Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2013, 9

«В рассуждении завоевания Индии...»

За строками «Кавказского пленника» А. С. Пушкина

Маркелов Николай Васильевич — главный хранитель Государственного музея-заповедника М

Маркелов Николай Васильевич — главный хранитель Государственного музея-заповедника М. Ю. Лермонтова в Пятигорске. Родился в 1947 году. Окончил филологический факультет МГУ им. М. В. Ломоносова. Автор целого ряда книг о Лермонтове и Пушкине в их связи с историей Кавказа, в том числе «Лермонтов и Северный Кавказ» (Пятигорск, 2008), а также более 300 статей и публикаций о русских писателях на Кавказе и о событиях Кавказской войны XIX века.

 

 

 

 

В письме к брату Льву от 24 сентября 1820 года, делясь с ним летними впечатлениями о пребывании на Кавказе, Пушкин выразил надежду, что «эта завоеванная сторона, до сих пор не приносившая никакой существенной пользы России, скоро сблизит нас с персиянами безопасною торговлею, не будет нам преградою в будущих войнах — и, может быть, сбудется для нас химерический план Наполеона в рассуждении завоевания Индии». Подобный ход мысли был, вероятно, навеян поэту чем-то увиденным или услышанным в далеком полуденном краю.

 

 

«Когда на Тереке седом впервые грянул битвы гром…»

 

Сюжет «Кавказского пленника» Пушкину подсказала разгоравшаяся на юге война. Однако в отношении военной ситуации, сложившейся к тому времени у наших южных рубежей, особенно примечательны даже не две основные части поэмы, а ее эпилог, в котором автор рисует полет своей музы «к пределам Азии» — туда, где он сам недавно побывал и где теперь она, как он надеется, воскресит «преданья грозного Кавказа». Далее поэт строит литературные планы, связанные с событиями нашей недавней военной истории:

 

…И воспою тот славный час,

Когда, почуя бой кровавый,

На негодующий Кавказ

Подъялся наш орел двуглавый;

Когда на Тереке седом

Впервые грянул битвы гром

И грохот русских барабанов…

 

К тексту поэмы Пушкин сделал ряд примечаний, пояснив, что «счастливый климат Грузии не вознаграждает сей прекрасной страны за все бедствия, вечно ею претерпеваемые. Песни грузинские приятны и по большей части заунывны. Они славят минутные успехи кавказского оружия, смерть наших героев: Бакунина и Цицианова, измены, убийства — иногда любовь и наслаждения». Здесь же поэт объяснил значения слов, не знакомых тогда русскому читателю (аул, уздень, шашка, сакля, кумыс, кунак, чихирь, Байрам, Рамазан). Перефразируя слова Белинского о «Евгении Онегине», можно сказать, что пушкинская поэма для своего времени явилась маленькой энциклопедией кавказской жизни.

Не забыл поэт и о своих литературных предшественниках: «Державин, — замечает он, — в превосходной своей оде графу Зубову первый изобразил в следующих строфах дикие картины Кавказа» (и Пушкин выписал из оды две строфы, поместив следом и большой отрывок из стихотворного послания Жуковского к Воейкову).

Имена упомянутых в эпилоге поэмы и примечаниях к ней русских полководцев (Цицианов, Котляревский, Бакунин, Зубов) мало о чем говорят современному читателю, а стоящие за ними события далекой и бурной эпохи теперь уже едва проступают во мгле веков. Попробуем воскресить их, высвечивая в исторических потемках дела двухсотлетней давности и повторяя, согласно пушкинскому завету, забытые преданья грозного Кавказа.

Первая русская крепость на Тереке, с воеводой и стрельцами, появилась еще при Иване Грозном, в 1567 году. Она так и называлась — Терки — и находилась на его левом берегу, напротив устья Сунжи. Крепость поставили по просьбе кабардинского князя Темрюка Идарова, тестя русского царя. Правда, просуществовала она недолго, так как вызвала недовольство крымского хана Девлет-Гирея. В мае 1571 года этот хан-агрессор дошел с крымско-турецким войском до Москвы и сжег Кремль. Наглость хана не знала границ: он требовал отдать ему Казань, Астрахань и убрать нашу крепость на Тереке. Но военное счастье переменчиво: новый набег Девлета на Русь окончился его полным разгромом на подступах к Москве. От Астрахани он счел за лучшее отказаться, но Терки русским все же пришлось снести.

Князь Темрюк умер от ран, полученных в боях с крымцами, и с новым посольством в Москву отправился его брат Канбулат, принявший от царя грамоту с золотой печатью. Крепость возле устья Сунжи поставили снова. Снова она получила название Терки, и снова ее пришлось разрушить, — на этот раз по требованию Магомет-Гирея. Позднее у русских в устье Терека появился Тюменский острог (по названию реки Тюменки), с сильным гарнизоном и пушками, а на Сунже, на месте старой крепости, Сунженское городище, где обосновались «ратные люди». При царе Федоре Ивановиче было основано и Терское воеводство.

Движение молодой империи на юг решительно устремил Петр. Взятием Азова он попытался прорубить окно в Азию, а в 1722 году, предприняв Дагестанский поход, без боя покорил Дербент и в устье реки Сулак основал крепость Святой крест. Через десять лет небольшой экспедиционный отряд, направленный из этой крепости на территорию современной Чечни, имел боевое столкновение с жителями аула Чечень. Таким образом, и первые сведения, да и само название чеченцев вошли в русскую жизнь и русский язык из военных реляций.

Вскоре у русских появилось на Тереке два новых опорных пункта — Кизляр и Моздок. Кизляр, находившийся в 50 верстах от берега Каспия, впервые упомянут еще в 1616 году в «отписке» терского воеводы Хохлова. В 1735 году город становится пограничной крепостью, с постоянным гарнизоном и таможней. Городское население составляли русские, армяне, грузины, татары и персияне. По кривым улочкам тянулись то саманные домики, то турлучные сакли с плоскими кровлями. В Кизляре в 1765 году в семье небогатого офицера русской службы, родился Петр Иванович Багратион, будущий герой Аустерлица и Бородина.

Моздок основан позже. В 1762 году на левом высоком берегу Терека, в урочище Моздогу (по-кабардински — «дремучий лес»), поселился владелец Малой Кабарды Кургоко Канчокин, принявший православие и получивший от русских чин подполковника. Лес вокруг постепенно вырубили, и ландшафт принял степной характер, с цепью снеговых гор на горизонте. Терек, едва вырвавшись из глубины ущелий, здесь еще «дик и злобен» и стремительно несет к Каспию свои бурные мутные воды. В 1770 году в Моздоке разместился батальон пехоты, на земляных валах установили 40 орудий и с Дона переселили до ста казачьих семей. Моздокская укрепленная линия, представлявшая собой череду станиц, редутов и сторожевых постов, протянулась до Кизляра. Устройством Линии в западном направлении, от устья Лабы и по правому берегу Кубани до Азова, занимался в 1777 — 1780 годах командир Кубанского корпуса А. В. Суворов. Земля за Кубанью и побережье Черного моря находились еще под властью Турции. Укрепленная Линия, пересекшая кавказский перешеек от моря и до моря, получила название сначала Азово-Моздокской, а позднее Кавказской.

В 1785 году указом Екатерины II было основано Кавказское наместничество, состоявшее из двух областей — Кавказской и Астраханской. Первым наместником стал Павел Сергеевич Потемкин, родственник светлейшего князя Г. А. Потемкина. Он перенес свою резиденцию в Екатериноград (при слиянии Терека и Малки), выстроил здесь дворец и поставил каменные триумфальные ворота с надписью «Дорога в Грузию».

Основные события разгоравшейся Кавказской войны происходили в некотором удалении от Горячих вод, и, понимая это, Пушкин впоследствии признавался в письме к Н. И. Гнедичу, что «сцена моей поэмы должна бы находиться на берегах шумного Терека, на границах Грузии, в глухих ущельях Кавказа — я поставил моего героя в однообразных равнинах, где сам прожил два месяца…».

Побывать в 1820 году на Тереке Пушкину не довелось, но кубанский отрезок Линии он обозрел, что называется, своими глазами, когда вместе с семьей Раевских возвращался из кавказских странствий. «Видел я берега Кубани, — писал он брату Льву, — и сторожевые станицы — любовался нашими казаками. Вечно верхом; вечно готовы драться; в вечной предосторожности! Ехал в виду неприязненных полей свободных, горских народов…». 

Жизнь на границе была трудна и опасна. Гребенские, терские и кубанские казаки вели необъявленную и непрерывную войну, защищая в стычках с горцами свои жилища и земли. Настоящий же «битвы гром» грянул на Линии в 1785 году. Уроженец чеченского аула Алды по имени Ушурма, постигнув премудрости шариата, стал проповедовать соплеменникам газават, то есть войну против «неверных». Он внушал им простую идею: бедствия, которые горцы терпят от русских, есть наказание Всевышнего, посланное им за отступничество от истинной веры. Ушурма принял имя шейха Мансура, что означало «победоносный». Его призывы имели успех, и, почувствовав опасность, военные власти направили в Алды карательный отряд полковника Пьери, дабы захватить «лжепророка» и доставить его на Линию. При первых же выстрелах Мансур успел скрыться, русские сожгли аул и, посчитав дело конченым, двинулись восвояси. И вот тут, в дремучих лесах на берегах реки Сунжи разыгрались главные трагические события этого печального дня. Сам Пьери и восемь его офицеров были убиты. Отряд, состоявший из трех батальонов пехоты, почти полностью истреблен, часть людей и два орудия захвачены нападавшими. По чеченскому преданию, от всего русского войска остались только фуражки, несшиеся по течению реки. Уцелела лишь горстка солдат, а среди них, по счастью, адъютант Пьери — двадцатилетний унтер-офицер Петр Багратион. Прошло еще пять лет, и когда в 1791 году генерал И. В. Гудович взял штурмом у турок неприступную Анапу, ее десятитысячный гарнизон был почти полностью истреблен, а укрывшийся в крепости Мансур взят в плен и отправлен в столицу империи.

Теперь мы обратимся к впечатляющей военной экспедиции, состоявшейся в 1796 году и известной под названием Персидского похода графа Зубова. Нет сомнений, что на протяжении долгих лет эта тема находилась в круге творческого внимания Пушкина. Даже после того, что он увидел на Кавказе своими глазами в 1829 году, совершив путешествие в действующую армию в Арзрум, «призрак невозвратимых дней» продолжал тревожить его воображение. Пристально вглядываясь с вершин Машука и Бештау в даль «глухих ущелий Кавказа», туда, «где рыскает в горах воинственный разбой», Пушкин стремился проникнуть мысленным взором и в даль времен — к грандиозным событиям минувшей Екатерининской эпохи.

 

 

«Потщитеся и низринется…»

 

На закате своего царствования Екатерина II решилась привести в исполнение так называемый «греческий проект» Потемкина, состоявший в том, чтобы, изгнав турок из Европы, отнять у них Константинополь и образовать новое «греческое королевство», трон которого императрица предназначала для своего второго внука, Константина.

Фантастический (или, как сказали бы в старину, — химерический) план предстоящей военной экспедиции был предложен фаворитом Екатерины Платоном Зубовым. Турецкую столицу предполагалось осадить с трех сторон: Суворов должен был перейти Балканы и угрожать городу с европейского берега Босфора, другой экспедиционный корпус — продвинуться по южному берегу Черного моря, а сама Екатерина с Платоном, находясь при Черноморской эскадре, осадила бы город с моря. Стратегический размах операции был столь широк, что простирался до пределов Индии и предусматривал захват торговых путей от Персии до Тибета с установлением наших гарнизонов в наиболее важных пунктах. Заблаговременно был составлен даже проект медали, лицевую сторону которой украшал чеканный профиль государыни, а по окружности шла надпись: «Божьей милостью Екатерина II. Императрица и самодержица всероссийская. Заступница верным». На обороте, среди волн морских, — объятый пламенем Константинополь с падающими башнями минаретов, над ним же — победно воссиявший православный крест. И надписи: «Потщитеся и низринется. Поборнику православия»[1].

Однако выполнение этого невероятного плана осложнялось тем, что в 1795 году персидский шах Ага-Мохаммед-хан с 80-тысячным войском вторгся в Грузию и разгромил незначительные силы царя Ираклия. Этот «ужас Ирана», как прозвали его в соседних странах, некогда кастрированный по приказу шаха Надира, нечеловечески свирепый, разорил и залил потоками крови Тифлис. Россия, под покровительством которой находилась единоверная Грузия, не могла оставаться в стороне.

Кавказский наместник генерал-аншеф Иван Васильевич Гудович немедленно отправил в Тифлис отряд полковника Сырохнева, а другой, генерал-майора Савельева, — в Дербент, считавшийся тогда воротами в Персию. Савельев Дербента не взял: городским стенам, по которым можно было ездить на телеге, его шесть пушчонок не были страшны. Ответные вылазки, предпринятые дербентским правителем Шейх-Али-ханом, также не имели решительного успеха. Гудович тем временем начал собирать в Кизляре внушительный отряд, рассчитывая лично возглавить поход. Но Екатерина рассудила по-своему.

