылось. И порою грезилось вовсе светлое: свой домик и свой мужик, Сашка ли, Кудря, пусть выпивающий — кто без греха, — но свой и домик свой. Вон их сколько пустых по хутору. Подладить и жить. А еще здесь был мальчик Тимоша. «Я о тебе беспокоюсь…» — звенел его голосок. Был мальчик, а теперь не будет. Впереди.. Что впереди? Джигиты?.. Нет, нет и нет!! А что тогда? Тогда — казенные стены, решетки на окнах, запах горьких лекарств, хлорки, мочи, блевотная вонь, чужие страшные люди, тоска и тоска, днем и ночью, и до конца жизни. Разве это дом?! Дом — иное, далекое: невеликая хатка, где жила мама и куда вернулись они с малышом. Как хорошо там было, как славно… Мамино тепло и детское тепло — это дом. Старая мама и дорогой сердцу малыш, который так звонко смеялся, быстро бегал. Это ведь было. Был мальчик, которого эта проклятая сволочь… Маленький, светлоголовый мальчик, которого… Нет! Нет! Не надо… Он просто ушел. И мама за ним ушла. Они теперь вместе и ждут ее. Вера это поняла, очень обрадовалась и через минуту-другую уже висела в петле прочного бельевого шнура. Старинный кованый крюк в потолке был надежен, когда-то ладили его для детской зыбки. Теперь пригодился для Веры. Она была счастлива до последнего мига.

 

 

Глава 17

 

Разом ушли с хутора двое, а на кладбище, на кургане могил не прибавилось. Аникея Басакина схоронили в городе, а бедную Веру милиция увезла, как говорили догадливые, куда-нибудь до первого яра, какой поглубже, чтобы ни слуху о ней и ни духу. Безродный человек, кто о нем вспомнит.

На хуторе ее помянули старые люди. По церковным обычаям вроде не положено, потому что ушла непутем. Но в глухом Задонье, у кулугуров, да беспоповцев от давнего века закон свой: «Бог милостив…» Тем более то ли ушла она, то ли «ушли» ее. Свидетелей тому нет.

А разговоры были, что вроде слышала она какой-то громкий хлопок ли, взрыв, перед тем как грохнулась с высоты машина и потом заорала ее сирена. Вроде слышала, а ей сказали: «Молчи…» А она… Но может быть, все это наплели, спьяну ли, сдуру… Разговоров в округе было много. Да и как им не быть, когда такой человек погиб — Аникей Басакин. Ни с того ни с сего. Чуть не всякий день, а бывало на дню десять раз мыкался он по этой дороге. Днем и ночью, в любую непогоду: гололед ли, грязь. А тут — посуху, считай, белым днем. И никто ничего. Увезли, закопали. А с другой стороны: это для хутора он — туз козырный, а чуть подалее… Кому он нужен, этот Аникей из далекого, глухого Задонья?

А уж бедная Вера — тем более. Долгий срок — и по своей ли вине — жила она в чужой воле. А теперь ушла, оставив добрую память.

Старые люди ее хорошо помянули: с кутьей, которую сварила баба Катя, с молитвой, какую Савва читал громко и явственно. Он это умел. Даром что слепой. Высокий, костистый, в чистой седине бороды и венчика волос дед Савва был истинно старец, и годы, с тюрьмой и Сибирью, его не согнули.

— Взыщи, Господи, погибшую душу ея… Аще возможно есть помилуй ея. Неисследимы судьбы твои, Господи… Премудрый и Всемогущный, да будет Святая Воля Твоя!

Старухи вторили, особенно Ксеня старалась: «Господи помилуй, Господи помилуй, Господи помилуй…»

Помин получился строгий, для души благостный.

И совсем скоро, в тех же днях, — девятины Аникея Басакина. Это уже были иные поминки. Станичная родня собралась, из райцентра приехали. Басакиных в округе много. А еще — «годки»-ровесники, с какими в школе учился да в армию уходил, рыбаки да кое-кто из милиции. И, конечно, старые хуторские люди. До города ехать далеко, и не всех там ждут. А здесь свои собрались.

Старый станичный батюшка прочитал положенное. Поминальный обед готовили басакинские бабы, богатый получился стол: горячее, закуски.

Поминали и вспоминали Аникея словно живого, будто он еще был где-то рядом: крепкий, молодой, сильный — словом, мужик, которому износа нет. Не верилось в его смерть. Нелепой, странной она казалась всем. И потому судили да рядили по-всякому.

— Он зажмурки тут ездил… С закрытыми глазами…

— До поры…

— А вот Вахид почему не пришел?

— А его звали?

— Всех звали…

— Тут надо бы разобраться… Поискать как следует.

Судили о смерти, о жизни.

— А теперь это кому? И чего теперь будет?

Разинь глаза, враз поймешь…

Поминальный стол был накрыт посреди чистого дворика, по-летнему приглядного. В клумбах, как прежде, пышно цвели алые пионы, синие простые «касатики», нежные лилии, голубые с белым «султаном». Но окружала чистый двор непривычная тишина. За высоким шиферным забором не слышно голоса трактора, машины, другого «движка», рабочей стукотни молотка ли, пилы, визгливой «болгарки». Тишина на машинном дворе. И на скотьем: ни квохтанья ли, кудахтанья кур, ни петушиного крика, ни хрюканья, ни блеянья, ни мычанья. Даже собачьего бреха нет. Прислушаешься, не по себе становится. Тут спасенье одно:

— Давай помянем…

А помянув, возвращались к прежнему:

— Но как он мог? Он же тут ездил-изъездил… Ему глаза завяжи… — и вполголоса, с оглядкой: — Не хотят… А захотели бы, могли бы узнать кое-что. Вот почему…

Но для долгих, тем более хмельных разговоров времени не достало. Девятины — не свадьба. Помянули, разъехались по домам и делам, оставляя на хуторе старых людей и прежнюю жизнь, которая так внезапно и так круто ломалась.

Последними, прибрав поминальный стол, двор покидали Басакины. Их было немало. Станичный Федор Иванович приезжал всем семейством, двумя машинами. Из райцентра — тоже на двух машинах — Яков Иванович с женой, сыном и дальними родичами, «безлошадными».

С подворья отъезжали вместе и в разные стороны: Федора Ивановича семейство в станицу, за ним вослед — Яков, тоже к своему дому. Старый Басакин с женою решили погодить с отъездом, с Тимошкой повидаться, проведать свое хозяйство. Их дорога — в невеликий объезд, через луг и галечный речной переброд у Красного Яра. И тогда — на подъем, до места.

Когда миновали речку, заметили, что одна из трех ушедших машин на гору не стала подниматься, а свернув, объехала просторное басакинское хозяйство, остановясь возле скотьих базов.

Иван сказал жене:

— Федор Иванович пошел глядеть.

— Понятно, — ответила Ольга. — Он еще и к ферме сейчас поедет. Хочется ему и колется. Сыновья против, а снохи — я с ними говорила, — они вовсе как кошки на дыбошки: «Не поедем в эту глушь!»

И в самом деле, через короткое время машина Федора Ивановича поехала к ферме, остановясь там надолго.

Старый Басакин тоже заметил маневры брата, сказал сидевшей рядом жене:

— Хозяин… Валентина завернула цену дурачью. А то бы он сразу купил.

— А это ему нужно? — спросила жена. — В его-то годы. А то своего мало.

Маме Рае неможилось. И это понятно: поминки всколыхнули горькое. Смерть неблизкого, но все же родственника уже приняла душа, но думалось и думалось теперь о сыне и его семье. Как им оставаться? Теперь уж точно одним посреди степи, на безлюдье. Аникей был рядом — надежная подмога, и в случае чего — защита. А что теперь? Ее бы воля, нынче бы Ивану отсюда уйти. Ничего доброго тут не будет. Сначала огород и Тимошка... Когда узнала, чуть не умерла, плакала. А теперь вовсе… Не верилось в случайную смерть.

Об этом же думал и муж ее, сидевший за рулем, рядом. И потому вопрос жены «Ты веришь, что это случайно?» заставил его вздрогнуть: мысли читает…

Говорить жене то, что он вправду думает, было ни к чему. И потому он ответил прежнее:

— Опаздывал. Сетки торопился снимать. Летчик… Машину проверили. Все нормально. А разговоры… Мало ли чего говорят. Больше слушай.

Он успокоил жену, хотя с первых минут, как только узнал, в голову пришло и не выходило иное: «Земля… Луг, выпасы… Почти две тысячи гектаров… Не это ли всему виной?» Менты ведь и вправду машину проверяли. Сказали, что все было в порядке: колеса, тормоза, рулевые тяги. Но снова и снова в голову приходило: «Земля… И может быть, жил бы себе да жил, пас да пас скотину, как прежде, занимался рыбой… Если бы да кабы...»

Старый Басакин гнал от себя эти мысли, но они не уходили совсем. Они возвращались. Уж больно все совпадало: земля в собственность… земля в долгосрочную аренду… Словно красная тряпка, знак тревоги. Для кого?

А вот малого Тимошу Аникеева смерть задела лишь краем: «Разбился? Совсем умер? Совсем-совсем?»

Похороны и поминки прошли без него. Про Веру ему и вовсе сказали: «Уехала…»

— Жалко… — посетовал мальчик. — Я буду об них скучать.

Но вокруг и рядом бурлила кипучая, всякий день ошеломляюще новая жизнь, которая мальчику тосковать не давала.

На гостей, особенно таких редких, как бабушка Рая, эти новости сыпались восторженным водопадом:

— Ты не знаешь! В нашей бобровой заводи, оказывается, лебеди поселились! И у них будут лебедята!

— У черных коршунов птенцы уже вывелись! Они чуть подрастут. И мы возьмем двоих. Выкормим! У нас будут ручные коршуны! Они будут сторожить! И кобчиков мы возьмем! Меня Мышкин научит их выращивать.

— Пойдем, пойдем, бабушка! И ты пойдем, дед! Вам будет интересно! Енот — какой умный! Поселился в дупле! Хор-рошую себе нашел квартирку! Пусть живут! Пусть разводятся! Пойдем, ты увидишь…

Уже по-летнему загорелый, худенький и вроде подросший, Тимоша готов был мчаться туда и сюда, показывая и рассказывая взахлеб:

— У нас, оказывается, целых двести и даже больше всяких птиц имеется. А всяких растений — полтысячи. У нас же профессор был и студенты. Они изучают… Я им помогал. Я тоже буду студентом!

— Наш Алексей построил на кургане такое чудо! Я вам не буду говорить! Вы очень удивитесь, когда сами увидите.

Старый Басакин послушал внука, похмыкал и, как всегда, отправился проведать свой молодой сад. Но мама Рая внуку отказать не могла.

Тимоша обычным шагом ходить не умел, он торопил бабушку, предлагая: «Давай наперегонки! Кто вперед!» — и тут же срывался с места, объявляя: «Я — первый. Догони меня!»

Бегать бабушка не умела. Но они успели к бобровой заводи сходить и поглядеть на «квартирку» енота в дупле старой прибрежной ивы. Все показать и даже рассказать мальчик не успел. К тому же у взрослых свои заботы и свои скучные разговоры. И потому быстро приходит пора расставанья.

— Я придумал! — воскликнул Тимоша, когда речь зашла об отъезде. — Бабушка может остаться и пожить у нас несколько дней. Тогда она все увидит и узнает. Ей будет интересно! Ей у нас очень нравится! Правда, бабушка?!

— Конечно, милый, конечно… Но ведь у меня свое есть хозяйство. Васю одного не оставишь, и комаров я не люблю. Как они тебя искусали… — охала она, разглядывая волдыри да расчесы на лице, руках и тонких ножонках внука.

— Я комаров не боюсь! Я мошку не люблю… Она такая противная. Лезет везде. Но у меня теперь защита есть… — Мальчик умчался и тут же прибыл с нахлобученным на голову москитником: шляпа и сетка. — Они сюда никогда не пробьются.

— Надо же чем-то мазать, — говорила мама Рая невестке. — А может быть, с нами поедешь? На недельку. Все залечим, — предлагала она внуку. — С братом повидаешься.

— Что ты, бабушка! — испуганно воскликнул Тимоша, глаза его округлились. — А как же наше поместье?! Без меня… Вася пусть сюда приезжает. Тут же у нас много работы! Как без меня?!

— Прости, прости… — со вздохом ответила мама Рая. — Конечно, как без тебя… Это поместье… — последние слова прозвучали с горечью.

Обычно, приезжая сюда, она радовалась степному простору, речке, береговому лесу. Все это было и сейчас. Тем более в красе молодого лета: в ее нежной зелени, терпком духе зацветающих трав, в птичьем пении. Но нынче она видела другое: обшарпанные вагончики, дощатый стол под камышовым навесом. И рядом — коровники да сараи, дух навоза и вонючего креозота. Скотий приют гляделся пригляднее и прочнее людского.

На обратном пути, в машине рядом с мужем, она недолго крепилась и заплакала.

— Ну, и чего? — спросил ее старый Басакин.

— Поглядела на них, душа вянет. Как живут… Куда забрались? И Тимоша…

— А слезы твои — в помощь?

— Я же не железная, как ты. Уходить им надо.

— Им бы и говорила, а не мне.

— Послушают меня?

— Может, и послушают, если укажешь, куда уходить. А если под юбку к тебе, то вряд ли.

— Очень остроумно! — в сердцах проговорила жена, и тут же пришло ей на ум иное: — Говоришь, Федор приглядывается? А если нашим купить? Здесь все же хутор, живые люди. Дед Атаман…

— Во-первых, Валентина цену назначила дурачью, чтобы все разом сбыть, нужное и ненужное: парная, бассейн, биллиардная, коптилки для рыбы, сушилка… И к тому же у нас место гораздо лучше, удобнее. Вся наша земля — там. А здесь — начинай сначала…

— Ваша земля, земля… — досадуя, проговорила мама Рая. — Один уже набрался этой земли. И лежит спокойно.

— Не заводись. До осени никто отсюда точно не тронется. В любом случае. Не надо горячку пороть. Скотину надо додержать. Тридцать голов, а еще — свиньи, овцы, птица. Их надо кормить хотя бы до осени. Там будет видно. Но опять-таки решать не нам, а Ивану и Ольге.

— Ольга хоть сейчас уйдет.

— Вряд ли… — возразил старый Басакин.

И был, кажется, прав.

 

На поместье, проводив родителей, первой в память пришла именно Ольга.

— Тимоша, — сказала она, — возьми ведро, собери яички, цыплятам пшена насыпь. И воду смени. Не побей яйца и везде погляди. У скотины в яслях несутся. Не хватает им гнезд… — и мужу: — Алексея поедешь менять, отвези обед. Он у себя разогреет. Поминального много привезла. Я — на огороде. Картошку подбить. Поливать. Тимоша — со мной. Скоро вечер, — вздохнула она. — Мошка закипит. Ветра нет. Так что надо успеть.

Забывая о горьком, Ольга легко погружалась в привычную нынешнюю жизнь, где дело цеплялось за дело: огород, скотина, птица, кухонные заботы, постирушки — одно за другим, на весь долгий день, которого всегда не хватало.

И в чем-то прав был старый Басакин. Нынешняя жизнь уже не раздражала, не тяготила Ольгу, как в первые дни. Может быть, потому что муж был все время рядом, а не в постоянном отъезде, когда день за днем думаешь и думаешь: где он да что с ним? Ждешь, сердце болит. За годом — год. Теперь он рядом.

А что до работы, то забот бабьих хватает везде и всегда. И, наверное, понемногу вспоминала душа забытое, хуторское, давнее, из детства и юности. Вспоминала по-доброму, возвращаясь туда. И потому скотина, птица, дела огородные не пугали, а иной раз и радовали.

Вечерами, когда шла скотина с попаса, Ольга порою смотрела с удивлением и даже с какой-то гордостью на свое немалое стадо. Телята быстро растут, у коров молоко пошло по-летнему, лишь успевай: кипятить, квасить, перепускать на сепараторе, каймаки делать, сметану, масло сбивать. И куры хорошо неслись. Хватало себе и родным. И кое-что, понемногу, продавали. И огород отошел от козьего набега. Земля хорошая. Дожди — вовремя. И конечно, полив. Иван мощный насос поставил, трубы провел, шланги.

Огород был в низине, возле речки. Комаров да мошки там хватало. Особенно вечером. Не отмашешься, не продохнешь. Мазались всякой гадостью, дымари разводили. Но вечером все равно никакого спасу. Ждали Троицы, когда мошка должна пропасть с первыми стрекозами.

Троица была уже рядом. Короткий праздник, а потом — пора сенокоса.

Вечерами от гнуса спасались в вагончиках да на воле, у подножья кургана, куда выходило устье просторной балки. Здесь всегда тянул ветерок. Туда даже стол поставили, чтобы спокойно ужинать всем вместе: Басакины, монах Алексей и новый работник — Мышкин, с которым договорились не сразу.

Обычно летом Мышкин помогал полуслепому деду Савве за пчелами ухаживать, управляться с огородом, собирать лечебные травы, не отказывая и другим хуторским старикам в подмоге. Тихий был парень, молчаливый, росточком невеликий, но работать умел. А еще он хорошо знал здешнюю округу. Ходил по ней да бродил с малых лет с дедом Саввой. Порой его приглашали наезжие «поисковики» да «копатели», охотники за немецкими военными редкостями. Летом хватало Мышкину дел, но была и свобода, потому и работал он у Аникея только в зимнюю пору, неотлучно пребывая при скотине на ферме; там у него и каморка была.

Но нынче Иван и Ольга сумели его уговорить: хотя бы на время помочь, в пору сенокоса. Может, плата его привлекла, а может, обхождение. Жил, как и все, в вагончике, кормились за одним столом, как и ныне.

Летний вечер. Скотина с пастьбы пришла. Но в стойлах — лишь дойные коровы, остальное стадо на взгорье, на ветерке пасется и отдыхает. Над стойлами дым клубами, чтобы комаров да мошку отогнать, иначе коровы стоять не будут, не подоишь их. Свои невеликие «курушки»-дымари и возле стола. Но здесь — ветерок из балки отгоняет гнуса, здесь полегче.

Ужинают, не дождавшись монаха Алексея. Он не всегда вечером приходит. У него теперь своя «пещерка» на Явленом кургане. Там он порою ночует.

А Мышкин не сегодня-завтра заберет из гнездовий коршунов пуховичков-птенцов. Одного — себе, другого — Тимоше. Они их вырастят, приручат. Мышкин каждое лето выращивает себе коршуна и кобчика. Вот у орланов-белохвостов птенцов брать нельзя. Их мало. А у коршунов можно. У них много птенцов. Тем более они вырастут и улетят к своим. Теперь и Тимоша вырастет. Мальчику новый работник очень нравится, потому что тот все знает; показывает птичьи гнезда: коршунов, лебедей, земляной гагарки и даже огромного страшного филина; лисьи, барсучьи, суслиные норы. Он знает даже волчью нору, но она очень опасная.

За ужином разговоры о делах завтрашних. Дел много: пастьба, огород, скотина порой болеет, надо лечить ее. И надо готовиться к сенокосу. Еще раз проверить трактор, косилку, прессподборщик. Трава поднималась плохо. В низинах ее берегли, скотину туда не пускали, чтоб не топтать.

Ольга приносит теплого парного молока, целую четверть.

— Пейте на здоровье…

Потом они недолго сидят и расходятся. Пора на покой. Длинный был день и нелегкий.

 

О нелепой гибели Аникея говорили нынче многие, вернувшись с поминок. Тем более что покойнику теперь ничего не надо, а вот живым…

Станичный Федор Иванович не зря колесил по хутору. Не в первый раз он осматривал теперь уже безхозное подворье и ферму.

Вдова покойного — Валентина, в одночас и нежданно став хозяйкой немалого поместья, распорядилась им быстро, потому что понимала отчетливо: не управиться ей, городской бабе; да и желания нет в коровьем назьме возиться. А значит, надо все и поскорее продать. Особенно живность. Пока эта скотина без хозяина и пригляда не передохла, не разбежалась и не угнали ее лихие люди. В округе теперь — не хутора, как бывало, а кавказские аулы. Слух о смерти хозяина, конечно, везде прошел; и кое у кого теперь ушки на макушке. От дома, с базов скотину угоняют, а уж с попасов да с такими пастухами, которые за бутылку мать родную продадут, и подавно. Ждать хорошего нечего. Надо все продавать и как можно быстрей.

Свиней забрали скупщики городские. А основной гурт, в двести голов, купил Бородатый Джабраил, заплатив деньгами сразу. Для Валентины это было удобно, для Джабраила — выгодно: дешевле досталось, а впереди лето, паси и паси. К осени скотина вес наберет. Совсем другая будет цена. Но это — у хозяина. Он и лошадей угнал, весь косяк, вместе с Рыжиком. Опомниться не успели. Заодно, по дешевке, забрал и пустые хаты-развалюхи, которые Аникей на будущее берег.

Грузовик, тракторы, косилки и прочее угнал в станицу брат Валентины, к себе поставил, чтобы не торопясь сбывать.

А вот с домом, с подворьем сразу не получилось, да и не могло получиться. Слишком много всего нужного и кому-то ненужного. Стойла, сараи, базы, загоны, сенник и прочее — это скотину водить; но там же все для рыбного дела: огромный подвал-ледник, большой холодильник, коптильня, камеры для вялки. А все вместе — цена немалая. Хозяин работал на две руки, попробуй найди другого такого. Если и найдешь, то не вдруг.

