Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2013, 6

Вечер пятницы

рассказ

Оганджанов Илья Александрович родился в 1971 году. Закончил Литературный институт им. А. М. Горького, Международный славянский университет, Институт иностранных языков. Печатался в журналах «Новый мир», «Знамя», «Октябрь», «Урал», «Сибирские огни», «Крещатик», «День и ночь» и др. Живет в Москве.

 

 

 

 

 

Стало раньше темнеть, и служащие банка возвращались теперь к метро в серых ноябрьских сумерках. Ровно в шесть одно за другим погасли и сразу недобро помрачнели огромные окна, за которыми, как на витрине, провели они весь день: перед мониторами, с папками бумаг, телефонными трубками и блуждающими улыбками на непроницаемых лицах. Вежливые, услужливые, нарядные — мужчины в строгих костюмах и галстуках, девушки в юбках до колена, светлых блузках и синих форменных шелковых платках, одинаково кокетливо повязанных на голых, словно мраморных, шеях. Погасли окна, распахнулись стеклянные створки входных дверей, и нестройная колонна банковских служащих потянулась к метро. Несколько секунд они послушно толпились у светофора и затем, дружно перейдя по «зебре» дорогу, исчезли в провале подземки.

Часы перевели на зимнее время, и стало раньше темнеть...

Вадим безучастно оглядел притихшую редакционную комнату и выключил компьютер. На погасшем экране отразилось его лицо. Какое-то жалкое и незнакомое — нахмуренный лоб, скорбная складка между бровями и в глазах слезы. Он отодвинул кружку с недопитым, давно остывшим кофе и снова уставился в окно.

В просвете между зданием банка и стройной высоткой, словно заблудившаяся, стояла колокольня Новоспасского монастыря. Раньше он часто бывал там, в Спасо-Преображенском соборе. Он любил чуткую, бездонную тишину монастырского двора, похожего на любовно прибранную девичью комнату, сумрачный покой церковных сводов с обнажившейся грубой древней кладкой, долгие службы, их тягучий гулкий распев — «христианския кончины живота нашего, безболезненны, непостыдны, мирны, у Господа про-о-оси-и-им», — суровые голоса монашеского хора, потрескивание свечей и в дрожащем огненном свете — строгие восковые лики святых. А потом как-то не стало времени.

Сначала он все думал подыскать работу получше, сделать какую-никакую карьеру, потыкался туда-сюда, но безрезультатно. Да и махнул рукой. И незаметно привык к этой комнате, словно улей, разделенной перегородками на закутки, к неумолчной болтовне, темпераментным редакционным летучкам, мелким склокам, ежемесячными авралами...

Еще немного — переулок опустеет, и можно собираться.

 

На улице зажгли фонари. Влажный асфальт блестел и отливал расплавленным золотом. Резче очертились тени, и по краям тротуара из сгустившейся темноты по-разбойничьи выступали голые ветви деревьев. Вечер выдался теплый, почти весенний. Хотелось идти куда-нибудь без цели, ни о чем не думая.

— Чудесный вечер, правда?

От неожиданности он не сразу понял, что обращались к нему. Подлаживаясь под его неторопливый шаг, рядом шла девушка из соседней редакции модного женского журнала. Новенькая, недавно устроилась, и первую неделю от стеснения по десять раз здоровалась с ним в коридоре, когда он выходил покурить или заглядывал в буфет. Похоже, начинающая журналистка. В школе, наверно, писала сочинения на отлично, побеждала на районных олимпиадах по литературе и мечтала стать писательницей. А потом, к радости родителей, пусть и не без труда, поступила на журфак.

Она проходила по коридору прямо держа спину, чуть склонив голову к круглому плечику, то и дело без надобности поправляя тонкими пальцами распущенные русые волосы, всегда с таким видом, будто спешит по очень важному делу. И что ни день, изобретала какой-нибудь неожиданный наряд. Совсем девочка, с простым, открытым, еще детским лицом.