Для войны с Персией был сформирован отдельный Каспийский корпус, состоявший из двух кавалерийских и двух пехотных бригад, усиленный казаками и каспийской флотилией (всего около 35 тысяч человек). Есть сведения, что «Суворов отказался принять начальство над войсками, назначенными в персидский поход»[2], и тогда командовать корпусом получил приказ 24-летний генерал-поручик и андреевский кавалер Валериан Александрович Зубов (родной брат Платона Зубова), прошедший боевую школу суворовских кампаний. Участник штурма Измаила, своего первого «Георгия» он получил из рук легендарного полководца. В одном из польских походов ему ядром оторвало ногу, и, находясь на излечении за границей, он заменил ее искусственной, позволявшей ему по суткам находиться в седле. За это персы стали называть его потом Кизил-аяг (Золотоногий).

Греческий митрополит Хрисанф Контарини, имея опыт личных впечатлений, подготовил для Зубова путеводные записки о Бухаре, Хиве, Кабуле  и Кашмире, особое внимание уделяя дорогам, численности тамошних войск и местным обычаям. Соображения, которые он при этом высказал, приличествуют более представителю военной разведки, нежели служителю церкви: «Бухария уподобляется саду удивительной красоты; но к сожалению, наслаждаются сею частию света варвары. <…> Бухария почти превосходит самую Индию в богатстве и изобилии во всех жизненных потребностях. <…> В Кабуле воздвигнул свой престол Авганский государь пятьдесят лет по смерти Надир-шаха. <…> Государь сего владения чрезмерно богат дорогими каменьями и жемчугами, денег же не имеет и едва может содержать себя своими доходами; войска имеет всегда в готовности до двадцати тысяч, а не более. <…> В случае нужды число войска их может быть собрано до пятидесяти тысяч человек; но пять тысяч россиян чрез два часа сражения истребят оное и возьмут самого государя с женами и имуществом его. <…> Главнейшая сила их состоит во многих верблюдах, из коих на каждом прикреплен род фальконета, который сидящий на верблюде всадник оборачивает на все стороны, и в действии сем они довольно искусны. <…> Для вящего удостоверения и подробнейшего во всех частях к сведению вашему нужных замечания можно отправить в те края людей вами избранных, с наблюдением однако ж той осторожности, чтобы не походили они на русских, имели короткие волосы и странствовали бы под видом врачей, путешествующих  для собрания произрастений…»[3].

В марте 1796 года граф Зубов прибыл в Кизляр, откуда вскоре началось движение русских войск к Дербенту.

Дербент по-персидски означает «узел ворот». На тюркских языках его имя звучит иначе — Демир-Капи, то есть Железные Врата, упоминания о которых есть и в русских летописях. Его стены помнят великого Тимура и золотоордынского хана Тохтамыша, а в 1722 году Дербент без боя покорился русскому царю Петру. Из-за мелководья его корабли не могли подойти близко к берегу Каспия, тогда он приказал матросам нести себя на доске над волнами и первым ступил на кавказскую землю.

В рядах Каспийского корпуса находились многие из прославившихся впоследствии боевых командиров: П. Д. Цицианов, П. С. Котляревский,  М. И. Платов, Н. Н. Раевский — будущий благодетельный спутник Пушкина в поездке на Горячие воды, от которого поэт и мог услышать подробности дела  и сыну которого, Николаю, посвятил потом своего «Пленника». Был среди них и 19-летний офицер, начавший военную карьеру лишь за два года до персидского похода. Звали его Алексей Петрович Ермолов. Раздосадованный же Гудович сдал дела на Кавказской линии генералу Исленьеву и, сославшись на болезнь, покинул Кавказ.

В первых числах мая передовые казачьи разъезды появились под стенами Дербента. Город был надежно укреплен: стена Даг-Бары, построенная еще арабами для защиты от набегов хазар, уходила вглубь гор. Городские стены достигали в толщину трех метров. В верхней части города на неприступной скале высилась старинная цитадель — Нарын-Кала.

Решительный штурм привел русских к успеху: 10 мая под ударами артиллерии рухнули крепостные ворота, и Шейх-Али-хан, не дождавшийся помощи ни от персов, ни от турок, счел за лучшее сдаться на милость победителя. Серебряные ключи от города Зубову поднес столетний старец, который за 74 года до этого вручил их императору Петру. Великий Державин посвятил Валериану Зубову оду — «На покорение Дербента» и сравнивал своего героя с самим Александром Македонским, имея в виду предстоящее завоевание Индии.

В короткий срок войсками корпуса был занят прибрежный Дагестан, русские продвинулись от устья Терека до устья Куры и покорили все ханства Восточного Закавказья. Екатерина наградила Зубова чином генерал-аншефа и орденом Святого Георгия второго класса. За Дербент он получил также алмазные знаки к «Андрею Первозванному» (что считалось высшей степенью этого ордена) и бриллиантовое перо на шляпу, а всем нижним чинам и казакам на радостях было роздано по одному рублю. Не встречая сопротивления, русские кавалерийские отряды перешли Куру и вступили в Муганскую степь. Дорога на Тегеран была открыта…

Впрочем, при более пристальном рассмотрении ситуация, в которую попал Каспийский корпус, не казалась столь безоблачной. «Опрометчивость, которою был запечатлен весь план персидского похода Валериана Зубова, — читаем в обширном историческом очерке, посвященном братьям Зубовым „Русской стариной”, — не замедлила принести горькие плоды, и сам покоритель Дербента не мог не сознаться, что его положение на Кавказе было почти критическое»[4]. Сказывались необеспеченность продовольствием, нехватка войск и непривычные условия горной войны, когда нападения можно было ожидать в любой момент и с тыла и с флангов. «Валериан Зубов, — продолжает автор „Русской старины”, — обуянный ужасом при виде естественных твердынь Кавказа и тысячи препятствий, подробно писал о них брату своему и умолял: „Обеспеча мое пропитание, снабдите меня предполагаемою прибавкою войск к осеннему времени и примите к сему верные меры; ибо должен вам признаться, что все идет крайне медленно…”»[5].

Осень действительно принесла новые беды, и отряд быстро терял подвижность и боеспособность. Очевидец событий передает, в какой отчаянной ситуации оказался зубовский корпус: «Между тем войско находилось в трудном положении. От чрезвычайных жаров и употребления плодов появились в оном болезни, и сего несчастия ничем другим отвратить было не можно, кроме запрещения привозить фрукты, для чего поставлены были везде караулы. Лошади, верблюды и быки большею частию попадали от недостатка в фураже, ибо трава была почти вся или вытравлена, или выгорела, а напоследок сделалась и вредною по серному свойству земли; притом же наступила ненастливая погода и дожди. Посему граф дал повеление немедленно выступить к Шамахе, которая хотя не далее была как верст на 15, однако переход сей за недостатком лошадей, верблюдов и волов для перевозки тяжестей был очень затруднителен»[6].

Сложно сказать, могла ли эта кампания, столь доблестно начатая на берегах Каспия, победоносно завершиться на берегах Босфора: смерть престарелой императрицы круто изменила положение дел. Восшедший на престол Павел, враждебно настроенный ко всем начинаниям Екатерины, отдал войскам приказ немедленно вернуться в прежние границы, на Кавказскую линию, и возвратил Персии все завоеванные провинции.

С «Золотоногим» же император поступил издевательски хитроумно: приказ к отступлению был послан отдельно каждому из командиров полков, участвовавших в экспедиции, то есть всем, кроме самого Зубова, — в расчете, видимо, на то, что, лишенный войск, тот сложит голову за хребтом Кавказа. Но Зубова выручил Платов — вернулся в Россию вместе с ним, а за незапятнанную солдатскую честь заплатил заключением в крепость.

Обратный путь Каспийского корпуса представлял собой печальную картину и более походил на беспорядочное отступление проигравших сражение войск. По словам участника этого ледового похода А. П. Ермолова, полки, «предоставленные судьбе, не снабженные ни теплою одеждою, ни продовольствием, ни фуражом, шли среди суровой снежной зимы, сопровождаемой в горах и обширных кумыкских равнинах страшными вьюгами, — шли поодиночке, каждый сам себе, и в результате бедственный поход стоил стольких человеческих жертв и такого материального ущерба, каких нельзя было ожидать при самой неудачной кампании»[7].

Павел вернул Гудовича на Кавказ, возместив ему превратности фортуны графским титулом. При Александре он стал и генерал-фельдмаршалом (за полный разгром турок на реке Арпачай в 1807 году). Пушкин назвал его имя в «Путешествии в Арзрум», описывая крепость «с заржавыми пушками, не стрелявшими со времен графа Гудовича».

 

 

«Ты самый молодой, но самый храбрый генерал в Европе»

 

Кто знает, не виделась ли Пушкину «даль романа» о Зубове: причудливый сюжет его жизни весьма к тому располагает.

Круто вознесенный судьбою к самому подножию российского престола, он в одночасье лишился всех монарших милостей. Победоносно пробившись с войсками за грани Кавказа — так далеко, как никто еще из русских полководцев, был вынужден без славы покинуть поля сражений. Недавний баловень удачи, сосланный и забытый, в отчаянной попытке вернуть утраченное, он вошел в кровавый заговор цареубийц.

«Современники не сходятся в оценке нравственных качеств графа В. А. Зубова,  — писал великий князь Николай Михайлович. — Одни говорят, что внутренние свойства не соответствовали его красивой внешности. Человек далеко не умный, но менее ограниченный, чем его знаменитый брат, Зубов, легкомысленный, развратный и расточительный, был злопамятен и жесток. Другие, например, Державин, напротив, отзываются с большой похвалой о его храбрости, благородстве и честности»[8].

Валериан Александрович Зубов родился в 1771 году и вскоре, по обычаю века, был записан вахмистром лейб-гвардии в конный полк. Чин следовал ему, как выражался классик, но, разумеется, стремительная военная карьера Зубова зависела не столько от личной доблести или полководческого таланта, а определялась положением при дворе его всемогущего брата Платона. Когда в 1790 году Суворов взял у турок Измаил, то с известием об этой победе Потемкин отправил в Петербург именно Валериана, пожалованного на радостях «Георгием» IV степени и званием флигель-адъютанта. Екатерина всегда относилась к нему с материнской заботой. В письме 1792 года, лично извещая его о пожаловании генерал-майором, она делает замечательную приписку: «Послушай, мальчик! Не давай себя в излишние опасности. Дело с поляками того не стоит; а за то, что хорошо поступаешь, тебе спасибо»[9].

Чувствительное сердце императрицы не обманулось в своей тревоге: именно злополучное польское ядро нанесло ее любимцу неизгладимое увечье. На Зубова сыпались новые, бесконечные милости: графский титул, орден Cвятого Александра Невского, «Георгий» III степени, потом высший орден империи «Андрей Первозванный» и чин генерал-поручика. По мнению многих современников, Валериан превосходил красотою своего старшего брата, и в особенности отличался белизною лица, на котором всегда играл нежный румянец. Вот потому Платон, опасаясь соперничества, и отправил его подальше, завоевывать персиян.

Екатерина пристально следила за этим походом, вникая в детали, известные ей по донесениям Валериана, и не уставая своими письмами поддерживать и направлять молодого героя. «Все твои донесения я читала с удовольствием, — восклицает она, — и приказала до тебя доставить все, в чем только можешь иметь нужду или надобность. Нимало не сумневаюсь о твоем усердии…»[10].

Взятие Дербента было отмечено в Царском Селе и Петербурге пушечной пальбой. Известия о быстром и победном продвижении русских на юг достигли европейских столиц и замелькали на страницах газет. Находясь в невероятной дали, где, говоря словами державинской оды, «ревут в мрак бездн сердиты реки», Зубов об этом знать не мог, но Екатерина не замедлила отправить к нему фельдъегеря с этой ошеломляющей новостью, поднявшей, говоря современным языком,  полководческий рейтинг Валериана на небывалую прежде высоту. «Ты самый молодой, но самый храбрый и наиболее привлекающий внимание генерал в Европе, — пишет Екатерина Зубову в июле 1796 года. — С чрезвычайным удовольствием и со слезами на глазах читала я похвалы тебе в Гамбургской газете. Там говорят, что храбрый и заслуженный граф Валериан Зубов Дербентом овладел, и имя твое напечатано большими буквами. Заподлинно большими буквами твое имя напишется в истории, как продолжишь толь разумно как начал, о чем нимало не сумневаюсь. Геройский твой дух люблю как душу. Ради Бога продолжай, яко начал…»[11].