Станичному Басакину, Федору Ивановичу, заниматься рыбой не было нужды и хотенья, а вот скотина — его дело. В станице свое хозяйство, подворье, за долгую жизнь все налажено. Но не хватало выпасов, сенных угодий, потому что много людей вокруг.

В станице почти тысяча дворов. Раньше работали, зарплату получали в колхозе, вдобавок — зерно. Теперь колхоза-кормильца нет. А жить надо старым и молодым. Кто в уме да в силах, на «вахты» устраивались, в отъезд, другие потаясь рыбу в Дону ловили. Но скотина была у всех: коровы, козы да овцы — дело надежное. Богатым не станешь, но с голоду не помрешь. Две головы да три, а у кого и десяток. Молоко, мясо, копеечка… Потому и старались. А порой воевали за попасы, сенные угодья.

Федор Иванович свою скотину на лето угонял далеко от станицы, на бывший хутор Алешкин к знакомому чеченцу Саиду. В той же округе сено косил. Но ведь все это — до поры. Потому что — не своя земля. А на хуторе было просторно. Тем более что рядом — ферма, бывшая колхозная, не разбитая, целая, сберег ее Аникей. Все для скотины есть. Лишь работай. И землю можно оформить на себя.

Сыновья были против, снохи — и вовсе. Но именно о них Федор Иванович и думал. Ему, на остатний век, хватит всего: работы и хлеба. Молодым после него будет тесно. Саид тоже не вечный. Сейчас молодые этого не понимают. Все рвутся куда-то на сторону. А ведь уже обжигались не раз. В районный городок уезжали. И вернулись — ни с чем пирожки: ни заработка, ни жилья. В отъезде на стройках работали. Порой привозили неплохие деньги. Но дом и семью оставляли надолго. И те же снохи, пожив в одиночку и кое-чего наслушавшись, стали ругаться: «Уехал, как провалился… Либо там другую себе нашел?» И в конце концов поднялись на дыбы: «Надо жить вместе, а не шалаться на стороне! Я — с дитем, я — при скотине, при доме, а он где-то вольничает!» Оно и впрямь: на то и женились, чтобы жить вместе.

Сыновья работать умели, дело для них привычное: с детства возле скотины. Работали под началом отца, на жизнь хватало. Но какие-то мечтания все равно оставались. То вдруг хотелось им людей возить на автобусе из станицы в город или купить «КамАЗ» и тоже что-то возить на нем за тридевять земель, зарабатывая большие деньги. Урезонивал их отец: «Об своем деле думайте. На чужое не заглядывайтесь… Кому вы где нужны? Где вас ждут? Тем более с женами да с детьми. Это вам нынче люди завидуют. У вас свое дело в руках. Надежное. А вы все какую-то зорю выглядаете…»

Все это было правдой. В станице Басакиным завидовали. Но Федор Иванович смотрел и видел дальше других, думая о детях и внуках, которым в одном гнезде, пусть и родном, не уместиться.

После Аникеевой гибели он приезжал на хутор, разговаривал с Валентиной. Цена останавливала. В этой цене много лишнего: дорогущий биллиардный стол, коптильня, камеры вялки и прочее, что денег, конечно, стоило, но в чем не было у Федора Ивановича нужды. Попробуй продай потом этот биллиардный стол.

Но земля, луг, речка, выпасы, сенные угодья, ферма, устроенное хозяйство — все это манило. Потому Федор Иванович и нынче, после поминок, не поленился завернуть, чтобы поглядеть и прикинуть перед еще одним разговором со вдовой. Думалось, она поймет его, на общую пользу. Будет на подворье хозяин, значит, будет пригляд: не растащат, не сожгут. Всякое нынче бывает. Федору Ивановичу ждать время не позволяло: подступала Троица — праздник и, главное, пора сенокоса.

 

В ту же пору в далеком от здешних краев ауле приняла земля старого Ибрагима. На родину, в родовой дом тело отца привезли сыновья, справили печальный обряд. И возвратились к жизни, к работе своей, которая продолжалась в степном Задонье, но должна была измениться, потому что Асланбек — старший из сыновей Ибрагима — после смерти отца становился главой немалого семейства.

Отец, умирая, о гибели Аникея Басакина успел узнать.

— Аллах всемилостив… — прошелестел он губами.

— Аллах всемилостив… — возвратившись домой, повторил отцовы слова Асланбек в кругу родных. — Аллах всемилостив.

Родные услышали в его голосе какой-то намек; а в глазах Асланбека — холодная сталь.

— Аллах нам всегда поможет, если будем не попрошайками, а мужчинами, воинами его, — поставил он точку. — Один Басака ушел, но сразу другой лезет, из станицы. Джабраил Бородатый всех убрал со своего хутора, и теперь никто ему не мешает. Аллах помог, но и сам постарался. В Гремячем тоже Аллах помог. Должен и нам помочь.

Асланбек теперь был старшим мужчиной в семье. Ему не перечили. Хотя и не все его понимали. Особенно женщины, даже старая Маймонат, которая хотела спокойной, годами налаженной жизни, какой была она при Ибрагиме. Что-то будет теперь? Средний брат Сайдулла отделился давно, в городе жил. Женщины слушали Асланбека, но надеялись на младшего, на Мусу, который всегда был главным помощником отца, а в последние годы — настоящим хозяином.

Старшему брату Муса не перечил. Слова — словами, а наступало время косьбы. А еще — грозятся проверкой скота на лейкоз да бруцеллез, «биркование» — пересчет. И овец надо стричь. Забот, как всегда, много. Для старшего брата такие заботы — мелочь. «Давай бичей привезем. Сколько надо? Каких?» У Асланбека — другие мысли и планы, которые до поры он хранит лишь в себе.

Не кто-нибудь, а Джабраил Бородатый ему пример. Красного кирпича дом — дворец ли, крепость, не хуже тех, что стоят в Чечне. Просторная округа хутора Ерик — вся его. Там пасутся его стада. Хромой Саланбек — надежный и верный управляющий. Дармовых работников-бичей хватает. Бородатый Джабраил лишь «решает вопросы». Свои и чужие. Три жены у него. Еще один дом в Чечне, где живет старшая из жен. Есть у него и торговый бизнес. Но всему начало и главное дело — хутор Ерик.

Хутор Большой Басакин не хуже Ерика. После смерти Аникея округа осталась без хозяина. Надо брать ее, пока не объявились азербайджанцы ли, дагестанцы, месхетинцы. Тех вытравливать будет труднее, чем русских. Значит, медлить нельзя. Но говорить об этом даже в своей семье не стоит. Поймут ли?.. Пусть живут и работают: Муса, женщины. Придет время, узнают.

О своих замыслах Асланбек не стал говорить даже брату и матери. Смерть отца — еще открытая рана. Старая Маймонат в себя не могла придти. А маленький Ибрагим порою у матери или у бабушки спрашивал: «А он совсем не придет? Совсем никогда?» — и плакал, получив горький ответ. Но недолго. Потому что любил старого Ибрагима, в смерть не верил и ждал возвращенья, которое, к великому счастью мальчика, все же случалось, но только во сне. И тогда он снова плакал, но слезами счастливыми.

 

 

Глава 18

 

В Задонье, соблюдая вечный черед, пришло молодое лето. Нынче оно начиналось не больно ладно для людского, хозяйского обихода. Привычные майские дожди лишь поманили сухими грозами да короткими ливнями. На угорах да взлобьях даже скупые травы: вейник, житняк да мятлик, не успев подняться, начали выгонять колос, желтеть, выгорая под солнцем да ветром.

В эту пору поздней ночью полыхнуло, напрочь сгорев, подворье Аникея Басакина. Три костра высокого гулкого пламени, сухая стрельба шиферных кровель и могучий взрыв, разметавший мастерскую. В темной ночи пожар был виден далеко. По окрестным холмам и в небе метались красные отсветы.

Пожарная машина из райцентра прибыла нескоро. Прежде нее подоспели Вахида семейство да Иван Басакин. Но что они могли? Лишь деду Атаману помочь, спасая его подворье: водой из шланга да ведрами обливали забор, стены кухни и дом. Огонь полыхал рядом, выстреливая снопами искр, горящими головешками, каленой шрапнелью шифера. Деда Атамана подворье — всего лишь через прогон. Деревянная городьба, камышовые крыши сараев, остатки соломы на гумне. Там и здесь порой тлело и вспыхивало. Иван, Вахид и сыновья его таскали ведрами воду из огородного бассейна, из бочек; но главное — артезианский колодец, помпа: ее струя и напор спасали. Пламя гудело рядом, явственное, обжигающее. Порою в огне что-то взрывалось, далеко разбрасывая снопы искр, горящие головешки. И огненные ручьи крались, текли по земле, по сухой траве, подбираясь к еще живому подворью деда Атамана. Но его отстояли.

Пожарные приехали, выкачали свою воду из цистерны на тлеющее пепелище, подняв столбы дыма, и убыли, забрав деда Атамана, которому стало плохо. Сердце или еще что… Дело понятное.

Старика увезли в станицу. Но в тот же день, немного оклемавшись, он вернулся на хутор. И это тоже понятно: подворье, хозяйство, какая-никакая, но животина. А рядом беда стережет.

Приехал старик на школьном автобусе, с учениками. С горы поглядел, и болью резануло в душе. Считай, половину хутора накрыло черное пепелище. Поначалу увиделось, что и его хаты нет. Но это лишь привиделось старым глазам. Хата была на месте. Жаром причернило забор, стену кухни, на гумне — черный язык огненного пала: остатки старой соломы от головешки занялись. Но увидели, залили. На камышовой крыше сарая такой же знак, на курятнике. Но все, слава богу, цело.

Хозяин приехал, а на его дворе людно: гнутая Катерина с костыликом, дед Фатей, чеченка Зара с мальцом и тут же Тимоша с Зухрой хороводятся.

Мальчик встретил деда Атамана у калитки и доложил по-военному:

— Папа назначил меня дежурным! Я курам насыпал зерна и воды налил, кроликам травы нарвал. Трезору дал хлеба.

— Спаси Христос… — поблагодарил хозяин.

Басакинское пепелище еще курилось дымами и горько, удушливо пахло.

— Слава богу, хоть ты — живой, — порадовалась Катерина. — А то уж и вовсе…

Ей в ответ дед Атаман сказал несуразное:

— Да, может, и мне надо было сгореть. И мне, и всему хутору. Чтобы уж доразу, не килечить.

— Нареки еще… — попеняла ему Катерина. — Думай об чем гутаришь, больная твоя головочка.

Гости стали расходиться к своим домам и делам. Зара поспешила к сыновьям-школьникам, которых надо было обедом кормить, забрала она и дочку. За ними увязался Тимошка. Старые люди, дед Фатей да Катерина, тронулись вослед им. Их провожая, вышел за ворота и дед Атаман.

Черное пепелище, раскинувшись на полхутора, дышало гарью, дымом и неостывшим жаром. Зловещее, угрюмое, в светлом дне оно лишь до времени притихло, присмирело, словно дожидаясь ночной поры для нового похода.

— Ты тут поглядывай, — сказала Катерина. — Не дай бог…

Дед Атаман лишь вздохнул, а потом, проводив уходящих: согнутую старуху с костылем и глухого Фатея, негромко повторил сказанное прежде:

— Всем бы нам надо сгореть… Доразу. Не килечить.

Эти слова во дне нынешнем дед Атаман повторял не раз, встречая и провожая людей, к пожарищу приезжавших: станичного участкового — брата Валентины, Федора Ивановича Басакина, кого-то еще.

Приезжали, смотрели, вздыхали да охали, строили догадки:

— Либо искали чего, поживиться? Заронили огонь.

— Может, Сашка проведывал? И по пьянке

— Строить долго, спалить — одной спичкой.

— Говоришь, в три огня горело?

— Вроде так.

— Пожарные глядели?

— А какой дурак туда полезет? Там еще жар. У Аникея — погреба. Провалишься и — на шашлык.

— Такое подворье… Ушел и с собой унес, — горевал Федор Иванович. — Упреждал эту дуру.

Приезжали, смотрели, строили догадки. Хотя чего там гадать? Ответ простой: хозяина нет, вот и сгорело. Так было, так будет, пока есть чему гореть на этой земле.

На прощанье деду Атаману наказывали:

— Ты сам тут не сгори. Дымит… Сушь, ветер. Раздует…

Погода к тому располагала. Вечернее солнце огненным шаром садилось в желтый расплав. Понятно, что к сильному ветру. Он и в ночь не утих.

Дед Атаман, считай, до утра не спал. Приляжет и встанет. Пойдет в обход. Недолго поглядит телевизор и снова за ворота выходит.

В ночи пожарище будто живело. Курились дымы багровые. Порой доносились явственно какие-то звуки: под пологом пепла что-то рушилось и где-то глухо взрывалось, выказывая языки пламени, которые скоро гасли. На подворье было много всего: глубокие подвалы, погреба, подземные тайные ухороны, известные лишь хозяину. Все это не враз прогорело и рушилось не зря. Одно слово: Басакино хозяйство, в котором много всего.

Тут разве заснешь? Тут нужен глаз и глаз. Хотя порою повторял старик, уже лишь себе, но вслух:

— Надо бы и нам сгореть, одним уж разом…

И это были не просто слова, но чистая, голимая правда.

Теперь, после пожара, это стало яснее ясного: хутору пришел конец. И последним жильцам, даже старым, здесь не дожить. Хорошо, если до зимы дотянут кое-как. Летом народ приезжает: рыбаки, земляки, родичи. Догадливый хлеба привезет. А вот осень придет, задождит. Тогда матушку-репку пой. Машина — лишь у Вахида. Он, пусть и неплохой, но чечен. Чужие ему не нужны. Пустой хутор для любого чечена сподручнее. Такая у них порода, обычай такой: паси и паси скотину, никто не мешает.

Так что надеяться надо лишь на свои стариковские силы. Но гнутая пополам бабка Катя, вовсе некудовая Ксеня, слепой Савва, Фатей с бабкой — куда они добредут? До кладбища. И то несподручно: дорога — в гору. Значит, ложись на своем подворье, как в старые времена да в войну: малая ямочка и — господи, упокой.

У деда Атамана в областном городе были родные: сын да внук. Они, может, и примут. Конечно, примут. Зовут. Но доживать у них горше горького: в тесноте, в непривычном быте.

Когда-то, еще при живой жене, загадывая наперед, надеялись на «престарелый дом», который был в колхозе. Там доживали старые люди, и не только безродные: у иных дети и внуки в райцентре да в городе; но здесь роднее: рядом — хата своя и люди свои. Зимовали старики гуртом немалым, чтобы не топить печи. Летом расползались по своим дворам. Но вовсе немощные жили там круглый год. Кормежка и уход — от колхоза. И даже — сестра медицинская. Приют был хороший, назывался он «Дом ветеранов». Место удобное, возле старого храма, порушенного, возле молельного дома, живого, рядом с больницей.

А теперь ни колхоза нет, ни «Дома ветеранов». Теперь в том доме кафе, там пьют и гуляют. «Голубой туман» называется. Немало молодых он уже затуманил.

Басакинские старики потихоньку доживали на хуторе рядом с Аникеем, который говорил: «Своих не кину». И не кидал: хлеба привозил, крупы, таблеток, при нужде попутно до станицы, в райцентр подбросит, больничную машину вызовет, ему не откажут.

Но Аникея нет, а теперь и подворья басакинского нет. И что впереди? Беда в одиночку не ходит. Это примета старинная.

Пожарище перестало тлеть и дымить на третий день, но, как прежде, смердело. А той же неделей и тоже ночной порою пришла беда новая, которой страшней не бывает: в одночас всех богов хутор лишился.

Днем ранее приезжали какие-то «поисковики», в пятнистой, вроде военной форме. Они по домам, по старым людям ходили, выспрашивая о местах здешних сражений да воинских кладбищ, немецких и наших. В Задонье бои шли страшенные, долгие. Народу здесь полегло что травы. Старики не таились: принимали гостей, обо всем рассказывали охотно.

А той же ночью, похоже, те же самые люди по хатам прошлись, очищая божницы: иконы, святые книги, кресты, лампады — все подряд забирали. Особенно поживились у деда Саввы. У него, как в хорошей часовне, полная хата икон, много старых книг. Со всей округи к нему стекались святыни.

Налетчики управились быстро. Опомниться никто не успел. А уж противиться — тем более. Старые люди что малые дети, лишь плакали да молились.

Станица о беде хуторской узнала не вдруг. Лишь на третий день прибыла на место происшествия милиция, чтобы свершить обычное: осмотр, допросы да заявления. Но хуторские старики писать какие-либо бумаги отказывались в один голос: «Бог дал, Бог взял. Значит, они в другом месте нужнее». Так сказал Савва. А его, главного потерпевшего, и вовсе на месте не оказалось. Пустая хата, к двери легкий батожок прислонен, что по старому, хуторскому обычаю означало: хозяина дома нет. Куда он ушел и зачем? Хуторские старики лишь разводили руками. Да им и сказать было нечего, твердили одно: приходил, молился, прощался.

Даже словоохотливая и всезнающая бабка Катерина лишь горько вздыхала, качала головой, скорбно поджимая губы:

— Такая страсть… Гутарил: «Бог дал, Бог взял. Буду молиться о вас. А вы обо мне молитесь…» И навовсе пропал… — обрывала она свою короткую повесть; с трудом для себя, но утаивая главное из того, что слышала от Саввы: «Пора замуровиться… Призвали… Пора…»

Для милиции дело оказалось простым: заявлений нет, потому что «Бог взял»; а дед Савва мало ли куда убрел. Замка на дверях нет, значит, он где-то рядом. А еще вместе с Саввой исчезли со двора ульи с пчелами. Возможно, он их вывез куда-то и возле них живет. Пчеловоды, как известно, летом кочуют в поисках хорошего взятка: акация, разнотравье, гречиха, подсолнух.

И потому нет причин расследовать, кого-то и что-то искать: иконы ли, старого человека. Сказано: «Бог взял…» А с Богом спорить не будешь.

Милиция уехала, как и приехала, пропылив по дороге. А хутор Большой Басакин как-то разом притих и съежился. Последние его обитатели в ожидании новых бед со дворов не выходили, словно они по примеру благочестивого старца «замуровились», скрываясь от страшного.

Глухого Фатея бабка не выпускала со двора. «Боюся… Вдруг придут!» Кто придет и зачем, она не знала. Но все равно боялась.

Дряхлая Ксеня, не отойдя от ночного испуга, вовсе сидела в хате, как мышь, еще и взаперти, порою лишь осторожно, одним глазком выглядывая в окошко.

Дед Атаман ночами сторожил пепелище. Казалось ему, что оно живет и вот-вот потянутся к его хате жадные языки пламени. Ночи напролет он сторожил, днями отсыпался, порой теряясь во времени и словно бы в разуме.

Даже старая суета — Катерина, нудясь в одиночестве, из своего двора на волю не выбиралась, лишь выглядывала через забор: что там и как? Но за ворота ступить боялась: уйди — и последние чугунки унесут или хату сожгут навовсе.

Вот так: жили-жили и дожили.

Лишь на краю хутора, у подножья кургана, в просторном семейном гнезде Вахида и Зары текла прежняя хлопотливая жизнь: немалые гурты скота, молочные дела, субботний ли, воскресный рынок, пастьба ежедневная, о малых детях забота — словом, большое семейство, хозяйство, в котором управлялись сами, без работников-бичей, хотя сыновья старшие уже упрекали отца: «У всех бичи, а мы все сами…» — «Меньше мячик гоняйте», — отвечал им Вахид. Была у чеченских ребят такая забава — футбол: ворота из жердей, настоящий мяч. Играли все. Порой к ним приезжали гости из-за речки, от семейства старого Ибрагима.

Оттуда же, из-за речки, пришла весть негаданная, от которой Вахид стал вовсе много курить, Зара потаясь плакала.

Старший сын покойного Ибрагима, теперь главный в своем хозяйстве — Асланбек при первой же встрече после смерти отца заговорил с Вахидом открыто:

— Уезжать не собираешься?

— Куда? — удивился Вахид.

— Домой. Дом у тебя в Шарое красивый, большой, все сверкает.

— Дом один. А сыновей сколько? — ответил Вахид.

— Понятно. Тогда предлагаю меняться: ты уходишь в Кисляки, на нашу точку. Там — просторно. Всем сыновьям будет работа. А мне нужен этот хутор — Басакин.

Вахид отказался без раздумий:

— Ребят в школу автобус возит. А из Кисляков как? Вертолетом? Базар? Зару возить. Продаем сметану, творог. Это деньги…

Асланбек усмехнулся:

— Какая школа… Зачем тебе школа? Ты выучился, институт кончил. Мой отец тоже учился, инженер. А пасли скотину. Тебе разве институт дом в Шарое построил? Не дом, а дворец. Все сияет. Завидуют люди. Молодец! Вот и работай. И сыновьям нашим школа не нужна. Земля нужна, скотина нужна. В Кисляках много места.

Разговор прервался. Вахид молчал. И тогда Асланбек поставил твердую точку:

— Так и договоримся. Свои люди. Тебе будет в Кисляках хорошо. Дом теплый. Скотину есть где держать: ферма, базы крепкие. Попасов хватает. Полигон твой. Майору, начальнику, барашка давай. И все. Он шашлыки любит.

