Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2013, 4

Илья Сельвинский, свидетель Шоа

Перевод с английского автора

Максим Д. Шраер (Maxim D. Shrayer, р. 1967, Москва) — прозаик, литературовед, поэт и переводчик, профессор Бостонского коллежда. Автор более десяти книг, среди которых — «В ожидании Америки» (русский перевод М., 2013). Лауреат Национальной еврейской премии США и стипендии Фонда Гуггенхайма.

 

Cокращенный перевод двух частей готовящейся к печати книги: Maxim D. Shrayer. I SAW IT: Ilya Selvinsky and the Legacy of Bearing Witness to the Shoah. Boston. ї 2013. Maxim D. Shraer. Автор благодарит Т. И. Сельвинскую за разрешение на цитирование текстов И. Л. Сельвинского. Автор выражает благодарность Л. И. Дайнеко и всем сотрудникам Дома-музея Сельвинского (Симферополь), В. Ф. Санжаровцу (Керченский историко-культурный заповедник), Б. Г. Берлину за помощь в исследованиях, и Давиду Шраеру-Петрову за ценные замечания по рукописи.

 

 

 В начале Великой Отечественной войны Илья Сельвинский добровольцем пошел на фронт и был назначен на должность «писателя» в газету «Сын отечества» 51-й Отдельной армии, защищавшей родину поэта — Крым.  (В феврале 1942 года Сельвинский был переведен в газету «Боевой натиск» только что сформированного Крымского фронта и в 1942 — 1943 годы прослужил в газетах Северо-Кавказского фронта и Отдельной Приморской армии). Стены редакций, пусть даже армейских, были для Сельвинского тесны. Поэт жаждал военных действий, не только литературной славы. Он воевал в Крыму, в предгорьях Северного Кавказа, на черноморском побережье России. Он ходил в атаку, был дважды награжден военными орденами, переведен из интенданта в политработники и повышен в военном звании до подполковника. В 1941 — 1943 годах Сельвинский сочинил стихи и слова к песням, которые стали поистине народными в военные годы («Казацкая шуточная» — слова Сельвинского, музыка Матвея Блантера — до сих пор широко исполняется).  В конце ноября 1943 года Сельвинского вызвали из Крыма (из Аджимушкайских каменоломен) в Москву. Командиры Сельвинского, в том числе командующий Отдельной Приморской армией генерал Иван Петров, предполагали, что Сельвинского ждет еще одна награда, еще более громкая слава поэта-солдата-трибуна. Сельвинский позднее вспоминал: «Ночью перелетел на У-2 на Большую Землю — явился к начальству: вызывает <Александр> Щербаков <начальник Главного политуправления Красной Армии (ПУР)>. До утра проболтал с <писателем Марком> Колосовым. Марк убежден, что меня включают в делегацию, которая де будет ехать в США или что-нибудь в этом роде: „Ты прекрасно воюешь, здорово пишешь, вот правительство и хочет тебя отметить. То, что Эренбург делает в статьях, ты — в стихах”»[1]. Вместо этого в Москве Сельвинскому было предписано предстать перед Секретариатом ЦК ВКП(б). Ему вменили в вину сочинительство «вредных» и «антихудожественных» произведений. Из дневниковых записей самого Сельвинского явствует, что Сталин принял участие в заседании Секретариата. В ноябре 1943-го начальник Управления агитации и пропаганды ЦК (УПА) Г. Ф. Александров подготовил проект постановления Секретариата «Об ошибках в творчестве Сельвинского». В нем отмечалось, что «в стихотворениях „России”, „Кого баюкала Россия” и „Эпизод” содержатся грубые политические ошибки… Сельвинский клевещет на русский народ <...> дает клеветнически-извращенное изображение войны <...> ЦК ВКП(б) предупреждает т. Сельвинского, что повторение подобных ошибок поставит его вне советской литературы»[2].

Вместо отдельного постановления о Сельвинском сначала вышли два постановления Секретариата ЦК, от 2 декабря и от 3 декабря 1942 года, в которых объектами партийно-государственного гнева стали два писателя — Илья Сельвинский и Михаил Зощенко[3]. В постановлении «О повышении ответственности секретарей литературно-художественных журналов» (от 3 декабря 1943 г.) стихотворение Сельвинского «Кого баюкала Россия» названо «политически вредным». Самым сокрушительным было вышедшее с задержкой отдельное постановление Секретариата от 10 февраля 1944 года, «О стихотворении И. Сельвинского „Кого баюкала Россия”», формулировки которого во многом повторяли проект, до этого подготовленный Александровым: «…грубые политические ошибки. Сельвинский клевещет в этом стихотворении на русский народ»[4]. Это была, по-видимому, единственная за годы войны резолюция высшего партийного руководства, обрушившаяся на творчество одного поэта. Свершилось практически беспрецедентное: подполковник Сельвинский был в порядке наказания демобилизован из армии. Он оказался — что для военного времени почти парадоксально — в московском изгнании.

В постсоветское время некоторые обстоятельства гонений на Сельвинского анализировались в работах Виктории Бабенко, Эдуарда Филатьева и других исследователей[5]. Критики высказывали предположения о том, что поэт был наказан за то, что он недостаточно славил Сталина в военных стихах и эссеистике, или же за то, что в стихотворении Сельвинского «Кого баюкала Россия…» (1943) усмотрели карикатурное изображение Сталина (ведь уже был опыт, и не совсем параноидальный — стихи Мандельштама о Сталине). Такого рода догадки и доводы представляются мне недостаточно основательными, а «урод» в неизящно сработанном стихотворении Сельвинского, по-видимому, не грузин-Сталин, а еврейский народ — то есть здесь слышна ирония Сельвинского в адрес тех, кто спасает евреев от уничтожения, но продолжает воспринимать их чужеродными элементами в русской истории и культуре: «Сама, как русская природа, / Душа народа моего: / Она пригреет и урода, / Как птицу выходит его, // Она не выкурит со света, / Держась за придури свои, — / В ней много воздуха и света / И много правды и любви»[6]. (В контексте Шоа [Холокоста] здесь особенно значимо выражение «не выкурит со света».)

Проанализировав обвинения против Сельвинского, Михаил Соломатин пришел к заключению, что, «скорее всего, у ЦК не было возможности подробно разбираться с поэтом по всем пунктам, выбрали из кучи самый сильный раздражитель, ткнули носом и посмотрели, как человек будет реагировать»[7]. Перечисленные в партийных резолюциях стихотворения Сельвинского явились удобным предлогом — а не причиной — гнева сталинского аппарата, в то время как настоящая причина никак не могла значиться в официальных партийных документах. Невзгоды Сельвинского начались уже летом 1943-го[8], когда, в течение шести месяцев, разделявших Сталинград и Курск, наметилась резкая перемена в официальной советской установке по передаче информации о систематическом уничтожении еврейского населения на оккупированных советских территориях (о том, что мы теперь называем Шоа), а также о героизме советских солдат и офицеров-евреев. Стихи Сельвинского о массовом расстреле евреев у так называемого Багеровского противотанкового рва уже никак не вписывались в окончательно сформировавшуюся к лету 1943 года официальную доктрину сталинского режима о неразделении на национально-этнические категории убитых на советской земле «мирных советских людей» и о невыделении из их числа евреев — жертв Шоа. Эта тенденция достаточно прозрачно прочитывается как в проекте, так и в окончательном тексте постановления Секретариата ЦК о стихах Сельвинского, и особенно в обвинении в «клеветнически-извращенном изображении войны». На мой взгляд, следует искать причину обрушившихся на Сельвинского бед не в обозначенных в партийных документах стихотворениях, а в тех военных стихах, в которых Сельвинский выступает страстным свидетелем трагедии, увиденной своими глазами и пережитой им самим, — в стихах, в которых он выступает одновременно поэтом, советским боевым офицером и крымским евреем. Подвергая Сельвинского остракизму, сталинский идеологический аппарат стремился запугать и других литераторов-фронтовиков в условиях менявшейся исторической и идеологической обстановки. Пример Сельвинского, воспринятый в советских литературных кругах военного времени именно как наказание, наглядно показывал, что молчание есть единственный приемлемый отклик на открывавшиеся как раз в то время фронтовикам следы злодеяний нацистов против евреев[9].