И однажды в ответ на ее подчеркнуто деловое «доброе утро» он откровенно, по-мужски посмотрел ей прямо в глаза и, заметив ее смущение, невольно улыбнулся. С тех пор, встречаясь, они переглядывались и приветливо улыбались друг другу, как знакомые, и она уже не отводила взгляда.

Конечно, в том, что она с ним заговорила, ничего такого нет. И она случайно нагнала его по дороге к метро. Просто здесь все идут к метро и порой нагоняют друг друга. Обычное дело. Просто выдался теплый вечер, у нее хорошее настроение, и в ее больших масленичных глазах играют веселые огоньки. Ничего такого. Просто зажгли фонари, и от их золотистого света блестят глаза.

Он горько усмехнулся:

— И правда, вечер чудесный. Как говорит мой приятель, выбившийся в большие люди, «так хорошо, что и умирать не надо».

Он приостановился у табачного киоска, хотя сигарет в пачке было достаточно и зажигалка работала исправно.

— Тогда… до понедельника? — И ее голос, кажется, слегка дрогнул.

— До понедельника.

 

Ступеньки эскалатора ползли вниз, и навстречу бесконечной вереницей плыли незнакомые мужские и женские лица. Вадим старался вглядеться в них, запомнить, но они сливались в сплошную неразличимую массу глаз, носов, ртов. Сотни неразличимых лиц, дважды в день, пять раз в неделю... За без малого тринадцать лет выходила устрашающая статистика.

Он поравнялся с дежурным по эскалатору. Хмурый, сухощавый, совсем седой. Бледное бескровное лицо изрыто морщинами. Годами, как ворон, сидит в своей тесной стеклянной будке, не видя ничего, кроме глаз, носов, ртов. Но может, какие-то лица примелькались ему и он легко различает их в толпе? И порой дома, ковыряя вилкой холодный ужин или ворочаясь бессонной ночью в рыхлой сырой постели, вспоминает об этих людях с теплотой, как о единственно близких, и всем сердцем переживает за их далекую неведомую жизнь? Кто знает, может, иногда думает и о нем, о Вадиме?

 

В вагоне было тесно и душно. Поезд летел сквозь черноту тоннеля, и казалось, так вот, грохоча и подрагивая, прикатит он прямо в преисподнюю. Вадима притерли к самой двери с надписью «не прислоняться». Раскрасневшийся толстяк пихал его то животом, то локтем, пытаясь вызволить застрявший где-то в ногах дипломат, а прижатая к толстяку дама в пальто с пушистым нестерпимо надушенным воротником всем своим видом старалась показать, как презирает она этих вонючих потных мужиков и что последний раз едет в треклятом этом метро. Девушка слева, в очках с тонкой металлической оправой и толстыми стеклами, невозмутимо читала увесистую книгу по педиатрии, не обращая ни малейшего внимания на привалившегося к ней плечом долговязого подростка в наушниках и натянутой по самые брови вязаной шапке. Парень самозабвенно кивал в такт слышимой только ему музыке и жевал жвачку. Налитой прыщ на его щеке, покрытой редкой, тонкой, торчком растущей щетиной, ритмично двигался, как живой. Вокруг, держась за поручни, покачиваясь и толкаясь, сгорбившись, положив на колени сумки, свесив голову на грудь, стояли и сидели «граждане пассажиры», смутно отражаясь в окнах вагона, летящего куда-то в кромешной тьме. Народу набилось много, и Вадима придавливали все сильней. От постоянного напряжения затекла спина, но он не обращал внимания. Ему было хорошо и спокойно среди этих притиснутых друг к другу людей, и он был благодарен им за то, что сейчас не один.

 

Возвращаться в пустую съемную квартиру не хотелось, и он решил проехаться в центр, до Тверской.

В длинном гулком подземном переходе ярко горели окна торговых палаток. Букеты цветов, сигареты, пирожки, бижутерия, музыкальные диски, красочные новенькие иконы, расписные платки, алые майки с изображениями серпа и молота, герба СССР и трехглавого профиля вождей мирового пролетариата и белые — с двуглавым орлом. Все это пестрело, предлагало себя и звало остановиться.