Вахид по-прежнему молчал, понимая, что собеседник не шутит. О шаройском доме заговорил: вроде видел его, знает. Что ответить и как? Руки словно сами собой достали курево. Глубоко затянувшись, Вахид закашлялся. Асланбек его пожалел. Он обязан был его пожалеть: единоверца и земляка, почти ровесника по годам. Но не видом. Гладкий лицом, с аккуратной, подстриженной и подбритой бородкой; желудевыми, навыкате, пронзительными глазами, Асланбек гляделся много моложе рядом с морщинистым, сутулым Вахидом, который с трудом прокашлялся.

— Брось курить, — сказал ему Асланбек. — Перейдешь в Кисляки, я тебе оставлю своих бичей. Умар, Зелимхан уже взрослые. Головы умные, все понимают. Они справятся. А я им помогу. Мы должны друг другу помогать. А ты отдохнешь, поедешь в Шарой, другой дом начнешь строить. И Зара отдохнет. Будете там жить. Без хозяина даже дворец может сгореть. Как у Басаки… — хохотнул Асланбек.

Этот хохоток резанул Вахида прямо по сердцу. Родовой дом… Сколько вложено трудов, денег. Сколько надежд. А ведь и в самом деле, сгореть может разом. И тогда все думы о спокойной старости на родине, все мечты, все это — в дым.

Такой вот был разговор с новым хозяином Кисляков — Асланбеком, наследником старого Ибрагима.

У Асланбека смолоду слава недобрая. Вразумляли его всем родственным кругом. Даже из Чечни старики приезжали. Он вернулся. Но что проку… Теперь он вовсе без узды. Хозяин. А ума не прибавилось. И как знать, что задумал он нынче, что там гнездится в шальной его голове? Доброго ничего не придумает и не сделает. А вот спалит в два счета шаройский ли родовой дом или нынешний. Теперь уже ясней ясного, что подворье Басакина поджег Асланбек. И к Аникеевой гибели, похоже, он приложил руку.

Было от чего потерять спокойствие, сон. По ночам Вахид просыпался, вставал и шел курить. Обходил базы, подворье, вглядываясь в жидкую, летнюю, но все же ночную тьму. Рядом, закрывая полнеба, высился Прощальный курган. Порою там вскрикивала печально ли, сонно какая-то птица. За этим придонским курганом, через великую степь, далеко-далеко лежали горы, в их подножье — родной аул и родовой дом, который долго и трудно строили. Теперь он поднялся на месте развалин. Дом был выше, просторней, красивей отцовского, погубленного войной. Красный кирпич, зеркальные окна, во дворе — бассейн с фонтаном — в самом деле, дворец. Но сколько трудов и лет жизни! И сколько надежд. Как уберечь его? И нынешний дом: хозяйство налаженное, обжитое. Но хватит спички одной, чтобы обратить его в пепел.

Вахид долго курил в ночи. Зара, оставшись одна, во тьме дома, тихо плакала. Потом выходила к мужу.

А совсем недалеко, возле уже сгоревшего басакинского подворья, бродил и бродил во тьме дед Атаман. Бродил, уже не зная, зачем. Все здесь давно прогорело, потухло, но чудилось старику несуразное. В ночи, во тьме виделось ему не пепелище, но хуторское прошлое, которое, казалось, лишь тьма ночная скрывает до поры, до утра. Он видел хуторские улочки, какими были они всю его долгую жизнь: послевоенные землянки да мазанки, на смену которым поднимались добрые хаты, дощатые флигеля, а потом и кирпичные. Чуть выше, на бугре — машинный двор. Там тракторы да комбайны, на которых работал. Хлебные поля, вороха и бунты пшеницы на токах. Рядом — свое подворье, полное скота, птицы, огород, левада. Казалось, что все это здесь, прикрытое тьмой до света. И вот-вот где-то огонек забрезжит, прорежется живой звук, потянет сладким печным дымком. Но… Рядом смердело горькое пепелище. Дед Атаман вздрагивал, приходя в себя и пугаясь своих видений. Он уходил к жилью, к ночному отдыху. А потом все начиналось сызнова. Надо было идти, глядеть. И снова казалось ему… А потом становилось горше горького. Куда? Зачем все это пропало? Дома, поля, хлеба… Столько трудов, тяжких, немерянных. А теперь?..

На другом подворье немощная, вовсе сон потерявшая, старая Ксеня по ночам, уже не таясь, глядела и глядела в окошко. Там — жидкая тьма, в которой неизвестно что. Но в забытье ли, в дреме ей тоже порою виделся родной хутор, полный хат, людей, жизни во всех четырех кутах его: Забарак, Варшава, Желтухин, а у самой воды — Рыбачий. Во тьме, в памяти все виделось, словно живое: хаты, люди, их голоса — словом, жизнь, а потом пропадало. Становилось горько и страшно.

Долго тянулась летняя ночь на хуторе Большой Басакин. И дни приходили долгие, летние, с томительным ожиданием непонятно чего: новых бед, перемены судьбы, дождя, которого давно уже не было, праздника Троицы или желанного гостя — Тимошки, который объявлялся, порой с гостеваньем, и тогда хутор оживал. Там и здесь звенел его голосок:

— Я о тебе беспокоюсь!

— Ты не болеешь?

Но мальчик на хуторе объявлялся редко, потому что на своем поместье под Белой горой и рядом было много всего.

— Мы будем на кургане ставить крест! — торжественно объявлял Тимоша. — Приходите, посмотрите. Он очень красивый, — и сообщал потаясь, шепотом: — На Явленом кургане появился большой секрет. Там такое… — округлял он глаза. — Когда узнаете, очень удивитесь. И даже обрадуетесь, — намекал он и спохватывался: — Чуть не забыл! Приезжает отец Василий завтра или послезавтра. Приходите обязательно. Все вместе будем молиться о дожде. Надо, чтобы дождь пошел. Нам сено нужно для скотины. Без сена как зимовать, — рассуждал он по-хозяйски. — И вам, для огородов, тоже дождь нужен. Будем вместе молиться.

Басакинские старики слушали мальчика, веря и не веря: крест, молебен да еще какой-то секрет, с намеком. Поди разберись, где правда, а где выдумки. Но слушали… Звенел и звенел над тихим хутором детский голосок. Жаль, что недолго и редко: хорошо, если раз в неделю.

 

 

Глава 19

 

Все, о чем извещал Тимоша басакинских стариков, было правдой.

Из далекой Москвы привезли большой белокаменный крест с горельефом Богоматери Задонской, какой она виделась скульптору, установили его на Явленом кургане, но не так высоко, как думалось прежде, а в полгоры, над пещерой-кельей монаха Алексея, которую тот сотворил, воистину из руин подняв. Еще недавно это был каменистый меловой завал, когда-то взорванный вход в пещеру. Теперь это и впрямь гляделось невеликим, но чудом: на обрезе крутого подъема — темное око входа, обрамление — крылья белокаменного портала с нишами для икон; и природное меловое надвершие, словно купол, иссеченный дождями да ветрами, но прочный, материк. На него и водрузили памятный крест. Рядом с людской тропой, ведущей на вершину кургана.

И про «большой секрет» Тимоша не зря намекал. Возле Явленого кургана, в истоке Родниковой балки, заросшей поверху корявыми жилистыми дубками да карагачем, а ниже — цепучими непролазными кустами шиповника, терна, в глухом углу, где в каменистых укромных норах давно прижились барсуки да лисы, выводя потомство; там, в месте скрытном, поселился новый жилец, потаенный, о котором знал лишь Мышкин, а остальные догадывались, потому что пчелиные ульи, целая пасека, объявились рядом с жильем басакинским, возле холма.

— Наши… — уклончиво ответил Мышкин в первый же день их появленья.

Наши, значит, наши…

Любопытный до всяких «секретов» Тимоша упрашивал Мышкина:

— Можно поглядеть… Одним глазиком.

— Не велено, — коротко отвечал Мышкин и добавлял, смягчая отказ: — Пока…

Тимоша горестно вздыхал, уходя к иным делам и заботам, которых нынче хватало.

Много всего объявлялось на поместье, под Белой горой: новости, люди. Гнездо басакинское на хуторе — теперь лишь пепел, а жизнь продолжается. Вот и шли, и ехали к Ивану Басакину. Подступала Троица, а еще — сенокос, который обещал быть непростым: без дождей трава поднималась плохо. Гнус досаждал. С комарьем обвыклись. А вот мошка, в безветрии да в низинах, порой накрывала серым тяжелым пологом. Не продохнешь. Нудились скот и птица; малышня, ягнаки да цыплята, порою губились: мошка забивала дых. Спасали всех по-старинному, дымарями: жестяные банки, дырявые ведра с тлеющим сухим навозом курились не переставая в стойлах да птичниках. Даже ко всему привычные собаки мордой лезли в дымарь и жалобно скулили, подавая знак, если дымарь прогорал и тух. Люди их понимали.

Старший сын Василий, школу закончив, наведался было к отцу с матерью, но скоро сбежал, отговорившись спортивными сборами да летней математической олимпиадой. Он везде успевал. Отпустили со строгим наказом: быть на сенокосе.

Тимошу мама Рая звала в поселок, от мошки отдохнуть, подлечить коросты да расчесы. Но разве оставишь крикливого птенца коршуненка, которого Мышкин наконец достал из гнезда и который начинал уже оперяться, теряя пух. Большой, но по-детски неловкий, прожорливый и крикливый птенец с мальчиком дневал и ночевал, требуя еды беспрерывно. И только кузнечиков. Лови да лови. А еще Мышкин обещал на днях «секрет» показать, который в Родниковой балке. И других много дел на поместье: скотина, птица, огород, молодой сад. Родителям тяжело будет без Тимошиной помощи.

Родителям и впрямь было непросто: работа, жара, мошка и смутное ожидание чего-то недоброго. По-иному и не могло быть: еще рядом Аникеева смерть, пожар. В какие-то короткие дни хутору Большой Басакин пришел конец. И теперь Иван и Ольга остались одни, под Белой горой, тоже Басакины. Но иные: с Аникеем не сравнить.

Они остались одни. Конечно, родные проведывали и помогали, особенно старый Басакин. Проведывали, но уезжали к своим делам, своей жизни.

Старший брат Павел обещал и обещал приехать. Летать он уже перестал. Теперь говорил, что какие-то дела улаживает. Их можно долго улаживать. До конца жизни.

От ненужных раздумий спасала работа, которой с каждым днем прибавлялось. Спасибо, что Мышкин рядом и монах Алексей помогает.

У Ольги забот полон рот: всех накормить, обстирать, убраться, с коровами, с молоком управиться, с птицей, особенно с малой, цыплятами да индюшатами, а еще — огород. Размахнулись немерено: картошка, капуста и прочее — всего побольше, чтобы, как говорится, земля не гуляла. Вот и гнись теперь. Покряхтывай да корми мошкару.

Дел много. Для них долгого дня не хватает. Скотина, птица, огород, хозяйство — все вроде неплохо идет. Но смутно бывает на душе. Потому что одни. Это непривычно. В поселке выросли, вокруг были свои люди. А теперь… Асланбека, слава богу, не видели. Но он — рядом. Его скотина, гурты, что ни день лезут и лезут на басакинскую землю, к речке. Там трава лучше и водопой, дело понятное. Но травят и топчут. Косить будет нечего. Иван ездит, гоняет скотину, ругает бичей-пастухов. У тех один ответ, простодушный: «Не доглядели…» А в глазах откровенное: «Так хозяин велит».

А вот Тимошке «повезло». Он, деда Атамана проведывая, заглядывал к другим старикам, переходя от двора ко двору, вместе с Зухрой, конечно. Асланбек их увидел, не поленился машину остановить, что-то строго приказал девочке на языке своем.

Зухра испугалась, заплакала и побежала домой.

Мать ее, Зара, Ольгу случайно встретив, с оглядкой, шепотом, быстро-быстро говорила: «Асланбек плохой человек. Он злой, нехороший. Надо его бояться…» О чем она упреждала, трудно понять.

Но все одно к одному: доброго мало.

И, может быть, потому на Вознесенье, на молебне возле Поклонного креста и кельи в жизни прежней не больно верующие Иван да Ольга молились искренне и обо всем: о дожде, который скотине и людям в помощь, о будущей жизни, повторяя и повторяя за батюшкой: «Помоги и сохрани… Заступница наша, пресвятая Богородица…»

Совершили в воскресенье молебен, и через день пошел дождь. Он лил с перерывами два дня, сбивая жару и гнуса. Глинистая земля отмякла. Скользко и вязко. На ногах — пуды грязи. Одежду не успевали сушить. Но дождю были рады скотина и люди. Правда, не все. Проселочные дороги развезло. К хуторским кладбищам не проедешь, чтобы родные могилки подправить, украсить венками, цветами. В станице, районном городке да областном задонские рожаки ждали погоды и праздника Троицы.

И он пришел. С ярким солнцем, теплом, белыми кучевыми облаками на синем, дождями промытом небе.

Народу приехало немного. После дождя дороги стали не больно проезжими для машин обычных. Лишь вездеходы да «Нивы» пробирались. Армейский трехосный грузовик по кличке «Мурмон» привез из станицы людей верующих с батюшкой во главе. А еще — трактор «Беларус», в прицепной тележке которого на брезенте да соломе сидели и лежали люди вповал. Кое-кто из мест ближних пешком дошел.

Всем им надолго запомнился нынешний праздник.

Молодым летом холмистое Задонье глядится нарядно в своем степном, а особенно луговом троицком разнотравье, когда разливами цветет фиолетовый шалфей, розовые шары «железняка» — казачьего иван-чая — тянутся по водотокам, мышиный горошек да вязиль вскипают белым да розовым, простые мальвы да коровяк, наперегон, высоко поднимают желтый, алый, малиновый цвет.

Пестрит и рябит в глазах, сладко и жарко дышит донская троицкая степь.

Курган Явленый — земля каменистая, скупая. В нынешнем дне, праздничном, дождями промытые меловые обрывы да осыпи сияют ослепительной белью. На обдутых ветром, крутых спусках, откосах низко стелется, ярко зеленеет можжевельник; богородская травка — чабрец — сиреневым кружевом радует глаз; там и здесь, не мешая друг другу, поднимаются простой репешок золотистым, сияющим столбиком, синяя смолевочка, голубой ленок; каплями неостывшего жара горят до полудня на камне, на белых мелах последние степные маки. Все это — словно праздничное украшение земного храма, над которым плывут и кучатся облаков громады. Там тоже видятся купола и просторные своды, там — синий кров храма вовсе немереного, небесного, который один для всех. Там — благостный для души перезвон высокий: жаворонки да золотые в солнце щуры без устали славят, поют нынешний, светлый праздничный день.

А на земле белая меловая дорога, по склонам кружа, ведет к вершине Явленого кургана.

Оставив машины у подножья, по белой дороге движется неспешно невеликий, но праздничный ход народа своего и приезжего во главе со станичным батюшкой и отцом Василием. Иконы несут да кресты.

Здесь Басакиных три семьи: Федора Ивановича, Тимофея Ивановича да Егора Фатеевича. Городские Хныкины да Карагичевы, станичный люд. Ребятишки кружатся, как всегда забегая вперед. За главного у них — Тимошка; он — хозяин, который все знает, спеша показать, рассказать.

Первая остановка у Креста памятного, водруженного неделю назад над кельей монаха Алексея; но она открывается взгляду не вдруг, заслоненная обрывистым склоном. Праздничный ход движется неторопко, там — старые люди.

Детвора умчалась вперед. Тимошка спешил монаха Алексея обрадовать, сообщить о приближении хода. Он первым бежал, не жалея сил и ног, и первым увидел…

— Козы!! — закричал он отчаянно. — Опять эти проклятые козы!!!

Повернув, он еще быстрее, на пределе сил не бежал, а летел вниз по склону, не видя дороги.

— Козы!! Опять козы!! — кричал и кричал он. — Ко-озы!!

Он бы упал и расшибся, но его слету поймал в объятья отец, ничего не понявший, тоже испуганный, потому что худенькое тело Тимоши вздрагивало, словно в ознобе, а в огромных глазах был ужас. Мальчик прижался к отцу, закрыл глаза. «Козы, козы… Эти проклятые козы!» Он другого ничего не мог сказать, потому что даже с закрытыми глазами видел огромную черную козью орду, которая вот-вот настигнет его и снова будет топтать, как это было весной. А еще он четко видел запечатленное: пустое надвершие кельи, без креста.

Люди взрослые нешуточный испуг мальчика поняли не сразу. Лишь за поворотом дороги, огибавшем обрывистый склон, для них открылась картина совсем не праздничная. Намного опередив троицкий ход, по склонам Явленого кургана, с другой стороны, к вершине его черной ордой ли, тучею двигалось огромное козье стадо.

Козы уже добрались до кельи монаха Алексея и, обживая ее, лезли в пещеру, карабкались по надвершию.

Другое не все и не сразу поняли… Каменное, шлемистое надвершие кельи было пустым. Там не было белого креста, недавно воздвигнутого.

Мужчины поспешили вперед и начали отгонять, заворачивать козье стадо:

— Кызь — пошли! Кызь-кызь!

Но черная орда упрямо лезла вперед и вперед, тем более что снизу ее подгоняло звучное бряцанье «громышек».

— Кызь — пошли!! Кызь отсюда!!

Козы шарахались, но упрямо перли вперед, истошно орали, заглушая пение птиц и голоса людей. Непотребное, словно бесовское, козлогласие висело над курганом. Узкие бородатые морды, желтые навыкате глаза, блекотание, неумолчный ор… И звучное тарахтение «громышек» — нанизанных на проволочное кольцо жестяных крышек, которое пугало коз более, чем голоса людские.

Позади козьей отары неторопливо шли два человека: худющий черноликий бич-работник и чеченский мальчик, который усердно тряс «громышками», подгоняя коз.

— Куда ты их гонишь? Либо умом рухнулся?! — накинулся народ на работника.

Тот плечами пожал, ответил со вздохом:

— Хозяин велел…

Чеченский мальчик был разговорчивей:

— Это — наши козы. Мы пасем…

Уверенный в своей правоте, он никого не боялся:

— Наши козы! Наши попасы!! — и подняв над головой «громышки», победно потряс ими, а потом кинул вперед, подгоняя коз.

— По заднице тебе этими громышками, — сказал кто-то. — Ума вложить.

Мальчика, конечно, не тронули. Разве он виноват? Коз стали отгонять. Но попробуй справиться с этой огромной, в полтысячи голов ордой, орущей, встревоженной, которая, толком уже не понимая, куда и кто ее гонит, стала разбегаться по всему кургану, на ходу отыскивая съедобную зелень трав и кустов, даже здесь, на скудном камне. Повисло над курганом мекеканье, блеянье, острый и вонький козий дух.

Пара орланов-белохвостов да черные коршуны, которые привычно кружили в высоком небе, суматохой потревоженные, стали подниматься выше, большими кругами уходя в луговое придонье, к покойным займищам и тихим озерам; порою птицы пропадали из вида.

А на земле, на кургане и склонах его, успокаивалось. Здесь места хватило всем. Разбрелись и притихали козы. Праздничный Троицкий ход после недолгих хлопот с козьей отарой да молитвы возле креста поваленного продолжил свой путь к вершине кургана, до которой козье племя не добралось, может быть, потому, что там, на каменных плитах, у иссохшего родника, несли свою тихую службу монах Алексей и старец Савва в черном балахоне и клобуке с белыми нашитыми крестами.

— Не поработимся врагом хулящим Тя и претящим нам, Христе Боже наш: погуби крестом Твоим борющия нас, да уразумеют, како может православных вера, молитвами Богородицы…

— Да разрушай силы возстающих враг, да постыдятся и посрамятся, и дерзость их да сокрушится, и да уведят, яко мы имамы Божественную помощь… Яви свое заступление…

«Божественной помощи» и «заступления» истово просили старец Савва и монах Алексей перед «врагом хулящим и претящим». И, конечно же, речь не о скоте неразумном, который теперь рядом.

Речь об ином. Днем ранее на кургане объявился гость непрошеный — Асланбек, новый хозяин Кисляков. Прибыл он с шумом на большом черном «джипе», которому все нипочем: крутизна и камень.

Машина с ревом напрямую лезла по круче кургана, камни летели из-под колес. Асланбек давно здесь не проезжал. А нынче случилось. Поклонный крест он заметил издали, удивился, поехал, а потом попер напрямую по крутому склону, еще и новую машину проверяя, которой гордился. Машина не подвела.

На площадке, возле кельи монаха Алексея, Асланбек остановился, все более удивляясь не только кресту, водруженному над кельей, но аккуратному входу, порталу, нишам с иконами, каменным скамейкам — всему обихоженному, обжитому.

Хозяин вышел навстречу, поздоровался. Асланбек, привета не замечая, начал строгий допрос:

— А это чего? — показал он пальцем.

— Крест, — кротко ответил Алексей.

— Зачем?

— Поклоняться.

— А ты почему здесь?

— Молюсь.

— Кому? Зачем? — требовал Асланбек.

— Господу, чтобы сохранил и…

— Кого сохранил?!

— Людей и всякую тварь и приуготовил к великому празднику…

— Какому празднику?

— Пресвятой Троицы и Задонской Богоматери, которую почитаем…

— Понятно, — перебил его Асланбек. — Значит, праздник.