 

Обратимся к фактической и текстологической стороне стихов Сельвинского о геноциде евреев в Крыму, и в частности на Керченском полуострове[10].  К ноябрю 1941 года войска нацистской Германии и ее союзников оккупировали весь Крым, кроме Севастополя. Сельвинскому, который воевал на Керченском полуострове осенью 1941 года, было суждено вернуться в Керчь в начале января 1942 года во время Керченско-Феодосийской десантной операции.  В результате этой амбициозной, но не достаточно продуманной операции Керчь была освобождена к 1 января 1942 года. Неся катастрофические потери, в мае 1942-го советские войска во второй раз оставили Керчь. «Керчь пала. Крым опять стал зарубежным. Все начинается снова. Кровь десанта в счет не пошла», — записал Сельвинский в военном дневнике 16 мая 1942 года[11]. Поэт снова вернется в район Керчи в ноябре 1943 года с десантом Керченско-Эльтигенской операции; но окончательно город будет освобожден от оккупации лишь весной 1944-го[12].

Целью Айнзатцгруппы Д, которая осуществляла почти все расстрелы евреев в Крыму при поддержке и участии регулярных частей Вермахта и местных коллаборантов, было сделать Крым «юденфрай» («свободным от евреев») к весне 1942-го. В Крыму наряду с ашкеназскими евреями жили крымчаки — крымские евреи-раввинисты, говорившие на языке тюркского происхождения. Крымчаков нацисты считали евреями; так же как и ашкеназские евреи, крымчаки подлежали тотальному уничтожению. (Уже после войны сам Сельвинский, среди предков которого были как евреи-ашкенази, так и крымчаки, продолжал указывать в графе национальность, что он «крымчак»)[13]. До войны в Крыму жили более 65 000 евреев. В годы войны и оккупации в Крыму были уничтожены от 30 000 до 40 000 евреев; из 6500 крымчаков, живших в Крыму до войны, погибли более 5500. Среди жертв геноцида в Крыму были не только евреи Крыма, но и евреи, эвакуировавшиеся в Крым из Украины, а также еврейско-польские беженцы. Самая крупная нацистская акция по уничтожению евреев в Крыму была проведена в Симферополе, столице Автономной Республики Крым, где в декабре 1941-го были расстреляны от 12 000 до 14 000 евреев[14].

Уничтожение евреев в Керчи было проведено в ноябре — декабре 1941-го в рамках массовых расстрелов в предместьях и окрестностях других крымских городов, среди которых были Симферополь, Феодосия, Евпатория и Ялта, а также в сельской местности и еврейских сельскохозяйственных районах Крыма. Принципиальное отличие заключается в том, что Керчь была временно освобождена советскими войсками, и злодеяния, учиненные нацистами и их пособниками, были задокументированы в январе — феврале 1942-го. На Керченском полуострове советские солдаты и офицеры, журналисты и писатели, фотографы и кинодокументалисты, историки-архивисты и представители следственных органов оказались перед ошеломляющими, исчерпывающими доказательствами недавних преступлений оккупационного режима. Фотографии, кинохроника и зарисовки Багеровского противотанкового рва словесно и визуально передавали то, что нацисты делали повсеместно с еврейским населением. Нелегко однозначно ответить на вопрос о том, до какой степени советское население осознавало, что акции на оккупированных территориях  были составной частью проводимого нацистами геноцида целого народа. Сельвинский — ранний литературный свидетель Шоа — видел свою миссию в том, чтобы открыть глаза читателям на пережитое им у рва, переполненного трупами евреев.

Во время второй недели января 1942 года Сельвинский по свежим впечатлениям записывает в дневнике: «О себе и о том, как жил, что видел — после. Важно то потрясающее впечатление, которое производит Керчь после немцев. Попал я в нее с десантом 2-го эшелона. Город полуразрушен. Бог с ним — восстановим. Но вот у с. Багерово в противотанковом рву — 7000 расстрелянных женщин, детей, стариков и др. И я их видел. Сейчас об этом писать в прозе не в силах. Нервы уже не реагируют. Что мог — выразил в стихах»[15]. Сельвинский пишет о массовых расстрелах евреев под Керчью в течение нескольких дней в начале декабря 1941 года, а также о расстрелах, которые продолжались у Багеровского рва до конца первой оккупации. (Большинство керченских крымчаков были убиты летом 1942-го, во время второй оккупации.) Судя по всему, предполагаемое количество жертв керченских расстрелов было впервые обнародовано в западной прессе 5 января 1942 года со ссылкой на корреспонденции ТАСС, а также в газете «Правда»: «Всего в Керчи фашистскими мерзавцами, по предварительным данным, было убито до 7000 человек»[16]. Информация в «Правде» была опубликована за день до выпуска и за два дня до публикации так называемой ноты Молотова от 6 января 1942 года, в которой Народный комиссар иностранных дел указал на преступления нацистов в Керчи и привел цифру в 7000 жертв. Это была единственная нота советского правительства за все годы войны, в которой говорилось не только об убийстве мирных советских жителей, но и конкретно о еврейских жертвах[17].

Историки Шоа приводят цифру 7000 или по отношению к количеству евреев, собравшихся по приказу оккупационных властей на Сенной площади в Керчи 29 ноября 1941 года, или по отношению к общему числу жертв расстрелов у Багеровского рва в декабре 1941-го[18]. В 2003 году немецкий историк Андрей Ангрик привел более низкие цифры, ссылаясь на немецкий рапорт от 7 декабря 1941 года, в котором говорится о «переселении» 2500 евреев Керчи; «Umsiedlung» (переселение) — это кодовое название убийства евреев[19]. В постсоветские годы крымские историки тоже вносили корректировки в советские данные военной поры. Пользуясь сомнительной арифметикой и отчасти полагаясь на изыскания А. Ангрика, который ориентировался только на немецкие архивные материалы, они приводят существенно меньшее число жертв, убитых у Багеровского рва, — 2500[20]. В то же время сведения о количестве жертв, существенно превышавшем 7000, были известны еще в 1942-м, и их не следует сбрасывать со счетов[21].