Петр Бартенев, опубликовавший в своем «Русском архиве» письма и записки императрицы к Зубову, сделал особое примечание от себя, что «граф Валериан Александрович был лучшим из четырех братьев Зубовых, с 1789 года получивших большое значение при Русском дворе и в делах государственных: современники почти единогласно отзываются о нем с сочувствием и уважением. Проживи Екатерина долее, молодому герою предстояла деятельность всемирно-историческая: по свидетельству Державина, имевшего всю возможность знать дело, Персидский поход рассчитан был на овладение Константинополем со стороны Малой Азии и на установление прямой торговли с Индией (в предотвращение английских захватов). Мелкодушие двух следующих царствований дозволило увлечь себя губительным вмешательством в Западноевропейские дела. Из-за этих дел здравая и народная политика Екатерины не пролила ни капли русской крови, имея виды несравненно более обширные, но для России плодотворные»[12].

О «всемирно-исторической» миссии Зубова говорить трудно даже предположительно. Справедливости ради положим на чашу весов мнение человека, вполне осведомленного в перипетиях его персидского анабазиса, но не ослепленного блестящими достоинствами этого, по выражению Екатерины, «героя во всей силе слова».

В том, что Валериан Зубов самый молодой генерал в Европе, императрица, вероятнее всего, не ошибалась. Но с суждением о том, что он «самый храбрый и наиболее привлекающий внимание», явно поторопилась: над Европой уже взошла яркая звезда Наполеона. Он был, действительно, двумя годами старше Зубова, но его альпийский поход (начатый, как и зубовский, в апреле 1796 года) получил высочайшую оценку того, кто разбирался в военном искусстве, говоря очень мягко, никак не хуже Екатерины.

«О, как шагает этот юный Бонапарт! — восклицал восхищенный Суворов. — Он герой, он чудо-богатырь, он колдун! Он побеждает и природу и людей; он обошел Альпы, как будто их и не было вовсе; он спрятал в карман грозные их вершины, а войско свое затаил в правом рукаве своего мундира. <…> Не заботясь о числе, он везде нападает на неприятеля и разбивает его начисто. Ему ведома неодолимая сила натиска — более не надобно. <…> В действиях свободен он, как воздух, которым дышит; он движет полки свои, бьется и побеждает по воле своей!»[13].

Старший брат Валериана — Николай был зятем Суворова; помимо этого в нашей истории  известен тем, что именно он, человек громадного роста и необыкновенной силы, нанес Павлу роковой удар золотой табакеркой по голове. Так или иначе, в письмах великого полководца разбросаны различные замечания о братьях Зубовых. Цитируемые ниже письма адресованы Д. И. Хвостову, женатому на племяннице Суворова, который покровительствовал ему и даже выхлопотал для него графский титул Сардинского королевства. Хвостов, в свою очередь, говорил о Суворове, что «нет тайны, которой бы он мне не вверял».

«Театр на Востоке: герой Граф Валериан за Дербент, — пишет Суворов из Тульчина в мае 1796 года, — покорит и укрепит Каспийское море, прострит свои мышцы до Аракса, далее завоеваниев Петра Великого, и ограничит Грузию. Тогда ему Ф[ельдмаршал] мал».

Столь высокая оценка сменяется вскоре, уже в сентябре, горечью и досадой. Валериана Суворов иронически называет «графом Анадолийским» — имея в виду предполагавшийся поход на Константинополь по южному, турецкому, берегу Черного моря (эта область носит название Анатолии). Подобная почетная приставка к фамилии, как, например, Потемкин-Таврический или Суворов-Рымникский, служила  высшим признанием полководческой доблести.

Далее Суворов ревниво комментирует какое-то из донесений самого Зубова или сообщение о его изрядно преувеличенных успехах: «„Г[раф] В[алериан] освободил грузинское царство!..” Ложь, он там не был. „Лютый Магмут”. Он с ним не встречался. „Покорение”. Покоряют ослушных и противуборных. Дербент 150 тыс[яч] сдавался Савельеву. Баку занят казаками, и так войски вошли в Шемаху. „Соблюдение войск”. Последняя ложь. Здесь умирает в год  50 чел[овек], а там в полгода т[ысяч]и и, говорят, 3 т[ысяч]и побито. Запрещено о том рассуждать под смертною казнию…» («Лютый Магмут» — персидский шах Ага-Мохаммед-хан).

И в следующем письме: «Что мне о Персии писать? Новый завоеватель Шемахи будет после такового ж областью Гилянскою, Рящем и Гаванью обладать или хоть нечто еще и по малой мере Генерал-Аншеф. Сие стремление Князя П[лато]на должно быть для присвоения ему и себе армии и армиев. Гибель по сей игантической экспедиции пойдет гулять на облака». (Гилян — персидская провинция, охватывающая юго-западный берег Каспийского моря; Рящ (правильно Решт) — главный город Гиляна; Гавань — вероятно, искаженное персидское название; «игантический» — гигантский; «пойдет гулять на облака» — то есть останется безнаказанной.)

В письме от 25 ноября (спустя лишь двадцать дней по смерти Екатерины) Суворов пишет уже об «уничтожении полном Персицкой Экспедиции», то есть о возвращении Каспийского корпуса в прежние границы. Этот странный поступок эксцентричного Павла превратил зубовский бросок на юг в бессмысленную военную демонстрацию, пусть и «игантическую» по размаху, но не имевшую никаких политических последствий, что, впрочем, для нас теперь не так важно, как те замечательные последствия, которые она имела в отечественной литературе.

 

 

«В рассуждении достоинства он никогда не переменяет мыслей»

 

Блистательный певец Фелицы не обошел вниманием и нашего героя, которого всегда искренне считал «как лицом, так и нравами человеком прекрасным».

В своих записках Державин рассказал о появлении Валериана при дворе с известием о взятии Измаила. Находясь в это время в комнатах фаворита, «в первом восторге о сей победе» он дал слово радостному вестнику написать оду, что и было вскорости исполнено. Государыня пожаловала успешному придворному автору богато осыпанную бриллиантами табакерку. Сообразно течению времени и свершению исторических событий Державин посвятил «юному вождю» ряд стихотворений: «К красавцу» (1794), «На покорение Дербента» (1796), «На возвращение графа Зубова из Персии»  (1797), «Волхов Кубре» (1804). Самый же ценный для нас источник — это уникальные «Объяснения на сочинения Державина относительно темных мест, в них находящихся, собственных имен, иносказаний и двусмысленных речений, которых подлинная мысль автору токмо известна; также изъяснение картин, при них находящихся, и анекдоты, во время их сотворения случившиеся». Эти «Объяснения» составлены самим Державиным, но изложены, как было тогда принято, от третьего лица.

Если в оде «К красавцу» поэт воспевал «души и тела красоту» и «сердце доброе» Валериана, не забыв отметить и «ужасный вред», нанесенный ему войною, то есть оторванную польским ядром ногу, другими словами — славил его личные качества, то в дальнейших творениях Державин возвел своего героя уже в статус полководца, обагрившего свой меч кровью «противных Россам Персиян» и покрытого лавровым венцом.

В пояснениях к оде «На покорение Дербента» Державин изложил план нашей наступательной кампании — в том виде, каким он был известен самому поэту: «…гр[афу] Зубову препоручено было исполнение сего предприятия таким образом, чтоб он, заняв важные чрез Персию до Тибета торговые места, оставил там гарнизоны, а потом обратился с своей армией вправо к Анатолии и там, взяв Анапу, пресек все подвозы и сношения с Константинополем, а тогда же бы Суворов чрез горы и Адрианополь шел к помянутой столице Оттоманской порты. Императрица же сама лично на флоте имела намерение осадить сей город, и сей план должен был начаться в будущий 1797 г., к чему уже Суворов и приуготовлялся; но Провидение, имея свои планы, не допустило сему свершиться»[14].

И далее, в пояснениях к строке «Кому чертеж дают Платоны», имеется и указание на автора «сего предприятия», хотя и завуалированное, почтительно и прозрачно, именем древнегреческого философа, но вполне понятное современникам предначертателя этого грандиозного военного проекта — Платона Зубова.

Что же касается анекдотов, то к ним можно, пожалуй, отнести эпизод с «Петровыми ключами», то есть ключами от Дербента, поднесенными сначала императору Петру, а потом, три четверти века спустя, тем же самым жителем города, уже «столетним старцем» — Зубову. Не все находят этот случай достоверным. Но, как говорится, если это и неправда, то хорошо придумано. Державин, видимо, передает эту историю со слов самого Валериана. Во всяком случае, в его бумагах находилась копия зубовского письма с изложением всего происшедшего в тот победный миг, когда русские, уже не встречая сопротивления, ринулись сквозь поверженные городские ворота. «Но един, — доносит Зубов, — остановил наше стремление, и был то 120-ти летний старец, поднесший в начале столетия ключи Дербентской крепости Петру Великому Первому. Оруженосец Екатерины Второй те же ключи от того же старца принял 10 мая 1796 года»[15].

Верил или нет сам Державин в историю с ключами, но в поэтическом смысле постарался извлечь из нее максимум возможного, намного превзойдя и без того чрезвычайно лестную для Валериана параллель с Петром: старца с ключами он уподобил персидскому царю Дарию, а Зубова — покорителю Персии и величайшему полководцу всех времен и народов Александру Македонскому:  «В столетнем старце Дарий зрится, / А юный Александр — в тебе!».

Александр при начале войн с Дарием был еще моложе «оруженосца Екатерины», но Дербента завоевать не мог (город был основан много позже его походов), так что вся державинская метафорическая система, связанная с его именем («В тебе я Александра чтил»; «Ступавший Александра в след»), есть плод заблуждения или далеко зашедшей поэтической фантазии.

Гиперболическая несоразмерность такого сравнения могла показаться и плохо скрытой насмешкой (подобно «графу Анадолийскому»), но в данном случае была вполне искренней и подходила общему духу державинской баталистики, которую Екатерина сравнила однажды с громкой трубой.

Этот выпирающий перебор с Александром все же не остался незамеченным и еще имел свои последствия. В самом деле, написание оды «На покорение Дербента» было естественным поэтическим актом: она воспевала не просто очередную, а плановую, предрешенную «чертежом Платона» победу русского оружия, одержанную под знаменами того, кому сама государыня не уставала пророчить великую будущность. Появление же оды «На возвращение графа Зубова из Персии» не только не вытекало естественным образом из хода событий, но и, опасно противореча ему, сулило автору только неприятности и требовало, несомненно, каких-то особых побудительных причин. Сам Державин объясняет это так:

«К сочинению сей оды повод был следующий: по восшествии на престол императора Павла, когда у графа Зубова [была] отобрана команда, то, будучи при дворе, кн. С. Ф. Голицын упрекнул автора той одой, которая на взятие Дербента Зубову сочинена, сказав, что уже герой его не есть Александр и что он уже льстить теперь не найдет за выгодное себе; он ему ответствовал, что в рассуждении достоинства он никогда не переменяет мыслей и никому не льстит, а пишет истину, что его сердце чувствует.

— Это неправда, — ответствовал Голицын, — нынче ему не напишешь.

— Вы увидите.

Поехав домой, сочинил сию оду в то время, когда Зубов был в совершенном гонении, которая хотя и не была напечатана, но в списке у многих была, несмотря на неблагорасположение Императора к Зубову»[16].

Отзывы об оде «На возвращение графа…» есть у Пушкина, Гоголя и Белинского. Видимо, именно по этой причине издатели по сей день охотно включают ее в сборники державинских стихотворений. Приведем здесь две строфы, помещенные Пушкиным в примечаниях к «Пленнику»:

 

О юный вождь, сверша походы,

Прошел ты с воинством Кавказ,

Зрел ужасы, красы природы:

Как, с ребр там страшных гор лиясь,

Ревут в мрак бездн сердиты реки;

Как с чел их с грохотом снега

Падут, лежавши целы веки;

Как серны, вниз склонив рога,

Зрят в мгле спокойно под собою

Рожденье молний и громов.

Ты зрел — как ясною порою

Там солнечны лучи, средь льдов,

Средь вод, играя, отражаясь,

Великолепный кажут вид;

Как, в разноцветных рассеваясь

Там брызгах, тонкий дождь горит;

Как глыба там сизоянтарна,

Навесясь, смотрит в темный бор;

А там заря златобагряна

Сквозь лес увеселяет взор.

 

Ода увидела свет в сентябрьской книжке «Друга просвещения» за 1804 год, где была помещена под заглавием «На возвращение из Персии чрез Кавказские горы графа В. А. Зубова, 1797 года». За текстом оды следовало еще четверостишие, прибавленное автором по поводу недавней кончины Валериана в Курляндии:

 

Пришел теперь к сему покою

И ты, прекрасный человек;

Когда б толь славною стезею

И мой пресекся век!

 

Но Державин писал не только оды. Зубовский цикл он завершил стихотворным посланием графу Д. И. Хвостову, которым откликнулся на смерть Зубова в 1804 году:

 

Уже и вождь, ногой железной

Ступавший Александра в след,

Прекрасный человек, любезный,

Луч бедных — блещет между звезд.

 

Хотя имени персонажа здесь нет, оно, по ряду очевидных примет, не вызывает сомнений, к тому же в «Объяснениях» сам автор сделал потом примечание к этим строкам, что в них имеется в виду «шедший по следам Александра Великого, царя македонского, завоевавшего Персию, граф Зубов, который имел поддельную железную ногу вместо настоящей, потерянной, как выше сказано, на сражении в Польше»[17].