Он и в самом деле все понял и уже все решил. Дело не в кургане — малом клочке каменистой земли, о котором всякие сказки рассказывают, и не в этом человеке — видно, больном. Другие дураки здесь лазят порой, ища неизвестно чего, но скоро убираются прочь. А вот крест — это знак. И эта обжитая нора — тоже знак чужого, постоянного присутствия на земле, которую Асланбек считал своею и не собирался ее уступать. К тому же совсем рядом, в одной из балок, давным-давно еще старый Ибрагим оборудовал скрытое от чужих глаз скотье стойло. Место было удобное: глухая лесистая низина, уходящая к Дону, с родником и даже просторной пещерой в обрывистом склоне — Монастырщины наследство. Прежде Ибрагим держал там, до поры, ворованный колхозный скот. В новые времена — какой придется: приблудный, угнанный с других хуторов. Это был давний чеченский промысел. Отказываться от него Асланбек не хотел. Даже напротив, расширял его.

И чужие тут были не нужны.

Сильная машина с ревом развернулась на невеликой площадке и покатила вниз по крутому склону.

Монах Алексей, проводив неожиданного гостя, начал ровнять землю, убирая следы колес, а потом долго молился.

Молитва не помогла. Ночью Поклонный крест рухнул.

Монах Алексей с этим страшным известием не к Басакиным поспешил, а к старцу Савве, который обретался неподалеку, в пещере укромной, от людских глаз скрытой.

«Значит, недостойны… — ответствовал Савва. — За грехи наши… Будем молиться…»

В тот же утренний час они поднялись на вершину Явленого кургана и начали одинокое моленье. Оно длилось долго, а потом соединилось с молитвой крестного хода, который в свою пору поднялся на курган. И тогда началась служба.

Старый станичный батюшка, невеликий причт его, клирошане — не больно голосисто, но спето, душевно возносили:

 

Свете Тихий святыя славы,

Безсмертного Отца небесного,

Святого, Блаженного

Иисусе Христе…

…Поем Отца, Сына и Святого Духа.

 

Иконы, украшенные цветами да зелеными ветками, вокруг расставленные, на камне, возле иссохшего родника; кадильный сладостный дым, пахучий степной вей, склоненные головы, тихие, порой неслышимые слова молитвы, одной для всех и у каждого своей, сердечной. Светлые детские лица, ручонки, взмывающие при осенении крестом, морщинистые, темные, по-детски наивные стариковские лики, глаза. Многие — на коленях, склоняя седую голову, чтобы к земле поближе, в которую скоро уйдут.

Тимоша — возле отца и деда. От «козьего» испуга он отошел. Молитвы этой он не знает; но душа просит, и он шепчет свое. Да только ли он один.

 

Поем Отца, Сына и Святого Духа…

 

Отец Василий — высокий, красивый и очень торжественный, в праздничном белом облачении, с сияющим золотым крестом на груди, он — на высоком каменном выступе, словно на амвоне. Пришел черед его — раздалось громогласное:

 

Кто Бог велий, яко Бог наш?!

Ты еси Бог, творяй чудеса!!

 

Гулко понеслось над курганом, степью и просторными речными водами. И словно было услышано.

 

 

Глава 20

 

Орланы-белохвосты, сторожившие небо, большими кругами уходили к задонским низинам, озерам, просторным заливным лугам, но каждый раз возвращались, высоко и бесшумно проплывая над своей землей. А потом объявился еще один летун. Он пришел оттуда же, издалека, поначалу черной точкою в небе. Потом послышался гул. Это был вертолет, который, достигнув Явленого кургана, сбавил скорость, снизился и начал облет, выбирая место для приземления. Машина летела низко, с гулом и воздушными вихрями от винтов. Она сделала круг, потом другой, удивляя людей и насмерть пугая коз, которые черным горохом покатились по склонам кургана, порою срываясь на обрывах и падая, а далее — врассыпную.

Вертолет повис почти у вершины, спустив по штурмовой лестнице гостя высокого и давным-давно жданного — полковника Павла Басакина, который еще полмесяца назад прилетел из Москвы и мыкался между райцентром, городом да округом — весь в делах; а теперь прибыл на праздник, как и положено человеку служивому, при форме с погонами, яркими эмблемами и планками наград.

Молебен на минуту-другую смешался, пока признавали Павла, удивленно ахали. Но все это — лишь на минуту-другую. Павел тут же встал в первом ряду молебна, рядом с отцом и матерью, голосом зычным поддержав молитву:

— Тебе молимся и Тебя просим… услыши и помяни нас, смиренных и осужденных, молящихся Тебе, Господи…

По виду и стати Павел был, как говорится, «чистый и без подмесу», настоящий Басакин: ростом не больно высокий, телом плотный, словно литой: густые черные, в редком серебре волосы, усы подковой, казак и воин, по старинному хуторскому прозвищу — Пашка Жук.

Когда молебен окончился, Павел подошел к станичному батюшке и отцу Василию, не чинясь, поклонился, благословения прося и целуя руки. С отцом Василием потом дружески приобнялся. И тогда началось всеобщее здраствование: с теми, кого долго не видел.

Потом, как и всегда на Троицу, на берегу речки, на просторном пологе угощались «троицкой» яишней, которую жарили на больших противнях басакинские бабы; хлебали уху, при которой за главного — Яков Басакин. Выпивали, пригубливали, здравя великий праздник и встречу. Вспоминали ушедших, молодость, прошлые времена, говорили о сегодняшнем.

Павел Басакин о кресте поваленном узнал еще на кургане. Спускаясь, он видел келью, надвершие, упавший белокаменный крест с Явленой Богоматерью, которая осталась целехонькой и глядела с печалью. Он приказал: «Ничего не трогать. Не подходить, не топтать. Спецы осмотрят, проверят». Хотя ему все было ясно.

Обычно на Троицком празднике приезжие разбивались кругами своей, близкой ли, далекой, родни. Нынче народу приехало немного. Детвора да зеленая молодежь хороводилась возле речки: купание, удочки, игры.

Люди постарше оставались в едином круге, возле Павла и других Басакиных, возле отца Василия.

Слишком много случилось недоброго в последнее время: внезапная гибель Аникея — главной опоры хутора и округи; затем — пожар, подчистую убравший огромное подворье; ограбление, потеря святынь. Одно за другим.

Кто-то об этом знал, а кто-то впервые слышал, охая да сокрушаясь. А теперь еще и крест повалили перед самым праздником. Тоже — недобрый знак. Шли разговоры, что на здешние земли глаз положил Джабраил Бородатый. Тогда и вовсе конец не только последнему хутору, но всей округе — Задонью. Иван Басакин пока здесь. Но Аникуша — такой дуб! — рухнул. Кого с ним сравнить? Не получится ли, что нынешний праздник на родной земле — последний.

Потому и гуртовались, хотели услышать Павла Басакина. Он прежде обещал многое: вернуться, возродить и прочее. Обещал и обещал. Теперь с неба свалился. Надолго ли? Может, по той же лесенке поднимется на вертолет и улетит.

Павел понимал это и потому, когда выпили да подзакусили, ухи похлебали, первые новости обсказали, а до песен время еще не дошло, — тогда Павел поднялся, без рюмки, не для тоста, и громко сказал:

— Докладываю. Вам, господа старики, родствие и земляки, докладываю, что полковник Басакин честно отслужил свое в небе. Налет, между прочим, двадцать тысяч часов. Из них немалая часть — боевые, в горячих точках. Теперь полковник Басакин назначен руководителем группы по созданию базы отдыха охотничьего и рыболовного направления министерства обороны с дислокацией в районе бывшего хутора Малый Басакин.

Это была новость нежданная и очень серьезная.

Поймав паузу, когда слова его были вроде поняты, но еще не осознаны и не посыпались вопросы, Павел продолжил:

— Объясняю в пределах пока мне известного. Выделяются земли порядка трех тысяч гектаров плюс земли районного казачьего общества. Там тоже не меньше. Запланировано выделение нам мобильного жилого городка. Обещают дебаркадер — плавучую пристань. Нефтяная компания «Югойл» выразила заинтересованность, вносит долю: пять типовых бревенчатых домов. Областная и районная администрации — в курсе, обещают поддержку и просят взять под защиту долину речки, чтобы была охранная зона. Здесь редкие, реликтовые растения, каких в мире нет. А их овцы да козы сжирают. Подключена будет наука, университет. Поддержка со всех сторон. Но… На первых порах, конечно, будут трудности. Знаете, как у нас все со скрипом идет. Финансирование и прочее. Поэтому прошу и жду от вас, земляки, поддержки и конкретной помощи. Именно сейчас, вначале. Дело — благое. Последний, может быть, шанс удержать нашу родину. Иначе… Сами видите. Жгут, иконы забирают, кресты рушат. Завтра могилки сровняют. А Монастырщина, Явленый курган?.. Тоже отдать?! Так что давайте помогать. Сами знаете, я — не болтун, я — полковник Басакин. Пока еще в силах. Есть желание потрудиться на благо, на сохранение нашей земли. Всю жизнь далекие рубежи родины охраняем, а родную землю — в чужие руки? Вот он, — показал в сторону кургана, — наш главный и последний рубеж. Надеюсь на понимание и на помощь от всех вас.

Против ожидания, шума и гама не случилось. Спрашивать вроде не о чем: Басакин все рассказал. Весть, конечно, хорошая. Но пока ведь — одни слова. И не более. Но посидели, покряхтели, подумали. Кое-что да придумали. Для начала.

У Хныкиных, в районном городке, в тамошнем затоне стояла небольшая плавучая пристань с жилой надстройкой. Когда-то купили ее, на случай, который вроде теперь подоспел. Решили пригнать пристань и поставить в устье речки. Хныкин пообещал привезти три жилых вагончика, какие в райцентре во времена советские для нефтяников делали. Купил, тоже «на случай». Теперь сгодятся, на первое время.

Павлу Басакину поверили не все, потому что и прежде слышали много красивых слов: новое казачество в свое время чего только не обещало: «казачий сельхозхолдинг» да «конезавод»; потом — фермеры, и не только свои, но городские, серьезные, на дорогих машинах и, по всему видно, с деньгами, сулили златые горы. Но все вышло как мыльный пузырь — переливами поиграло: «инвестиции», «холдинг-молдинг». И снова — пусто. Лишь кавказские люди, безо всяких словес, обступали со всех сторон.

Так что новым речам, пусть и полковника, веры особой не было. Но слушали. А потом стали разбредаться к речке, которая, как и прежде, была чистой, с глубокими омутами и говорливыми галечными перекатами; к родным троицким травам: чабрецу, шалфею, «железняку», которые духовито пахнут, тревожа память, когда их заваришь зимней порой.

Разбредались и собирались вновь, пели песни казачьи, которые только здесь и поются по-доброму, среди своих:

 

Казак по Дону гуля-а-аить!

Казак бравый, молодо-ой!

 

Поднявшись и поманывая рукой, заводил голосом нестареющий Иван Переходнов, ковылевый, седой. Ему помогали с готовностью, всем кругом.

 

Ой, да, он да конечком своим разъезжает,

Ой, да по-над быстрою, казак над рекой!

 

Голос запевалы тонул в общем хоре, а потом высоко взмывал, над землей и водой:

 

Ой, да конечком разъезжает!

 

Это была не песня, но — жизнь давняя, прожитая и немного нынешняя:

 

Ой, да там же девчоночка плачет!

Ой, да над рекою она слезы горькие льет!

 

Пели. И снова вспоминали давнее. О сегодняшнем речь вели.

Летний день неторопко, но катил и катил, за часом час приближая вечер.

Народ приезжий нехотя, но стал собираться в дорогу.

В просторном застолье начинали прощаться. Молодые — до срока, а старым — как бог даст. Кто-то выпивал «стремянную» ли, «закурганную»; дохлебывали остывшую, но такую пахучую уху.

Для хуторских басакинских стариков, наскучавших в долгом одиночестве, словно в глухом затворе, нынешний день был еще и великим праздником доброго людского общенья. Не хотелось обрезать его. Народ расходился и разъезжался, а они словно не замечали. Пели, «дишканили» напоследок лишь для себя:

 

Ой, да кукушечка,

Она к мелкому соловушке прилетала,

Она прилетала к соловушке

И во глаза бранила-журила…

 

По-прежнему, как и во всем сегодняшнем дне, за главного человека и теперь оставался Павел Басакин. К нему все вопросы. И надежда на него. Человек военный, полковник. Служивская хватка сразу видна. Не зря так долго ждали его.

Отца Василия и станичного батюшку Павел успокоил, твердо сказав, что памятный крест будет восстановлен и там же водружен.

Городским землякам еще и еще раз наказывал, напоминал про их обещания и про дела земельные: «Пишите заявления. Под жилые строения. Хутор должен быть наш».

Провожали за машиной машину, лишь свои оставались — Басакины да хуторские старики, которые долгую песнь «играли»:

 

Ой, да не летай, мой соловушек.

Не летай во чистом по-оле

И не садися…

Ой, да не садися ты на белу ковылушку.

 

Песню эту уже не слушал и не слышал никто. Кроме самих певунов да мамы Раи, которая сидела и с отъезжающими прощалась издали. Она не вставала, потому что на коленях ее сладко спал внук Тимоша. За день уставший, он прилег возле бабушки и уснул. Не хотелось его тревожить.

 

Ой, да не вей, мой соловушек,

Да себе теплую гнездышку,

Себе гнездышку

Да на белой ковылушке… —

 

тонко голосили старики.

Песня была невеселая. Такая и нужна была нынче маме Рае.

Приезд старшего сына был, конечно, большой радостью для всех. Для матери — в первую голову. Долго не видала его. Тревожилась годы и годы, когда он улетал далеко. Теперь наконец он рядом. Крепкий, здоровый. И слава Богу.

Но лучше бы он сюда не приезжал. А жил бы себе спокойно в Москве. Навещал бы порою родные места: охотился, рыбачил, а не затевал бы нынешнюю бучу, в которой доброго — лишь слова. А жизнь — иное…

Малый Тимоша спал и спал, за день устав. Сначала с утра были встречи гостей. Потом испуг, который долго не проходил. «Опять эти проклятые козы!!» Руки отца, матери, а потом бабушки понемногу, но рассеяли страх. Потом была служба на кургане, после нее — круг застолья. Потом он еще мяч гонял с ребятами Вахида. Футбольное поле было недалеко. Конечно, устал.

Мама Рая охраняла его, не давая тревожить. Пускай спит. Редко теперь они виделись, хоть и жили друг от друга недалеко. Старая женщина скучала по меньшему и теперь уже последнему внуку, жалея его. Худенький, нестриженый, уже до черноты загорелый, с коростами, с расчесами, ссадинами, да забытыми, уже шершавыми цыпками на руках и ногах. А тут еще эти козы…

А старшего сына затеи — хуже коз.

Лучше бы Павел не приезжал. Отработал свое, нелегкое, отлетал. Вот и жил бы да жил. Квартира, семья, достаток, какой теперь далеко не у всех. Вот и радуйся. А новую жизнь в такие годы не начинают. Жена сюда не приедет. И правильно сделает. А что будет дальше? И не только с ним.

Иван да Ольга после смерти Аникея Басакина долго бы не продержались. К зиме бы точно ушли. А теперь — новая надежда. Так и будут в этих вагончиках дикарями жить да Тимошу мучить. Дороги нормальной нет, электричества нет, телефона нет. Помыться толком нельзя. Зарос мальчонка какими-то коростами да цыпками. Перед приезжими городскими людьми стыдно. У них дети — картинки: ухоженные, нарядно одетые; учатся в хороших школах, музыкой, спортом занимаются, их водят в театры, в музеи. Нынче они приехали, побыли здесь и уехали к своей жизни. А Тимошка остался. Его и помыть негде по-хорошему. Про иное не говоря. Вагончик, он вагончик и есть. Жилье бедолажное, временное. А на какой срок? На долгий-предолгий. Кто здесь будет хоромы строить?.. На ковылушке. Больно глядеть на такое житье. Ведь люди близкие, дорогие: внук, сын, невестка. Иван похудел, сгорбатился. Спина у него болит, видно, надорвал. А ведь всего полгода прошло.

Троицкое застолье кончилось. Последних, хуторских стариков погрузили в машину.

 

Ой, да свей свою гнездушку,

Ну, свей же ты в темном лесу…

Во темном лесу…

Во зеленой дубровушке.

Ой, да ты свей… —

 

допевали они уже в кабине.

Гости разъехались. Славный был праздник. Просторная степь в молодой зелени, цвете. Явленый курган — словно огромный храм, зеленью и цветами украшенный. Негромкая, но такая душевная служба. А после нее, тоже душевные, встречи родных и близких, земляков. Доброе застолье на берегу малой речки. А рядом — могучий Дон-батюшка, его пресный дух, синие воды. Все было хорошо. Но праздник кончился, оставив память на дни долгие.

Как хотелось бы сейчас маме Рае уехать. Подняться, сонного внука на руки взять, отнести в машину. И уехать с ним к жизни привычной, налаженной, оставляя лишь в памяти праздничный день.

О жизни совсем иной говорили и говорили басакинские мужики: отец, Павел, Иван, и даже Яков навострил уши: может, и ему — рыбаку да охотнику — найдется дело получше нынешнего, торгового. Станичный Федор Иванович с приездом Павла воспрянул. И сыновьям его увиделась перемена судьбы в новом деле: охотничье хозяйство, тем более — от Москвы, от министерства обороны, там люди будут нужны.

— Большой Басакин не отдадим никому, — твердо обещал Павел. — Двадцать, тридцать участков взять. На каждом поставить хотя бы времянки-вагончики. И хутор наш. Один чеченец живет. Вот и хватит. Аникей не зря старые дома скупал. Он берег их для своих. И у нас никаких Джабраилов тут не будет. Никакого «Исламского фонда». Это я обещаю. Земля должна быть нашей. Отец с оформлением всем поможет. Казаков пристегнем. Пусть громче шумят. И остальное сделаем. Кое с кем и кое с чем разберемся быстро, не откладывая… — заканчивал он, не разъясняя, потому что знал, как скоро разносятся вести даже здесь, в пустой голой степи.

Две недели назад вернувшись на родину, в дом отцовский, Павел под родной крышею провел лишь ночь, остальное время находясь в разъездах: областной центр да Ростов, где размещалось командование военным округом. Там он искал поддержки и понимания, надеясь на старых друзей, которые еще служили. Кроме высоких постановлений нужно было как можно быстрей, до осени, до открытия охоты обозначить свое присутствие в Малом Басакине: строениями, егерями да сторожами. А на открытие охоты пригласить начальников. Тогда уж точно дело пойдет.

Но прежде хотел Павел очистить округу от людей, которых и духу здесь не должно быть: от всяких «племянников» из Чечни, Дагестана, Азербайджана, которых в Задонщине развелось немало. Он знал об этом по разговорам с родными и по прежней службе. Все это было и, видимо, есть. Здесь — граница трех районов, вовсе глухой угол, от райотделов милиции далекий.

«А ведь рядом полигон. Новое вооружение испытывается… И чеченские отары пасутся… — говорил очевидное Павел Басакин своим собеседникам в штабе округа. — А кто их пасет? И кто рядом пасется?»

Никого долго убеждать не пришлось. На июль были назначены большие учения. Во главе с министром обороны. Не дай бог, чего… Прежний начальник полигона ушел на пенсию. Новому, молодому, надо стараться, чтобы учения первые не стали для него последними.

Так что не зря Павел ездил. Поняли его военные и гражданские власти и обещали помочь, не откладывая. Но сегодня Павел об этом не говорил. Скоро увидят, поймут.

На берегу собирали остатки праздника: полога да котлы, увозя все на поместье басакинское, к Белой горе. Туда же поехала и мама Рая. Ей неможилось.

Старый Басакин это увидел и поспешил с отъездом, хотя уезжать ему не хотелось: не все было обговорено и решено. Дела подступали серьезные. Не зря так долго ждали старшего сына и надеялись на него. Военный человек, он и есть военный. Крепкая рука.

От Белой горы через речку проехали молча. Хутор Большой Басакин миновали краем.

Черное пятно недавнего пожара еще не прикрыла зелень. Мама Рая зажмурилась, не хотела глядеть. А супруг ее, видя уже иное, жене сказал:

— Может, и мы здесь построимся. Будем жить на старости лет.

— Ничего мы тут строить не будем. Не забивай себе голову, — досадуя, сказала мама Рая. — На старости лет надо в насиженном гнезде жить, а не лепить новое. На ковылушке, — вспомнила она слова последней стариковской песни.

На какой ковылушке? — не понял ее муж.

— А вот на такой… Ковыль-ковыль… — и продолжила тверже: — У нас, слава богу, есть дом. Крепкий и теплый. И оставлять его на старости лет мы не будем. Нам кочевать не по возрасту. И никаких коров и свиней мы заводить не будем. Доить, кормить, чистить. В резиновых сапогах лазить. У нас уже было такое. По нужде: доила, кормила, чистила. Это, слава богу, прошло. И годы мои прошли.

— Но ведь дети… — заперечил старый Басакин. — Павел приехал… Такое дело. Надо помогать. И Иван тут. Все вместе. При чем тут свиньи да сапоги. Просто жить…

И снова мама Рая его обрезала:

— Ты считать до десяти умеешь? Не забыл арифметику?

— Не понял…

— Тимоша футбол гонял, с чеченятами. Я глядела. Их — десять. А Тимоша — один. Тебе непонятно?

— Еще приедут люди. Конечно, приедут! Павел такое дело завернул… — закипятился старый Басакин.