У выхода на улицу притулился книжный развал. Тихий старичок в перекошенных очках, стоптанных валенках, потертом драповом пальто и вязаном шарфе, несколько раз обмотанном вокруг шеи, переминался с ноги на ногу, заискивающе улыбаясь, когда кто-нибудь из прохожих задерживался перед его лотком. Книги были случайные и довольно потрепанные — детективы, приключенческие романы, несколько томов «Библиотеки поэта» и серии «Русская классика». Все аккуратно разложены рядами. Должно быть, на них возлагались большие надежды. Вадим перелистал томик Блока, от пожелтевших хрупких страниц пахло пылью и чужим неустроенным жильем.

 

Тверская сияла огнями. С витрин модных магазинов на прохожих надменно взирали бесстрастные, пугающе совершенные, с иголочки одетые манекены. За окнами ресторанов в приглушенном свете белели тугие крахмальные воротнички, холодно поблескивали ножи и вилки, мерцали бокалы с шампанским, и официанты, вооружившись карандашами и блокнотами, словно секретари-референты, склонялись над столиками.

И опять, как на эскалаторе, навстречу двигались бесчисленные глаза, носы, рты. Слепя фарами, проносились машины, и в них, искаженные бликующими стеклами, сидели все те же рты, носы, глаза…

У Елисеевского Вадим на секунду задержался. В двух шагах от входа, скорбно понурив голову, стоял на коленях мужчина средних лет в добротной коричневой кожаной куртке и просил на срочное леченье умирающей дочери — сложное латинское название ее болезни было крупными печатными буквами выведено черным жирным фломастером на небольшой картонке, висевшей у него на груди. Уже не первый год при любой погоде часами выстаивал он здесь в одной и той же позе, со склоненной головой. Ему часто и охотно подавали, и многие, как Вадим, по нескольку лет подряд.

 

На бульваре было тише и сумрачней. От земли тянуло сыростью и запахом прелой листвы, точно в грибном лесу. Редкие парочки сидели на скамейках обнявшись и целовались. В свете вечерних фонарей они походили на огромные живые иероглифы. Временами в глубине бульвара волчьим глазом вспыхивал красный огонек: кто-то одинокий задумчиво курил в темноте. Все это неуловимо, мучительно напоминало парк культуры и отдыха в его родном городе.

 

Он озяб и проголодался. С утра так ничего и не ел.

Он зашел в первое попавшееся кафе. Здесь было тепло, пахло выпечкой и кофе. В мягком электрическом свете плавал сизоватый сигаретный дым. Играла легкая музыка. Отовсюду слышались непринужденная болтовня, смех, звон бокалов, позвякивание ножей и вилок — совсем как в гостях на праздничном ужине.

Ладная, улыбчивая официантка, поводя тяжелыми бедрами, подошла к его столику, поменяла пепельницу, близко наклонясь полной грудью и нежным томным голосом, будто весь день только его и ждала, спросила: «Что желаете?»

 

На другой стороне улицы мертвенно синела неоновая вывеска стрипклуба, то и дело подмигивая кому-то в непроницаемой мглистой вышине.

Дюжий охранник, в своем тесном черном костюме похожий на школьника-переростка, с ленцой охлопал Вадима по карманам и посторонился, освобождая проход.

В полупустом зале гремела светомузыка. За барной стойкой что-то живо обсуждали трое плечистых бритоголовых парней, и складки на их мясистых затылках шевелились, словно гигантские распухшие губы. По гладкому помосту с вделанными в него хромированными шестами лениво расхаживала длинноногая девица в мини и просторной клетчатой рубашке без рукавов, завязанной узлом выше пупка. Пару раз, видимо разминаясь, она волнообразно изгибалась, повисала на шесте и высоко вскидывала точеную ногу. Еще две стриптизерши прохлаждались у стойки, по соседству с бритыми парнями. Для такого заведения было слишком рано.