Поэт до конца верил в высокие душевные свойства Валериана, резко отличая его в этом от заносчивого Платона, которого и упомянул только однажды, в связи с вышеизложенным «чертежом». «Сей граф Зубов, — читаем в „Объяснениях”, — был человек снисходительный, говорил и выслушивал всякого с откровенным сердцем, не так как брат его, любимец Императрицы, несравненно старших, почтеннейших себя людей принимал весьма гордо, не удостоивая иногда и преклонением головы»[18].

Поверим на слово русскому поэту, считая, что в данном случае приговор — окончательный…

 

 

«Державин в превосходной оде графу Зубову первый изобразил  дикие картины Кавказа»

 

Современному читателю слог державинской оды может показаться тяжеловесным. Мнения же людей, более близких к Державину по времени, разноречивы.

Несмотря на сентиментальные воспоминания о лицейском благословении, Пушкин в доверительном письме к А. А. Дельвигу как-то заметил, что «у Державина должно сохранить будет од восемь да несколько отрывков, а прочее сжечь». В 1825 году в письме к А. А. Бестужеву в ряду лучших произведений Державина Пушкин назвал и оду к Зубову, упомянув, что она «недавно открыта»: ода появилась в печати только после смерти императора Павла, а до этого ходила в списках.

Также и пораженный Гоголь в своей знаменитой статье «В чем же, наконец, существо русской поэзии и в чем ее особенность» процитировал и прокомментировал отрывок из этого державинского шедевра.

Белинский высоко ценил автора оды как человека и гражданина: «Во многих стихотворениях Державина личный характер его как человека является с весьма хорошей стороны. Несмотря на то, что его век был век милостивцев и что лесть и угодничество считались добродетелями, он льстил больше как ритор, чем как поэт. Когда Суворов, в отставке, перед походом в Италию, проживал в деревне без дела, Державин не боялся хвалить его печатно. Ода „На возвращение графа Зубова из Персии” принадлежит к таким же смелым его поступкам»[19].

Но далее, когда речь заходит уже о поэтических достоинствах оды, а не о нравственных достоинствах ее автора, интонация у Белинского совершенно меняется. Он искренне и страстно восхищался «Кавказским пленником» Пушкина, а когда отправился на Юг, то перечитывал поэму и в Пятигорске, находя, что «„Кавказский пленник” его здесь, на Кавказе, получает новое значение». Он настаивал, что первооткрывателем Кавказа в русской поэзии был именно Пушкин, — настаивал вопреки словам самого Пушкина, благородно уступившего пальму первенства «старику Державину». «Грандиозный образ Кавказа с его воинственными жителями, — писал Белинский в знаменитой „Шестой статье”, — в первый раз был воспроизведен русскою поэзиею, — и только в поэме Пушкина в первый раз русское общество познакомилось с Кавказом, давно уже знакомым России по оружию. Мы говорим — в первый раз: ибо каких-нибудь двух строф, довольно прозаических, посвященных Державиным изображению Кавказа, и отрывка из послания Жуковского к Воейкову, посвященного тоже довольно прозаическому описанию (в стихах) Кавказа, слишком недостаточно для того, чтоб получить какое-нибудь, хотя сколько-нибудь приблизительное понятие об этой поэтической стороне. Мы верим, что Пушкин с добрым намерением выписал в примечаниях к своей поэме стихи Державина и Жуковского и с полною искренностию, от чистого сердца хвалит их; но тем не менее он оказал им через это слишком плохую услугу: ибо после его исполненных творческой жизни картин Кавказа никто не поверит, чтоб в тех выписках шло дело о том же предмете…»[20].

Но и этого критику показалось мало. В рецензии на издание «Сочинений» Державина в 1845 году Белинский еще раз прошелся по оде, безопасно и безнаказанно иронизируя по поводу ее создателя: «Многие не знают, как и восхвалить Державина за оду „На возвращение графа Зубова из Персии”, а между тем, что в ней — сперва резонерство в холодных стихах, потом не совсем верные и живые (даже поэтически) картины Кавказа. Что такое, например, эти стихи:

 

Ты видел, как в степи средь зною

Огромных змей стога кишат,

Как блещут пестрой чешуею

И льют, шипя, друг в друга яд.

 

В те времена поэту не было никакого дела до действительности: он опирался только на свою фантазию. Что ему за дело, что Кавказ — не Индия, и в нем нет огромных змей, что змеи нигде не кишат стогами, что в стога складывается только сено и что змеи никогда не забавляются переливанием яда друг в друга?»[21]

Однако не все оказалось так просто, и Белинский, сам видевший Кавказ не далее курортного Пятигорска, радовался рано. Рисуя фантастические картины Кавказа, где «бездны пламень извергают» и «в воздухе пары сгорают» (то есть воспламеняются нефтяные и газовые выбросы), и выстраивая калейдоскопический ряд других ужасных и непредставимых для русского читателя образов, Державин ничего не выдумывал, а передавал реальные впечатления участников похода и, вероятнее всего, самого Зубова. Что касается так зацепившей Белинского строки «Огромных змей стога кишат», то сам Державин объясняет ее следующим образом: «Недоходя до Испагана от Каспийского моря находится степь, на которой в летние месяцы такое великое число собирается больших змей, что никоим образом пройти невозможно, и для того путешественники проезжают только сие место осенью и зимой, когда змеи скрываются»[22].

Приведем и выдержку из статьи известного советского литературоведа Б. С. Виноградова, детально рассмотревшего вопрос о том, что же преобладает в державинской оде — поэтический вымысел или историческая действительность: «Встреча со скопищем змей тоже не фантазия. Еще Плутарх сообщал, что после сражения на левом берегу Алазани Помпей двинулся к Каспийскому морю, но вследствие множества ядовитых пресмыкающихся отказался от этого намерения. Советский историк К. В. Тревер, комментируя Плутарха, разъясняет, что большое количество змей имеется и в настоящее время в Мильской и Муганской степях. Белинского более всего удивила такая строка оды: „И льют, шипя друг в друга яд”. Великий критик иронически заметил: „Змеи никогда не забавляются переливанием друг в друга яда”.  А Державин описал драку змей, побоище пресмыкающихся, наблюдающееся и в наше время»[23].

Более того, ученому удалось разыскать сведения о современном состоянии этого природного серпентария. Заметка об этом была помещена в газете «Молодежь Азербайджана» 14 июля 1967 года: «Интересное сообщение поступило из Евлаха. Неподалеку от шоссейной дороги Евлах — Халдан, в нескольких сотнях метров от Куры, произошла настоящая битва между змеями. По рассказам очевидцев, на поле боя было свыше трехсот змей. В смертной злобе с шипением змеи бросались друг на друга. До темна длилось это побоище, а на следующее утро на месте битвы были обнаружены десятки погибших змей. Тут возможна встреча двух пресмыкающихся групп. Не исключено, что это была случка змей»[24].

«А то, что у Державина огромные змеи, — заключает Виноградов, — видимо, на совести изумленных очевидцев, передававших свои впечатления поэту». Впрочем, даже не изумление очевидцев тому виной, а, скорее всего, действительные размеры и обилие в Муганской степи столь ужасных пресмыкающихся. У нас есть возможность не реконструировать ту давнюю ситуацию по современным данным, а просто оценить ее на момент происходивших событий. Вот свидетельство участника зубовского похода, оставившего в своих записках довольно подробную заметку на этот счет: «Муганская степь есть единственная и обширнейшая из всех степей Персии, но могла быть полезна для армии только в то время, в которое на нее пришли: она по всему ее пространству, как и лагерное место, покрыта лучшею и полезною травою потому, что селитряное свойство земляной подошвы сообщает ей некоторую соленость, которая для скота полезна и выпадающий снег тотчас растворяла; но с весны до наступления осеннего времени пространство степи сей есть жилище, или, так сказать, царство бесчисленного множества змей и других многоразличных вредных и ядовитых пресмыкающихся гадов. Воздух делается тогда тяжелый, горький и совсем неудобный к дыханию, так что и в некотором от нее расстоянии нельзя сносить оного; шум же и свист шипящих змей бывает слышим проезжающими издалека; словом, что в продолжение весны и лета ни человек, ни же какой-либо скот или зверь к сему месту приблизиться не может. Войско для зимованья построило землянки. При сем случае и здесь выкапывали множество змей…»[25]

И наконец, еще один автор — на этот раз сам Валериан Зубов. Он блеснул пером в 1801 году, составив «Общее обозрение торговли с Азиею»[26]. Это краткие заметки о наших торговых делах на Каспии с древних времен до Петра и Екатерины. Что касается персидского похода, то его целью, как пишет Зубов, было не только наказание «хищника Аги-Мегмед-хана» и защита Грузии, но и «главнейше основать твердым образом  с Персиею нашу торговлю».

Для военного обеспечения торговых интересов России предполагалось «ниже впадения реки Аракса построить крепость» и основать город под названием Екатериносерд, который «был бы в совершенной возможности ограждать Персидскую нашу торговлю от буйных и хищных горских народов…»

«Сколь ни велик и ни обширен план сей, — замечает Зубов, — Великая Екатерина предполагала исполнить его мимоходом; и я, напоенный духом ея, считал сие тем более удобовозможным, что был уже близок к совершению оного…»

Можно понять его огорченность, но все же, уйдя в своем стремлении на Юг в небывалую прежде даль, Зубов оказался не столь дальновиден в своих политических оценках. Проблема рубежей империи в Закавказье решалась отнюдь не «мимоходом», и здесь еще не раз сталкивались под орудийный гром интересы России и ее беспокойных южных соседей.

 

 

«Ты зрел, как Терек в быстром беге меж виноградников шумел…»

 

История стихотворного послания В. А. Жуковского «К Воейкову», отрывок из которого Пушкин поместил в примечаниях к своему «Пленнику», не столь велика и занимательна, как зубовский цикл Державина, но некоторое внимание ей также необходимо уделить. Прежде всего, несколько слов об адресате. Александр Федорович Воейков — русский поэт, переводчик, критик, журналист, издатель и едва ли не одна из самых карикатурных фигур во всей нашей литературе. По личным свойствам это был совершенно отвратительный и циничный субъект, втершийся в доверие к своему однокашнику Жуковскому и обманом женившийся на его племяннице Александре.

Получив начальное образование в Московском университетском пансионе, Воейков служил в кавалерии, вышел в отставку в скромном чине и на военную службу, то есть в ряды ополчения, вернулся в 1812 году. После изгнания французов путешествовал по южным областям России, побывав, в том числе, на Тереке и Дону. Промотав состояние, обратился за помощью к Жуковскому, и тот выхлопотал ему кафедру  русской словесности в Дерптском университете. Профессор из него получился неважный: «совершенный невежда», как писал о нем Н. И. Греч, Воейков пьянствовал со студентами и распутничал, а на коллег строчил мерзкие доносы, нисколько не стесняя своей буйной фантазии. Изгнанный за это из Дерпта, вновь воспользовался покровительством Жуковского и получил место инспектора классов артиллерийского училища в Петербурге. В столице он занялся журналистикой, погрязнув в литературных склоках и мелких махинациях. Даже кроткого Жуковского Воейков гнусными выходками умудрялся довести до белого каления, и тот лупил своего «приятеля» палкой по плечам. В ответ Воейков скандализировал домашних, обещая убить Жуковского, а потом зарезать и себя.

Как поэт Воейков прославился большой сатирой «Дом сумасшедших», куда поместил почти всех известных русских литераторов, в том числе и себя самого. Сатира, или, как писали о ней, «образец литературной брани», долгое время ходила в списках, так как пребывала под цензурным запретом, и вышла в свет только через 20 лет после смерти автора. В 1816 году Воейков был принят в литературное общество «Арзамас», где носил имена «Дымная печурка» и «Две огромные руки».

Пушкин знал Воейкова лично, был знаком с его женой и детьми и прекрасно понимал ему настоящую цену, а потому и относился к нему по преимуществу иронически. Упоминания имени Воейкова, почти всегда полные сарказма, довольно часто встречаются в письмах и заметках поэта. Так, в письме к брату Льву в 1824 году из Одессы он назвал Воейкова своим «высоким покровителем и знаменитым другом». Передают, впрочем, что Пушкин восхищался его стихами из «Дома сумасшедших», направленными против Булгарина и Греча.