Жена прервала его:

— Никто, никогда из наших, русских сюда не приедет жить, — отчетливо, внятно сказала она. — И ты лучше меня это знаешь. Вот он хутор — пустой. Округа — одни могилки. Не надо детских фантазий. А Павел?.. Какое он дело завернул? Жизнь и семью свою рушит. Один будет сидеть бобылем в каком-нибудь вагончике. Алечка сюда никогда не приедет. Ты это сам понимаешь. С какой стати она оставит Москву: квартиру, дачу, дочерей, внука? Никогда не приедет, — еще раз твердо повторила мама Рая. — И правильно сделает. А Паша будет туда-сюда мыкаться? Ближний свет. Или от семьи отчурается. Загуляет. Да еще выпивать начнет.

— Ну, ты загадала… Молодец.

— А тут и загадывать нечего. Зачем ездят начальники на природу? Книжки читать? Или собирать гербарий? Водку пить они приезжают. А Паша у них будет «разливайкин». Тут и загадывать нечего. Все — на ладони. А Тимошу мы отсюда скоро заберем. Ни в каких хуторских да станичных школах он учиться не будет. Знаю я эти школы. У нас, в поселке, учителей уже нет. А здесь… Спаси и сохрани… Погубить я его не дам. Да и зимовать он здесь не будет. Не дай бог, заболеет. В станице уже и фельдшера нет. Да и доберись попробуй сюда, зимой да осенью. Лишь на вертолете… Ты об этом подумал?

Муж молчал, хмурился. Поняв его и жалея, мама Рая заговорила спокойнее, ласковей:

— Старые мы с тобой люди и жить будем по-стариковски. Наработались. Не одного, а четверых родили, вырастили, а потом помогали. И будем посильно помогать. Главное — внукам. На хлеб наши дети заработают сами. А я хочу, я давно мечтаю, чтобы мы с тобой долго еще жили и жили. Вместе. Все у нас, слава богу, есть. Лишнего уже не надо. Будем возиться: ты — в саду, я — с цветочками. Тихо, спокойно. Будем радоваться друг другу. Сколько нам лет-то отпущено? Разве мы знаем? — голос ее дрогнул.

Старый Басакин повернулся, поглядел на жену, произнес, вроде успокаивая:

— Раечка…

— Ничего мы не знаем… — с горечью выдохнула мама Рая.

Басакин не нашел чем возразить, потому что и впрямь — «ничего не знаем». А ведь тоже хотелось ему — в самом деле! — тихой спокойной старости рядом с женой — самым близким и самым дорогим человеком, без которого…

Басакин сбросил скорость, почти останавливая машину. Что-то ему почудилось недоброе. Что-то необычное услышал он в голосе жены, увидел в ее лице, глазах. Что-то тревожное.

Разом из головы, словно ветром, выдуло все: приезд сына, планы его и собственные планы. Он все забыл, лишь глядел на жену. И через ее нынешнее: седину, морщины, горечь слов — проступало иное: девичье, нежное, беззащитное, которое он обещал беречь.

Он все понял: ее давнюю усталость, нынешнюю тревогу и мечту о покое; и свою усталость, и тоже немалые тревоги, прежде и теперь. Он остановил машину.

— Раечка… — произнес он тихо. — Раечка, умница моя. Да, да… Ты — умница. — Он погладил ее плечо, голову и поцеловал осторожно, в щеку. — Раечка, все у нас будет хорошо. Ты, пожалуйста, не беспокойся.

Мама Рая поверила мужу: он понял ее тревогу; он подумает и остальное поймет. Сразу от сердца отлегло. Но подступила усталая немочь, а потом — покойная дрема.

Басакин вел машину осторожно, а после станицы и вовсе — асфальт. Едешь словно плывешь. Дорога пустая: ни встречных машин, ни попутных. Безлюдье.

И слава богу, потому что старый Басакин, поняв жену, тем же разом понял иное: его собственным, сокровенным мечтам ли, планам не сбыться. С Яковом не получилось задуманное. Но там были заботы о заработке и прожитье. А вот на Павла надеялся с мечтами иными. Потому и младшего сына поддержал, часто бывал у него, занимаясь садовыми деревьями, виноградом, вроде в подмогу. И для души.

Но не сбыться… Плохо ли, хорошо это, может, и впрямь лишь мечты стариковские, пустые. Но все равно горько. И никому про это не расскажешь. Все в тебе. Потому и сердце порой саднит.

Вечерело. Поодаль, в просторных пустых логах да низинах, в подножьях курганов понемногу густели летние сумерки, медленно подступая к дороге.

 

 

Глава 21

 

В таких же светлых, но уже утренних сумерках, по той же пустой дороге, от райцентра к станице по гладкому асфальту, с легким гулом резиновых ребристых шин, а потом ухабистым проселком, пыля, но не снижая скорости, катили друг за другом три приземистые военные машины пятнистого зелено-грязного окраса. Такой транспорт для здешней округи не был новостью. Каждый год в пору летнюю к полигону тянулись целые колонны военной «техники», грозно рыча и вдрызг разбивая проселочные дороги.

Нынешние гости мчались легко, неся в своем броневом надежном укрыве десант бойцов из бригады «особого назначения», обученных, опытных, службу несущих в районах неспокойных: Чечня, Ингушетия, Дагестан. С ними — представители милиции. Это начиналась операция «Гром», объявленная приказом по главному управлению области на границах трех районов, прилегающих к военному полигону.

На подъезде к хутору Большой Басакин, в лощине, одна из машин встала; две другие, не снижая скорости, помчались дальше, но каждая своим путем.

В помощь им по-военному точно, в заранее определенное время с полигона поднялись два вертолета. Через короткий срок они уже низко кружили: один над урочищем Кисляки, где размещалось хозяйство покойного Ибрагима; другой над хутором Ерик — гнездом Джабраила Бородатого.

На хуторе Большой Басакин обошлись без вертолета.

В этот ранний утренний час в доме Вахида детвора еще крепко спала. Поднялись старшие: Вахид, выйдя на волю, прокашливался и курил первую в этом дне сигарету; жена его Зара начинала коров доить на открытом базу.

В ранней, за ночь настоянной степной тишине голос мотора они услышали оба. Зара от коровьего вымени и подойника головы не подняла: мало ли ездят по летнему времени. Вахиду необычным показался звук мотора: не трактор и не машина. Он пошел к воротам, чтобы поглядеть.

Но первой увидела приезжих старшая дочь — Балкан. Обычно поутру она помогала матери, немного припаздывая. Так было и сегодня. Полуодетая, белотелая, она вышла из дома, позевывая да потягиваясь, и остолбенела.

Большая приземистая машина остановилась возле задних ворот подворья, на пригорке, и из нее горохом посыпались военные люди с оружием, в черных масках. Они выскакивали из машины и куда-то бежали. Девушка остолбенела, не сразу поняв, что это не дурной сон, но явь. Потом закричала, зовя на помощь:

— Папа! Мама!!

Бойцы свою службу знали: Чечня ли, Дагестан, Задонье — везде одинаково: как предписано и положено и как военная жизнь научила.

Через минуту-другую подворье Вахида было окружено. Четыре бойца встали квадратом, внутри которого дом и двор просматривались по секторам дозора пристального, а если придется, то и обстрела. Оружие — наготове. Случалось всякое. И не раз.

Последними из тесного нутра непривычной для них машины выбрались сотрудники милицейские, которые в сопровождении бойцов представились хозяину, объяснили:

— Оперативно-розыскные мероприятия. Проверка паспортного режима. Досмотр. Давайте домовую книгу, документы проживающих. Если есть посторонние лица, сразу сообщите.

Для Вахида похожие проверки не были новостью. Но обычно приезжали свои, станичные: участковый, администрация. А теперь — чуть ли не танк, солдаты, оружие, черные маски с прорезями для глаз.

— Что-то случилось? — встревоженно спросил он.

— Приказ… — коротко ответили ему.

В тесном, надышанном за ночь доме, приезжие во все комнатки заглянули, пересчитав детей, больших и малых. Их оказалось на одного больше, чем числилось в домовой книге.

— Один — лишний.

— Племянник, — объяснил Вахид. — Приехал.

— Показывай, какой из них!

Пятнадцатилетний мальчик ли, юноша, сын младшего брата, на родине живущего, у дяди гостил. У него был паспорт.

— Регистрация?

— Не успел. Он недавно приехал.

— Штраф выпишем, тебе и ему. Бичи есть?

— Не держим.

— Оружие? Огнестрельное, холодное. Наркотики?..

— Нет, нет…

Начался так называемый «шмон», которым умело, привычно занимались бойцы. Проверяли, шарили везде: в комнатах, заглядывая под кровати, в шкафы; светили фонарями в темных кладовках, чуланах; залезли в подполье, на чердак.

Проснулись, вскакивали с постелей старшие дети: Умар, Зелимхан, Деши… Им приказали из дома не выходить. Другие спали. Только совсем малый Эльбек затревожился, захныкал.

Бойцы дом оставили, начали проверять подворье: базы, сараи, птичники. Всполошилась испуганная птица: кудахтанье, кряканье, гогот. Хрипло лаяли сидящие на цепях лохматые кавказские овчарки, каждая с телка ростом.

— Убери их, — предупредили хозяина. — Сорвется, сразу пристрелим.

Обычный утренний летний порядок большого семейства был напрочь порушен. Вахид, растерянный и даже испуганный, стоял посреди двора, пытаясь углядеть за гостями незваными, которые шныряли там и здесь. Мало ли чего они сыщут, коли захотят…

Взрослые сыновья хозяина из окон да открытых дверей дома глядели настороженно, перебрасываясь словом-другим.

Белые, сдобные плечи полуодетой Балкан притягивали взгляды бойцов. Поняв это, девушка бросилась к матери, которая по-прежнему доила коров. Зара на нее прикрикнула:

— Прикройся, бесстыжая. Дои садись. Пусть ищут.

Она сняла и отдала свою кофту, прикрывая наготу дочери. И тут же услышала:

— Ма-а-ма!.. Мама!

Это кричал и плакал маленький Эльбек.

Испуганный, голенький он выкатился из дома, упал, закричав истошно:

— Ма-а-ма!

В тон и в помощь ему заплакала в голос дотоле молчавшая шестилетняя Зухра:

— Ма-а-ма!

Вскочив от коровы и опрокинув подойник с молоком, Зара бросилась к детям.

Эльбека она подняла и прижала к груди, Зухру рукой к себе притянула:

— Здесь я, здесь… Не бойтесь.

К матери все потянулись: десятилетняя Малика, Адам, Алвади, Деши… Один за другим дети выбирались из дома, сгрудившись посреди двора возле отца и матери.

— Детей напугали… Сволочи… Чего ищут, — негромко, быстро, но внятно говорила Зара, выливая обиду. — Нашли бандитов. Под подушкой ищите… Или в курятнике. Там все спрятано. Там пулемет и гранаты. Ищите, ищите…

Всполошенная птица кудахтала, гоготала, гневно клекотала, хлопая крыльями. Глухо захлебывались лаем запертые собаки. Блеяли овцы и козы. Замычали коровы, дойку ожидая и почуяв общую тревогу. Скотий и птичий ор поднялся над подворьем Вахида, растекаясь в утренней тишине просторного пустого хутора и округи.

Смолкла Зара. Вахид курил. Притихли малые дети, прижавшись к матери, словно цыплята под крылом у курицы-квочки. У ребят взрослых на лицах испуга не было. В глазах — злость. Черные глаза, с недобрым огнем.

Операция в Большом Басакине сворачивалась так же быстро, как и началась. По негромкой команде бойцы один за другим покидали свои посты и ныряли в надежный укрыв пятнистой военной машины. Минута-другая, и нет никого.

Машина мягко рыкнула и покатила прочь, пыля и легко переваливаясь по ухабам хуторской дороги.

Взрослые проводили ее вздохом облегчения. Пятилетний Алвади помчался в дом и тут же вернулся с игрушечным пластмассовым автоматом.

— Та-та-та-та… — начал стрелять он вдогон уходящей машине. — Та-та-та…

И словно в ответ ему, вдали, за речкой, послышались настоящие оружейные очереди: «Та-та-та-та…. Та-та-та-та-та-та…» — автоматные ли, пулеметные… В утренней тишине они звучали четко и явственно. Их услышали все.

— Та-та-та-та…. Та-та-та-та-та…

А потом стихло. Но где-то там же, вдали, за речкою, над холмами кружил вертолет.

— Это в Кисляках, у Асланбека, — догадался кто-то из сыновей.

— Какие Кисляки! Не придумывай! — оборвал его отец. — Это учения, на полигоне. Давайте делом заниматься. День на дворе. Скотина стоит на базу. Помогайте доить. Выгоняйте.

На просторном подворье Вахида хватало дел: немалая овечья отара, такая же козья, дойные коровы да гурт «гуляка», много птицы.

Работы хватало. Но порою Вахид и сыновья старшие все же прислушивались: не будет ли новой стрельбы, понимая, что это не полигон, это в Кисляках стреляли. Стрельбы больше не было. Лишь гудел вертолет, где-то там, за речкой.

А ее и не могло быть, долгой стрельбы. Двух очередей хватило, чтобы пугануть убегавших и положить их на землю.

Чабанскую «точку» на Кисляках еще в колхозные времена поставили на ровном, словно ладошка, месте. Жилье, скотьи постройки, выгульные базы — все на виду. Такой она и перешла к старому Ибрагиму. Сначала — на время, потом — на век, понемногу разрастаясь и утесняясь сараями, загонами, халупами для работников и прочей нуждой. Единственная подъездная дорога тоже на виду: через Лысый курган. И потому даже в сумеречном раннем утре пятнистую военную машину услышали и углядели.

И сразу на подворье суетливо забегали, зашныряли какие-то люди, словно потревоженные тараканы. Военную машину опередив, появился вертолет и начал кружить невысоко, словно коршун, высматривая добычу; он приземлился не вдруг, ожидая, когда бээмпэ подоспеет и одни бойцы встанут дозором, другие займутся привычным досмотром.

В хозяйстве старого Ибрагима досмотр получился непростым.

Замков оказалось много. На бревенчатом амбаре — замок, на жилом вагончике, на сарае и даже на дворовом туалете — везде замки.

Непрошеных гостей встречал Асланбек.

К нему и первый вопрос:

— Ты хозяин?

— Хозяин.

— Ключи…

— Какие ключи?! От сундука с деньгами?! — заносчиво ответил Асланбек. — Предъявите ордер на обыск. Иначе — прокуратура…

Но старший десанта и его бойцы таких ахарей видели-перевидели.

— Ключи! Или ломаем замки.

— Ломайте! За все будете отвечать! Сейчас еду к прокурору! — вспылил Асланбек и направился было к своей машине.

— Стоять!! — гаркнул старший десанта, рослый, плечистый прапор. — Или сейчас будешь лежать. Мордой в землю. И в наручниках. Ты понял меня?! — Он шагнул к Асланбеку. — Ты понял?! Стоять и отвечать на вопросы. И не больше!

— Есть ключи. Не надо, не надо ломать. Прошу, пожалуйста, — поспешил на выручку старшему младший брат Муса. — Буду все отмыкать. Вот ключи…

Худой, высокий, темнолицый Муса гляделся старее брата, аккуратно стриженного, с подбритой ухоженной бородкой. И одет был Муса соответственно: обвисшие шаровары, темная рубашка, обувь — глубокие калоши. Потому что и прежде, при живом отце, и теперь Муса находился при скотине, с утра до ночи.

— Сейчас, сейчас… — торопился он. — Все отмыкаем.

Немалой была связка ключей. Поди с ними разберись в спешке. И первый замок не успели открыть, раздался свист. На его призыв от сенника и крытых базов одна за другой, вперегон выскочили три большие мохнатые собаки — кавказские овчарки. Только таких и держали в степи, при скотине. Они даже волка берут.

Здесь были люди. Муса, громко и гортанно прокричав, остановил собак. Асланбек презрительно цыкнул.

С собаками сладили. А вот с замками церемониться не стали.

Из первого же дощатого вагончика вытащили двоих русских, по виду бичей:

— Работники, работают… — торопливо объяснял Муса.

— Документы…

С документами занимались в доме, в жилье: домовая книга, паспорта, хозяйка — старая Маймонат, две снохи, испуганная детвора.

А во дворе тем временем нашли еще двоих спрятанных, в большом погребе. Крышку его отворили, в темный зев крикнули.

— Кто есть?! Выходи! Кидаем гранату!

В погребе зашевелились и выбрались на волю двое. Оба — чеченцы. На всякий случай светошумовую гранату в погреб бросили. Чеченцев из погреба уложили на землю, с «браслетами» за спиной.

Тем временем, понимая свой положенный час, из летних загонов стали вытекать овцы и козы, смешавшись в огромную многоголосую отару. Без людского указа, привычно, отара тянулась к рядам железных желобов-поилок, стоящих поодаль возле кучки старых-престарых груш, в тени которых скотина отдыхала в полудень. Овцы и козы неспешно тянулись живым, орущим потоком, приближаясь к поилкам и грушам, за которыми начинался пологий спуск и устье, начало обычной степной балки. Понемногу ширясь и глубясь, зеленея шиповником да бояркой, она уходила к недалекому Дону.

Возможно, они так бы и ушли, скрываясь в овечьей да козьей отаре. Но один из троих не выдержал и прежде срока, так же низко пригнувшись, почти на карачках, но опережая овец и коз, которые его прикрывали, заспешил. Поспешил, выдавая себя и других. Его увидели. Вертолет поднялся не мешкая, и объявил громкоговоритель: «Лежать! Лицом вниз!»

Но вперед и вперед, теперь в открытую, оставив свою живую защиту, к устью балки бежали три человека.

Машина была сильнее, быстрее. На низком, пугающем отару полете она догнала бежавших и прокричала: «Открываю огонь!»

Первая пулеметная очередь прошила воздух, вторая — землю впереди бегущих. И они сдались, падая лицом вниз.

— Не шевелиться! Ноги и руки — в сторону. Лежать!

Всех троих бегунов в наручники заковали, повели в вертолет. Отару прочесывали. Может, еще кто прячется под брюхом овечьим.

Досмотр на Кисляках оказался долгим. Но больше никого не нашли. В вертолет повели и беспаспортных бичей-работников, и хозяина. Асланбек оглянулся, брату сказал:

— Ты — старший.

И пошел. Прямой, с холодным взглядом выпуклых желудевых глаз, с аккуратной бородкой, усами. Красивый… Легко шел. Легко по лесенке в вертолет поднялся. Не оглядываясь.

А от дома, из толпы близких, оттолкнув мать и бабушку, к вертолету помчался мальчик, сын Асланбека — Ибрагим. Он бежал и кричал:

— Папа! Я с тобой! Я с папой хочу! Папа!..

Еще минуту назад он стоял возле дома, прислонившись к матери, испуганный, мало что понимая. Но в какой-то миг он вдруг ясно понял: сначала ушел дедушка. Он никогда не вернется, сколько ни проси, ни моли, ни плачь… Дедушка теперь только во сне, навсегда. А теперь и папа. Папа уже уходил надолго, без него было плохо. Но оставался, был рядом дедушка. Мальчик прилепился к нему всей душой. Теперь папа вернулся, так вовремя, и был рядом, становясь все ближе, родней. Его забрали. И тоже навсегда. Это было не только горько, но очень страшно. Невыносимо страшно и навсегда.

— Я с папой хочу! — закричал он и побежал к вертолету. — Я с папой!

За мальчиком торопилась и не могла догнать его беременная мать, придерживая тяжелый живот.

Мальчика остановил один из бойцов, протянув руку:

— Стой! Нельзя туда! — и тут же отдернул ее, почуяв больной укус. — Кусается, звереныш!

Он оттолкнул мальчика, и тот упал. Подоспела мать, оберегая большим телом маленького Ибрагима, который корчился в судорогах, с пеной у рта. Он кричал и бил свою мать прямо в большой живот. Он кричал уже несуразное:

— К дедушке хочу и к папе! К папе и дедушке! Приходи, дедушка!.. Помоги!!!

— Я здесь, я здесь, мой золотой, мой сладкий… — Это старая Маймонат подняла маленького Ибрагима на руки, прижала его к своему мягкому теплому телу. — Я здесь, мой милый, — шептала она и плакала. — Я здесь, моя радость.

Мальчик притих, забываясь в недужной дреме. Шум улетавшего вертолета не мог его потревожить, потому что он слышал лишь одно:

— Я здесь, мой дорогой… Я уже здесь…

Глава 22

 

Задонские степи во времена нынешние год от года становятся все безлюдней и глуше. От жилья к жилью — долгие версты.

Но слухи да новости порой разносятся быстро, особенно после пятничного базара в станице да субботнего в городке районном, куда хуторяне везут на продажу молочное и мясное.

Вести нынешние о вертолетах, военных машинах, бойцах с оружием, стрельбе и, конечно, о полковнике Басакине, который будет что-то строить, и, может быть, от него этот шум и гром, — эти новости разлетелись прежде базарных дней. Их принимали по-разному, одобряя: «Пора! Давно пора укорот давать!» — и осторожничая: «Не суди в три дни… Поживем — увидим».

Басакинские чечены — Вахид и Зара — не знали, что думать и от кого новой беды ждать. Лето пришло недоброе. Сначала Аникей Басакин землю под себя подбирал. Потом — Асланбек. Он был свой, но оказался хуже чужого.

Аникей ушел. Асланбека забрали. И вроде из Кисляков уберут всех. Но только ли из Кисляков? Новый хозяин объявился: военный, полковник, тоже Басакин. И ему тоже земля нужна.

Джабраил Бородатый проезжал, успокоил Вахида:

— Живи. Работай. Работать надо, а не болтать. Асланбек много болтал. Везде болтал. А головой не думал. Живи как жил. Охотники, рыбаки, полковники… Их — много. У них одни дела: постреляют, водки напьются и уедут. А мы останемся. У тебя — сыновья. Внуки будут. Работай.