Вадим сел за столик и заказал рюмку коньяка. Скоро внутри потеплело, и музыка уже не казалась такой невыносимо громкой. Зал постепенно заполнялся одинокими мужчинами с коньяком, водкой или пивом. Стриптизерши, скинув рубашки, стали активно примериваться к шестам. Им вяло аплодировали.

 

Между столиков шустро сновали вертлявые официантки, с показной легкостью удерживая одной рукой, на растопыренных пальцах, большие круглые подносы. В сторону сцены с мест что-то развязно кричали. Особо распалившиеся посетители терлись у самого подиума. Зал гудел, слепил огнями и тонул в густом сигаретном тумане.

Вадим не заметил, как она подсела. В дымном призрачно мерцающем свете софитов ее взбитые волосы и открытое платье с блестками попеременно окрашивались красным, зеленым, золотым. Черты лица были едва уловимы, словно отраженные в быстро бегущей воде. Она несмело улыбалась уголками губ и барабанила по столу острыми накладными ногтями, похожими на миндальные скорлупки.

Было шумно, и приходилось напрягать голос.

— Выпьешь чего-нибудь?

Мохито! — мгновенно среагировала она, без усилия перекрикивая музыку.

Он поднял руку, тут же подбежала официантка. Он заказал мохито и еще коньяка.

— Ты чего такой смурной?

Он неопределенно пожал плечами.

— Проблемы? С женой или на работе? Сейчас у всех или с женой, или на работе. Не бери в голову. Пройдет.

Он кивнул, как бы нехотя соглашаясь.

— Был у меня один с проблемами. Все жаловался, про бизнес свой рассказывал, а как до дела доходило, у него ни тпру ни ну — не вставал в общем. Так он материл меня на чем свет и обзывал протухшей воблой. Случалось, и поколачивал. Но ничего, зато платил хорошо. А ты чем занимаешься?

— В журнале работаю, для путешественников.

— Нормально! Небось во всех странах побывал и знаменитостей разных знаешь?

Вадим не ответил и одним глотком допил свой коньяк.

— У меня тоже был один известный — экстрасенс. Такой забавный... Предсказал мне любовь до гроба и кучу денег. И по руке гадать научил.

Она потянулась к Вадиму через стол, повернула его руку ладонью вверх и стала внимательно изучать.

— Ничего так не вижу.

Обошла столик и по-хозяйски уселась к нему на колени.

— Вот смотри: это линия жизни, она у тебя длинная, дотянешь до старческого маразма. Это — линия любви, тоже длинная. И бугорок Венеры ничего себе. В общем, расстраиваться тебе не с чего. Ну, что тут еще… Крестики разные, треугольнички, не помню, что они означают. Да и какая разница.

Он с волнением чувствовал тяжесть и тепло ее узких крепких бедер, вдыхал сладковатый горчащий запах кожи.

Чертя ногтем указательного пальца по его ладони, она непоседливо ерзала и то и дело сползала с колен, цепляясь острыми высокими шпильками за его джинсы. Он притянул ее к себе. Она замолчала, обхватила его за шею и горячо задышала в ухо:

— Все грустишь? Это ничего… Я люблю грустных. Они ласковые. Хочешь, поедем ко мне? Да не пугайся, я же сказала: ты мне нравишься. Можно просто так, за полцены.

 

Они долго колесили по ночной Москве. По набережной Москвы-реки — в замогильной, отливающей глянцем воде криво отражались башни Кремля, арки мостов и похожие на лисьи хвосты рыжие огни фонарей. По Садовому кольцу, напоминающему огромную цирковую арену, где все куда-то неслось на бешеной скорости, словно только ночью и начиналась здесь настоящая жизнь. По притихшим улицам и безлюдным переулкам. Пока не очутились в глухом спальном районе, застроенном коробками однотипных домов, будто сложенных из детских кубиков. Сотнями бессонных окон они обреченно глядели в темноту.