«Послание к Воейкову» написано и опубликовано Жуковским в 1814 году, в ответ на «Послание к Жуковскому из Сарепты 1813 г.» самого Воейкова. Впоследствии, сожалея уже о выражении в этом стихотворении дружеских чувств к адресату,  Жуковский в некоторые строки  внес изменения. Публика встретила эти стихи с полным восторгом. Пушкин выписал из послания пространный отрывок в 53 строки, предварив его особой заметкой: «Жуковский, в своем послании к г-ну Воейкову, также посвящает несколько прелестных стихов описанию Кавказа». Вот некоторые строки оттуда:

 

Ты зрел, как Терек в быстром беге

Меж виноградников шумел,

Где часто, притаясь на бреге,

Чеченец иль Черкес сидел

Под буркой, с гибельным арканом;

И вдалеке перед тобой,

Одеты голубым туманом,

Гора вздымалась над горой,

И в сонме их гигант седой,

Как туча, Эльборус двуглавый…

…Но там — среди уединенья

Долин, таящихся в горах,

Гнездятся и балкар и бах,

И абазех, и камукинец,

И карбулак, и абазинец,

И чечереец, и шапсук.

Пищаль, кольчуга, сабля, лук,

И конь, соратник быстроногий —

Их и сокровища и боги…

…В дыму клубящемся сидят

И об убийствах говорят;

Иль хвалят меткие пищали,

Из коих деды их стреляли;

Иль сабли на кремнях острят,

Готовясь на убийства новы.

 

Со временем поэтические краски этого описания довольно потускнели. Мы уже приводили весьма прохладную оценку Белинского, который и вспомнил-то о «Послании» лишь для того, чтобы отметить благородство Пушкина, не поскупившегося на похвалы дорогому учителю. А уж те, кто увидел Кавказ своими глазами, чуть ли не в каждой строке тут стали натыкаться на всякого рода неточности. Известный дореволюционный автор-кавказовед  Е. Г. Вейденбаум не упустил заметить, что Эльбрус, например, не виден с берегов Терека и что не стоило сравнивать эту гору, покрытую вечными снегами, с тучей, как передающей представление о чем-то мрачном и черном. «Согласно тогдашнему воззрению на горца, как на хищника, — продолжает Вейденбаум, — промышляющего исключительно разбоем и грабежом, все перечисленные племена, по словам Жуковского, только и делают, что „как серны скачут по скалам”, подстерегают путников и в них „бросают смерть из-за утеса”; дома же курят трубки, беседуют об убийствах и острят на кремнях свои сабли, „готовясь на убийства новы”. Нечего и говорить, что такое изображение кавказского горца очень односторонне даже и для того времени: миллионное население не может кормиться только плодами грабежа и насилия. Порядок, в котором Жуковский перечисляет племена, обусловлен исключительно потребностью рифмы. Некоторые названия (камукинец, чечереец) совершенно неизвестны в этнографической номенклатуре Кавказа»[27].

Все это, увы, справедливо. Ну ладно еще — «камукинец»; это, можно догадаться, почти неузнаваемо искаженный «кумык». «Бах» — по-видимому, «убых», были и такие. А вот невразумительный «чечереец» совсем уж никуда не годится. Скажем еще, что Пушкин, вопреки утверждению Белинского, оказал Державину и Жуковскому вовсе не плохую, а поистине историческую услугу, продлив внимание к их кавказским творениям на бесконечно долгий срок.

 

 

«Граф Зубов находился в дружественных связях  с народами кавказскими…»

 

К лету 1797 года Зубов вернулся морем в Астрахань. Позади осталось много пережитого в этой удивительной кампании, впереди ждала пугающая неизвестность. Облегчить душу смещенный главком смог в разговоре с человеком, которому его рассказ оказался интереснее, чем кому-то другому во всем белом свете. Это был польский путешественник и археолог Ян Потоцкий.

Он успел объехать Европу, Северную Африку, Турцию, а в дальнейшем, в составе посольства графа Ю. А. Головкина, совершил и транссибирский вояж к границам Монголии. Круг его научных интересов был необыкновенно широк: история, география, этнография, лингвистика и — литература, ибо, отдыхая от ученых занятий, граф сочинял еще пьесы и писал большой роман из испанской истории. Потоцкий имел и некоторый военный опыт: в молодые годы успел послужить лейтенантом австрийской армии. В период восстания Тадеуша Костюшко, в звании капитана польских инженерных войск, возводил на берегах Вислы укрепления против наступавших суворовских полков, в рядах которых находились 23-летний генерал-майор Валериан Зубов и его 17-летний приятель капитан Алексей Ермолов, впервые получивший под свою команду шесть артиллерийских орудий. За участие в смуте Потоцкий был внесен русскими властями в черные списки, грозившие ему потерей поместий и свободы, но был спасен влиятельной родней, а позже, в царствование Александра I, счел за лучшее принять российское гражданство и, пользуясь протекцией своего кузена Адама Чарторыйского, в то время министра иностранных дел России, поступил на службу в наш азиатский департамент. И прозывался тогда по-русски Иваном Осиповичем.

Свои многочисленные монографии, статьи и книги Потоцкий писал на французском языке, они выходили в свет в Варшаве, Париже, Берлине и Петербурге. Его знаменитый роман «Рукопись, найденная в Сарагосе» — занимательный, пугающий, полный иронии и головоломных интриг с неожиданной развязкой — высоко оценил Адам Мицкевич. Им же зачитывался Пушкин и даже, находясь под сильным впечатлением, начал писать большое стихотворение на тот же сюжет. Наш поэт упомянул Потоцкого в своем «Путешествии в Арзрум», признав, что его «ученые изыскания столь же занимательны, как и испанские романы».

О встрече с Зубовым Потоцкий поведал в своей книге «Путешествие в степях Астрахани и Кавказа», вышедшей в свет уже после смерти автора. Книга издана в Париже в 1829 году и помимо текста имела две гравированные карты и семь рисунков. Годом раньше петербургский «Северный архив» опубликовал отрывок из «Путешествия...» в  переводе с французского на русский, причем с упоминанием об этой астраханской встрече. Недавние противники, теперь они счастливо обрели друг друга, и польский граф оказался, таким образом, интервьюером молодого полководца и записал свой рассказ буквально из первых уст:

«5 числа. Я имел удовольствие провести несколько часов с Графом Валерияном Зубовым, который возвращался с Персидской войны. Я слушал его с удовольствием, но сердце мое обливалось кровию, потому что я принужден был отказаться от многих идей, которые стали мне драгоценны. Я следовал, как только мог лучше, за ходом Русской армии по карте восточной части Кавказа, которая была весьма тщательно сделана во время похода. Русские, прошедши Хой-су, вошли во владения Шамхала Таркского; этот Князь уже отдался под покровительство Русских, и потому Генералу Зубову не трудно было подвигаться вперед; он овладел Дербентом, городом почти совершенно заключенным во владениях Кадия Табассеранского. Наконец Зубов расположил главную свою квартиру на пределах пустыни Муганской. Во всю эту кампанию Русские действительно принуждены были сражаться только с Лезгинцами, живущими в горах совершенно неприступных. За ними живет Авар-Хан: имя Авар, носимое сим Ханом, принадлежит одному древнему Гунскому народу, и вот причина, почему в сравнительном словаре всех языков, изданном в Петербурге, язык сих Аваров поставлен в след за языком Венгерским; однако ж я не заметил никакого сходства между ними. Граф Зубов находился в дружественных связях как с народами Кавказскими, так и с другими, гораздо более отдаленными, каковы суть: Туркменцы, Бухарцы и Авганцы. Бухарцы суть древние Согдияне; они смешались с Туркменцами, которые известны были под именем     Узбеков»[28].

Как видим, Потоцкого привлекали не столько успехи русского оружия, сколько возможность получить новые сведения об интересующих его предметах. Слушая рассказы Валериана, этого нового Синдбада, граф невольно сожалел, что судьба не позволила ему самому удостовериться и поведать миру обо всех этих, словами поэта, неведомых дорожках и невиданных зверях. Что же касается Пушкина, то он настолько увлекся испанским романом Потоцкого, что попытался даже разыскать рукопись «Сарогосы», — по всей видимости, для перевода ее на русский язык и дальнейшей публикации.

Судьба романа оказалась столь же запутанной, как и его сюжет. Начальные главы этой бесконечной истории о висельниках впервые были изданы в Петербурге в 1805 году в количестве 50 или 100 экземпляров — тут сведения расходятся. Раздобыть этот раритет Пушкин не сумел, зато в его библиотеке имелись парижские издания романа 1813 и 1814 годов. Более того, по возвращении из Арзрума, в 1830 году, он приобрел и упомянутое парижское издание «Путешествия в степях Астрахани и Кавказа», подготовленное и выпущенное в свет учеником Потоцкого — Генрихом Юлиусом Клапротом, сообщавшим, между прочим, в своих комментариях о том, что сохранилось пять рукописных копий текста «Сарагосы» и что одна из этих копий находится где-то в Польше или России. В надежде разыскать эту рукопись Пушкин обращался даже к графине Е. К. Воронцовой. Дело в том, что по рождению Елизавета Ксаверьевна — полька, графиня Браницкая, две старшие ее сестры, Екатерина и Софья, были выданы замуж за поляков из рода Потоцких. Свидетельств этой просьбы, кажется, не сохранилось, зато известно ответное, написанное по-французски, письмо графини к поэту — от 26 декабря 1833 года из Одессы:

«Я пользуюсь случаем, чтобы сообщить вам, что мои поиски рукописи [о трех повешенных. — Н. М.] графа Яна Потоцкого оказались тщетными. Поверьте, сударь, что я получила сведения из первых рук. Ни у кого из родни этой рукописи нет, вероятно, так случилось потому, что граф Я. П. окончил жизнь в одиночестве, в какой-то деревне, и его рукописи были потеряны просто по небрежности»[29].   

Напомним, что родился и умер граф Потоцкий на Украине, близ Винницы, причем умер, действительно, «в какой-то деревне» — в Уладовке, которую и на карте не отыщешь. В 1815 году, в возрасте 54 лет, по неведомой причине он покончил жизнь самоубийством, выстрелив себе в голову. Обстоятельства его смерти до сих пор до конца не ясны. Смертоносную серебряную пулю Иван Осипович отлил сам, отломав ручку у сахарницы, и перед тем, как загнать ее шомполом в ствол пистолета, предусмотрительно освятил у капеллана. По некоторым воспоминаниям, он еще успел нарисовать карикатуру, на которой изобразил себя таким, каким станет после смерти, и оставил письмо, где в шутливом тоне сообщал, что ему наскучила жизнь[30]

 Мечта Пушкина о переводе «Сарагосы» на русский сбылась, но очень не скоро. В 1847 году роман перевели с французского на польский. После этого авторскую рукопись потеряли. Более точный перевод на польский, исправленный по прижизненным изданиям Потоцкого и отрывкам его рукописей, обнаруженным в польских архивах, вышел в свет более века спустя, в 1965-м. И только после этого «Сарагосу» перевели с польского на русский и дважды издали у нас в стране, в 1968 и 1971 годах.

 

 

«Описание многих любопытных предметов»

 

Подробное описание персидского похода можно найти (несколько неожиданно) в автобиографических записках, известных под сокращенным названием «Жизнь Артемия Араратского». Полное же название книги занимает несколько строк и звучит следующим образом: «Жизнь Артемия Араратского, уроженца селения Вагаршапат близ горы Арарата, и приключения, случившиеся с ним от младенчества до совершенных лет; удаление его от своего Отечества в Грузию; оттуда в Россию, потом в Персию и наконец возвращение обратно в Россию чрез Каспийское море, с описанием многих любопытных предметов, находящихся в его стороне и прочих местах Персии, с приложением шести гравированных эстампов, изображающих виды городов Персидских. Писанныя и переведенныя им самим с Армянского на Российский».

Изданы записки в двух частях в Петербурге в 1813 году. Имеется в книге и посвящение, адресованное одному из главных героев нашего рассказа: «Его светлости князю Платону Александровичу Зубову, генералу от инфантерии и разных орденов кавалеру нижайшее приношение армянина Артемия Богданова».

Артемий Богданов, то есть Артемий Богданович, — это русская калька с армянского Арутюна Аствацатуровича. С фамилией (или с фамилиями) автора дело обстоит несколько сложнее: в истории он остался под именем Араратского, что по современным меркам следует считать литературным псевдонимом. Иногда его называют также Вагаршапатским, по месту рождения. Селение это, основанное в глубокой древности армянским царем Вагаршом, в 1945 году получило новое название — Эчмиадзин. В ученых трудах, посвященных Араратскому, можно встретить и его, так сказать, настоящую фамилию — Хачикянц. Краткая литературная энциклопедия предлагает, видимо в интересах национально-исторической справедливости, еще один вариант — Араратян. Родился Артемий в 1774 году в семье мастера-каменотеса Аствацатура, но уже четырех месяцев от роду остался без отца. Молодые годы будущий писатель провел в бедности и скитаниях по Закавказью. Попав в услужение к офицеру из корпуса Зубова, проделал с войсками всю кампанию, от Кизляра до Астрахани, откуда сумел добраться и до Северной столицы. Сведения о дальнейшей судьбе Араратского отрывочны и скудны. Известно, что имел он невысокий чин на русской службе, некоторое время жил в Париже, а в Москве состоял действительным членом «Общества любителей древности при армянском учебном заведении гг. Лазаревых». Годом его смерти предположительно называют 1831-й.