Он правильно говорил, на то он и Джабраил Бородатый. В тот день, после Троицы, к нему тоже наведались военные гости: бээмпэ с бойцами, вертолет. Но у Джабраила один брат в Грозном министр, другой — в Москве, банкир. Вахиду с ним не равняться.

Подумали и решили: Зара навестит Басакиных. С Ольгой они виделись нечасто, но с первых дней по-бабьему добрым было знакомство. Зара учила, как лучше коров доить, как делать домашний сыр по-чеченски, снабжала сухим телячьим сычугом для закваски. Потому и решили поговорить с Ольгой, что-нибудь узнать о полковнике, его планах.

Конечно же, с матерью увязалась Зухра, чтобы Тимошу проведать.

На басакинском поместье под Белой горой гостей приняли радушно. Женщины сели чай пить. Тимоше не терпелось подружке новости рассказать, удивить военной сумкой, которую подарил ему дядя Павел. В ней было все настоящее, солдатское: компас, складной нож, фонарик и даже пропитание — сухие галеты. И, конечно, показать подросшего птенца-коршуненка, у которого уже через пух пробивалось черное перо, и рассказать о змеях по имени «желтопузы», которые лезут и лезут в скотьи стойла, к ласточкиным гнездам, чтобы съесть яички или птенцов прямо живьем проглотить. «Желтопузы» не ядовитые. А птенцов губят. Приходится их спасать, ловя и выбрасывая змей в глубокую балку.

Девочке тоже было что рассказать.

— К нам приезжали военные солдаты на танке. Так было страшно… — пожаловалась она. — Их было много. Я даже плакала.

— Настоящий танк? — удивился Тимоша и подосадовал: — А почему же он к нам не приехал? Я бы залез на него и покатался. Это интересно… Может, еще приедет.

— Нас, наверно, отсюда прогонят, — со вздохом поведала Зухра слышанное от старших. — А куда прогонят, не знаю.

— Нет, нет… — встревожился и твердо сказал Тимоша. — Нам же с тобой скоро надо жениться. Я за тебя заступлюсь, — пообещал он. — У нас приехал дядя Павел. Он — полковник. Он всем прикажет…

Детвора вначале секретничала, мыкаясь на подворье, но Ольга напомнила сыну:

— За телятами пригляди. Не убрели бы…

А телята и впрямь убрели. В низине возле речки их не было видно. Надо искать. Но прежде дети решили наведаться в места потаенные: к бобровой заводи, где, если повезет, можно увидеть подросших бобрят, которые словно на катере катаются по всему заливу на просторной родительской спине, соскальзывая порой в воду, плавая и снова карабкаясь, умащиваясь. Уморительное зрелище.

Здесь же, на глухой прибрежной поляне, прижились косули с детенышами. Одну из них Тимоша случайно увидел, когда подкрадывался к бобрам, через гущу талов. Рыжевато-золотистая, стройная, с точеной головкой на длинной шее… Впервые в жизни увидев косулю, Тимоша замер, не веря глазам. Это сказка или просто виденье?.. Тем более что рядом с ней — вовсе крохотные, такие же золотистые, с солнечно-светлой рябью, детеныши. Мальчик смотрел, замерев, пока это золотистое чудо не исчезло в зелени.

Тимоша тут же бросился к отцу.

— Это косули, — ответил ему отец. — Две мамки с детенышами. Там у них лежки. Ты их не тревожь. Мы там и траву косить не будем. Пусть живут.

— Но глядеть на них можно? — взмолился Тимоша.

— Очень осторожно. Они чуткие, боязливые. Смотри, собак не бери. И не говори никому. Пусть живут.

— Да, да… Пусть живут! — горячо поддержал его Тимоша. — Пусть разводятся! Их будет много! А я иногда, одним глазком, осторожно…

— Правильно, сынок, — одобрил Иван. — Пусть подрастают, привыкают. Осенью их будет проще увидеть. Красивые… — вздохнул он, вспоминая, как прошлой осенью, собирая шиповник, встречал порою косуль и всякий раз, словно малый Тимошка, замирал, увидев это золотистое чудо, хрупкое, грациозное: длинные ноги, высокая шея, точеная головка, огромные глаза — живая нежность, доверчивая, детская. Бег словно полет — золотистая молния.

Поздней осенью, по гололеду и склизи, а потом зимой, по глубокому снегу их били и били городские охотники на вездеходах да снегоходах. От винчестеров, карабинов, оптических прицелов попробуй спасись.

Так что нынешние косули надежное место нашли возле Белой горы, в укрыве холма и прибрежных тополей, верб, терновой да вербовой гущины.

О косулях Тимоша никому не говорил. Но от Зухры, конечно же, скрыть не мог.

У вагончика и обеденного стола, за которым пили чай хозяйка и гостья, звонкий голос Тимоши был слышен долго. Потом смолк.

Ольга Вахидову жену поняла сразу. Она уважала и даже по-своему жалела Зару, у которой столько детей и все — здоровые, крепкие, девочки — просто красавицы, опрятные, аккуратно одетые, с заплетенными косичками, с бантами. А ведь у Зары много работы…

Сама Ольга доила двух коров, а Зара — не меньше десяти, пусть и с помощью детей. А сколько работы: дом, полный двор скотины, и еще — рынок. Чеченским женщинам не позавидуешь. И потому Ольга ничего не таила, рассказав о приезде старшего своего деверя — Павла, о его планах. И о Кисляках рассказала, в пределах известного ей. Она понимала тревогу Зары и как могла ее успокоила.

— Живите, не бойтесь. Всем места хватит. Если жить по-хорошему, дружно… Столько вокруг земли… Хватит всем.

Земли и впрямь вокруг было много: Белая гора, малые жилые вагончики в ее подножье, невеликие скотьи постройки. А вокруг — вдаль и вдаль: просторная долина, пологие холмы в молодой летней зелени. Тишина и безлюдье, только черные коршуны кружат в таком же просторном пустом небе.

Женщины попили чаю, сходили на огород. Ольга надергала гостье молодого зеленого лука, редиски. Чеченцы огородов не держат. Это у них не в обычае. Много скота, много забот.

Зара собралась уходить, а детворы не видно, не слышно. Куда-то убрели, вослед за телятами.

— Понятно, встретились… — посмеялась Ольга. — Доставим, не беспокойся.

Ольга перевезла гостью на лодке, чтобы Заре напрямую идти, через луг, на прощанье помахала рукой.

Тревога женщины была ей понятна. Прожить столько лет на одном месте, а теперь — неизвестно что… К тому же детворы целая орда. Ольге ли не понять. Свое, такое же — рядом. Считай, полжизни провели в поселке. Разве гадали, думали, что придется так круто менять жизнь и судьбу. Свою и детей. Все это — рядом и еще не остыло. Ольга успокаивала Зару, но кто бы ее успокоил. Павла приезд и его планы с одной стороны манили, с другой стороны… Недаром мама Рая была на празднике вроде не в себе: скучная, молчаливая, вздыхала да прижаливала Тимошу. Это — не зря.

Ольга вернулась к вагончику, к кухонным и другим делам. Думала о старшем сыне, который все отнекивается и не едет. О младшем, Тимоше, до поры обеденной она не вспоминала, зная, что он где-то мыкается с Зухрой. При телятах ли, при иных делах, которых у детворы тоже хватает. Сердце ее не екнуло, не подсказало, занятое иным. А могло бы…

Потому что Тимоша с Зухрой в эту самую пору, освещая себе путь фонарем, осторожно пробирались темным подземным коридором ли, ходом, ведущим неизвестно куда.

Случилось это неожиданно.

В низине, возле речки телят не было. Видно, от гнуса спасаясь, они убрели наверх, где дует ветер. Туда же, по набитой скотьей тропе, подались и Тимошка с Зухрой, в обход Белой горы, к Явленому кургану, возле которого дети увидели большой обвал.

У края оврага, балки, уходящей от Явленого кургана, обвалился огромный кус земли, как это нередко бывает порою весенней да после дождей. Край оврага отвалился, частями рассыпавшись. На свежем обрыве, внизу чернела большая дыра ли, нора. Может быть, волчья?

Дети осторожно спустились к ней и поняли, что это не звериное логово, а настоящий, людьми деланный подземный ход, укрепленный по стенам и потолку деревянной обшивкой. Проход был высоким, в человеческий рост. Но дневной свет проходил туда недалеко. Брезжил, а потом его гасила тьма. Так вовремя и уместно оказалась у Тимофея его военная сумка — дядин подарок, — в которой был фонарь. Тимоша включил его и шагнул в проход. Яркий луч далеко светил по коридору, по стенам его, потолку и полу, конца хода не определяя.

— Вот это да… — обрадовался Тимоша. — Тайный проход. Мы его проверим. А потом расскажем. Они так удивятся… — и тут же на ум иное пришло: — Мы, может, пока не будем рассказывать. Это будет наша тайна. Наш домик. У Алексея есть на кургане свой домик. И у деда Саввы — потайное. У нас теперь тоже будет. Правильно я говорю?

Зухра была осторожней.

— А там не страшно? — спросила она. — Может, там кто-то живет?

— Проверим, — ответил Тимоша и крикнул во тьму: — Кто там?! О-го-го!!

Ему не ответило даже эхо.

— Сначала я пойду один, на разведку, — решил Тимоша. — А ты подожди.

— Нет, нет… Я лучше с тобой.

Из белого светлого дня они ступили сначала в сумрак, а потом в темноту. Фонарный свет лучом уходил далеко вперед, а рядом ничего не видать, и потому шли осторожно, крепко сцепившись ладонь в ладонь. Зухра порой обеими руками держала своего смелого спутника. Тимоша и в самом деле не боялся. Ему было интересно и немного жутковато, потому что было очень тихо, даже как-то глушно. Чтобы разбудить подземную тишину, он старался все время говорить.

— Конечно, все удивятся… Правда же?

— Правда, — соглашалась девочка.

— Ты не бойся, Зухра, — успокаивал ее Тимофей, чувствуя, как крепко, а порой вовсе цепко сжимает Зухра его руку своими пальцами. — Чего тут бояться?

Так они шли осторожно, неторопливо. Позади них белый свет уже не брезжил, сомкнулась тьма. А фонарный луч показал впереди, справа, еще один ход. Подойдя к нему и посветив, увидели вовсе удивительное. Это была невеликая, камнем обделанная комната с каменной же лежанкою и столиком, в нишах стен — иконы.

— Настоящий домик… — обрадовался Тимоша. — Тут можно даже отдохнуть.

Луч фонаря шарил и шарил по комнате, выказывая новое.

— Полка… А там… Там — свечка!

В каменной низкой нише и впрямь стояла оплывшая, толстая свеча.

— У меня же — военная сумка… — вспомнил Тимоша. — Там все есть.

Фонариком посветив, он нашел в сумке невеликую коробочку спичек. Чиркнул, и свеча загорелась робким пламенем, сумеречно освещая пространство комнаты.

— А здесь… печка… Топить можно, — увидел Тимоша.

В самом деле, это был малый комелек ли, горнушка с кучкой углей.

— Здесь все есть… Можно даже жить, — заключил Тимоша. — И никто не узнает. Пойдем дальше посмотрим. Что-то, может, найдем еще.

Свечу потушили. Фонарем освещая путь, двинулись дальше.

— Может, вернемся, хватит… — попросила Зухра.

— Немножечко еще пройдем, — сказал Тимоша, высвечивая проход.

Коридор стал каменным, более просторным. Недолго пройдя, услышали звук: какое-то бормотанье ли, бульканье. С каждым шагом оно становилось звучнее, яснее.

Это был звук текущей воды. Где-то рядом бежала и лилась струя. Тимофей пошел быстрее навстречу звуку, уже таща за собой девочку.

Не заметили и споткнулись о невеликий порог ли, завал: земля да камни. Девочка упала. Тимоша посветил и помог ей подняться. Осторожно перебрались через завал и встали. Луч фонарный вдруг словно провалился: потеряв уже привычную тесноту коридорных стен и потолка, он вошел в пространство большое, которое не мог разом объять.

Тимоша полной грудью вдохнул уже не спертый, как прежде, а вольный, чем-то бодрящим пахнущий воздух.

— Ты видишь… — прошептал он, и ему ответило негромкое и тоже шепчущее эхо:

— Видишь, видишь…

— Ты слышишь… — удивленно произнес он громче.

— Слышишь, слышишь… — низкий рокочущий ответ был ему.

Зухра всем телом прижалась к мальчику. Тимоша обнял ее. Фонарный луч опустился ниже, к ногам, а потом стал беспорядочно шарить по сторонам, вверх и вниз, выхватывая из просторной тьмы стены с рядами темноликих икон, купольный свод, проходы, скамейки у стен — и снова темные лики в потухшем багреце и золоте — все для детского опыта не больно понятное, да еще и скрытое во тьме. Фонарный луч бегал и бегал, метался, пытаясь, но не умея все разом открыть. И наконец устал, поняв слабость сил своих.

Тимоша и Зухра, все так же крепко обнявшись, стояли на пороге невидимого, как казалось, огромного и потому страшноватого даже для Тимоши. В опущенной руке мальчика фонарь освещал невеликий круг каменного пола.

В просторной тишине и тьме слышны были лишь звуки текущей воды. Где-то рядом она текла и куда-то шумно лилась. Негромкое разноголосое эхо повторяло это журчанье и бульканье и сливалось с ним, высоко наверху утихая последним рокотом, вздохом.

Тимоша еще младенцем был крещен, редко, по великим праздникам, но бывал с родителями в поселковом храме. И сейчас в каком-то забвеньи ли, прозреньи беспорядочные метания луча, казавшие отдельное: каменные стены, иконы, купольный свод — все это сложилось в единую мозаику: он увидел храм, похожий на тот, в котором бывал на службах.

А журчанье и плеск воды услышались ему людским пением, разноголосым, но слаженным. И Тимошина рука поднялась, осеняя себя крестом.

Видение было недолгим. И снова пришла тьма с шумом воды. Но тьма была теплой и для Тимоши совсем не страшной. Ему хотелось побыть здесь, осмотреться как следует, понять, откуда вода течет и дальше пройти, разведывая, чтобы потом всех удивить. У него не было страха: просто — тьма, просто — под землей. Но это — церковь, храм. А в храме не бывает страшно. Даже под землей. Здесь — таинственно и потому интересно.

— Пойдем отсюда, — попросила Зухра; она боялась, вздрагивая порой.

— Сейчас, сейчас… — пообещал ей Тимоша. — Ты немного постой на этом месте, а я пойду погляжу. Я не уйду далеко, я буду рядом.

— Нет, — кротко, но твердо ответила Зухра, еще крепче сжимая Тимошину руку. — Без тебя я буду совсем бояться. Буду плакать.

Тимоша ее понял.

— Нет, нет… Плакать не надо.

— Пойдем… — снова попросила девочка. — Пожалуйста.

— Пойдем, — со вздохом сожаления сказал Тимоша.

Фонарный луч в последний раз, теперь уже медленно, словно прощаясь, стал обходить вовсе невеликое пространство подземного храма, порой выказывая его обветшалую древность: выпавшие камни, обрушенный столп, обвал дальней стены с полузасыпанным входом.

— Пойдем… — еще раз вздохнул Тимоша и, повернувшись, посветил фонарем, желтым лучом его путь обратный, через невеликий завал земли и камня.

Фонарный луч, пробежав вперед, вдруг споткнулся и возвратился к завалу, потому что почудилось мальчику… Нет, не почудилось. Возвращенный луч высветил полузасыпаную землей и камнями икону. Тимоша освободил ее, поднял. Тяжелый оклад иконы упал, отвалившись. Матерь с младенцем с кроткой благодарностью глядели на мальчика.

Тимоша обтер икону полою рубашки и положил ее в свою военную сумку. Оклад иконы искать и поднимать он не стал.

На пути обратном Тимоша успокаивал спутницу, убеждал ее:

— Чего ты боишься? Мы просто одни. Это же церковь. А в церкви не бывает страшно. Там — бог.

— Не знаю, — отвечала девочка. — Боюсь… Темно.

— Ночью тоже темно. Но мы же не боимся. — Он убеждал ее, понемногу понимая, что вернуться сюда надо не с Зухрой, а, может быть, с Мышкиным или с отцом. Но лучше пойти одному, взяв большой фонарь из коровника. Тогда все будет виднее, и можно будет долго ходить, разведывать и разглядывать — все точно разузнать про эти пещеры и стать единственным хранителем удивительной тайны, которую потом можно всем объявить, показать и долго рассказывать. Даже старший брат Вася ему будет завидовать. И, конечно, все остальные. Это будет действительно круто. А пока…

А до этого надо молчать. Он и Зухре внушал: «Никому не говори… Это наша с тобой будет тайна».

Девочка согласно кивала головой. Но ей хотелось побыстрее выйти на свет, на волю, где солнечно и тепло.

А после глухой тиши такая радость услышать перезвон щуров, трели жаворонков, щебет ласточки и голос кукушки, который обещает долгую жизнь в этом голубом и зеленом, просторном и светлом мире.

 

Летний день катил своим чередом. Отыскали телят и завернули их к речке, к водопою. Потом обедали.

На поместье, под Белой горой, взрослые готовились к завтрашнему сенокосу — делу серьезному. Для Ивана Басакина это был сенокос первый, в котором главный советчик и помощник — дед Атаман. Трактор с косилкой да прессподборщик должны как хорошие часы работать. Для деда Атамана это старая память и радость — сенокос. Он еще и еще раз что-то подтягивал, смазывал, проверяя технику и радуясь своей нужности.

Ольге в нынешнем дне тоже хватало забот. К сенокосу обещали прибыть все: старый Басакин, сын Вася, даже Павел решил тряхнуть стариной. Гостей ли, работников надо встречать и кормить.

Взрослые были заняты. Тимоша, проводив до самого хутора подружку свою, против обыкновения к старикам хуторским не заглянул, а вернувшись к себе, не пристал к заботам взрослых, чуя усталость и даже пользуясь ей, чтобы остаться одному.

Мыслями он был еще там, в подземном походе и храме. А скорее, уже снова был там, обдумывая новый поход, неторопливый, одинокий, таинственно-притягательный и вовсе не страшный.

Тимоша устроился на пустом гумне, в затишке огорожи, на теплой упругой соломенной подстилке. Он прилег, в изголовье приладив свою военную сумку. Но почуяв твердость, вспомнил об иконе и вынул ее, положил рядом. Старая икона, прожившая долгий срок во тьме подземелья и укрыве надежного оклада, во дне солнечном, теплом словно расцвела багрецом, золотом, ликами матери и младенца.

Тимоша заснул крепко, спокойно, надолго. Его случайно увидел отец. Заметив не в срок и не у места спящего сына, он удивился, подошел ближе.

Тимоша спал, свободно раскинувшись на желтой соломенной подстилке. В изголовье — брезентовая солдатская сумка. Рядом — икона, на которую Иван поначалу внимания не обратил. Он глядел на сына, внезапно поняв, как быстро подрос Тимоша. Все был малыш да малыш. А вот он — большерукий, крепкий. Мужичок…

Но лицо мальчика, заветренное, загорелое, оставалось по-детски нежным. Во сне ему виделось что-то счастливое, радостное. Он словно не спал, а жил в светлом забвении, порой улыбаясь и что-то шепча.

Рядом лежала икона. Матерь Божия и Младенец ее, казалось, охраняли сны мальчика.

Но Тимоша что-то почуял, а может быть, просто выспался. Он открыл глаза и, увидев отца, спросил его:

— Это что, уже утро?

Иван рассмеялся. Тимоша быстро поднялся, взял сумку и потянулся к иконе, чтобы спрятать ее. Но отец стоял рядом и, конечно, увидел:

— А это откуда?

Что-то сходу придумать Тимоше не удалось. Он растерялся. Пришлось говорить правду.

Услышав короткий сбивчивый рассказ, Иван вначале не поверил, потом удивился и снова не поверил, не хотел верить, молчал. Тимоша начал новый рассказ, длинный:

— Там очень интересно… Мы с тобой вместе пойдем. Мы все разведаем, а потом всем расскажем. Там нужен большой фонарь, — убеждал он отца. — Это Зухра испугалась. А я не боялся. Там — вода, там — комнаты. Там — церковь… Там еще много всего…

Иван наконец поверил, и ему стало страшно. Вспомнились хуторских стариков рассказы о подземном монастыре, тайных его ходах, ведущих до самого Дона, о пещерах и о пропавших в разное время людях, от любопытной детворы до взрослых. Иван поверил и почуял озноб, словно сам побывал в этом подземелье. Ругать сына было теперь бесполезно, а вот уберечь… Потому что Тимоша говорил и говорил восторженно:

— Мы пойдем и все разузнаем… Я даже один не боюсь.

— Поехали, — прервал сына Иван.

— Прямо сейчас! — обрадовался Тимоша. — Надо фонарь взять!

— Поехали. Покажешь.

Сыну поверив, Иван решил убедиться и увидеть своими глазами: что, где и как.

Ничего не объясняя, посадили в машину деда Атамана. Напрямую к Явленому кургану путь был недолгим. А осмотр коротким: в самом деле — обвал края балки, внизу — темный ход с деревянной обшивкой.

Дед Атаман, ногами слабый, вниз не спускался. Но определил разом:

— Был выход, потайной, в Карагичеву балку. Она к Дону идет. Таких ходов раньше много было. Я еще пацаном был, после войны, — рассказывал он. — Находили, проваливались, бывало…

Басакины, отец и сын, к самому ходу спустились. Иван оглядел деревянными плахами укрепленный, даже на взгляд обветшавший ход.

