Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2013, 6

С доверием к холодам

стихи

Кублановский Юрий Михайлович родился в 1947 году в Рыбинске. Окончил искусствоведческое отделение истфака МГУ. Поэт, критик, эссеист. Живет в Переделкине.

 

 

 

 

 

* *

*

 

Что узнала душа зэка,

чьё тело с биркой

осталось в промороженной яме,

не догадываюсь никак.

Быть может, ей уже и не надо

было спрашивать ни о чём.

 

Но мы-то тут проживаем в недоумении,

которое есмь соблазн:

ибо простой вопросец

зачем же так? —

мешает чистосердечному покаянию,

вводит в прелесть,

что всё тщета,

и мешает духовной мобилизации.

 

Живём в сомнении, в расслабухе:

одно дело — праведные байки

про «жизнь после смерти»

заокеанских баптистов,

побывавших в коме

на проглаженных простынях,

 

другое — смерть Мандельштама,

несметных узников лагерей.

 

Своими сомнениями

совестно мне делиться,

выставляя на всеобщее обозрение

йоту веры своей,

 

но во мне они, что кислоты,

разъедающие остаток дней.

 

 

 

 

* *

*

 

Слабая лента с Моникой Белуччи

шеи взъём, у плеча бретелька —

старикам, подсевшим на сериалы,

может показаться шедевром.

Человека, которому под полтинник

и которому нравится мир всё меньше,

взгляд трезорки встречного сиротливый

может отрезвить и прибавить силы,

даже устыдиться своей щетины.

Стал уже привычнее матерщины

бронхиальный кашель для перепонок.

У шалмана подвыпившие мужчины

ждут из туалета своих бабёнок.

 

Неожиданно прихватил морозец

барбарис, рябину и черноплодку,

хорошо их ягоды класть за щёку,

под язык — и мне это винограда

ну, не слаще…

А просто душа им рада.

 

И красавица итальянка в теле,

что почти не кажется человеком,

и бездомный пёс, что всегда при деле,

и плоды из русских садов под снегом

пусть пока не знают, кто им хозяин.

Помнишь карамазовский пестик в ступе?

 

Хоть московских гетто, то бишь окраин,

огоньки всё ближе к моей халупе.

 

 

* *

*

 

Оставлял подруг, поступился славой

и бабломза ради живого слова.

Целый день один, не звонит мобильник,

не по разу читаны с полок книги.

Но зато не предал свои привычки,

ни когда другие прогнули выи,

ни когда столичные истерички

без ума от шоковой терапии

на меня клепали, что чуть не красный.

Выходил в опорках на босу ногу

на крыльцо — и день в ноябре был ясный.

Грешен в том, что слишком нетерпеливо

ожидал поддержки от сил небесных,

но и мысленно от врагов Христовых

не искал я бонусов интересных.

 

Этим летом выпало Подмосковью

пережить нашествие древоточца.

Лес теперь от дому до окоёма

обездвиженных порыжевших елей.

Мы не сразу поняли, разглядели,

что за нашим старым окном творится.

Ведь уже лет двадцать как эти ели

помогали вовремя сердцу биться…

Пережившие многое здесь деревья

не глупей животного, человека.

Эх, да что, да они умнее,

во сто раз разумнее человека!

Но и их поела исподволь гнида.

Не к добру опрокинутая солонка.

 

Убыль русских тоже видна как вида,

словно нас затягивает воронка.

 

 

* *

*

 

Раскидистые холки старого барбариса

с красными висюльками ягод.

 

И чуток снежка в монастырских стенах

с кирпичом, буреющим сквозь побелку.

 

Здесь была колония малолеток

зэчек, которым не стукнуло восемнадцать,

 

шивших варежки под сводами цеха,

прежде корпуса братских келий.

 

А теперь тут Толгская Божья Матерь,

перед ней паломники на коленях.

 

На поклёв сюда прилетают птицы

и сидят потом у крутых ступеней.

 

Много-много знают теперь черницы

тихоструйных ангельских песнопений.

 

Хорошо, но я вспоминаю зэчек

у пугливых свеч и иконной охры.

 

Где-то тут ведь грелись они у печек

и боялись ночью глумливой вохры.

 

От цинги спасаться б, как овцам, им бы

барбарисом, и над головами нимбы…

 

Вот стоишь уставшим от говоренья

стариком на пригородной платформе,

 

про себя страшась то огня, то тленья,

то загробной жизни в неясной форме.

