Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2013, 8

Ход в натуру

стихи

Козлов Владимир Иванович родился в 1980 году

Козлов Владимир Иванович родился в 1980 году. Поэт, критик, литературовед. Окончил филологический факультет Ростовского государственного университета, кандидат филологических наук. Автор книг стихов «Городу и лесу» (Ростов-на-Дону, 2005) и «Самостояние» (Москва, 2012). Стихи, эссе и статьи публиковались в журналах «Арион», «Вопросы литературы», «Знамя», «Новая Юность». Наш журнал опубликовал статью В. Козлова «Внутренние пейзажи Олега Чухонцева» (2008, № 3).

Живет в Ростове-на-Дону. Со стихами в «Новом мире» выступает впервые.

 

 

 

 

Человек-пейзаж

 

Сначала что-то ты подозреваешь,

а однажды открываешь в себе нечто,

что, похоже, зародилось в пору,

когда мир внутренний, приняв очередное

повышение налогов на

в целом незапятнанную совесть,

невольно вдруг прикинулся пейзажем, —

 

закон один в нем — сосуществованье

как бы несвязанных предметов —

собачьего дерьма и тротуара,

и не поспоришь с данностью пейзажа,

пока не ощутишь ее внутри —

в пейзаже настоящего, того,

что — как подушка для набоковских булавок:

ничто из ничего не вытекает,

в нем женщины, предметы склонны раздеваться

при первом взгляде, и предательство тут также

искренно и обязательно, как и любовь,

причем к тому же человеку и одновременно;

 

пейзаж, хватаясь за предметность, оглушает,

высвобождая органичную способность человека

смердеть кошачьим трупом,

радовать людей закатом — через запятую

можно перебрать многообразье мира,

которое, что станет скоро ясно,

внутри нисколько не многообразно, —

 

теперь представь, что кто-то

тебя когда-нибудь полюбит,

какой-нибудь потомок Левитана, —

он должен будет начинать в тебе сначала —

камень обтесать, добыть огонь,

карябать на пещерных сводах сцены жизни,

не скоро нарисуется Джоконда,

но он наглядно постепенно убеждает,

что все-таки вам есть за что бороться —

за уголовный и гражданский кодекс,

связывающий «а» твое и «б»

в целую, но непростую личность,

способную уже не к продолжению пейзажа,

а к продолженью рода.

 

 

 

Я в предгорье

 

Даже в лучшем гостиничном номере запах гнилой картошки.

А за окном, неподалеку, предъявлены для ленивых,

чтобы величием их раскатать в лепешку,

вставшие дыбом леса и нивы.

 

Но импортный новый станок борется в одиночку

с жижей, оставшейся от земли, и с либидо,

которое подло в своих обладателях мочит

зарождающегося индивида.

 

И маникюр не спасает тут облика человека.

С предгорной равнины он видит хребет Кавказа.

В лузу он будет шары загонять до рассвета,

пытаясь выморгать цементную пыль из глаза.

 

А наверху — хрустальный лес Архыза.

А наверху лежат во льду солдаты Эдельвейса.

А он ведь никогда, он не терпел быть снизу.

Он хмуро сплевывает я в родную гниль Черкесска.

 

 

 

Схватка

 

Внутри летит далекий стук копыт,

там сердце от себя кочевье гонит,

и тишина вскипает и кипит,

и двор, в котором до сих пор витает спирт,

стоит, как лунная поверхность, незнакомый;

 

а ежели пейзаж и правда незнаком,

то сразу хочется вернуться в дом,

чтоб всадник, не умеющий ни в ком

узнать себя, трофея не увез из дома,

из смерти направляясь в смерть, —

 

но нет, мой друг, уж я тебя заставлю

услышать, как на стук в земную твердь

небесные в ответ поскрипывают ставни.

 

Грех пустоты

 

…Но земля-то — гола.

И ты ей за это должен.

А ты уже слаб.

Ты, в общем, заложник:

 

график жизнь твою ест,

переставляет ноги,

не выпускает из мест,

где всего и всегда много.

 

Но мест тех всего три —

три основных маршрута,

а ты — ты живешь внутри,

потому что снаружи — трудно.

 

А пустота — зовет.

Ее грех — не замолен.

И на тебе он — вот.

На тебе — довольном.

 

А там без тебя — никак,

там, что ни возьми, — не готово.