Тимоша рвался вперед:

— Пошли. Пойдем, ты увидишь.

— Стой на месте! — приказал Иван.

Сверху остерегал их дед Атаман:

— Не удумай ходить. Вылазьте. Тут новый будет обвал. Лопины. Здоровучие… Вылазьте оттель, пока целые.

С тем и уехали, Тимоше накрепко приказав: «Не вздумай туда лезть… Рухнет, и останешься».

А взрослые меж собой решили известить ближних: монаха Алексея да старца Савву, а еще станичного батюшку и, по возможности, отца Василия. И уж потом всем вместе решать.

Тимоше приказ строго-настрого: «Не вздумай…» И теперь, когда увидели, убедились, пришло время родительских переживаний: «Господи Да как же они… Да вдруг…» Добавляя тревог, дед Атаман из своей долгой памяти выкладывал всякие случаи, один страшнее другого. Как ушли Да как пропали. Один мальчишка седым вышел. Подураев его фамилия. Так он испугался. Стал глупым. После таких рассказов Ольга даже таблетки пила. Ведь в самом деле могло случиться… Рухнуло, и никто бы не знал. С ума можно сойти. Тимошу она не ругала, но, словно квочка, не отпускала от себя весь вечер. И спать уложила с собой, объяснив: «Иначе я всю ночь буду полохаться…»

Разглядывали икону.

Староверская, наша… — определил дед Атаман. — Бывалоча у всех… А ныне последнее покрали. Богатая икона.

Старик на хутор к себе не поехал, решив дождаться дня завтрашнего, начала сенокоса. К тому же он чувствовал себя нездоровым: ломило, просто выворачивало суставы в плечах, локтях и коленях. Не ко времени чуялась ему непогода.

Первому дню после Троицы, по-старому — Духову дню, положено быть с грозою и теплым коротким дождиком, который окропит землю, травы перед косьбой, чтобы пуд сена был словно пуд меда. Это старинная примета.

Большого дождя не надо. Сенокос и без того — трудная пора. Но славная. Всегда ждут ее.

День-другой, и в погожую пору на глазах поднимаются копны, словно грибы-зеленухи. Тонет округа в горячем, пьяняще-сладком духе тяжелого лугового и легкого степного сена.

Нынешний Духов день, свой обычай забыв, даже далеким громом не погрозил. Год на год не приходится.

Косить всегда начинали на буграх да угорах, где трава пожиже. Там она спеет и сохнет быстрей. Назавтра можно «тюковать» и сразу — на гумно ли, сенник. Зеленое получается сенцо, едовое.

Так было и нынче. Рано утром, считай, на белой заре, на поместье Басакиных загудели два трактора и легко покатили, позвякивая навесными косами. В одной машине — Иван, в другой дед Атаман и Мышкин, который должен был сменить старого человека после пробных прогонов.

День начался обычный, летний: ясное утро, легкий восточный ветер-«калмык», который на сенокосе лишь в помощь — сухим жаром он сушит сваленную траву.

Росы нынче не было. Но хорошо косилось. Впереди гудящих машин низко летали щуры да скворцы, на лету подхватывая цветнокрылых кузнечиков да черных пузатых луговых сверчков.

Неприметно, невесть откуда наползли первые тучи. Дождь начался ливнем. Косить, конечно, перестали, но к дому не поехали. Решили в кабинах переждать. Летний ливень обычно недолог. Но нынче все обернулось по-иному, как потом говорили: «Старики не припомнят…»

Среди белого дня вдруг стало быстро темнеть. Тучи пошли низкие, сизые, с желто-седым подбоем, наглухо, разом закрыв близкое небо. И началось…

Гром гремел беспрерывно, порою тяжким грохотом, от которого земля содрогалась, и ровным рокочущим басом, из края в край, ни на миг не смолкая. Земля тряслась, кабины тракторов дребезжали.

— Поехали! — выглянув из кабины, крикнул Иван.

Дождь пошел уже стеновым ливнем, обрезая взгляд: вода и вода; а порою и вовсе рушился непроглядным серым обвалом.

Тракторы с трудом ползли даже обочиной. По колеям дороги вода шла пенистым белесым потоком.

Раз и другой грохнуло так, словно земля раскололась. Серая стена дождя облегла кабины. Казалось, ушла под воду техника, люди. Тяжелые ребристые колеса по воде «гальмовали», прокручиваясь на месте, их уводило в сторону, разворачивая машины. Вот-вот опрокинутся… Руль вышибало из рук.

Но слава богу, что дом недалеко. Добрались. Из кабины к вагончику не шли, а плыли через сплошную стену воды.

 

 

Глава 23

 

Тимоша нынче все на свете проспал: начало косьбы и начало дождя. Он проснулся от грохота, словно от взрыва, который сбросил его с постели.

— Мама! — закричал он, испуганно. — Мама! — распахнул двери вагончика и встал.

Когда начался дождь, Ольга, торопясь, бросилась собирать развешенное для просушки белье, иную рухлядь прятала под крышу. Потом, когда грохнуло раз и другой, потемнело и начался ливень, она побежала птицу загонять, беспокоясь о малых цыплятах да индюшатах. Она суматошилась, с трудом пробиваясь через дождевую завесу, оскальзываясь, порой обмирая при голубом сполохе близкой молнии и громовом раскате.

Голос Тимоши она услышала.

— Я здесь! Я здесь! — бросилась Ольга к вагончику.

Тимоша стоял в проеме дверей, не вдруг понимая, что творится на воле, даже под навес не решаясь выходить.

— Не бойся, не бойся… — успокоила его Ольга. — Это просто гроза.

— А я думал, война. Ты вся промокла, — заметил он, оглядывая мать. — Надо плащ надеть и лужные сапоги. И тогда не промокнешь. А где папа?

— Где-то там… Должны приехать, — ответила Ольга, с тревогой вглядываясь и вслушиваясь в серую дождевую мглу и рокочущий гул. — Не застряли бы…

Гула тракторного так и не услышали. Но пробившись сквозь дождевую завесу, у вагончиков разом объявились все трое: мужики молодые под руки волокли деда Атамана, который посуху нетвердо ходил, а теперь — и вовсе. Очутившись в укрыве, под навесом, минуту-другую в память входили, не веря, что добрались.

Ольга быстро поставила на плиту чайник, принесла полотенца да сухую одежку искала.

У вагончиков, под крепким шиферным навесом можно было отдышаться да оглядеться.

А дождь и не думал кончаться. Низкие, седые с испода тучи провисшим брюхом волочились по земле, застревая над Белой горой да Явленым курганом и обрушивая на них свои тяжелые воды.

Тучи, словно привязанные, кружили в Задонье. Гром рокотал ли, гремел непрерывно. Порой наверху что-то и вовсе взрывалось, рушилось, и содрогалась земля, принимая на себя вселенскую хлябь.

С холмов да бугров, по разлогам, ложбинам да рытвинам вода пошла мутными потоками, устремляясь вниз, в долину, к речке. Загудели овраги да балки, подмывая и руша обрывистые склоны.

От Белой горы вода напрямую валила через басакинское подворье, грозя затопить погреб, на глазах подступая к зерновому амбару да птичнику, и пчелиные ульи надо было спасать.

Иван с Мышкиным, едва отдышавшись, за лопаты взялись, направляя потоки воды в обход жилья людского да скотьего.

Тимоша рвался на помощь к ним, но мать приказала: «Не сметь!»

Дед Атаман вслух горевал:

— А чего ж теперь на моем базу? Беда-бедовая

Тимоша его успокаивал:

— Трезор в конуре спрячется, Шалун — в сарае. А кур петух загонит.

— Это понятно… — соглашался дед Атаман. — Молния бы не вдарила. Спалит навовсе. Такая страсть… А животина, она схоронится, спасется…

Животина и впрямь как могла спасалась. Домашняя, какая поближе была, схоронилась в сараях, в крепких стенах, под надежным укрывом. Там же, под застрехами кровель, замерли в гнездах ласточки да скворцы, прикрывая птенцов ли, теплые яички.

Высоко над землей, на макушке могучего тополя, считай, в самом сердце грозы, среди грохота и полыхающих молний, орлан-белохвост в крепком гнезде, раскрылатясь, надежно берег единственного, уже оперенного птенца. Орлица сидела рядом. Трудней было степным жаворонкам, гнезда которых порой смывало бурливым потоком. А еще — черным коршунам, что селились на Белой горе, по меловым каменистым уступам да нишам, открытым воде и ветру.

На Явленом кургане и рядом, в звериных логовах домовитые барсуки да еноты, почуяв беду, угнали и утащили свою малышню в укрыв надежный — глухие, высокие камеры. А вот молодая лисица-неук своих лисят не сберегла. Из неглубокого отрожья старой барсучьей норы их вымыла и унесла вода, писклявых, черных, еще не выкуневших. Лисица лишь тонко тявкала, металась, скулила. Но кто ее слышал…

На воле, на мелах и камне Явленого кургана было страшно. Черные тучи, цепляясь за вершину, стояли на ней, полыхая огнем и с грохотом извергая тяжелые воды. По склонам вода шла сплошным валом, бурля в узких расщелинах, легко пробиваяась в подземные ходы и пустоты, пенисто кружа. Вода уходила под землю, а потом, ходами неведомыми, вырывалась наружу с утробным воем ли, клекотом, сотрясая землю и низкое небо, которое отворялось новыми водами. Поистине, въяве: бездна бездну призывала, смыкая небо и землю трескучим, мертвенно-синим ветвистым огнем.

Как обычно, скотину взрослую, коров да быков, вместе с овечками до поры обеденной пас монах Алексей. Ему и досталось больше других в голой степи, без укрыва. Дождь, тяжелый ливень, близкие молнии, громовые удары, гулкие раскаты, от которых земля трясется. Шарахались козы, пугались коровы, лишь овечки, как всегда в непогоду, сбились в тесный круг — голова к голове — и замерли обреченно. Алексей — пастух неопытный — не знал, что делать: пытаться ли к дому гнать скотину или просто ждать? Он сразу насквозь промок, обувка раскисла. Вначале он помощи ожидал: трактор ли загудит, машина. Но быстро понял, что к нему не пробьются.

Гром гремел беспрерывно. Порою таким тяжким ударом, что земля ходуном ходила, и тогда замирало сердце. Молнии полыхали все ближе и ближе. Остро чуялся их озоновый, тревожный дух.

Отчаянно голосившие козы куда-то унеслись всем табором в ливень и тьму. Коровы, ища защиты, сбивались к Алексею и к замершей в своем кругу овечьей отаре.

Алексей понял, что нужно ждать и молиться. Словно овца покорная, лицом навстречу плывущим тучам, возле тех же овечек, мокрый, грязный, озябший, он опустился на колени, утонул ими, сплотившись с раскисшей землей.

— Святый Боже, святый крепкий, святый бессмертный, помилуй нас…

После первых же слов молитвы Алексею сделалось спокойней и легче. Потоки воды, его омывающей, удары грома и сполохи молний уже не тревожили, потому что он думал и молил Господа не о себе, но о старых да малых, о людях и прочей живой твари, которую нынче Господь испытует, но не карает, потому что милосерден ко всем.

— Господи… не смею ничего просить у Тебя. Ты одни ведаешь, что нам потребно. На Тебя, Господа моего, надеемся и Твоей воле святой себя вручаем. Аще хочешь имети мя во тьме, буди благословен. Не дерзаю просить утешения. Только предстаю пред Тобой. Зри и сотвори по милости Твоей… Святый Боже, святый крепкий, святый бессмертный помилуй нас…

Услышав голос своего пастыря, овцы подвинулись, принимая его в свой круг, чтобы оберечь и согреть. Молитва была долгой, потому что гроза и ливень были долгими, страшными, каких старики не помнят. Молитва была сердечной и искренней; и, может быть, потому возле Белой горы и Явленого кургана ничего особого не случилось. Хотя в округе гроза и ливень наделали бед. Пастуха на Венцах убила молния, его нашли черного, как головешка. В станице, в краю Новоселья потоком снесло, как срезало, начисто все огороды. Бахчи да хлебные поля смыло на Крутоярщине, на Кайдале, Скуришках, в иных местах.

В станице же два подворья сгорели и скотины погубилось немало от молнии и потопа.

А на Большом Басакине и рядом все обошлось. Лишь старые погреба затопило, да такие же низкие, земляные свиные закуты да курники.

В час полуденный, так же внезапно, пронесло последние тучи, заголубело чистое небо и над тихим, обомлевшим Задоньем встала огромная радуга, как и положено, в семь цветов, но таких сочных и ярких, что на них глядеть и глядеть.

Но под Белой горой заботы были земные. О своем подворье на Большом Басакине горевал дед Атаман: что там и как? И Мышкин на хутор стремился. С недавних пор он стал человеком семейным, приведя на дедов двор молодую бабу из беженок; и сразу же задомовител: огород, куры и прочее.

Трактор колесный для верности обули в цепи, надеясь речку миновать на перекате, у Красных Яров.

Иван отправился пешим ходом искать Алексея и стадо свое.

Тимоша рвался туда и сюда. Но мать приказала:

— Со мной будешь. Птицу выгнать, поросят поглядеть. Огород… Чего с ним? Забило да захлюстало…

Радуга стояла долго, словно знак покоя, повещая, что страшное кончилось: пронесло тяжелые тучи с громом и молнией, и тяжелые воды впитала земля, а лишние скатились по склонам холмов.

Птицы поверили тишине не сразу. Первым заворочался, поднимаясь из гнезда, орлан-белохвост, отряхивался да расправлял перо. Горластый, длинношеий, оголодавший птенец после долгой и не больно понятной неволи затревожился, заклекотал, требуя еды.

Из надежных глубоких нор выбирались щуры да сизоворонки, низко над землей разминая крылья. Суслики выбирались наружу, осторожно посвистывая. Степные змеи выползали на сугрев из своих ухоронов. Оживало живое. Зашевелились муравьи. Уцелевшие земляные шмели да пчелы гудели на земле, обсыхая да расправляя слюдяные крылья.

Жаворонки сначала несмело пожуркивали на пригорках, потом на крыло поднялись, уходя все выше и выше.

И вот уже вся округа звенела нежными переливами, трелями, в которых птичья радость после страшного часа и птичья печаль о погубленных птенцах и гнездах. И конечно, надежда, что лето будет долгим и все еще можно поправить: новые гнезда слепить и новых птенцов вывести. Хватило бы погожих дней, тепла да корма.

 

Лето оказалось долгим, не больно жарким, добрым для людского, скотьего и прочего обихода. Огородная зелень быстро оправилась и пошла в рост. Травы и вовсе удались могучие. Лишь коси да коси, коси да суши; вози на гумно и радуйся. Коли не лодырь. Вот и косили, везде и долго, даже будылистый перестой. Дед Атаман понукал: «Коси… Все пригодится. Летом — дрова, а зимой — все трава. Овечки, козы похрумтят и спасибо скажут».

Басакины под Белой горой две огромных кладки прессованного, тюкового сена наворотили. Для своей скотины и на продажу.

Но это было потом. А поначалу после страшной грозы и ливня два дня искали убежавших коз, но, слава богу, нашли. А вот деда Савву отыскать не смогли. Его и прежде не видели, с тех пор как он ушел из хутора. Один лишь Мышкин знал потаенную пещеру деда, а вернее, ход в нее, возле которого раз в неделю он оставлял сухари. Так было уговорено.

После грозы и ливня Мышкин не нашел и следов потаенного входа, лишь каменистый и земляной обвал да русла потоков. Дед Савва, как того и желал, «замуровился». А может, успел уйти путем знаемым. Не зря старые люди говорили о длинных, до самого Дона подземных ходах, о крепких, веками обжитых схоронах и кельях. Недаром великая старица Ардалиона в свое время укрылась здесь от мира, чтобы за него и молиться.

И тот подземный ход, по которому Тимоша с Зухрой пробрались к вовсе потаенному храму, он тоже пропал. А ведь дыру входа видели старшие, он был, этот ход, с деревянной обшивкой. Теперь все это исчезло под новым завалом, да еще и с размывами.

Облазили весь курган Явленый, от самого подножья. Ничего не сыскали.

Келья монаха Алексея уцелела; портал и крылья его, ниша с иконами сияли, промытые дождем. А на вершине кургана — всем на диво — ожил родник. Не прежний трехструйный, а лишь один. Он бил из-под каменной плиты светлой струею, которая, журча в каменистом русле, стекала в потресканную чашу, но не могла наполнить ее.

Слух о роднике тотчас разнесся по округе. Приезжали люди верующие, чтобы помолиться, и любопытные, поглядеть. О роднике все узнали. А вот о подземной церкви Басакины решили молчать. Тимоше верили и не верили: может, почудилось?.. Или придумал? Но ведь икона — не выдумки.

Одним из первых приехал из города отец Василий. Он долго расспрашивал Тимошу, поверив ему. Икону осмотрел, сказал:

— Нет. Конечно, это не Явленая, — и добавил: — Но ведь тоже Явленная промыслом Господним. За это возблагодарим. А храм — тайна того же промысла. Показана душам светлым, — поглядел он с улыбкой на мальчика, — достойным. Для укрепления всем нам. За это тоже возблагодарим. Будем верить и помнить. Открыто, явлено и снова сокрыто. Значит, еще не пора. Разносить эту весть не надо, — посоветовал отец Василий. — Всякий народ вокруг… Ты видел, — внушал он Тимоше, — ты знаешь, ты помни. Как чудный сон, который лишь тебе дарован. Помни… Но чужим людям не надо рассказывать. Разный народ есть. Начнут копать, ломать…

— Всякие плохие мальчишки! — горячо поддержал его Тимоша. — Мы с Никитосом свое убежище строим, а мальчишки, с другого двора, приходят и ломают… Большие мальчишки, а глупые.

— Да, да… — согласился отец Василий. — Вот поэтому и не надо всем говорить. Лишь своим.

Уезжая, он еще раз икону отсмотрел, помолясь перед нею.

— Может быть, возьмете, для храма, — предложили ему взрослые.

— Нет, нет, — отказался отец Василий и объяснил: — Она дана вам в обережение и в помощь. Именно вам, — подчеркнул он, оглядывая басакинское хозяйство, в котором Иван да Ольга прижились и обвыкли; а человеку стороннему виделось иное: малые вагончики-времянки, стол под камышовым навесом — приют не больно надежный. Теперь — лето, но придет зима. Нелегко будет: бездорожье, безлюдье, даже электричества и телефона нет. Значит, помощь нужна: людская и Божья.

 

 

 

Глава 24

 

Лето было долгим, нелегким.

Косьба, тракторы, которые не в пору ломались. Хорошо, что дед Атаман близко. Старик не отказывал, помогал.

Привезли новую скотину: два десятка уже осемененных телок дорогих, породы «казахская белоголовая», о которых Аникуша мечтал. Их нужно беречь. Отдельный коровник пришлось ставить. Спасибо Федору Ивановичу да его сыновьям, и, конечно, старому Басакину, который весь отпуск на поместье провел. И братьям спасибо: Якову, тот нынче и к морю не ездил; и Павлу, который со своими делами кружился: районный центр да Волгоград, Ростов да Москва, но Ивана не забывал.

Лето было долгим. Но оно кончилось. И пришла пора с ним прощаться: с теплом и с людьми близкими, которые уезжали к своей жизни, в поселок. И теперь, по осени да зиме, будут гостями редкими. А вместе с ними ехали жена и Тимоша, пусть и на время.

На прощание устроили праздник. Яков наловил рыбы, а когда стемнело — раков на отмели, с лодки, с фонарем. Костер на берегу горел. Ночь была светлая, лунная. Чуялась горечь осенней палой листвы и пряная сладость иссопа — донского ладана, что цветет и цветет на меловых кручах до самых морозов.

Чуялась и горечь расставания. Все уезжали, оставляя Ивана пусть и с помощниками, но одного, без родных. А ведь привык к иному.

Тимоша не хотел уезжать, уговаривал взрослых:

— Не болит у меня это ухо. Уже прошло. А папе без меня будет трудно. Сколько у нас много всего…

Погожая ночь сменилась ненастным хмаристым утром. Стал накрапывать дождь. Торопились уехать, чтобы успеть до станицы, до асфальта по сухому добраться, не застрять где-нибудь в буераке. Такое не раз случалось.

Успели, уехали. Иван остался один с делами обычными: подоить коров, отправить скотину к речке, на водопой, а потом на пастьбу. А еще — свиньи да птица. Их тоже надо кормить да поить. У всей скотины чистить базы да стойла, чтобы не утонуть в навозе. И самим надо позавтракать с монахом Алексеем, который стерег стадо по уговору до поры обеденной, потом уходил к своим делам на Явленом кургане: к роднику, каменной чаше и ручью, который по желобу бежал теперь к террасам невеликого огорода и будущего виноградника, рядом с кельей.

За лето монах Алексей изменился: он посвежел лицом, пусть и в загаре, заметно окреп. Свою рясу ли, серый балахон он надевал теперь лишь у себя в келье-пещере, а на хозяйстве его обрядили в полевую форму: пятнистая куртка да брюки, легкая обувь; к скотине привык, даже доить научился. Хорошим оказался помощником, обещал и в зиму остаться. Это было бы очень кстати. Потому что случилось неожиданное: Ольга была беременна — три месяца. Это было тревожно. Ребенок, конечно, радость. Когда-то хотели девочку. Но — возраст, тридцать пять лет. Но — вовсе другая жизнь здесь, у Белой горы, в безлюдье.