 

 

Возле Волги

 

Отель, преемник старого дебаркадера,

вморожен в прибрежный лёд.

В темноте там слышатся скрипы, шелест:

видно, не до дна проморожено русло

и ищет выход себе шуга.

 

Ничего за окном не видно под утро,

разве что размытый шар фонаря

ещё не погас — но кому он светит

Бог весть.

 

Каждый раз возвращаясь к себе на родину

отстоять над холмиком матери панихиду,

боковым зрением замечаю

имена знакомые на надгробьях.

И смиряюсь с убылью прежней веры

в воскрешение Лазаря русских смыслов,

заставлявшей сутками биться сердце.

 

Там погостных рощ в серебре руно,

а за ним от будущих вьюг темно.

Тишина такая, как не бывает. Но

оскользнувшись вдруг на мостках скрипучих,

мнится, слышу давний ответ уключин,

когда в майке, свой потерявшей цвет,

форсировал Волгу в 15 лет.

 

* *

*

 

И. П.

 

Долго-долго искали мы переправу:

деревянный мост? настил на понтонах?

иль хрипастый лодочник слабосильный?

Сумерки сгустились мгновенно,

темнота же так и не наступила.

Берег глинистый с вытоптанной травою

и негромкие разговоры

всё о том же, только без интереса:

«Двадцать лет воровской малины»…

«Убивали раньше, теперь воруют,

выходя за мыслимые границы»…

Но уже понятно, что близко к сердцу

эту муть мы больше не принимаем.

Чур меня, франтоватый пройда,

обезьяна в маске, батёк на мерсе.

Ничего нам больше от вас не надо,

ни стыда, ни совести, ни признанья

вашей слабости перед нашей силой.

 

 

Между тем накрапывало. И зыби

плеск разнонаправленный за кормою

становился въедливей, тише, тише.

Хватит с нас и прежней земной тревоги.

 

Вспомнил кадры любительской киноленты:

до чего ж поджарый ты был волчонок

в восемнадцать лет, а твоя подруга —

для Петрова-Водкина, не для нашей

застывавшей жизни шестидесятых.

Как дождит старинная кинолента!

В шёлковой рубашке не зябко милой?

 

В страшный сон вкрапленье того момента

наделяет сердце нездешней силой.

 

 

Ноябрьская элегия

 

Стала я подругой мужа

и теперь из-за реки

вижу родину всё ту же,

те же в рощах огоньки.

Е. С.

 

Подчистую сдули листву ветра,

забурев, на землю она упала.

 

Тишина такая — как до Петра

перед самым благовестом бывала.

 

Барбарис от холода потемнел,

клонит гриву, схваченную морозцем.

 

Я стоял за лирику как умел,

став её поверженным знаменосцем.

 

За рекою роща обнажена

и зажёгся вдруг огонёк ночлега.

 

От греха подальше накинь, жена,

шерстяной платок накануне снега.

 

Скоро волны белые будут спать

и фосфоресцировать у порога,

 

а несметность космоса искушать

неопределенностью — и мешать

прямодушной вере в живого Бога.

 

30.XI.2012

 

 

Перед снегом

 

Н. Струве

В патине инея шиповник красный

и друг его — барбарис гривастый.

А день то пасмурный, то снова ясный,

нам разом близкий и безучастный.

 

Бывает жемчуг холодный, холодный до серизны,

бывает палевого оттенка —

и то и то сегодня над нами:

 

бесшумная маневренность облаков,

приобретающих консистенцию дымки

и перистого тумана,

тусклое жерло солнца, на которое не больно смотреть...

 

Это ли небеса,

где обетовано насытиться правдой?

 

18.XII.2012

 

 

Рисунок

А. и М. Якутам

 

Утренний ровный свет

стеклянного потолка.

На ватмане твой портрет

рисует моя рука

твёрдым карандашом.

И это в разы трудней

натурщицы нагишом

и яблок, сравнимых с ней.

Тем паче нормандских скал,

призрачных их громад,

где старый прибой устал

и стал отступать назад…

 

Нынче на склоне лет

всё-то моё добро —

грифеля беглый след,

тёмное серебро.

Но всё светлей и светлей

ровный лист под рукой —

без паспарту, полей

он будет один такой.

Не вспышки сангины, не

масло с густым мазком

у нищих духом в цене,

а то, как ты мнёшь во сне

наволочку виском.

 

2012

Версия для печати