В такси его немного развезло. Перед глазами вспыхивали протуберанцы, летали мушки. Из динамиков магнитолы наглый хрипловатый голос орал о том, что все хорошо и будет еще лучше. От кислого запаха прокуренного салона и приторного аромата духов слегка мутило. Зачем он здесь, промозглой осенней ночью, в чужом, чуждом городе, в такси, с этой незнакомой девицей? Он уткнулся ей в плечо, торопливо шепча что-то горестное и бессвязное, обнял за шею, как ребенок, который просится на руки, зажмурился, подбородок дрогнул, и, словно захлебываясь, он сдавленно зарыдал.

Она гладила его по голове, по мокрой щетинистой щеке, приговаривая: «Ну чего ты так расстраиваешься, дурачок, не надо. Все образуется. Вот увидишь». И целовала в макушку.

 

Когда они зашли к ней, он сразу потянул ее в комнату. Неловко, грубо стащил с нее платье, порвав бретельку, и с силой бросил на кровать.

Перед глазами все плыло, двоилось. Ползущая из коридора косая полоса света слепила и дрожала, точно лунная дорожка на сонной ночной реке. И в рассеянном полумраке вдруг померещилась нагая утопленница.

С какой-то ненасытной злостью он целовал ее приоткрытый рот, глаза, напудренные щеки, худые острые плечи, мял в горсти маленькие беспомощные груди с нежными сосками, твердевшими под его бесстыдными ладонями, и, уже почти задыхаясь, стискивал ее податливое тело, словно хотел вжаться в него целиком. Она не сопротивлялась, обмякла и послушно развела ноги. Только все шептала, слабее, прерывистей и глуше: «Я-то думала, ты нежный, ласковый… а ты такой же, как все… как все… такой же…»

 

Вадим не сразу понял, где проснулся. Комната тонула в пепельном предутреннем свете. На широкой двуспальной кровати, прильнув к нему, лежала вчерашняя девушка из клуба. Ее припухшее лицо бледнело на розовой шелковой наволочке. Она выглядела несколько старше, чем прошлой ночью в играющем огнями шумном зале. Закутавшись в одеяло, подложив под щеку сложенные ладошки, она тихонько посапывала. Помада на губах размазалась, тушь потекла, и казалось, она чему-то улыбается во сне и плачет.

У кровати на тумбочке лежали разноцветные заколки, перекрученные резинки для волос, опрокинутый пузырек бордового лака, иконка Владимирской Божьей Матери, стояли полная окурков пепельница и недопитая бутылка красного с жирным следом помады на горлышке. В зеркальной дверце платяного шкафа отражались незашторенное окно, пыльный прямоугольник телевизионной панели и вперемешку разбросанная по полу одежда. На стене, оклеенной пожелтевшими обоями, висели прилепленные скотчем поблекшие, выцветшие, счастливо улыбающиеся «битлы», прошлогодний календарь с мускулистым белозубым бодибилдером, репродукция «Джоконды» и приколотая кнопкой небольшая фотография: немолодая пара на фоне выкрашенного серебристой краской провинциального бронзового Ленина. Этакие застенчивые пожилые пионеры. Должно быть, ее родители.

У него на квартире тоже висела фотография родителей, только черно-белая, в овальной пластмассовой рамке. Снято в фотоателье, сразу после свадьбы: подретушированные, будто фарфоровые молодые лица, глаза смотрят потерянно, виновато. С нее потом делали портрет отца на памятник. Вадим не любил эту фотографию — «ты здесь прямо копия матери», — а он всю жизнь мечтал походить на отца. Но другой, где родители вдвоем, не было…

 

…Сильно за полночь, и давно пора спать. Но мама почему-то не гонит в постель строгим голосом, хотя, конечно, видит свет за приоткрытой дверью в детскую. Правда, завтра суббота, и не надо в детсад, но все равно странно и на маму не похоже.