В книге о Сельвинском — свидетеле Шоа подробно разбираются дошедшие до нас сведения о расстрелах у Багеровского рва и приводятся подробные источники. Здесь же я вижу свою задачу в том, чтобы воссоздать тот пласт информации, который был доступен Сельвинскому и другим ранним очевидцам — свидетелям зверств, совершенных нацистами в Керчи. Сельвинский знал, что 28 ноября 1941 года «немецкая полиция безопасности» выпустила в Керчи и распространила приказ № 4: «Все евреи (невзирая на возраст) с детьми должны явиться в субботу 29 ноября с 8 утра до 12 часов дня на Сенную площадь (базар), имея при себе питание на три дня»[22]. С Сенной площади многотысячную колонну евреев, среди которых в основном были женщины, дети и старики, прогнали вдоль набережной в городскую тюрьму. Из тюрьмы группы евреев вывозились грузовиками к противотанковому рву, расположенному в нескольких километрах к западу от Керчи. Так называемый Багеровский противотанковый ров получил свое название от поселка городского типа Багерово, известного после войны засекреченным военным аэродромом. Ров, шириной 4 метра, глубиной 2 метра и протяженностью 1,5 километра, был прорыт с юга на север перпендикулярно путям железнодорожной ветки «Джанкой — Керчь» и Вокзальному шоссе. Деревня Октябрьское в настоящее время прилегает ко рву с южной стороны. Километровый отрезок рва, где в декабре 1941-го происходило уничтожение, тянется от шоссе и железнодорожных путей на север к Катерлезской гряде.

В течение первых дней декабря 1942 года тысячи евреев были расстреляны членами зондеркоммандо 10Б (айнзатцгруппа Д) при участии местных охранников («хиви») и стрелков 46-й пехотной дивизии вермахта. В декабре 1941-го через несколько дней после массовых расстрелов у Багеровского рва нацистские власти выпустили приказ № 5, согласно которому «все евреи, проживающие еще в городе Керчи и в ближайших местностях, должны немедленно явиться по адресу: ул. Карла Либкнехта, № 2» — бывшее здание керченского городского комитета партии. Приказ также обязал местное население под угрозой расстрела сообщать о «месте нахождения евреев» в «немецкую полицию безопасности»[23]. В самом конце декабря нацисты провели карательную операцию в поселке Самострой около Камыш-Буруна (этот Самострой упоминается у Сельвинского в «Я это видел!»); в результате этой акции несколько сот местных жителей разных национальностей — русских, украинцев, татар — были расстреляны над Багеровским рвом[24].

Советские войска первого эшелона высадки в район Керчи увидели Багеровский ров 30 декабря 1941 года; следователи и фотожурналисты попали на место массовых расстрелов в начале января. Среди фотографов и фотожурналистов были Евгений Халдей и Дмитрий Балтерманц, которым принадлежат известные фотографии Багеровского рва. Один из немногих выживших, директор Лариндорфской неполной средней школы Григорий Берман, горевал над телами родных и привлек внимание не только Халдея, но и кинооператора-документалиста.В марте 1942-го Владимир Митрофанов, который в январе 1945 года будет снимать освобождение Освенцима-Биркенау, описал разговор с Раисой Белоцерковской, женой красноармейца, которая по пути из Керчи к Багеровскому рву вытолкнула из грузовика и спасла младшего брата, но не смогла спасти своих детей. Полуживая, Белоцерковская выползла из рва. „Вот это место. Снимайте”, — указывает нам Рая. Она стоит вместе с братом у длинного противотанкового рва, доверху наполненного трупами. Оператор Л. Арзуманов снимает обезображенные фашистскими изуверами тела детей, женщин, стариков»[25]. Письмо Белоцерковской, опубликованное в «Красной звезде» 17 января 1942 года, стало первым показанием свидетеля расстрелов у Багеровского рва, появившимся в центральной советской печати[26].

В первых числах января Сельвинский переправился в район Керчи с Таманского полуострова и высадился около Камыш-Буруна[27]. В открытке жене, отправленной 12 января 1942 года, Сельвинский писал: «Вчера посетил ров под Керчью, где лежат 7000 расстрелянных немцами. Впечатление убийственное.  Я весь день сегодня болен этим зрелищем»[28]. К тому времени, когда Сельвинский увидел Багеровский ров, он, по-видимому, уже ознакомился с первыми описаниями преступлений нацистов и их соратников в Керчи и с показаниями, опубликованными в газете «Керченский рабочий». Уже 7 января 1942 года в газете на первой странице был опубликован «Акт о фашистских зверствах» за подписью шести врачей, в котором описывались акция 29 ноября и последовавшие за ней массовые расстрелы[29].Наконец, к моменту первого посещения Багеровского рва Сельвинский уже наверняка был знаком с нотой Молотова от 6 января 1942 года, то есть ориентировался на уже обнародованное к тому времени число жертв.

Сельвинский и его коллеги — сотрудники армейских и флотских газет — шли к Багеровскому рву пешком, сначала вниз по Митридатовой лестнице и вдоль керченской городской набережной, а потом уже по железнодорожным путям. У рва свидетели увидели страшную картину. Зима 1941 — 1942 годов на Керченском полуострове была необычно холодной и снежной. По словам Вениамина Гоффеншефера, который сопровождал Сельвинского, «мы видели лишь трупы тех, кто был убит фашистами в последние дни после их отступления. Тысячи трупов лежат еще под снегом»[30]. Они могли видеть братские могилы, в которые складывали неопознанные тела. Большую часть убитых было некому опознать. Сельвинский вряд ли мог застать около рва более двух-трех евреев, оплакивавших своих родных. Родные убитых, горевавшие над их телами, были русскими, украинцами, крымскими татарами. Из тысяч евреев, привезенных нацистами ко рву, выжили не более десяти, и показания этих непосредственных очевидцев-свидетелей, среди которых были Раиса Белоцерковская, София Лифшиц (Лившиц) и Иосиф Вайнгардтен (Вайнгардтнер), фигурируют в большинстве источников, в наиболее полной мере в изданном в Сухуми сборнике «Зверства фашистов в Керчи» (1943).  О траурном митинге ипохоронах жертв расстрелов писали в керченской прессе уже 8 января 1942 года, но об этом мало что известно[31]. Мы не знаем имен всех тех, чьи останки лежат во рву под тонким слоем почвы и степной травы.

Заметим, что уровень передачи подробностей и понимание исторического контекста уменьшались при переходе от освещения событий в местной крымской гражданской и военной прессе к центральной печати, в то время как сокрытие правды о еврейских потерях увеличивалось. В материалах, опубликованных в «Правде» 5 и 20 января 1942 года, осторожно намекалось на убийство евреев в Керчи; 7 и 31 января 1942 года эти события были описаны без конкретных упоминаний о еврейских потерях на страницах газеты «Известия»; 20 января в «Комсомольской правде» были опубликованы три фотографии Багеровского рва; 4 февраля «Огонек» перепечатал две фотографии, а 8 марта опубликовал статью о Керчи и серию фотографий[32]. Характерен полный передержек вариант статьи фотожурналиста Израиля Анцеловича, опубликованной в «Огоньке» под названием «Гнусные убийцы»: «Начальник гестапо в Керчи палач Фельдман разработал по указанию из Берлина точный график истребления жителей Керчи. По этому графику вначале должны были быть расстреляны советские граждане одной национальности, затем — другой, третьей. Причем во всех случаях расстреливали целыми семьями. Потом палачам надоело разбираться, кто русский, украинец, армянин, еврей, грек или татарин. На расстрел выводили улицами от мала до велика»[33]. Читая приводимые в советской центральной печати сведения о массовых расстрелах в Керчи и рассматривая опубликованные фотографии и подписи под ними, средний советский читатель был почти не в состоянии заключить, что у Багеровского рва было осуществлено тотальное уничтожение ашкеназских евреев, остававшихся в районе Керчи осенью 1941 года.

