Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2013, 9

Мотыльки для кунстника

(Андрей Иванов. Харбинские мотыльки)

Андрей Иванов. Харбинские мотыльки. Роман. Таллинн, «Авенариус», 2013, 312 стр.

 

Андрей Иванов написал неожиданную и по-своему долгожданную книгу. Неожиданной она стала, главным образом, в контексте творчества самого писателя: прежние его тексты — от «Путешествия Ханумана на Лолланд» до «Ночи в Сен-Клу» — представляют собой попытку так или иначе осмыслить современность, пусть даже современность трактуется расширительно, захватывая детство и юность героя (например, герой интенсивно что-то вспоминает, и сам процесс воспоминания — это уникальный экзистенциальный опыт оживления прошлого, включающий его в текущее настоящее наравне с событиями этого настоящего). В новой книге современность может считываться только специалистами, задавшимися целью проанализировать подтекст или художественные приемы, использованные автором. «Харбинские мотыльки», опубликованные в журнале «Звезда»[1] и подготовленные к выходу отдельной книгой, — это исторический по своему хронотопу роман. При этом, вопреки возможным ожиданиям, с жанром исторического романа он не имеет ничего общего. Перед нами скорее роман-реконструкция, как «Орфография» Дм. Быкова или, что еще ближе, «Казароза» Л. Юзефовича. Ничего подобного у Андрея Иванова ранее не наблюдалось, а потому стало для автора своеобразным достижением, планкой, которую теперь нельзя понижать.

В новой книге действие происходит в Эстонии во времена Первой Республики. Персонажи — русские эмигранты преимущественно свободных профессий, ведущие богемный образ жизни, тот, к которому они привыкли у себя на Родине еще в эпоху Серебряного века. Но прежняя Россия исчезла, а художники, фотографы, писатели, поэты, журналисты, издатели оказались новой России не нужны, их словно сбросили с парохода современности и заключили в гетто где-то на окраине империи, которая вроде бы политически независима от Страны Советов (хотя зависима, и еще как! конец 1930-х гг. это покажет), но это ничего не значит, так как какого-либо мощного культурного центра здесь нет, а есть рядом: в СССР и стремительно гитлеризирующейся Германии. Атмосфера Ревеля и Юрьева 1920 — 1930-х гг. — атмосфера глубокой провинции, до которой доходят отголоски большой культуры. Доходят с запозданием, когда эта культура «конца века» уже перестала существовать, а потому от нее остались лишь фрагменты и какие-то внешние проявления, вроде богемного увлечения контрабандным кокаином. Такова же, например, Пермь 1920-х гг. с ее эсперантистами в «Казарозе» Л. Юзефовича: провинция как аномалия времени, законсервировавшая в себе то, что уже стало очевидным прошлым. Русские в Ревеле, который изображает Андрей Иванов, настолько замкнуты в своем кругу, что не замечают, как мир вокруг меняется и история делает еще один опасный для них поворот. По сути, они становятся эмигрантами, то есть по-настоящему ощущают свою отчужденность только тогда, когда дни независимости Эстонской Республики подходят к концу. Пророческими оказываются предсказания одной героини романа, что все или почти все русские, живущие сейчас в Ревеле, умрут в один год и год этот будет тысяча девятьсот сороковой.

Ситуация провинции с ее ограниченными рамками для самовыражения, атмосфера сгущающейся безысходности порождают порой странные феномены. Здесь ожиданно расцветает эзотерика, здесь богема вовлекается в дела контрабандистов (или воображает себя вовлеченной), здесь рождается на эмигрантской почве убогий гомункулус — русский фашизм, представленный автором как идеология униженных и умалишенных. Он не настолько страшен, как стоило бы ожидать от фашизма, поскольку нет еще зверств и преступлений Германии и ничего или почти ничего их не предвещает, он воспринимается как еще одна ипостась общего декаданса, как новая религия для узкого круга сектантов, бросившихся в него во главе с братьями Каблуковыми в состоянии тревожности и невроза, в попытке убежать от беспросветности эмигрантского существования. Фашизм расширяет их горизонт, он становится связующим и объединяющим делом: соратники эстонских русских фашистов находятся даже в Харбине, откуда приходят странные посылки с агитлитературой и китайскими мотыльками. Каблуковы на почве фашизма даже водят знакомство с Элиотом и Бердяевым, которым поначалу любопытны новые идеи и новая идеология. Братья и их соратники бредят фашизмом, не понимая всей опасности этого бреда.

Как признается Иван Каблуков, «мой „фашизм” — это крик, который должен быть услышан. Молчать нельзя. Преступно — молчать. Мой „фашизм” — смысловая провокация, яркий, трагический образ, необходимый для того, чтобы расцветить блеклый облик нынешнего национал-радикального движения, давно уже ставшего призраком, уныло слоняющимся по улицам с хоругвью и свастикой. Наконец, это искреннее уважение к заблудшим героям былой Европы, чей опыт так же полезен нам, как опыт парижских коммунаров был полезен большевикам». Не зря фашизм здесь взят в кавычки — это не политическое движение, а персональная вера отчаявшегося человека.