Она сидит, укутав ноги пледом, в старом промятом кресле, под оранжевым абажуром, который отец за его пышную бахрому прозвал балдахином, и, отложив на колени вязанье, похожее на серого ласкового котенка, словно не замечая времени, отрешенно листает потрепанный номер «Вокруг света». Отец всегда говорил, что лучшее лекарство от душевных ран — хорошее путешествие. И если доведется, кто знает, может на пенсии, он обязательно куда-нибудь закатится, желательно подальше и на подольше, а лучше бы насовсем, ну хотя бы в Тверскую область по грибы да по ягоды — без разницы. «Тебе, разумеется, без разницы, — ехидничала мать, — ты же в них ничего не смыслишь. Ты у нас — городской житель. Так что сиди уж лучше, а то, чего доброго, потравишь всех».

Отец еще не вернулся с работы. Наверное, опять запарка перед приездом очередной госкомиссии. «Что-то они к вам зачастили. Можно подумать, у вас секретное предприятие, а не консервный завод», — равнодушно говорит по утрам мать, готовя отцу завтрак.

За окном в затаившейся темноте февральской ночи белеют заснеженные ветви деревьев и скат крыши соседнего дома. Под сгорбленным фонарем весело искрится тучный сугроб, и, словно в ответ ему, подмигивают звезды, как будто где-то там, за облаками, забыли потушить новогоднюю гирлянду.

По полу разбросаны игрушки. Солдатики, лежащие ничком и навзничь, перевернутые машинки — точно после бомбежки. Одна закатилась под небрежно застеленную пустую кровать брата. Он совсем отбился от рук, никакого сладу, и мать с ним не справляется. Связался с дурной компанией. Шастает где-то ночами. Но отец не вмешивается. Все одно скоро в армию.

В напряженной тишине нервно шелестят страницы журнала.

Щелкнул замок, хлопнула входная дверь. Слышно, как отец вешает пальто, бросает на полку кроличью шапку и пропахший табаком, колючий мохеровый шарф, возится со жмущими ботинками и наконец всовывает ноги в теплые домашние тапочки, которые недавно купила ему мама.

Надо чем-то оправдать нарушение режима и распорядка дня, и в голову не приходит ничего лучшего, как вбежать в комнату к матери и, развернув перед ней вкладыш от жвачки, выпалить:

— У меня тут вапос по ангисскому.

Вкладыш шуршит и сладко пахнет клубникой. На нем нарисован совсем не смешной комикс и мелкими буквами напечатано: «Love iswhen you feel leave the ground». Мама поднимает от журнала покрасневшие невидящие глаза и несколько секунд молчит, не понимая, чего от нее хотят. Потом, словно смахивая с лица паутинку, приглаживает стянутые узлом на затылке, начавшие седеть волосы, и запинаясь читает приведенный тут же перевод: «Любовь это… когда земля уходит из-под ног».

— У вас, вижу, ликбез на животрепещущие темы, — входя в комнату, бодро говорит отец. — Ничего, подрастешь — сам все поймешь, без перевода: любовь — это когда уже никуда не денешься с подводной лодки. А теперь ложись-ка скорее спать, не то я возьму ремень и покажу тебе, что такое настоящая отцовская любовь.

— Иди спать, Вадик. Папа, как обычно, шутит.

— Зато мама у нас серьезна донельзя, — бурчит отец, силясь расстегнуть на широкой груди непослушную пуговицу сильно помятой белой рубашки.

— Ты почему так поздно, опять комиссия?

— Да, ждем скоро. Дел по горло, ничего не успеваем, — и, прикрыв рот массивной ладонью, крепко зевает.

Мама кладет журнал на колени поверх вязанья. Изогнутые страницы топорщатся, будто прося еще раз перелистать их и прочесть.

Знаешь… интересные попадаются статьи. И сколько разных стран на свете! А мы нигде не были. Хочешь, поедем куда-нибудь? В путешествие. У нас ведь даже свадебного не было… Вадьку оставим моей маме и поедем. А?

Отец отвечает тихо и холодно, но его сиплый сдавленный голос отчетливо слышен через притворенную дверь детской.

— Какое свадебное путешествие?! Ты, верно, забыла, дорогая, что была тогда на третьем месяце.