Согласно свидетельствам очевидцев-фронтовиков, теперь уже приобретшим легендарные очертания, Сельвинский начал стихотворение «Я это видел!», склонившись перед противотанковым рвом, заполненным телами расстрелянных[34]. Стихотворение было впервые опубликовано 23 января 1942 года и перепечатано в центральной армейской газете «Красная звезда» (27 февраля 1942-го) и в сдвоенном, первом номере московского журнала «Октябрь» за 1942 год[35]. В «Красной звезде» стихи Сельвинского делили полосу со статьей другого Ильи — Эренбурга — «Знаки отличия». В короткий срок «Я это видел!» стало доступно массовому читателю как на фронте, так и в тылу. Оно воспроизводилось на листовках, исполнялось актерами и чтецами на концертах и по радио и стало поистине знаменитым стихотворением переломного 1942 года. Легендарный актер Василий Качалов читал стихотворение Сельвинского по радио. Поэт и критик Лев Озеров восторженно отозвался о военных стихах Сельвинского в статье, опубликованной в газете «Московский большевик» 11 декабря 1942 года. Именно Озеров, будущий автор поэмы «Бабий Яр» (1944 — 1945), первым обозначил двойную миссию Сельвинского: поэт-солдат и свидетель уничтожения евреев на оккупированных территориях: «Поэт, выросший в Крыму, оказался там в дни крымской эпопеи 1941 — 1942 годов. Он был очевидцем и участником великих событий. „Я это видел сам”, — назвал поэт одно из своих стихотворений (Озеров допустил небольшую неточность в названии. — М. Д. Ш.). Он добился в этом стихотворении, чтобы слово было прямым, убедительным, простым — таким, как леденящий кровь рассказ очевидца о фашистских зверствах. <…> Что видел поэт? Крымскую землю. Ров, наполненный трупами мирных советских людей. Это — общий план. И детали этой страшной картины. Труп еврейки, которая незадолго до смерти повязала шею своего сына, лежащего рядом, теплым кашне»[36].

 

Сельвинский действительно начинает стихотворение как очевидец. При этом поэт ставит под сомнение не только известные в народе версии исторических событий, но и отражение этих событий в средствах массовой информации. Сельвинский предстает перед читателем одновременно как поэт и как свидетель, пришедший на место расстрелов, чтобы увидеть своими глазами и задокументировать преступления, содеянные нацистами. Если принять во внимание неразрывность традиций еврейской поэзии с библейских времен и сквозь века истории и культуры, в стихотворении «Я это видел!» слышатся отзвуки «Сказания о погроме» — русского перевода поэмы о Кишиневском погроме великого новоивритского поэта Хаима Нахмана Бялика «Беир Гагарего» (дословно:  «В городе резни», 1904). Классический перевод Владимира (Зеева) Жаботинского был опубликован в 1911 году, к 1922 году переиздавался шесть раз и был более доступен молодому Сельвинскому, чем оригинал на иврите. Начало поэмы Бялика пульсирует сквозь первое четверостишье Сельвинского. У Бялика в переводе Жаботинского:

 

...Встань, и пройди по городу резни,

И тронь своей рукой, и закрепи во взорах

Присохший на стволах и камнях и заборах

Остылый мозг и кровь комками; то — они[37].

 

У Сельвинского:

 

Можно не слушать народных сказаний,

Не верить газетным столбцам.

Но я это видел! Своими глазами!

Понимаете? Видел! Сам!

Вот тут — дорога. А там вон — взгорье.

Меж ними вот этак — ров.

Из этого рва подымается горе,

Горе — без берегов.

Нет! Об этом нельзя словами...

Тут надо рычать! Рыдать!

Семь тысяч расстрелянных в волчьей яме,

Заржавленной, как руда[38].

 

Стихотворение Сельвинского дышит памятью о иудейской библейской культуре — словами пророков и тропами псалмов. Сельвинская интонация непознаваемого отчаяния созвучна с переданной Жаботинским, писателем и сионистом, концовкой поэмы Бялика, где свидетель призывается к тому, чтобы бежать в степь и вывернуть себя наизнанку в поминальных рыданиях:

 

Что в них тебе? Оставь их, человече,

Встань и беги в степную ширь, далече:

Там, наконец, рыданьям путь открой,

И бейся там о камни головой,

И рви себя, горя бессильным гневом,

За волосы, и плачь, и зверем вой —

И вьюга скроет вопль безумный твой

Своим насмешливым напевом...[39]

 

«Я это видел!» — первый опубликованный русский стихотворный текст об уничтожении евреев нацистами. Предчувствуя формировавшуюся в то время официальную доктрину партийных идеологов в отношении жертв еврейского народа, Сельвинский не избежал компромиссов. В то же время в этом стихотворении ему удалось обозначить свое несогласие с официальной позицией. Преображая в стихах увиденное им под Керчью в январе 1942 года, Сельвинский дает жертвам массового расстрела собирательно-обобщенные образы и идентификации. Он изображает одних славянами, других — евреями. Сельвинский называет одного из убитых подростков «курносым» одиннадцатилетним Колькой (в других редакциях «лопоухий Колька»). Неподалеку от Кольки лежит «…бабка. У этой монашье отребье». В ее позе и выражении ее лица застыло «…отреченье от божества», и из контекста (а также из отсылки к «Деве Пречистой» в другой редакции) можно заключить, что это христианка. В стихотворении изображена «растерзанная еврейка», лежащая во рву вместе с убитым грудным ребенком. В письме от 6 апреля 1942 года к жене Сельвинский писал.: «…о стихотворении „Я это видел”. <…> По-видимому, я что-то такое затронул очень глубокое. Но сам я не слышу этого стихотворения. Я вижу сквозь него только тех, кого я видел во рву, и знаю, что не выразил и сотой доли того, что должен был выразить»[40]. Как же трудно было правдиво свидетельствовать об увиденном у Багеровского рва и одновременно удовлетворять требованиям цензуры военных лет:

 

Ров... Поэмой ли скажешь о нем?

7000 трупов… Евреи... Славяне...

Да! Об этом нельзя словами:     

Огнем! Только огнем!

 

Здесь, в заключительном четверостишье стихотворения, слово «еврей» упоминается уже во второй раз — вслед за описанием молодой еврейки-матери, убитой с младенцем. Произнося два раза в пределах одного стихотворения становившееся табуированным слово «еврей», Сельвинский заявляет гораздо громче, яснее и выразительнее, чем это говорилось во всех советских источниках, опубликованных в 1941 — 1942 годах, пожалуй, за исключением некоторых статей Эренбурга, что еврейские потери в пропорциональном отношении во много раз превосходят потери других народов СССР. Разумеется, перенос слова «славяне» на место слова «евреи» не нарушил бы просодию стихотворения, но противоречил бы установке Сельвинского на адекватную и правдивую передачу еврейских потерь. Слова «можно <…> не верить газетным столбцам» с большой смелостью отсылают к освещению событий Шоа в советской печати и в официальных документах советского правительства, в том числе и в ноте Молотова от 6 января 1942 года. Трудно представить, что Сельвинский мог бы позволить себе привести иное количество жертв, чем 7000, указанное в ноте Молотова и других официальных источниках. Но при этом Сельвинский с максимальной по тем временам точностью рассказал о систематическом уничтожении евреев на оккупированных советских территориях.