Книга Араратского имела заметный успех и получила европейскую известность: ее перевели на английский, немецкий и французский языки, а потом и на грузинский, а еще позднее — уже в конце XIX века — снова на армянский, так как изначальный авторский текст остался неизвестным. Впрочем, не все здесь так однозначно. Некоторые полагают, что Артемий никогда свою книгу по-армянски и не писал, следовательно, и с армянского не переводил, а сразу написал ее на русском языке. Другие же упрекают автора в разного рода неточностях и небылицах, а знаменитый академик-лингвист и востоковед Николай Яковлевич Марр остался при мнении, что «Артемий Араратский обморочил читающую публику, выдав за свои, будто изо дня в день писавшиеся мемуары, составленный им впервые на русском языке сентиментальный роман, материалы для которого он черпал главным образом из своей фантазии...»[31].

Современная наука хотя и признает, что «книга Араратского полна выдумок и порою эпизодов, граничащих с фантазией»[32], однако относит ее к ценнейшим историко-этнографическим источникам. Что касается зубовской экспедиции, то автор сообщает важные подробности таких ее событий, как, например, бегство молодого Шейх-Али-хана из русского лагеря. По ходу текста рассеяны многочисленные замечания о милосердии и доброте души Валериана. Автор описывает и прощание Зубова с войсками: «Между тем главнокомандующий получил повеление возвратить армию в пределы России и вследствие сего стали приготовляться к походу. При армии остались только полковые орудия, а главная артиллерия была уже погружена на суда и отправлена морем. Главнокомандующий при сем случае в виду бесчисленного множества зрителей сам спрашивал почти у каждого солдата, не имеют ли они на него какого неудовольствия. Но в ответ все солдаты в один голос кричали ему, что они почитают его своим отцом, что вовек не забудут любви его к ним и будут благословлять имя его, и проч. и проч. Начальник сей и в самом деле расставался с войсками, как нежнейший отец с своими детьми, и сия сцена тронула всех до глубины души. Не было почти ни одного, который бы не плакал. Со всех сторон солдаты, рыдая, кричали: „Прощай, отец наш”, — и осыпали графа всеми благословениями от чистого сердца в продолжение нескольких минут беспрерывно; потом в честь его выстрелили по нескольку патронов. Великодушный, чувствительный граф, по совершенной доброте души и несравненной нежности сердца своего единственный, был столь растроган любовию и привязанностию к нему войска, что не мог также удержаться от слез, которые, может быть, против воли его падали обильно на благодарную грудь его»[33].

Был ли на самом деле Артемий свидетелем этой слезоточивой сцены или только отдал дань притворной придворной риторике, судить теперь трудно. Упоминания о его  книге есть у Грибоедова и Пушкина, причем автор «Кавказского пленника», имея интерес к описанию путешествий, держал ее в собственной библиотеке.

 

 

«И только некоторые военные люди знают, что в то же самое время происходило на Востоке»

 

Под пушкинским пером Кавказ из геополитической абстракции быстро превращался в обетованную землю русской поэзии — «ужасный край чудес», пугающий и прекрасный одновременно. Первый биограф поэта П. И. Бартенев передавал со слов Марии Раевской, что жизнь на Кавказе — «вольная, заманчивая и совсем не похожая на прежнюю, эта новость и нечаянность впечатлений, жизнь в кибитках и палатках, разнообразные прогулки, ночи под открытым южным небом и кругом причудливые картины гор, новые нравы, невиданные племена, аулы, сакли и верблюды, дикая вольность горских черкесов, а в нескольких часах пути упорная, жестокая война с громким именем Ермолова, — все это должно было чрезвычайно как нравиться молодому Пушкину»[34].

Ермолов надолго попал в круг творческого внимания поэта. Сообщая в письме к брату Льву о своей жизни на Юге, он упомянул и прославленного генерала. И хотя в этих строках не обнаруживается еще поэтических намерений, но контекст, окружающий имя «проконсула», весьма многозначителен: «Кавказский край, знойная граница Азии, любопытен во всех отношениях. Ермолов наполнил его своим именем и благотворным гением. Дикие черкесы напуганы; древняя дерзость их исчезает. Дороги становятся час от часу безопаснее, многочисленные конвои — излишними. Должно надеяться, что эта завоеванная сторона, до сих пор не приносившая никакой существенной пользы России, скоро сблизит нас с персиянами безопасною торговлею…»

Пылкое воображение влечет поэта гораздо дальше «знойной границы Азии», и если здесь еще не говорится прямо, что успехи «в будущих войнах» для него связаны прежде всего с Ермоловым, то очень скоро в эпилоге «Кавказского пленника» Пушкин именно ему предречет роль покорителя Кавказа:

 

Но се — Восток подъемлет вой!..

Поникни снежною главой,

Смирись, Кавказ: идет Ермолов!

И смолкнул ярый крик войны:

Все русскому мечу подвластно…

 

Предсказание поэта не оправдалось. Когда он, девять лет спустя, предпринял новую поездку на Юг, то Ермолов был уже не у дел, в опале, а Кавказ все еще оставался неусмиренным. Здесь начинало разгораться жаркое пламя газавата. Но писать о Кавказе и обойтись без Ермолова было невозможно. «Кончилась ли у вас война? — спрашивал Пушкин в письме у брата, служившего тогда в Тифлисе. — Видел ли ты Ермолова и каково вам после его?» Личная встреча Пушкина с Ермоловым произошла в мае 1829 года: поэт проделал двести лишних верст пути и заехал в Орел, чтобы познакомиться с пребывающим в отставке генералом (о чем рассказал на первых же страницах «Путешествия в Арзрум»). Описывая встречу, Пушкин даже в деталях постарался подчеркнуть по-прежнему важную для него неразрывность двух тем — «Кавказ» и «Ермолов»: «Он был в зеленом черкесском чекмене. На стенах его кабинета висели шашки и кинжалы, памятники его владычества на Кавказе. Он, по-видимому, нетерпеливо сносит свое бездействие».

Свои впечатления о встрече с поэтом оставил и Ермолов. Они известны в передаче его двоюродного брата Дениса Давыдова, который в декабре того же 1829 года сообщал П. А. Вяземскому, что Пушкин «проездом в Грузию заезжал к Ермолову», и приводил при этом несколько строк из письма генерала: «Был у меня Пушкин. Я в первый раз видел его и, как можешь себе вообразить, смотрел на него с живейшим любопытством. В первый раз не знакомятся коротко, но какая власть высокого таланта! Я нашел в себе чувство, кроме невольного уважения…»[35].

Эта встреча в Орле могла иметь и литературные последствия. Вполне вероятно, что Пушкин видел в Ермолове героя своих будущих произведений. Удовлетворив свои исторические интересы в созданных образах Петра и Пугачева, он искал возможности запечатлеть и современную ему личность исторического масштаба. В том, что поэт именно так подходил к оценке Ермолова, сомневаться не приходится: в его письмах дважды встречается весьма характерное в этом отношении (хотя и косвенное) сопоставление Ермолова с Наполеоном. Так или иначе, спустя несколько лет, в апреле 1833 года, Пушкин принялся составлять письмо к генералу. Беловик письма остался не известен, и в собраниях сочинений Пушкина оно публикуется в виде «сводки», то есть с учетом всех исправлений, сделанных поэтом, и с максимальным приближением к тому, что могло бы получиться у автора в окончательном варианте:

«Собирая памятники отечественной истории, напрасно ожидал я, чтобы вышло наконец описание Ваших Закавказских подвигов. До сих пор поход Наполеона затемняет и заглушает всё — и только некоторые военные люди знают, что в то же самое время происходило на Востоке.

Обращаюсь к Вашему высокопревосходительству с просьбою о деле для меня важном. Знаю, что Вы неохотно решитесь ее исполнить. Но Ваша слава принадлежит России и Вы не вправе ее утаивать. Если в праздные часы занялись вы славными воспоминаниями и составили записки о своих войнах, то прошу Вас удостоить меня чести быть Вашим издателем. Если ж Ваше равнодушие не допустило Вас сие исполнить, то я прошу Вас дозволить мне быть Вашим историком, даровать мне краткие необходимейшие сведения, и etc.».

Письмо черновое и, стало быть, имеет обычные в таких случаях исправления, то есть зачеркнутые или перенесенные с места на место слова и фразы и новые слова, вписанные взамен. Иногда Пушкин начинал фразу, но бросал ее, так как предыдущий смысл его не устраивал. Мысль поэта, словно ручей по весне, преодолевая препятствия и заторы, пробивалась к конечному результату.

Суть письма понятна. Обращаясь к Ермолову, Пушкин выражал желание издать его записки, а если таковых не имеется — стать его историком. К тому же поэта заботит и восстановление исторической справедливости, ибо поход Наполеона затемняет ту славу, которая по достоинству должна достаться Ермолову.

При первом, беглом знакомстве с текстом письма может показаться, что речь в нем идет о вещах вполне очевидных: «поход Наполеона» — это нашествие французской армии в Россию в 1812 году, а «Закавказские подвиги» Ермолова относятся к периоду его управления Кавказом в 1816 — 1827 годах. Ираклий Андроников так, например, и понял смысл этих пушкинских выражений. В одной из своих статей он пишет по этому поводу следующее: «Интерес к личности Ермолова и его деятельности в Грузии побудил Пушкина обратиться к нему с письмом, в котором поэт изъявлял желание написать историю ермоловских войн на Кавказе или быть издателем его записок»[36].

Тут наш знаменитый лермонтовед ошибается или лукавит, ибо ни Кавказ вообще, ни любезная ему Грузия конкретно в письме Пушкина даже не упомянуты, речь там идет о Закавказье, по каким-то своим причинам Пушкин, обращаясь к генералу, предпочел выразиться именно так: «...описание Ваших Закавказских подвигов». В период же своего правления Ермолов никаких войн в Закавказье не вел и, следовательно, никаких подвигов там не совершал.

Теперь о «походе Наполеона». В черновых набросках письма Пушкин упомянул в этой связи еще и «шум 12-го года», и «пожар Москвы», и «бегство Наполеона», но все это потом вычеркнул и оставил только два слова. Эта короткая формула — «поход Наполеона» — нам сегодня недостаточно ясна и требует некоторых комментариев. Если Пушкин имел здесь в виду вторжение 12-го года, то почему тогда он обращается к Ермолову как к очевидцу и участнику каких-то военных событий, которые «в то же самое время происходили на Востоке»? Ермолов находился тогда, то есть в 12-м году, вовсе не на Востоке, а пребывал в должности начальника штаба 1-й армии Барклая, сохранив эту должность и при назначении Кутузова, и от начала до конца проделал всю знаменитую кампанию, так что спрашивать его о каких-либо восточных делах было бы совершенно бессмысленно.

Очевидно, что речь в письме Пушкина идет о чем-то другом, и это другое большой тайны не составляет, ибо до своего назначения главкомом в Грузию Ермолов побывал на Кавказе и в Закавказье один-единственный раз — участвуя в Персидском походе графа Зубова в 1796 году. Именно тогда его воинская доблесть (другими словами — подвиги) была отмечена Владимирским крестом. Блестящий Итальянский поход Наполеона, которым так восхищался Суворов, состоялся в том же 1796-м; вот он-то как раз все «затемняет и заглушает».

Ермолов мог сообщить о Зубовых много интересного. С графом Валерианом он был знаком еще со времен польских событий, связанных с восстанием Тадеуша Костюшко. Добившись перевода в действующие войска, молодой офицер оказался в отряде генерала Дерфельдена, авангардом которого командовал именно Зубов. Вот что пишет об этом биограф полководца Александр Ермолов:

«Во время сбора русской армии <...> А. П. получил в первый раз отдельную часть: ему было дано 6 орудий. <...> Приняв А. П. весьма благосклонно, граф В. А. был с ним во время всего похода в самых приятельских отношениях и неоднократно в самых лестных выражениях отзывался о нем Дерфельдену;  к тому же оба были молоды — Валериану Зубову было 23 года, Ермолову 18 (даже только 17) и оба жаждали военной славы»[37].

Некоторые подробности этих событий находим и в записках В. Ратча, составленных большей частью со слов самого Ермолова:

«Поляки быстро отступали перед Зубовым, который шел по пятам. 13-го октября, перейдя Буг, неприятель стал разрушать мост у местечка Попково; наши казаки, шедшие впереди, были остановлены неприятельскою артиллериею, поставленною на том брегу. Зубов, посадив тотчас свою пехоту на обозных лошадей, прискакал к переправе; Ермолов был при нем и получил приказание под выстрелами неприятеля кинуться вперед и сбросить в воду работников, разрушавших мост. Ермолов кинулся за охотниками. Это было последнее приказание Зубова в эту кампанию: ему оторвало ногу ядром»[38].

Тяжелое ранение, из-за которого Валериан вынужден был покинуть теснившие неприятеля войска, придало ему все же совершенно особый «знак отличия» — известную уже нам железную или даже золотую ногу, с которой он, в качестве персонажа, и вошел в историю нашей литературы. Ермолов же при штурме предместий Варшавы удачно действовал с вверенными ему шестью орудиями и заслужил свой первый Георгиевский крест, полученный им из рук великого Суворова.