И, выдержав паузу, еще тише и тверже добавляет:

— Это после двух-то месяцев знакомства…

 

Стараясь не шуметь, Вадим собрал с пола свои вещи, оделся, положил на тумбочку деньги, прижав их донышком бутылки, и закрыл за собой дверь.

Район был незнакомый. Панельные многоэтажки теснились вокруг пустынного двора с островком песочницы, безжизненно висящими качелями и железной горкой в виде застывшей морской волны. Сыпал мокрый снег, и ледяные иголки покалывали нос, лоб, щеки. Вадим прищурился, застегнул куртку и поднял воротник, пытаясь удержать пахучее тепло чужого жилья и чужого тела, еще напоминавшего о себе тоскливой сладкой усталостью.

В серой рассветной дымке тускло горели бесполезные уже фонари. Вадим глубоко втянул открытым ртом сырой студеный воздух. В горле пересохло, голова гудела, и ноги были как ватные. Он бестолково плутал в лабиринте домов, хлюпая по раскисшей снежной каше, пока не заприметил нескольких прохожих, уверенно спешивших в одном направлении. Он побрел вслед за ними и скоро оказался на какой-то широкой улице. Вдалеке виднелась автобусная остановка.

 

Автобуса долго не было, и на остановке столпился народ. Люди жались друг к другу, чтобы всем хватило места под навесом. За рабочую неделю у них скопилось немало неотложных домашних дел, которые нужно успеть переделать. Впереди было два выходных дня.

Вадим стоял рядом с миловидной женщиной лет тридцати пяти. Ворот ее кремового пальто был распахнут, будто ей было очень жарко, и в открывшемся вырезе облегающей кофты белела высокая, тугая грудь с матово-бледными голубоватыми прожилками и темной глубокой ложбинкой. Она держала за руки двух дочек в одинаковых бежевых унылых курточках, по виду погодков, и устало, неотрывно смотрела поверх голов куда-то вдаль. Девочки громко перешептывались, украдкой поднимая к матери свои зарумянившиеся от холода кукольные личики и надеясь каждая привлечь ее внимание.

— А ты знаешь, где Боженька живет?

— …К-конечно.

— И где?

— А ты сама-то знаешь?

— Так нечестно, я первая спросила. Ничего ты не знаешь. А мне бабушка Поля рассказывала: он живет в таком своем доме, называется церковь.

— Тоже мне новость! Он еще и в других разных домах живет. А летом и на улице может, потому что тепло. Много она понимает, твоя бабушка Поля.

— Ну и пожалуйста. Зато ты не знаешь, что мой папа мне сказал, когда брал меня на воскресенье.

— Опять какую-нибудь глупость?

— Сама ты глупость. Он сказал, что я в этом году пойду на музыку.

— Подумаешь. И кому это надо!

— Тебе ничего не надо. Ты вот знаешь, что такое менуэт?

— Что-то очень грустное, да?..

— О, это жутко печальная вещь!

Кто-то мягко подтолкнул Вадима в спину. Он обернулся: мутные немигающие глаза, дрожащие фиолетовые губы, искривленные в несмелой улыбке, багровое лицо, похожее на побитое морозом сморщенное яблоко. Пожилой алкаш, тяжело дохнув перегаром, кивнул ему, как знакомому:

— Позвольте присоседиться.

 

Вадим, извиняясь, выбрался из-под навеса. Замерзшими непослушными пальцами вытянул из мятой пачки изогнутую сигарету, чиркнул зажигалкой и несколько раз быстро, коротко затянулся, выпустив изо рта облачко дыма, резко очертившееся в стылом воздухе. Облачко причудливо расплывалось, бледнело и наконец растаяло. Вадим достал из заднего кармана джинсов сложенную вчетверо, слегка потертую по краям телеграмму от старшего брата, развернул и перечитал, медленно ведя пальцем по слабо пропечатанным, прыгающим перед глазами словам: мама умерла тчк похороны в субботу.

Версия для печати