Я просмотрел и сравнил 23 разные публикации полного текста стихотворения «Я это видел!», начиная с газетных, журнальных и плакатных публикаций, сборников и изданий военного времени, послевоенных и уже послесталинских перепечаток, вариантов, вошедших в прижизненные издания 1960-х, в советские сборники и антологии, вышедшие уже после смерти Сельвинского, и в издания постсоветского периода[41]. В некоторых послесталинских изданиях, включая том «Избранные произведения» (1972) в серии «Библиотека поэта», Сельвинский и его редакторы заменили слово «евреи» на слово «семиты». Измененная (или же восстановленная?) строка теперь выглядела так: «7000 трупов... Семиты... Славяне... ». На поверхности замена слова «евреи» на слово «семиты» может быть истолкована как восстановление этнического баланса. Более того, возможно, что такое расширение категории идентичности позволяло Сельвинскому безоговорочно включить крымчаков в число еврейских жертв нацизма. Но мне представляется, что в этих редакциях было что-то мучительное, будто бы словом «семиты» Сельвинский хотел обозначить, что события Шоа на оккупированных советских территориях следует воспринимать в широком контексте нацистской расовой антропологии и всей истории антисемитизма. (Вспомним также, что в некоторых вариантах вместо строк «…отгул нашествий, эхо резни» появляется прямая отсылка к погромам: «…эхо нашествий, погромов, резни»[42].)

О воздействии стихотворения «Я это видел!» на читателей военной поры уже написано немало. Приведем отрывок из заметок Евдокии Ольшанской. Она вспоминает раннюю весну 1945 года: «Сестра, которая была старше меня на пять лет и поощряла мой интерес к поэзии, уже вернулась после эвакуации в Киев и поступила в университет. <…> Однажды она прислала мне стихотворение Ильи Сельвинского. <…> В нем рассказывалось о расстреле евреев в Крыму. Но киевляне восприняли стихотворение, как описание трагедии в Бабьем Яру (тогда уже были написаны об этом стихи Ольги Анстей и Людмилы Титовой, русских девушек, остававшихся в оккупированном Киеве и тоже видевших все „своими глазами”, но пройдут десятилетия, пока эти строки дойдут до читателей). Поэтому стихотворение „Я это видел<!>” в Киеве ходило по рукам, его переписывали, заучивали, так оно пришло ко мне»[43].

Позднее, в том же 1942 году Сельвинский вернулся к Багеровскому расстрелу в длинном стихотворении — почти поэме — «Керчь». «Керчь» Сельвинского оставалась неопубликованной до декабря 1943 года и дошла до широкой читательской аудитории лишь после публикации в журнале «Знамя» в феврале 1945-го; объявленный тираж «Знамени» был в то время 60 тысяч экземпляров[44]. По сравнению с «Я это видел!» «Керчь» одновременно более описательный и более медитативный текст, и, как мне представляется, более совершенный — если такого рода сравнения стихов о Шоа вообще правомерны. В «Керчи» читатель Сельвинского сразу узнает и отметит греко-римские мотивы, восходящие не только к юности самого поэта в Крыму, но и к другим его произведениям, особенно к венку сонетов «Бар-Кохба» (1920), где главная тема — столкновение греко-римской и иудейской цивилизаций, а также к его роману в стихах «Пушторг» (1928).

В отличии от стихотворения «Я это видел!», в «Керчи» Сельвинского отсутствует очевидная маркировка идентичности жертв. Обозначая тысячи жертв Багеровского расстрела идентификацией «мертвецы», Сельвинский передает их индивидуальность словами и образами, которые лишены этнических и религиозных характеристик. В то же время официальная советская риторика в «Керчи» отсутствует. Сельвинский был явно удовлетворен результатами, и это явствует не только из того, что в тексте «Керчи» встречается критическая отсылка к стихотворению «Я это видел!», но и из того факта, что поэт не вносил существенных изменений в текст второго стихотворения[45].

«Керчь» открывается воспоминанием. Глядя на освобожденный город (освобожденный временно, но он этого не знает), поэт вспоминает его древнегреческое название, Пантикапей. За этим следует великолепное описание горы Митридат и жизни в древнем греческом городе-колонии — такой, какой ее воображал Сельвинский:

 

В лиловом и оранжевом тумане

Над морем воспарил амфитеатр

Пленительного города. Гора

С каким-то белым и высоким храмом

Курилась облаками. Дальний мыс

Чернел над хризолитовым заливом.

А очертанья зданий на заре

Подсказывали портики, колонны

И статуи на форуме. Эллада

Дышала сном. Один туман, как грезы,

Описывал громады парусов,

Орду козлов или толпу сатиров, —

И я был старше на пять тысяч лет[46].

 

Заманчиво предположить, что Сельвинский здесь подспудно сравнивает опустошение Босфора готами и гуннами с разрушением Крыма нацистами, которых советская пресса военных лет привычно именовала варварами и бандитами. Но мне представляется, что задача Сельвинского не в том, чтобы сравнить нацистов с теми народами, которых древние греки воспринимали находящимися вне цивилизации. Напротив, поэт хотел определить, что нацизм возник и развился в странах утонченной культуры, Германии и Австрии, в лоне европейской цивилизации, которая, в свою очередь, была прямой наследницей греков и римлян. Таким образом, еще до описания места убийства, до акта свидетельствования Сельвинский предлагает читателю задуматься о том, что наследие высокой культуры не предотвратило чудовищных преступлений, совершенных немцами и австрийцами.

В самом центре стихотворения «Керчь» вопрос о том, как же запечатлеть в словах и донести до других память — правду — о Катастрофе. Один из нескольких выживших — мужчина[47], потерявший мать, жену и двоих дочерей, — указывает Сельвинскому на место расстрела:

 

…В десяти верстах

Тут Багерово есть. Одно село.

Не доходя, направо будет ров.

Противотанковый. Они туда

Семь тысяч граждан….

 

В описании Сельвинского индивидуальное, личное «я», одновременно голос и оптика идентичности, сливаются в коллективное «мы» свидетелей: «Мы тут же и пошли. Писатель Ромм, / Фотограф, я и критик Гоффеншефер»[48]. Все трое литераторов, Сельвинский, Александр Ромм и Вениамин Гоффеншефер, — евреи. (Есть все основания полагать, что фотограф, о котором говорится у Сельвинского, — еврей, скорее всего Леонид Яблонский, фотограф газеты «Сын отечества», в которой Сельвинский руководил литературным отделом, или Марк Туровский, который был одним из корреспондентов ТАСС в Крыму и фотографировал Багеровский ров[49].)

Военные журналисты приближаются к месту, где лежат жертвы геноцида:

 

Под утро мы увидели долину

Всю в пестряди какой-то. Это были

Расползшиеся за ночь мертвецы.

Я очень бледно это описал

В стихотворении «Я ЭТО ВИДЕЛ!»

И больше не могу ни слова.

Керчь…

 

Мне — как исследователю памяти Шоа и как читателю Сельвинского — особенно дорого это авторское признание ограничений предыдущего стихотворения о Багеровском рве. Советский фотограф щелкает объективом, снимая место массового расстрела и трупы убиенных, фиксируя правду (и, под давлением цензоров, манипулируя правдой). Сельвинский и его коллеги-литераторы (в стихотворении все трое — евреи) оказываются в филологическом и психологическом тупике:

 

«Какое зверство!» — говорит писатель,

И эхом отозвался критик: «Зверство».

Их ремесло — язык. Стихия — речь.

Они разворошили весь словарь

И выбрали одно и то же: «Зверство».

 

Слово «зверство» (и его множественное число «зверства») не устраивает Сельвинского. Но если не «зверство», то что? «Керчь! / Ты — зеркало, где отразилась бездна», — пишет Сельвинский в конце стихотворения. К каким же знакомым или незнакомым словам должен прибегнуть еврейско-русский поэт-солдат, чтобы одновременно стать свидетелем и описать «бездну»? Задавшись этим вопросом, я бы хотел вкратце обратиться к тому, что происходило с Сельвинским и еврейско-русской поэзией в 1944 — 1946 годах[50].