И нигде не впитают так

твое стертое до дыр слово.

 

Порядок ты сам ваял —

разметил места, фигуры,

но он — виновато мал,

и ты делаешь ход в натуру.

 

 

 

Потерянный язык

 

Нет, одиночества не было, ведь

одиночество — это почти поступок,

притом неприличный, а тут

нечто врожденное, типа

отъединенности от других —

 

так вот, это нечто,

как говорят, «от противного» сильно

располагало к общенью, причем

даже в самых навязчивых и рукодельных формах,

которые изучают в Европе

на факультетах общественных коммуникаций —

 

в итоге, стараясь общаться всегда и везде,

вгрызаясь даже в причудливые языки,

работая в поте лица

на рядовых четырехчасовых обедах, чей

уровень определяется общим числом

блюд и персон,

мы как-то забросили свой

собственный, может быть, в чем-то личный язык,

 

забыли, зачем уважать молчунов,

решили счесть буками этих мыслителей в свитерах,

слишком подолгу подбирающих слова,

отвыкли пытаться распутывать

те очень сложные тонкие связи,

из необходимого колтуна которых

нужно выпутывать очень

простые и сильные чувства,

чтобы их не потерять.

 

 

 

Эффект объятий

 

Маленькая женщина

положила пределы,

и в них накопился я,

почувствовал свое тело.

Маленькая женщина

охраняет мои границы,

чтобы они не выпустили воздух,

чтобы их не проклевали птицы.

 

Нечто из ничего бывает

только внутри объятий.

Снаружи летают обломки

империй и демократий.

 

И все же там можно было б

жить, вертоград раскинув, —

кому-то ж бывает стыдно

за дали, забитые тиной.

 

Каждый мой шаг за предел

пониманья, квартиры, мира

вынуждает объятья твои

становиться все шире.

 

Масляное пятно,

растекающееся по луже,

обязательно вознамерится

захватить и сушу.

 

Что ты выпустишь, то исчезнет,

а не выпустишь, так родится —

муж, становящийся в муках,

мир — в его новых границах.

 

Лишь в глубине твоих глаз

я вижу свой грех первородный,

грех заболоченной дали,

брошенных огородов.

 

Держи меня, грешного, крепче,

люби мое слабое дело —

надежда на наше прощенье

в стремлении за пределы.

 

 

 

Нить

 

Любая мысль, как говорят,

через одно рукопожатье

становится другою мыслью,

причем — любой другой,

и связи вещей устанавливал точно не я;

 

иду по узкому коридору,

а все двери открыты,

и за каждым порогом — следы безумия,

то есть мир, где я еще не бывал,

но который я предполагал обвить

вьющимся по лабиринту предложеньем —

 

где не пройдет оно, там никогда,

возможно, никогда не ступит человек —

ведь это вид, который держится все дальше

от темных мест, которые

обитаемы почти всегда —

 

синтаксис вьется за жизнь,

он обживает неиспользуемую инфраструктуру

и недевственные лесостепи,

он протаптывает дорожку на кухню,

где всегда есть разговор и точность фразы,

и долгота дыханья, без которой

мир распадается —

 

но ты же не всесилен:

ты набираешь воздуха,

случайно смотришь в небо —

и упускаешь нить.

 

 

 

Победа над пейзажем

 

Стало душно, ступай на Машук, чай возьми с чабрецом,

примерь корону Бештау, спускайся назад королем:

жизнь в низине в виду высоты, торчащей алмазным резцом,

со спиною, прикрытой самим Творцом,

все равно совершает полет.

 

Пейзаж убывающих городов в свою запирает тишь.

Даже здесь, наверху, можно корчиться от духоты,

ведь неважно, какого размера контейнер, в котором сидишь.

Только сколько путей — в музыку, речь и сигналы с крыш —

видеть целое этой простой красоты!

 

Я, Господи, чувствую, как Ты борешься за меня.

Сколько раз искушающий случай, перед которым я пас,

Твой план на меня извращал среди бела дня,

но на последней двери перед адом Ты лично замки менял —

Ты уже меня, Господи, спас.

 

Ну, куда полетим с Машука? — Обратно в газетный киоск,

где деревья обставшие что-то листают, шурша —

что-то про лондонский олимпийский кросс,

на биотопливо, пишут, снова растущий спрос —

и свободно парит душа.

Версия для печати