В письмах Пушкина дважды встречается сопоставление Ермолова с Наполеоном: в черновом письме к самому генералу и в более раннем, от 24 сентября 1820 года, к брату Льву. Здесь, высоко оценив свершения Ермолова в вверенном ему крае, Пушкин спустя всего несколько строк замечает, что покоренный Кавказ «не будет нам преградою в будущих войнах — и, может быть, сбудется для нас химерический план Наполеона в рассуждении завоевания Индии». Позднее, пережив какое-то разочарование, Пушкин отказался от своих творческих намерений, связанных с образом Ермолова, и в дневниковой записи назвал его «великим шарлатаном» — как полагают, из-за склонности последнего к политическим интригам.

Близкий друг Пушкина Петр Вяземский ставил в вину поэту то, что, упомянув в эпилоге «Кавказского пленника» имена Котляревского и Ермолова, тот «окровавил последние стихи своей повести». Взгляд Вяземского на кавказские события резко отличался от восторженных, панегирических строк пушкинского эпилога. «Что за герой Котляревский, Ермолов? — риторически вопрошал он в одном из писем. — Что тут хорошего, что он Как черная зараза губил, ничтожил племена? От такой славы кровь стынет в жилах и волосы дыбом становятся. Если мы просвещали бы племена, то было бы что воспеть. Поэзия — не союзница палачей: политике они могут быть нужны, — и тогда суду истории решить, можно ли ее оправдывать или нет; но гимны поэта никогда не должны быть славословием резни. Мне досадно на Пушкина: такой восторг — настоящий анахронизм»[39].

Поздняя критика пыталась сгладить этот упрек: воспевая покорителей Кавказа, Пушкин якобы лукавил, и «эпилог „Кавказского пленника” был написан с дипломатическим расчетом — подействовать на власти и подготовить возможность возвращения из ссылки»[40]. Но едва ли Пушкин заслуживает подобных упреков, едва ли нуждается и в оправданиях. Истекшее время показало, что его «Кавказский пленник» — это гениально начертанный пролог к трудной и горькой теме, продолжением которой явились «Валерик» Лермонтова и кавказские рассказы Льва Толстого.

 

 

Последний бросок на Юг

 

Эксцентричный Павел, так необдуманно и так пагубно для своих же войск положивший конец «персицкой экспедиции», некоторое время спустя затеял, тем не менее своеобразное продолжение этой истории, столь же скоропалительное в исполнении, как и возвращение Каспийского корпуса из Закавказья. Неожиданное сближение с Бонапартом придало замыслам Павла поистине наполеоновский характер: он не только поддержал планы о вытеснении англичан из Индии, но сделал первые шаги к осуществлению этой сумасбродной идеи. По его указанию был составлен проект совместной русско-французской военной экспедиции к берегам Инда, в результате которой предполагалось «изгнать англичан безвозвратно из Индостана; освободить эти прекрасные и богатые страны от британского ига; открыть новые пути промышленности и торговле просвещенных европейских наций, в особенности Франции…»[41]

Объединенный корпус представлял собой, по крайней мере — на бумаге, внушительную военную силу в 70 тысяч человек, по 35 с каждой стороны, и мог бы, конечно, доставить англичанам серьезные неприятности, но до Индии еще нужно было дойти. В географическом отношении это было бы в полном смысле хождение за три моря — Черное, Азовское и Каспийское. Наши части, собранные в Астрахани, составляли 25 тысяч регулярных войск, усиленных 10 тысячами казаков. Они должны были первыми отправиться морем в Астрабад — персидский порт на юго-восточном берегу Каспия, куда, заметим кстати, во время Дагестанского похода планировал добраться еще Петр Великий. Французы же на барках спускались вниз по Дунаю и в устье его пересаживались на наши торговые суда, которые доставили бы их в Таганрог. Отсюда предполагалось уже движение пешим порядком в Царицын. По пути намечалось приобрести у калмыков лошадей для французской кавалерии. Из Царицына — вниз по Волге до Астрахани и далее — в тот же Астрабад, где размещалась бы штаб-квартира союзной армии со всеми арсеналами и провиантскими складами. Начав поход в мае 1801 года, войска должны были сосредоточиться здесь через пять месяцев — к концу сентября.

Весь экспедиционный корпус был составлен из кавалерийских частей и артиллерии; роль авангарда, разведки и охраны отводилась казакам. Для обеспечения движения создавалась служба особо уполномоченных — комиссаров, которые, опережая армию, заблаговременно удовлетворяли бы все ее нужды: готовили транспорт и места привалов, заготавливали фураж, занимались доставкой багажа и прочего.

Достаточно внимания уделялось и, так сказать, идеологической подготовке экспедиции. Еще до отплытия в Астрабад комиссары должны были разъяснить всем ханам и мелким властителям, встреченным по дороге, что единственная цель похода — «освободить Индию от тиранического и варварского ига англичан» и что «князья и народы всех стран, через которые пройдет союзная армия, не должны нисколько ее опасаться». Доходчивости этих заверений способствовал бы набор замечательных подарков для туземных правителей, для чего следовало припасти карманные и настенные часы, сервский фарфор, зеркала и французские сукна разных цветов. «Союзная армия, — говорилось в заготовленной прокламации, — не будет взимать контрибуций, будет все закупать по обоюдному соглашению и платить чистыми деньгами за все предметы, для существования ее необходимые…» Тут же прилагалась справка, что в Персии и Индии «особенно обращаются и ценятся: венецианские цехины, голландские червонцы, венгерские дукаты, русские империалы и рубли».

С высадкой первой французской дивизии в Астрабаде первая русская должна была покинуть город и начать движение на восток. «Тотчас же по прибытии союзной армии на берега Инда должны начаться и военные действия», — гласил в заключение проект, обрываясь на самом интересном месте: что будет дальше и на чьей стороне окажется военное счастье, не мог знать никто.

Впрочем, столь грандиозное и многосложное предприятие не могло не вызвать справедливых сомнений у такого прозорливого практика войны, каким был первый консул Французской республики Бонапарт, уже имевший к тому же печальный опыт своей Египетской экспедиции. Ознакомившись с проектом, он сделал ряд вопросов и замечаний: о наличии у русских достаточного количества транспортных судов на Черном и Каспийском морях, о возможном противодействии экспедиции со стороны турецкого султана или английской эскадры, которая могла бы войти в Черное море и потопить транспорты с французами. Особые опасения вызывали предстоящие трудности неизведанного пути от Астрабада до Индии через бесплодные и дикие страны.

Все эти разумные соображения Павел отвел самым решительным, если не сказать — самоуверенным, тоном, заявляя, что он в состоянии «принудить Порту делать все то, что ему угодно», и что английской эскадре адмирала Кейта он не позволит пройти сквозь Дарданеллы, ибо «для этого у него есть средства действительнее, нежели думают». Что касается трудностей пути, то и здесь российский император не видел серьезной преграды, полагая, что «французская и русская армии жаждут славы; они храбры, терпеливы, неутомимы; их мужество, постоянство и благоразумие военачальников победят какие бы то ни было препятствия».

Вся эта безумная затея, размах которой не уступал, а скорее всего, и превзошел бы масштабы зубовской экспедиции, так и осталась на бумаге да в воспаленном воображении несчастного Павла, убитого вскоре заговорщиками. От посылки своих войск в Россию и далее, в самые недра Азии, Наполеон на этот раз благоразумно воздержался, чего не сделал всего лишь 12 лет спустя, предпочтя, себе же на горе, союзу с русскими вторжение в их погибельные просторы.

Известно также, что Павел в начале 1801 года отдал распоряжение атаману Войска Донского генералу Орлову готовиться к походу, но уже по другому маршруту. «От нас ходу до Индии от Оренбурга месяца три, — писал нетерпеливый император, — да от вас туда месяц, итого четыре. Поручаю всю сию экспедицию вам и войску вашему, Василий Петрович. Соберитесь вы с оным и выступайте в поход к Оренбургу, откуда любою из трех дорог или всеми пойдете с артиллериею прямо через Бухарию и Хиву на реку Индус и на заведения английские, по ней лежащие. Войска того края, их такового же рода, как и ваше, так имея артиллерию, вы имеете полный авантаж. Приготовьте все к походу. Пошлите своих лазутчиков приготовить или осмотреть дороги; все богатство Индии будет нам наградою за сию экспедицию. Соберите войско к задним станицам и тогда, уведомив меня, ожидайте повеления идти к Оренбургу…»

Вдогонку Павел отправил атаману «подробную и новую карту всей Индии» и потребовал попутно освободить в Хиве «столько-то тысяч наших пленных подданных». Однако испытать на себе все прелести индийского похода довелось не Орлову, а другому прославленному атаману донцов — Платову. Вот как рассказывает об этом историк Е. В. Тарле:

«Казачий атаман Матвей Иванович Платов, по неведомой причине засаженный Павлом в Петропавловскую крепость и находившийся там уже полгода, внезапно был извлечен из своего каземата и доставлен прямо в царский кабинет. Тут ему без всяких предисловий был задан изумительный вопрос: знает ли он дорогу в Индию? Ничего абсолютно не понимая, но, сообразив, что в случае отрицательного ответа его, вероятно, немедленно отвезут обратно в крепость, Платов поспешил ответить, что знает. Немедленно он был назначен начальником одного из четырех эшелонов войска донского, которому почти в полном составе приказано было идти в Индию. Всего же выступили в поход все четыре эшелона — 22 500 человек. Выступили они с Дона 27 февраля 1801 г., но шли недолго...»[42]

Тут самое время пояснить, что Платов в качестве походного атамана участвовал в зубовской экспедиции. Три казачьих полка двигались в авангарде отряда, и платовские казаки оказали корпусу неоценимые услуги: они не только первыми форсировали полноводный могучий Самур, но и спасли многих пехотинцев, унесенных бурным течением реки. Казаки заняли Баку, их передовые разъезды преодолели Куру и готовы были идти на Тегеран…

Заглянем еще в «Записки декабриста» Николая Ивановича Лорера, слышавшего рассказ об индийской экспедиции из уст самого атамана. Переведенный в 1837 году из сибирской ссылки рядовым в войска Отдельного Кавказского корпуса, он по дороге на юг, в Новочеркасске, посетил могилу прославленного героя, с которым был знаком в прежние времена:

«Заговорив о Платове, я привел себе на память рассказ его, слышанный мною еще в Варшаве в 1815 году, по возвращении наших войск из-за границы, от него самого. Он так любопытен, что помещаю его. В одном доме, после сытного обеда, Матвей Иванович, по обыкновению немного подвыпивший, сел на диван, со многими сотоварищами-генералами, а мы, молодежь, окружали эту любопытную группу. Кто-то спросил Платова, чем он был при императоре Павле Петровиче? Матвей Иванович, почесав у себя в голове, с расстановкою, своим малороссийским наречием сказал:

„Я, господа, при императоре Павле Петровиче по доносу одного из сослуживцев своих сидел в Петропавловской крепости вместе с Алексеем Петровичем Ермоловым. Я был тогда в чине генерал-майора и заправлял до сего донцами. Крепко грустил я в крепости, не зная, чем кончится моя участь. ‘Не грусти казак — атаманом будешь‘, — сказал мне А. П. Ермолов. В одну ночь меня потребовали во дворец и ввели в кабинет государя, пред которым я упал на колени. Государь велел мне встать и сказал: ‘Генерал Платов, вот тебе табакерка с моим портретом‘. Не понимая причины такой милости, я однако ж облобызал его царскую руку. Государь продолжал: ‘Поезжай на Дон, собери полки и выступай в поход. Пред выступлением получишь маршрут, карту и узнаешь, куда идти, и тогда же пришлешь мне рапорт с надежным офицером об исполнении моего повеления. Ступай...‘ Поехал я на Дон, живо собрал 20 тысяч казачков, отслужил молебен и готовился потянуться в неизвестный путь, как получил, по обещанию государя, карту, маршрут и приказ: открыть путь в Индию... Легкое дело!.. Я хранил все это в тайне, по приказу царя. Вот прошли мы Саратовскую губернию, Астраханскую и втянулись в необозримые киргизские степи. Пока были мы в своих границах, донцы мои были веселы, и песни их раздавались беспрестанно. Полковники и офицеры старались узнать, куда я их веду, но я крепко хранил тайну. <...> В одно утро старшины и сотники объявили мне, что полки два дня уже без воды, в войске ропот, что казачки отказываются идти далее. Полководцы просили меня сказать, куда я их веду... Плохо! ‘Погодите до завтра, детушки, — сказал я, — утром вынесу свой походный образ, отслужим молебен, и тогда скажу войску, куда мы идем‘. Грустно разошлись мои товарищи, печально полез я в свой шатер и, на бурке лежа, так рассуждал; или свои меня убьют, или Павел повесит, за неисполнение приказания. Тут смерть и там смерть. Ежели завтра не будет нам приказа вернуться, то передамся я со всем войском туркам и буду служить новому царю... Так пролежал я целую ночь и не смыкал глаз. Стало светать. Вдруг полы шатра моего зашевелились, и лезет ко мне на четвереньках человек не человек, черт не черт, зверь не зверь, и мычит каким-то хриплым голосом: ‘Воды... воды...‘ Я вскочил на ноги и подал несчастному, лежавшему на земле, несколько глотков, и тогда только он проговорил: ‘Павел скончался... Императором — Александр, и возвращайтесь на Дон!..‘

При воцарении Александра первый указ, им подписанный, был о нашем возвращении на Дон. Послано было 6 гонцов с приказанием непременно настичь нас и вернуть, и только один, едва живой, исполнил поручение. Остальные не довезли. Утром мы весело присягнули новому царю и поплелись в наши станицы, потеряв, однако много людей и лошадей”.