 

Сельвинский провел весь 1944 год и первые месяцы 1945-го далеко от фронта, пытаясь освободиться из московского подневолья. Его не оставляли воспоминания об увиденном под Керчью. Сельвинский рвался обратно на фронт, и его просьбу наконец удовлетворили в апреле 1945-го. Он был восстановлен в звании и отправлен военным журналистом на Второй Прибалтийский фронт[51]. Согласно записям и воспоминаниям самого Сельвинского, он был недоволен новым назначением и возразил заместителю Щербакова по ПУРу, что «на этом фронте я не увижу того, что мне необходимо как писателю»[52].

Во время службы в Прибалтике весной-летом 1945-го Сельвинский работал в газетах «На разгром врага» (Первой ударной армии) и «Суворовец» (Второго Прибалтийского фронта)[53]. Уже после капитуляции Германии Сельвинский был отправлен во главе группы офицеров-журналистов в Кенигсберг. Стоя на земле Восточной Пруссии, поэт обдумывал источники нацизма: «Гете, Шиллер, Новалис… Кант, Фихте, Гегель… Бах, Моцарт, Бетховен!.. Какая высота, какая высь! Просто не верится, что этот народ мог создать таких гениев. Страшный, тупой, однолинейно-мыслящий (если и вообще-то мыслящий народ)»[54]. Поэт Яков Хелемский, бывший вместе с Сельвинским в поездке по Восточной Пруссии, потом вспоминал, как по пути в Кенигсберг Сельвинский помог семье раненой немецкой девочки. Уже в Кенигсберге один из участников поездки резко обратился к Сельвинскому: «Не слишком ли это, товарищ подполковник? Ну, подбросили продуктов из своего личного запаса — ладно. А уж цветы-то зачем? Что они с нашими детьми делали! Стоит ли нам уж так ихних одаривать?» Сельвинский побагровел: «…Керченский ров мне снится до сих пор. Так что же, я должен ответить на него кенигсбергским рвом?»[55]. Объяснив коллегам, что «сегодня здесь не место и не время для возмездия», Сельвинский предложил отправиться на поиски могилы Иммануила Канта.

Находясь в Прибалтике весной и летом 1945-го, Сельвинский размышлял о том, что к тому времени образовало в его сознании сгусток исторических, идеологических и литературных ассоциаций: война и ужасы, свидетелем которых он лично стал; политические гонения; цена выживания и победы; Сталин. Думал ли Сельвинский о Курляндии как о земле, где нацисты и местные убийцы уничтожили еврейскую жизнь? Видел ли он параллели между событиями Шоа в своем родном Крыму и в Прибалтике? Он не написал ни строчки о разрушении древних еврейских общин Литвы и Латвии.

В то же время мы знаем, что в Прибалтике Сельвинский продолжал обдумывать увиденные им следы геноцида евреев в Крыму и на Кубани. Еврейские ноты продолжали звучать в голосе поэта, свидетельством чему — поэма «Кандава» (1945). «Кандава» была написана в Дзинтари под Ригой  в июне 1945-го и свела воедино то, что Сельвинский — свидетель Шоа увидел в 1942 — 1943 годах в Крыму, на Северном Кавказе и на Кубани, с тем, что весной 1945 года Сельвинскому было известно о так называемом «окончательном решении» и уничтожении евреев в лагерях смерти в Польше (в «Кандаве» названы три лагеря: Майданек, Освенцим-Биркенау и Треблинка). «Кандава» была опубликована в январском-февральском номере журнала «Октябрь» за 1946 год в составе подборки из четырех текстов, написанных на балтийских фронтах весной 1945-го. Сельвинский позднее включил эти стихотворения в состав книги «Крым, Кавказ, Кубань» (1947), его первой книги, выпущенной после партийных постановлений конца 1943-го — начала 1944-го[56].

В центре повествования поэмы — рассказ Сельвинского о капитуляции нацистской дивизии в Кандаве (Кандау) 8 мая 1945 года. В структуре поэмы увиденный Сельвинским 5 мая 1945-го (и подробно описанный им в дневнике) кошмарный сон становится поводом для воспоминания, документального по своей изначальной интонации, о сдаче в плен нацистской дивизии. Последнее, в свою очередь, позволяет поэту вообразить живой кошмар одного из сдающихся в плен нацистских офицеров, в котором нациста призывают к ответу не только советские военнослужащие, но и ожившие голоса жертв геноцида. «Меня с неудержимой силой потянуло пройтись перед эти строем, — записывает Сельвинский в дневнике. — И я пошел. Это был тот самый сон 5-го мая, который потряс меня буквально 5 дней назад… Я шел по утоптанной тропинке у линии шеренг, и 10 000 глаз, принадлежавших злейшим врагам моего народа (русского и еврейского) глядели на меня из строя»[57]. В реальности — а не во внедренном в реальность кошмаре — сдающийся в плен капитан-эсэсовец стоит молча, «парализованный законом Краха, / раздавленный обвалом фатерленда». Сельвинский пишет о том, как в «яростном молчанье» нациста он «слышал шум красноармейских стягов, / браваду труб и грохот барабанов / и ликованье тысяч голосов / из пепла, из поэм, из сновидений!». Тема памяти о Шоа (Холокосте) соединяет финал стихотворения Сельвинского с концовками стихотворений Ильи Эренбурга, Павла Антокольского и Льва Озерова, написанных в 1944 — 1945 годах и опубликованных вскоре после их написания. Это, в свою очередь, дает основания думать, что в это время исторический контекст вызвал во многом схожие литературные отклики у столь разных поэтов.

Каким шоком даже для самых информированных советских писателей и журналистов, даже для тех, кто к тому времени уже побывал на местах массовых расстрелов еврейского населения, стало посещение бывших нацистских лагерей уничтожения, можно почувствовать, читая «Люди, годы, жизнь» Эренбурга. Эренбург включил в свою книгу эпизод о посещении Малого Тростенца (Тростянца) в Белоруссии в июле 1944 года, о котором он впервые написал в «Правде» 7 августа 1944-го: «На следующий день, вернувшись в Минск и проехав по Могилевскому шоссе, я увидел Тростянец. Там гитлеровцы закапывали в землю евреев — минских и привезенных из Праги, Вены. Обреченных привозили в душегубках (машины, в которых людей удушали газом, гитлеровцы называли „геваген”; машины усовершенствовали — кузов опрокидывался, сбрасывал тела удушенных; новые машины именовались „гекнипваген”). Незадолго до разгрома немецкое командование приказало выкопать трупы, облить горючим и сжечь. Повсюду виднелись обугленные кости. Убегая, гитлеровцы хотели сжечь последнюю партию убитых; трупы были сложены, как дрова.  Я увидел обугленные женские тела, маленькую девочку, сотни трупов. Неподалеку валялись дамские сумки, детская обувь, документы. Я тогда еще не знал ни  о Майданеке, ни о Треблинке, ни об Освенциме. Я стоял и не мог двинуться с места, напрасно водитель меня окликал. Трудно об этом писать — нет слов»[58]. Отсутствие слов становится лейтмотивом поэтов-свидетелей, отсылая читателя к стихам Сельвинского о Багеровском рве[59].