Роман действительно можно назвать долгожданным. По сути, перед нами новое слово о русской эмиграции. Не Париж, не Берлин, не Прага и даже не Шанхай и Харбин (маркированный в названии романа), о которых написано немало (хотя об эмиграции всегда мало, всегда есть лакуны, требующие заполнения), но именно Таллинн (Ревель), доселе не проявлявший себя в этом отношении зримо, попадает в поле зрения автора. В романе выведены в качестве некоторых персонажей вполне конкретные исторические лица: Борис Вильде, А. В. Черниговский-Чернявский, но важнее, пожалуй, обобщенный образ русских, обитающих за пределами своей страны. «Русских узнаешь по старым шляпам. У „Русалки” под ивами на скамейках сидят — пальто в подпалинах, драная шуба. Над ними на ветках вороны. Небо свернулось, как сливки. Ветер гонит бумажки по променаду. Вытягивает чей-то зонтик. Крякнул клаксон. Шляпы шевелятся, смотрят вслед автомобилю. Листья, бумажки, фонари. Так они и сидят. Шелестят газетами. Донашивают костюмы. Плывут по дорожкам Екатериненталя. Стоят там и тут, как шахматные фигуры. Каплями пуантилиста проступают на фоне серого моря. Сядешь на скамейку, и тут же кого-нибудь принесет».

Эмигрантские тексты — амплуа Андрея Иванова, которого можно уже по праву назвать специалистом по быту и бытию эмиграции, причем не только и не столько теоретиком, а, учитывая его биографию, и практиком. Однако «Харбинские мотыльки» — это едва ли не единственный текст, лишенный автобиографизма в силу его исторической дистанцированности от автора, хотя, как водится в текстах данного писателя, полный автопсихологизма. И здесь вновь оказываются востребованными столь любимые Андреем Ивановым герои-маргиналы, герои, переживающие мучительную разлуку с Родиной и не менее мучительно встраивающиеся в новую систему социальных отношений, будь то лагеря для «азулянтов» на Лолланде, постсоветский Таллинн или досоветский Ревель.

Главный герой романа — кунстник Борис Ребров. Кунстник — в переводе с эстонского художник. Ребров не зря называет себя именно по-эстонски, акцентируя положение эмигранта и вольного художника с нестабильным заработком и неопределенным будущим. К тому же художником в традиционным смысле он не является, поскольку хоть и пишет картины, но ими не ограничивается, занимаясь  фотографией и даже инсталляциями. Например, самой популярной его работой становится созданная из подручных предметов и затем запечатленная на пленку Вавилонская башня, символ эмигрантского существования, его лингвистического аспекта и в большей мере — бытийного, лишенного какой-либо уверенности в завтрашнем дне.

Продолжая разговор об автопсихологизме, нельзя не отметить очень тонко замаскированную исторической отдаленностью близость героя автору. Борис Ребров в романе более всего проявляет себя как писатель, ведя дневник и фиксируя происходящее с позиции вовлеченного наблюдателя. Его дневник в событийном плане становится важнее его художественных работ, как важнее всего происходящего оказывается психологическое состояние героя. Андрей Иванов словно бы примеряет на себя ситуацию Бориса Реброва и щедро наделяет его своим мироощущением, эмоциально-психологическим потенциалом. Ребров — это попытка автора преодолеть в себе Реброва, как ни парадоксально это звучит.

Тревожное состояние, в котором перманентно находится кунстник, все обостряется, так что начинают рваться ткани материального мира: сначала появляются прорехи, сквозь которые летят и летят харбинские мотыльки, а затем наступает символическая смерть. Борис Ребров, доведенный до отчаяния и умалишения, умирает, продолжая жить. В морге под именем Реброва остается умерший немец Штамм, а Ребров, присвоивший фамилию и национальность Штамма, начинает новую жизнь, про которую ничего не известно, кроме того, что вряд ли она будет счастливой. Другой, но точно не счастливой, учитывая уже начавшуюся Вторую мировую войну и не покидающих героя мотыльков.

Нет смысла искать в романе историческую правду, но реконструкция все же удалась. Андрей Иванов оживил прошлое и тем самым заставил читателя с учетом этого прошлого по-новому посмотреть на настоящее, в котором по-прежнему актуальны и русская эмиграция, и фашизм; жизнь все также абсурдна, и абсурд этот непреложен — не только как прием в художественной прозе Андрея Иванова.

 

 

 



[1] «Звезда», Санкт-Петербург, 2013, № 4, 5.

 

Версия для печати