Так кончил свой рассказ Матвей Иванович»[43].

 

 

«Химерический план Наполеона»

 

Упомянув в письме к брату Льву имя Наполеона и его химерический план завоевания Индии, Пушкин не сделал никаких пояснений, словно бы речь шла о предмете, всем давно и хорошо известном. И действительно, ни для кого из современников 12-го года в этом не было большого секрета. Мы долго молча отступали, об исходе войны тогда можно было только гадать, и уже общим было мнение, что «Москва будет взята, мир в ней подписан, и мы пойдем в Индию сражаться за французов!»[44]. Это слова Дениса Давыдова, чей авторитет не позволяет усомниться в правдивости такого свидетельства. Удрученный положением дел, он тогда же обратился к князю Багратиону, у которого служил адъютантом, с требованием выделить ему трехтысячный отряд для рейда по французским тылам. «Если должно непременно погибнуть, то лучше я лягу здесь! — горячо убеждал князя наш партизан. — В Индии я пропаду со ста тысячами моих соотечественников без имени и за пользу, чуждую России, а здесь я умру под знаменами независимости, около которых столпятся поселяне, ропщущие на насилие и безбожие врагов наших… А кто знает! Может быть, и армия, определенная действовать в Индии!..»[45]. Трех тысяч ему не дали. Дали только пятьдесят гусар и сто пятьдесят казаков, и вместо карты Индии Багратион вручил ему свою личную карту Смоленской губернии.

Оказывается, маленький злопамятный корсиканец ничего не забыл. Еще во времена Павла он настойчиво стремился заключить с Россией военный союз. «Идея союза, — писал об этом Е. В. Тарле, — диктовалась двумя соображениями: во-первых, отсутствием сколько-нибудь сталкивающихся интересов между обеими державами и, во-вторых, возможностью со временем совокупными силами грозить (через Южную Россию и Среднюю Азию) английскому владычеству в Индии. Мысль об Индии никогда не оставляла Наполеона, начиная от египетского похода и до последних лет царствования»[46].

Сам Наполеон не раз выражался в том смысле, что если бы он даже с малым отрядом добрался до Индии, то непременно выгнал бы оттуда англичан. «Александр Македонский достиг Ганга, отправившись из такого же далекого пункта, как Москва, — увлеченно рассуждал он в начале похода в Россию. — Предположите, что Москва взята, Россия повержена, царь пошел на мир или погиб при каком-нибудь дворцовом заговоре, и скажите мне, разве невозможен тогда доступ к Гангу для армии французов и вспомогательных войск, а Ганга достаточно коснуться французской шпагой, чтобы это здание меркантильного величия Англии обрушилось»[47].

Вслед за императором об Индии на все лады толковали его бравые вояки: «…настроение большей части армии в момент перехода через Неман было бодрое. В победе мало кто сомневался, а люди повосторженнее говорили вслух об Индии, куда они пойдут после победы над русскими, о золотых слитках и кашемировых тканях Дели и Бенареса»[48]. Нашествие на Индостан, с использованием вспомогательной русской армии, Наполеон планировал сделать одним из условий мира с Александром. Однако через несколько считаных месяцев после вторжения в Россию ему пришлось уяснить, что никакого мира ни на каких вообще условиях он не получит, а в том, что касается вожделенной Индии, то, вопреки всякой географии, из холодной сожженной Москвы до нее было гораздо дальше, чем от берегов Немана. Индия, еще недавно казавшаяся доступной, теперь предстала ускользающим миражом, химерой, — о чем, собственно, и упомянул Пушкин в письме к своему брату.

Между тем смерть Павла вовсе не похоронила окончательно наши собственные надежды помыть солдатские сапоги в Индийском океане. Русские военные стратеги вплоть до самой середины XIX века напрягали извилины «в рассуждении завоевания Индии». Поражение в Крымской кампании и наше вечное «за державу обидно» вновь вызвали к жизни проект неожиданного и мстительного удара по англичанам. На этот раз его автором явился генерал-лейтенант Евгений Егоров, чье имя давно затерялось на пожелтевших страницах старинных журналов. В сущности, это был голос широких генеральских масс, кипевших в нетерпении расквитаться с европейцами за позорную сдачу Севастополя. «Вникнув в политику главнейших государств Европы, — провидчески выводило острое генеральское перо, — мы увидим, что все ее пружины, все усилия и замыслы устремлены постоянно к тому, чтобы уничтожить или, по крайней мере, ослабить Россию, убить ее производительные силы и лишить ее возможности не только действовать, но даже думать наравне с европейскими державами»[49].

План кампании не отличался большой оригинальностью и в общих чертах повторял предыдущий, разве что теперь мы должны были бы действовать без французских союзников и выдвинуться к Астрабаду либо по Каспию, либо сухим путем из Грузии. Дальнейшее движение не представлялось автору проекта сколько-нибудь затруднительным, ибо афганцы «с восторгом примут того, кто придет доставить им случай отмстить за себя англичанам»[50]. Что касается продовольствия для наступающей армии, то его можно приобрести у местных жителей, и командующему достаточно захватить с собой мешок с золотом. Справиться с англо-индийской армией тоже возможно, надо только стремительно атаковать ее, а главное, иметь равновесие в силах против регулярных английских частей. Если же придется выступить против сипаев, то есть туземных войск, сформированных англичанами, то эта чумазая сволочь разбежится во все стороны при первом залпе нашей артиллерии. Дальше, согласно плану, следовал триумфальный марш нашего корпуса вплоть до Бомбея и Калькутты.

Как всегда у нас, на бумаге все выходило гладко. На деле же могло статься, что счастливый обладатель золотого мешка и шестидесяти тысяч войск, едва вступив в каменистые пустыни Афганистана, очень скоро остался бы и без золота, и без своих солдат. Известно также, что этот проект был читан знаменитому покорителю Плевны и Шипки генералу Скобелеву и Михаил Дмитриевич остался в полном восторге.

Индия, благодаренье Господу, осталась нами не завоеванной. Если кто и достиг ее пределов, то это не полководец, а тверской купец Афанасий Никитин. Что касается Персии, то «голубая родина Фирдуси», этот загадочный и опасный южный сосед еще долго манил к себе русских поэтов. Там погиб Грибоедов, и персидский принц Хозрев-Мирза привез нам «цену его крови» — знаменитый алмаз «Шах». В Персию собирался и Лермонтов, но, предпочтя  «милый север», отправил в этот роковой путь своего Печорина. В персидских мотивах слышал что-то родное Сергей Есенин. Ну что ж, пусть лучше говорят музы, чем пушки.



[1] «Медаль на взятие Константинополя». — «Русская старина», 1875, июль, стр. 446.

 

[2] П. П. Князь Платон Зубов. Биографический очерк. — «Русская старина», 1876, декабрь, стр. 691.

 

[3] «Объяснение митрополита Хрисанфа Неопатрасского. Поданное в 1795-м году князю Зубову для соображений графа Зубова перед походом его в Персию». — «Русский архив», 1873, май, стр. 866, 871, 875.

 

[4] П. П. Князь Платон Зубов, стр. 696.

 

[5] Там же.

 

[6] «Жизнь Артемия Араратского». М., «Наука», 1981, стр. 137.

 

[7] «Исторический очерк Кавказских войн от их начала до присоединения Грузии». Тифлис, 1899, стр. 309 — 310.

 

[8] «Именитые россияне». — «Мир музея», 1994, № 3, стр. 61.

 

[9] Письма и записочки Екатерины Великой к графу Валерьяну Зубову. — «Русский архив», 1886, март, стр. 271.     

 

[10] Там же, стр. 274.

 

[11] Письма и записочки Екатерины Великой к графу Валерьяну Зубову. — «Русский архив», 1886, март, стр. 274  — 275.

 

[12] Там же, стр. 277.

 

[13] Здесь и далее: Суворов А. В. Письма. М., «Наука», 1986, стр. 304, 310 — 312, 314, 616.

 

[14] Сочинения Державина. СПб., изд. I-е. 1866. Т. 3, стр. 645 — 646.

 

[15] Сочинения Державина. СПб., изд. II-е. 1869. Т. 2, стр. 26.

 

[16] Сочинения Державина. СПб., 1866. Т. 3, стр. 672.

 

[17] Сочинения Державина. I-е. изд. СПб., 1865. Т. 2, ч. 2, стр. 37.

 

[18] Сочинения Державина. II-е. изд. СПб., 1869. Т. 2, стр. 26.

 

[19]Белинский В. Г. Полное собрание сочинений в 13 тт. М., «Издательство АН СССР», 1955. Т. VI, стр. 652.

 

[20]Белинский В. Г. Указ. соч., 1956. Т. VII, стр. 372 — 373.

 

[21]Белинский В. Г. Указ. соч., 1955. Т. IX, стр. 298.

 

[22] Сочинения Державина. СПб., 1866. Т. 3, стр. 672.

 

[23]Виноградов Б. С. Начало кавказской темы в русской литературе. — В сб.: «Русская литература и Кавказ», Ставрополь, 1974, стр. 20.

 

[24]Виноградов Б. С. Начало кавказской темы в русской литературе. — В сб.: «Русская литература и Кавказ», Ставрополь, 1974, стр. 25.

 

[25] «Жизнь Артемия Араратского», стр. 138 — 139.

 

[26] «Русский архив», 1873, № 5, стр. 879 — 894.

 

[27]Вейденбаум Е. Г. Кавказские этюды. Тифлис, 1901, стр. 279.

 

[28] Путешествие Графа Ивана Потоцкого в Астрахань и окрестные страны, в 1797. —  «Северный архив», 1828, ч. 31, стр. 81 — 83.

 

[29]Пушкин А. С. Полное собрание сочинений в 19 тт. М., «Воскресенье», 1999. Т. 15, стр. 102.

 

[30]Ланда С. С. Ян Потоцкий и его роман «Рукопись, найденная в Сарагосе». —  В кн.: Потоцкий Ян. Рукопись,  найденная в Сарагосе. М., «Художественная литература», 1971, стр. 23.

 

[31]Марр Н. Я. Подлог Артемия Араратского раскрыл А. Е. С. — «Записки Восточного отделения Императорского Русского археологического общества». СПб., 1896. Т. IX, стр. 227.

 

[32]Григорьян К. Н. Араратский и его книга. — В кн.: «Жизнь Артемия Араратского», стр. 182.

 

[33]Григорьян К. Н. Араратский и его книга. — В кн.: «Жизнь Артемия Араратского», стр. 157.

 

[34]Бартенев П. И. Пушкин в Южной России. М., 1914, стр. 21.

 

[35]Давыдов Денис. Сочинения. М., ГИХЛ, 1962, стр. 577.

 

[36]Андроников Ираклий. Лермонтов. М., «Советский писатель», 1951, стр. 285.

 

[37]Ермолов Александр. Алексей Петрович Ермолов. 1777 — 1861. Биографический очерк. СПб., 1912, стр. 12 — 13.

 

[38] Ратч В. Сведения об Алексее Петровиче Ермолове. СПб., 1861, стр. 46.

 

[39] Эйхенбаум Б. От военной оды к «гусарской песне». — В кн.: Давыдов Денис. Полное собрание стихотворений.  Л., 1933, стр. 39.

 

[40] Там же.

 

[41] Здесь и далее: «Проект русско-французской экспедиции в Индию. 1800 г.» — «Русская старина», 1873, сентябрь, стр. 401 — 410.

 

[42]Тарле Е. В. Сочинения в 12-ти томах. М., «Издательство АН СССР», 1959. Т. 7,  стр. 114.

 

[43]Лорер Н. И. Записки декабриста. М., 1931, стр. 183 — 185.

 

[44]Давыдов Денис. Сочинения. М., ГИХЛ, 1962, стр. 316.

 

[45] Там же.

 

[46]Тарле Е. В. Указ. соч., стр. 113.

 

[47] Там же, стр. 474.

 

[48] Там же, стр. 471 — 472.

 

[49] «Поход русской армии в Индию». — «Русская старина», 1886, июнь, стр. 600.

 

[50] Там же, стр. 612.

 

Версия для печати