Почему период от лета 1944-го до осени 1945-го так важен для понимания этого среза еврейско-русской поэзии, созданной и опубликованной в СССР? Уже в начале 1942 года, а затем в конце 1943-го — начале 1944-го еврейско-русские писатели — прежде всего Сельвинский в стихах и Эренбург и Василий Гроссман в прозе — писали о чудовищных злодеяниях, совершенных нацистами и их союзниками и коллаборантами против евреев на оккупированных территориях. Но летом 1944 года советские войска начали освобождать нацистские лагеря смерти. Вместе с советскими войсками военные журналисты и писатели оказывались за пределами советских границ 1939-го, а потом уже 1941-го. В июле 1944-го советские подразделения заняли Майданек. Отступая, нацисты не успели демонтировать весь лагерь, и освободителям открылись невзорванные газовые печи. Летом 1944-го советские войска заняли лагеря так называемой Акции Райнхарда (Белжец, Собибор и Треблинка), которые нацисты почти целиком разобрали и сравняли с землей еще в 1943 году.  В ноябре 1944-го после публикации в журнале «Знамя» документальной повести Гроссмана «Треблинский ад» правда о чудовищной индустриальной машине геноцида стала доступна широким читательским кругам. В статье «Помнить!», напечатанной в «Правде» в декабре 1944 года, Эренбург с поразительной для того времени точностью назвал общее число жертв Шоа и охарактеризовал убийство евреев на оккупированных территориях и в лагерях уничтожения в Польше как составные части единого геноцида[60]. 27 января 1945 года советские войска освободили Освенцим-Биркенау.

На мой взгляд, трудно не связать освобождение лагерей смерти в 1944 — 1945 годах с написанием и публикацией в 1944 — 1946-м еврейско-русских стихотворений с открытыми упоминаниями о массовом уничтожении евреев как на оккупированных советских территориях, так и в лагерях смерти в Польше. Но даже оказавшись вне пределов довоенных советских границ и увидев своими глазами лагеря смерти, большинство советских писателей и журналистов продолжали молчать о еврейских потерях или укрывались за универсально-лживыми советскими формулировками о гибели «мирных жителей». Именно поэтому стихи Сельвинского, Эренбурга, Антокольского и Озерова о Шоа, написанные в 1944 — 1945 годах, занимают особое место как в советской, так и в еврейской литературной истории.

«Кандава» Сельвинского обязана своим созданием и своей публикацией именно этому литературно-историческому контексту. «Кандава» принадлежит к избранной группе ключевых еврейско-русских текстов поэтов-свидетелей, в которую также входят цикл из шести стихотворений Эренбурга («Новый мир», январь 1945 года), «Лагерь уничтожения» Антокольского («Знамя», октябрь 1945 года) и «Бабий Яр» Озерова («Октябрь», март-апрель 1946 года)[61]. После публикации в ведущих московских журналах эти стихи поведали о Катастрофе европейского еврейства широкой аудитории советских читателей. Промежуток открытости советских журналов стихам о еврейских жертвах был недолгим и продолжался до лета 1946-го. Интерлюдия еврейского самовыражения[62] — публикации в советском мейнстриме русскоязычных текстов о Шоа — была прервана в 1947 году официальной остановкой выхода в печать и последовавшим запретом на издание в СССР «Черной книги» Эренбурга — Гроссмана[63].

При контекстуальном анализе восстановления официального статуса Сельвинского и последовавших за этим стихов весны 1945-го следует учитывать следующие обстоятельства. Опыт Сельвинского как поэтического свидетеля Шоа отличался от опыта Эренбурга, Антокольского и Озерова как поэтов — свидетелей Шоа. В 1942 году Сельвинский стал первым и, по-видимому, единственным общенародным поэтическим свидетелем Шоа в Крыму. В 1943 — 1944 годах Сельвинский не мог участвовать в освобождении огромных оккупированных территорий СССР, особенно Украины и Белоруссии. Находясь сначала в очаге военных действий, направленных на освобождение Кубани и Крыма, а потом уже в московском изгнании до апреля 1945 года, Сельвинский не увидел мест массового уничтожения еврейского населения в 1941 — 1942 годах, таких как Дробицкий Яр, Бабий Яр и Малый Тростенец. Другие советские писатели и журналисты увидели эти места своими глазами во время освобождения Украины и Белоруссии и с разной степенью указания еврейских потерь запечатлели в литературных текстах. Не стал Сельвинский и свидетелем освобождения лагерей смерти летом-осенью 1944 года и зимой 1945-го.

В дневнике Сельвинского от мая 1945 года слышны ноты разочарования и нереализованных амбиций, и источник горечи поэта не только в невозможности сочинения победных стихов о Берлине. 12 мая 1945 г. Сельвинский записывает: «Но что я буду писать о войне? Ведь я видел только плохое: отступление, поражение, трупы мирных жителей. Победу мне увидеть не удалось. Сижу в „слепой кишке” — спасибо, сохранили мне жизнь. Но разве ради этого я подал заявление в ЦК о восстановлении меня в армии? Я шел по следам победы в В<осточной>. Пруссии. Это мало дает»[64].

Авангардист, еврей, свидетель Шоа, Сельвинский не видел для себя места в послевоенном культурном климате русско-советского имперского шовинизма поздней сталинской эпохи. Отголоски официального остракизма и знаки глубокого недоверия сталинского режима продолжали преследовать Сельвинского в послевоенные годы до самой смерти Сталина. Ему не забыли ни керченских стихов 1942 года, ни горькой славы поэта — свидетеля уничтожения евреев в Крыму и на Кубани. Сталинские дифирамбы и попытки официально-риторической эквилибристики не защитили Сельвинского, в книгах которого, изданных между 1942 и 1953 годами, оппортунистические строки соседствовали со стихами о Шоа. Летом 1946-го, когда была запущена в ход машина ждановщины, уже предвещавшая борьбу с «космополитами», Маленков грозил ленинградским журналам: «Сельвинского пригрели!»[65] В докладной записке Управления агитации и пропаганды ЦК ВКП (б) А. А. Жданову о неудовлетворительном состоянии журналов «Звезда» и «Ленинград» от 7 августа 1946 года говорится: «В стихотворении „Севастополь” (№ 1 — 2 за 1946 г.) И. Сельвинский описывает свои впечатления от посещения города-героя после освобождения его Красной Армией. Но поэт ничего не говорит о мужественных защитниках города; он вспоминает лишь о том, как когда-то <...> он встретил на улице девушку. В пошлом тоне описывается внешность этой девушки…»[66]. Выражаясь с мрачным сарказмом, Сталин вынес лаконичный приговор «Севастополю» Сельвинского на другом заседании в преддверии постановления о журналах «Звезда» и «Ленинград»: «Жданов (продолжает): „Журнал ‘Ленинград‘ печатает слабый материал. Вот поэт Сельвинский в сожженном Севастополе не видит ничего… кроме одной женщины”… Сталин: „Материалу не хватает”»[67] «К счастью для Сельвинского, — точно заметил Михаил Соломатин, — его имя не будет фигурировать в итоговом постановлении Оргбюро ЦК ВКП(б) от 14 августа <1946>»[68].

 

Как поэтический свидетель Шоа на оккупированных советских территориях, Сельвинский одновременно совершил акты гражданского мужества и еврейского самопожертвования. Вклад Сельвинского в литературу о Шоа тем особенно важен, что его стихи вошли в советский мейнстрим во время и сразу же после окончания Великой Отечественной войны и оставались доступными читателям в конце 1940-х и начале 1950-х — в самые черные годы в истории советской еврейской культуры.