Дождь так и не пришел. Тянулся день пасмурный, хмурый. Иван, не дождавшись Мышкина, поехал на хутор к деду Атаману с обычной нуждой. У старого механизатора в гараже и сараях хранился, ржавел целый склад гожих и негожих запасных частей к технике, особенно к тракторам. «У меня все есть, — гордился дед Атаман и разом вздыхал. — Только найти бы…»

При нужде находили, порой переворачивая весь двор. За жизнь тут натаскано, навезено было всякого. Вот и нынче после долгих поисков отыскали нужное.

— Трактор с тележкой подогнать да все в чермет, — осердясь, сказал дед Атаман. — Враз забогатею.

— Не вздумай, — остерег его Иван. — Тут у нас и ремонтный цех, и сельхозтехника со складами. Не хуже центральной усадьбы.

— А она тут была, — оживел дед Атаман. — При колхозе Буденного. Вон, — указал он, — на Лысом бугре кузня и два станка: токарный и сверлильный. Ремонт вели как положено… — Но живость его сразу угасла, потому что Лысый бугор — давно уж — голызина, словно стариковская плешь, ни ветру, ни глазу не за что зацепиться.

— Не горься, скоро все будет, — посмеялся Иван. — Ты что, не видишь, как расширяется хутор. Две новые улицы образовалось.

Брешут! Все брешут! — не в первый раз постановил дед Атаман. — Где они, эти улицы? Ксеня да Катя, Фатей да я…

Стараниями Павла Басакина на хуторе, по схеме земельного управления, и в самом деле за лето образовались целых две улицы: Набережная и Аникеевская, в память о хорошем человеке. На каждой — по десятку земельных участков, выделенных под жилую застройку. Владельцами числились Чапурины, Пристансковы, Хныкины, Талдыкины, Черкесовы — городской народ. Но оформлено по закону. Правда, строиться никто не спешил. На самом краю хутора, возле Дона молодые Хныкины обнесли свой участок забором, старый флигелек подновили и приезжали порой порыбачить да отдохнуть на день-другой. Еще один басакинский рожак — Николай Детистов, хозяин ли, начальник по торговому делу, привез и поставил бревенчатую рубленую баню и невеликий домик — тоже для отдыха. Вот тебе и Набережная, и Аникеевская.

— Все брешут! — никому не верил дед Атаман. — А ваш Павло боле всех брешет. Дорогу обещает да газ. А нам дорога одна — на могилки. Вот «мраморщик», тот соображает, чего нам надо.

«Мраморщик» недавно объявился на хуторе. У него в городе бизнес: мрамор для кладбищенских памятников, из Китая он его возил. На хуторе он обгородился и вагончик поставил, приезжал рыбачить, а подвыпив, обещал хуторским старикам по смерти бесплатно поставить на могилах мраморные плиты.

— Все брешут! — выносил приговор дед Атаман. — Надежа на Мышкина, на его бабу. Она ныне при должности — почтарка.

Жена ли, подруга Мышкина и впрямь числилась почтальонкой по хутору. Она пенсию старикам доставляла, а бабке Кате — районную газету. При случае, попутно, хлеб привозила да крупы.

Бабенка шустрая, — похвалил ее дед Атаман. — Жалиться грех. Но вот беда — заикрилась. А с пузом да с дитем — не до нас. Вот и горимся.

Иван удивился.

— Правда, что ли? Беременная?

— А ты не знал?

— Я ее толком и не видал. Значит, Мышкин папой будет.

С этой неожиданной новостью Иван и вернулся к себе. С одной стороны, как не порадоваться за человека, который еще вчера — сирота бездомная, а нынче — все свое: хата, жена и теперь вот будет ребенок. Но с другой стороны, чему радоваться? Алексей живет враскорячку: здесь и в келье. И останется ли на зиму, не больно ясно. А теперь и Мышкин: там и здесь. Хуторское ближе ему, потому что — свое. Это понятно. Теперь — и вовсе. А впереди — зима. Полсотни голов скотины — это немало: два ли, три раза в день корми да в коровниках убирай — все руками. Потом телиться начнут да ягниться. Ночи не спи. С малышней возня. Недаром во времена советские на отел да сакман в колхозы помощников из города присылали.

Не хотелось терять Мышкина: непьющий, спокойный, немногословный, со скотиной управляться умеет. Замену ему не сыщешь. Поневоле Аникея вспомянешь: «Людей здесь давно нет. Одни азадки». Так что не хотелось терять помощников. Одному будет трудно. Особенно теперь, когда Ольге надо беречься. И потом, когда родит она. Если родит.

С тревогой об этом думалось. Наверное, уже прошла пора, отрожались. Но все равно, теплилась в душе какая-то радость. Его еще нет, этого малыша, он еще где-то там, но уже жалеешь его, любишь. И тут же наплывает тревога. В яви и даже во сне.

 

Среди ночи Иван проснулся, почуяв недоброе: страшный сон или какой-то звук его пробудил. В яви было тихо, но Иван все же поднялся и, наскоро одевшись, распахнул дверь вагончика.

Разом на него навалилась глухая темь и мертвая тишь. Даже дыхание перехватило. А тело сковал леденящий страх. Чуял Иван осязаемо, что где-то совсем рядом подступило и жадно глядит на него что-то большое и страшное.

Он с трудом протянул руку, снял рядом с дверью висящее ружье. Щелкнул предохранитель. И сразу будто бы полегчало. Он осторожно спустился по ступенькам на землю.

Услышав хозяина, из-под вагончика вылез Дозор, потянулся, звучно зевнул. И тяжкое отступило.

— Молодец, Дозор, — похвалил он собаку, погладив ее.

Тяжкое отступило. Осталась лишь ночь. И густая, вязкая, словно настой, тишина, потому что вокруг, на десятки верст — безлюдье, дикое поле.

Рядом, за речкой, еще недавно жил Аникей; его подворье в ночи вздымалось светлым куполом огней электрических. А ранним утром доносился оттуда голос трактора. Это была поддержка.

Теперь Аникея нет. И подворья нет. Сомкнулись над хутором тишина и тьма. Словно на хуторском же кладбище, которое рядом и которое ждет своих последних, едва живых: деда Атамана, да деда Фатея, да трех старух. И о какой детворе тут речь… Протяжные глухие стоны донеслись издалека, с холмов. Звучали они в ночи жутковато. Это был брачный зов лося-самца. Но слышался он вовсе не призывно, а печально и устало, потому что всех лосей в Задонье перестреляли, как впрочем, и кабанов, косуль. И не подругу-лосиху который уже день призывал одинокий зверь, но гибель свою. Услышат и убьют. Те же военные да милицейские охотники, которые приезжают к Павлу, на его базу. Она недалеко, эта база: на устье речки, возле самого Дона. Пока там лишь невеликая плавучая пристань, жилые вагончики, двое егерей ли, сторожей, которые меняют друг друга. Обычно там тихо, как и везде в Задонье.

А нынче и вовсе — осенняя глухая хмарь. Может, оттого и почудилось страшное. Все же еще не привык. Всего лишь весна да лето. Да еще прошлая осень, когда у Аникея работал.

Но прошлая осень была иной: с утра съездил в город, вернулся и свободен. Шиповник собирай, грибы — вольная воля. А нынче — не до грибов.

Ненастная ночь скорого света не обещала, но, отмечая положенный срок, заклекотал, прокукарекал старый петух. Вдогон ему, вразнобой, заголосили петушки молодые. Начинался день новый с обычным его обиходом, в котором привычные утренние, а потом дневные заботы: уходила на пастьбу скотина, просторным веером рассыпались по усадьбе куры; неторопливо, немалым табором тянулись на прибрежный луг тяжелые индюки. Там они все лето сытно кормились летучей живностью, а потом отдыхали на берегу, в камышовой затиши.

В свою пору прибыл с хутора работник Мышкин. Еще по лету обзавелся он стареньким мотоциклом с коляской, в которой нынче привез жену, и впрямь заметно пузатенькую.

— Пускай она чего-нибудь сварит, — объяснил Мышкин. — Не всухомятку же… А нам надо закончить. Пока дождя нет.

Какой уже день готовили к зиме коровники, птичники, укрепляя да утепляя окна, ворота, двери; а кое-где стены и кровлю — соломенными тюками да камышовыми матами.

 

Обедом мужиков кормила новая хозяйка. Ели, похваливая; молодуха смущалась. Ходила она, словно утица, вперевалочку, осторожно нося свое богатство.

— Когда? — о понятном спросил Иван.

— В Новый год обещают, — ответил Мышкин, смущаясь, но с довольной улыбкой.

— Вот и хорошо… — сказал Иван.

В самом деле, все было хорошо: обед, молодая женщина на сносях и будущий папа, который был уже вовсе не тот, каким помнился по первым встречам у Аникея. Там, во тьме коровника, копошился невидный паренек ли, мужичок с замершим личиком, бессловесный, покорный, словом, безымянная сирота по прозвищу Мышкин.

Нынче — совсем иное. А теперь даже папа.

Отобедав, Иван сказал:

— Пойду подменю Алексея. Вы его накормите. И с собой пусть возьмет еды. А потом… — Он засмеялся. — Потом сам гляди, папа Коля…

Ответом ему были счастливые лица.

К обеду скотина подходила на водопой к речке, в урочище Перекаты.

Там был пологий берег, прогалы в камышах, невеликий лесок: от воды — тополевый, повыше — вязовый и даже дубовый.

После неторопливого долгого водопоя скотина отдыхала на привычном, обжитом тырле. В эту пору за нею можно и особо не глядеть. Лишь козы — вечная суета — бегут, шарахаются туда да сюда. Поэтому решили избыть их.

В мире — ветер. Но здесь, в низине, у речки, он шелестит далеко в вершинах тополей-осокарей. Белокорых, уже облетающих, с просторным светлым подножием палого листа.

От воды отступив подалее, роняют лист дубняки. Шуршит и падает светлый и темный янтарь, оголяя черную прожиль ветвей и веток. Непролазные терновые заросли в синем уборе мягких поспевших ягод. Рядом — кусты шиповника, объеденные коровами; скотина охотно и ловко шершавым языком ли, зубами обдирает ягоды с колючих ветвей. А вот терн коровы не трогают, не любят. Хотя он вполне едовый, не больно кислый, и если не лениться, то можно сыскать нынче одичавший, но крупный казачий «калеградский» терн, который не уступит иной сливе. Прежде на хуторах его мочили в кадушках и лакомились всю зиму, особенно детвора.

Иван помнил его вкус. И не сразу, но отыскал нетронутые, отягченные крупными ягодами кусты «калеградского» терна, сладкого, с терпкостью, но без оскомины. Ешь да ешь… Он ел и набирал ягоды в пастушью сумку, чтобы угостить своих, запамятав их отъезд.

Тянулся день пасмурный, теплый. Порою приходили темные тучи. И тогда туманилась даль, но вокруг и рядом светила белью листва тополевая, устилавшая землю, и теплилось кроткое свечное пламя листвы вербовой, и радовал глаз чистый янтарь дубов на ветвях и в подножьях. В прорехах туч синее небо проглядывало в той ли, другой стороне; и свет солнечный длинными прямыми лучами ясно выказывал далекие степные курганы, которые за веком век сторожат огромный простор Задонья, неволею завораживающий. Оглянешься и замрешь. Замрешь и чуешь, как душа твоя принимает этот простор. А тело — лишь малая плоть, муравьиная, но плоть от плоти великой, благодарная, потому что живая. И ничего ей не надо, кроме того, что дано от рожденья: небо, земля, горечь и сладость трав, пресный дух воды, солнца нечаянный луч да голос ветра в кронах деревьев, в густой камышовой заросли. Покой, тишина и простор. Это осень пришла в Задонье. Осенью птиц не слышно. Смолкли и улетели. Лишь старый орлан-белохвост клекочет у гнезда, на вершине могучего тополя. Молодой орлан давно оперился, встал на крыло, кормится сам. Но гнездо родительское покидать не хочет. Улетит, а потом возвращается. Улетает надолго, ночь-другую проведет вдали. И снова вернется.

Но орел — не коршун. Большой птице нужен немалый простор для житья. Потому и клекочет старый белохвост, напоминая закон вечный: поднялся на крыло, вырос, значит, пора улетать, навсегда забывая гнездо родительское. Но это трудно даже могучим птицам. А тем более людям.

У Ивана Басакина родное гнездо в поселке. Но что там? Квартира в двухэтажке, рядом — серая стена пятиэтажного дома. Куча дощатых сараев, ржавых железных гаражей, мусорные баки, пустой двор — та же мусорка, бездомные собаки да кошки и такие же, словно бездомные, люди толкутся возле магазина и гаражей, по возможности выпивают… Толкуют все об одном: «Вот раньше… Вот на заводе… Вот при советской власти…»

Нет, нет… Пусть — вагончик, дрова и печка, пусть — керосиновая лампа… Но прокормиться здесь можно. Вот они — коровы, бычки, овечки… И это лишь начало. Даст бог… И Павел должен помочь: обещает свет и дорогу, хотя бы до Большого Басакина. А что до работы, то она везде работа. Задаром хлеб не дают. И прежде, на заводе. А тем более теперь… Свои мытарства вспомнишь, тошно становится.

А здесь можно работать и жить, помаленьку обустраиваясь. Пока пусть и вагончик. Но Павел обещает дом: бревенчатый, сборный. Он будет очень кстати для малыша и Ольги. А что до самого Ивана, то ему и в вагончике хорошо. В нем — лишь спать. А долгий день — в работе, на воле, порою такой, как сейчас.

Осеннее хмурое небо, светлая земля, на которой отава-трава зеленая. Дубы, тополя, вербы в желтизне, янтаре, позолоте и красной меди листвы. Ветер шуршит, падают листья, осветляя землю. Голубая речка, бегущая к Дону, по берегам которого вовсе просторный разлив золотого, багряного, алого. И стылая вода: у берегов — впрозелень, на глубине — холодная сталь. Рядом своя скотина, пока ее немного. Но и времени прошло немного. Но полсотни голов, вот они, вольно пасутся. На зиму кормов хватит. Свои телята будут. И немало. А еще — птица. Овечек бы надо побольше, на них хороший спрос. На индюков — тоже. Вся скотина — под крышей, в тепле будет зимовать. Огород кормит, сад молодой поднимается. Конечно, много работы. И все руками, вилами, лопатой да на горбу. От этого, может, с непривычки, спина стала побаливать. Но слава богу, что есть она, эта работа. Она — для себя, для детей. Для Тимошки.

В поселке Тимоша во дворе лишь по крышам гаражей скакал, гонял «вампиров», засевших на мусорке. Да возле магазина с ребятней крутился, где — «жвачка» да «пепси», а втихую — курево, наркота, дешевая «дуриловка»: клей да бензинчик. Там у Тимоши была лишь одна отрада — летняя «халабуда» в листве и ветвях старого клена. Здесь — все его: земля и всякая животина. Помощник растет. Уже и сейчас помощник.

Осенний пасмурный день медленно угасал. Туманилась и прежде поры темнела просторная речная долина. В гущину деревьев, кустов крались сумерки. Остывал, словно покрываясь пеплом, жар осенней листвы.

Всего лишь смеркалось. Но порой чудилось, что это не вечер дня, а вечер жизни.

Далекий звук мотоцикла и тарахтенье прыгающей на ухабах коляски возвратил Ивана Басакина к часу нынешнему. Коровы и овечки спокойно паслись. Пастушья просторная сумка была полна. Правда, угощать некого сладким терном.

Мотоцикл потарахтел верхом, направляясь к Красным ярам, к броду, а через него — на хутор. Молодой папа Мышкин с женою подались к своему дому.

К своему подворью повернул и подогнал стадо Иван, а потом обогнал скотину, которая будет пастись дотемна, потихоньку подбираясь к дому. Надо было птицу покормить и загнать ее на ночлег.

Гул, вначале далекий, потом нарастающий, застал его на подворье. Это был гул вертолета, который шел от Дона, от холмов его напрямую к Белой горе, возле которой он приземлился.

Из вертолета по лестнице осторожно, с помощью дяди, спустился на землю Тимоша. Павел издали помахал брату рукой, возвращаясь в машину, которая недолго переждав, когда отойдет мальчик, поднялась в воздух, направляясь к охотничьей базе.

Тимоша со всех ног не бежал, но летел, раскрылатившись к своему жилью и к отцу.

— Папочка, папа! Я прилетел на вертолете! Я ничуть не боялся! А чего бояться? Это — военная машина. Надежная. Так дядя Паша сказал. Я в окно смотрел и тебя увидел! Я, наверно, буду военным летчиком! Папа! Чуть не забыл! Ты удивишься и обрадуешься! У нас будет еще один брат, маленький братишка. Его нам мама родит. А потом он вырастет.

— А может, сестренка? — с усмешкой спросил Иван.

— Не надо. Девочка у нас уже есть — Зухра. А братишка нам очень нужен. Я скоро буду совсем большим и пойду в армию. А кто тебе будет помогать? У нас столько много всего… И еще разведется. А братишка вырастет и будет тебе помощник. Такой, как я. У нас ведь много работы… Огород, сад и скотина. Вон ее сколько! — указал он на подходящее стадо. — Тебе обязательно нужен помощник. Чуть не забыл! Нам скоро привезут целый дом. Дядя Паша сказал. Он завтра приедет и все расскажет тебе. Вагончики — это ведь жилье временное, — внушал Тимоша отцу, явно повторяя чужие слова. — А дом — это навсегда. У всех дома есть. А у нас — вагончики. В них не повернешься.

Слушая сына, Иван лишь вздыхал. Про этот дом уже было говорено, и место для него выбрали. Дом, конечно, сборный, готовый, но сам собою он, словно в сказке, не встанет. Сколько новых трудов с ним…

Пока загоняли скотину да запирали ее, время шло. Ненастный осенний день, недолгий свой путь завершая, напоследок порадовал солнцем. Оно проглянуло на закате, и серенькое небо в мелких невидных барашках туч вдруг засветило и заиграло из края в край алым, багровым и розовым. Лесистое прибрежное займище в ответ полыхнуло вовсе сказочным, золотым и пурпуровым немереным плесом, принимая в себя спокойные речные и вовсе тихие озерные воды, рыжие луговины, белые пески — просторный предел земной, который в нынешней светлый час узрел лишь монах Алексей с немалой высоты Явленого кургана после дневных трудов у родника и каменной чаши.

В тот же час, далеко в небе, свершая вечерний обряд, парили орланы-белохвосты. Они поднимались все выше и выше, по обычаю провожая уходящее солнце и продлевая свой день в краю горнем, откуда виделся простор вовсе неоглядный, на многие десятки верст.

В закатном солнце — золотистая степь да степь. Большие да малые курганы: Явленый, Прощальный, Купной, Городище, Гиблый, Хорошев. Глубокие да пологие балки — морщины земного чела: Раскатная, Ревучая, Сибирькова, Соловьяная да Церковная… Долины живых и пересохших речек, ручьев: Большая да Малая Голубая, Ревуха, Гремячий лог да Сухой Бурлук. След человечий в местах укромных, приютных: корявые, одичавшие груши да яблони, густой терновник, заплывшие ямины погребов, ушедший в землю камень плитняк домовой основы, могилки. Все это — память. Теперь лишь урочища: Теплое, Голубое, Зоричево, Скуришино, Еруслань, Ильмень, Холомкино, Данушкино. И с недавних пор — Кисляки, старого Ибрагима долгий и такой короткий для малого Ибрагима приют; а еще раньше — немалый Кисляковский хутор, с которого в горькие годы одним разом забрали и расстреляли двадцать шесть казаков, а еще пятеро на войне погибли. Хутор кончился, оставив на земле лишь имя свое.

В такие урочища поздней осенью быстро приходит ночь. Зарею вечерней полыхнули остатки листвы на грушевых деревьях и покрылись пеплом.

И все Задонье отгорело в заре и подернулось тьмой до поры: земля, дикие травы, слепой темный ветер, для которых времени нет, но одна лишь вечность; ее душа человеческая не вместит. А слабый разум принять и понять не в силах, что каждый миг — это вечность, а долгая вечность — один лишь миг.

На хуторе Басакин и под Белой горой быстро темнело. Вечерняя заря отыграла. В желтом низком ее полотне ясно виделась вереница черного воронья, которое тянулось с полей к ночевью. Долгий был лет, молчаливый, тяжелый, слышимый махом жестких крыльев да редким сварливым карканьем.

Это осень пришла в Задонье.

Орланы-белохвосты вернулись к своему ночевью, когда земля уже утонула в осенней тьме. Под Белой горой в малом окошке жилья желтый огонек и малый отсвет его на земле мерцали недолго. Сомкнулась долгая ночь, в которой было обычное: осторожные звуки малого зверья возле жилья скотьего и людского в поисках поживы, призывные, трубные стоны лося, гулкое уханье филина и волчий вой вдалеке, на Песках.

А в глухую заполночь пролился в округе небесный дождь: хвостатые белые звезды летели и летели, пробивая низкие тучи. Земля принимала звездную зернь, словно позднюю озимь, которой не ныне, так завтра придет пора.

 

 

Декабрьский номер журнала “Новый мир” выставлен на сайте “Нового мира” (http://www.nm1925.ru/ ), там же для чтения открыт ноябрьский номер, в “Журнальном зале” «Новый мир» № 12 появится после 28 января.

 

 

 

Версия для печати