В условиях крайнего недостатка официальной советской информации о Шоа стихи Сельвинского сразу стали гораздо большим, нежели литературные тексты. В руках поэта официальная советская риторика военных лет становилась бессмертной еврейской лирикой; очень нелегко теперь вычитывать исторические факты из неполной правды или из поэтического молчания. Мы не должны читать эти тексты исключительно как исторические или политические документы — в ущерб эстетическим качествам стихов. Но перед исследователем стихов о Шоа, созданных и опубликованных в СССР в 1940-е годы, стоят и другие преграды. Остановимся в заключение на трех проблемах изучения военных стихов Сельвинского.

Во-первых, вопрос о советской (а теперь уже постсоветской) посмертной жизни стихов Сельвинского о Шоа. С изменениями и переделками после 1942 года стихотворение «Я это видел!» печаталось и перепечатывалось в разных изданиях Сельвинского и антологиях, оставаясь одним из его самых известных текстов. Разумеется, в рамках официального советского литературоведения это стихотворение, равно как «Керчь», «Суд в Краснодаре» или «Кандава», не могли толковаться как тексты о Шоа. В то же время после публикации в литературном мейнстриме в 1945 году стихотворение «Керчь», по-видимому, не переиздавалось в СССР до 1984 года. Такая история хождения стихов в пространстве официальной культуры и их изъятия из него отнюдь не очевидна и не поддается простым казуальным объяснениям, основанным на анализе изменений исторического и идеологического контекстов.

Во-вторых, вопрос, который в исторических рамках советской цивилизации можно обозначить термином «пепел Клааса». В романе Шарля де Костера гез Тиль Уленшпигель повторяет слова «пепел Клааса стучит в мое сердце». Перефразируя слова Тиля, прах евреев, замученных и убитых в Крыму, стучал в сердце Сельвинского, побуждая его стать поэтическим свидетелем. Даже во время хрущевской оттепели, когда идеологический климат был гораздо более благоприятным, а риск официального осуждения гораздо меньшим, Сельвинским не были написаны новые стихи, основанные на его собственном опыте свидетеля Шоа[69].

И наконец, вопрос о том, какой поэтической и человеческой ценой досталось Сельвинскому право писать и печатать стихи, в которых он выступает свидетелем Шоа. Сборник Сельвинского «Баллады и песни» (1943), в который вошло стихотворение «Я это видел!», открывается дифирамбическим стихотворением «Сталин у микрофона». В сборниках Сельвинского военной и послевоенной поры («Баллады, песни, плакаты», 1942; «Военная лирика», 1943; «Крым, Кавказ, Кубань», 1947) есть и другие характерные примеры близкого соседства стихов Сельвинского о Шоа и строк во славу Сталина. Что же говорят нам эти дифирамбы Сталину о литературной цене, заплаченной Сельвинским за право быть свидетелем еврейской Катастрофы? Было ли прославление диктатора той ценой, которую Сельвинский и другие еврейско-русские поэты заплатили за «мучительное право»[70] оплакивать жертвы Шоа — оплакивать их советскими, русскими и еврейскими стихами?

 

Перевод с английского автора



[1]Сельвинский Илья. Дневник <военных лет>. Ксерокопия с оригинала. Дом-музей Ильи Сельвинского. Далее: Сельвинский. Дневник.

[2] «Литературный фронт». История политической цензуры 1932 — 1946 гг. Сборник документов. Составитель Д. Л. Бабченко. М., 1994, стр. 81.

[3] См.: Постановление Секретариата ЦК ВКП(б) «О контроле над литературно-художественными журналами». 2 декабря 1943 г. — В кн.: «Власть и художественная интеллигенция. Документы ЦК РКП(б) — ВКП(б), ВЧК — ОГПУ — НКВД о культурной политике. 1917 — 1953 гг.» Сост. Андрей Артизов, Олег Наумов. М., 1999, стр. 507; Постановление Секретариата ЦК ВКП(б) «О повышении ответственности секретарей литературно-художественных журналов». 3 декабря 1943 г. Там же, стр. 508.

[4] Там же, стр. 510.

[5] Бабенко В. С. Война глазами поэта. Симферополь, 1994, стр. 58 — 60; Фи- латьев Эдуард. Тайна подполковника Сельвинского. — В кн.: Бабенко В. С. Война глазами поэта, стр. 69 — 82.

[6]Сельвинский Илья. Кого баюкала Россия… — «Знамя», 1943, № 7 — 8, стр. 111.

[7]Соломатин Михаил. Мы это видели. Журнал Михаила Соломатина <http://mike67.livejournal.com/261554.html>.

[8] См. статью без подписи, опубликованную в «Известиях» после перепечатки стихотворения Сельвинского «России» в «Комсомольской правде» 11 июля 1943 г.: «Неразборчивая редакция». — «Известия», 1943, 13 июля.

[9] К стихам Сельвинского, в которых содержатся прямые отсылки к событиям Шоа, следует отнести: «Еврейскому народу» (1941), «Я это видел!» (1942), «Керчь» (1942), «Ответ Геббельсу» (1942), «Суд в Краснодаре» (1943), «Крым» («Как бой барабана, как голос картечи…», 1944), «Крым» («Бывают края, что недвижны веками…», 1945), «Кандава» (1945).

[10] См. анализ контекста военных действий на Керченском полуострове в работе:  Дайнеко Л. И. Сельвинский и Керчь: ноябрь, 1941 — май, 1942. — В кн.:  «И. Л. Сельвинский и литературный процесс XX века: Симферополь, 2000, стр. 63 — 71.

[11]Сельвинский. Дневник. 16 мая 1942 г.

[12] См., к примеру, описание историографии Великой Отечественной войны в Крыму: Андросов С. А. Архивы Крыма в годы Великой Отечественной войны (1941 — 1945). — «Историческое наследие Крыма», 2004, № 8 <http://old.commonuments.crimea-portal.gov.ua/rus/index.php?v=1&tek=87&art=324>.

[13] См. военный билет Сельвинского, выданный 15 ноября 1948 г., Дом-музей Сель-винского.

[14]См.: Dekel-Chen Jonathan. «Crimea». — Вкн.: «The YIVO Encyclopedia of Jews in Eastern Europe», 2 vols. New Haven, 2008. V. 1, p. 363 — 364; Тяглый Михаил. Места массового уничтожения евреев Крыма в период нацистской оккупации полуострова (1941 — 1944). Справочник. Симферополь. 2005, стр. 11 — 12; Arad Yitzhak. The Holocaust in the Soviet Union. Lincoln; Jerusalem, 2009, p. 202 — 211; Альтман Илья. Жертвы ненависти: Холокост в СССР. 1941 — 1945. М., 2002, стр. 287.

[15]Сельвинский. Дневник. Январь 1942 (первая запись без даты; следующая за ней запись датирована 16 января 1942 г.). Ср. цит. по: Бабенко В. С., стр. 25.

[16] «Кровавые зверства немцев в Керчи». — «Правда», 1942, 5 января.

[17] Нота Народного комиссара иностранных дел тов. В. М. Молотова о повсеместных грабежах, разорении населения и чудовищных зверствах германских властей на захваченных ими советских территориях. — «Правда», 1942, 7 января.

[18] См. ссылки историков Шоа (Холокоста) на 7000 жертв, приводимые по отношению к числу евреев, собранных на Сенной площади Керчи 29 ноября 1942 года, или к общему числу евреев, расстрелянных у Багеровского рва: Arad Y., р. 206 — 207; Альтман И., стр. 287; Губенко Гитель. Книга печали. Симферополь. 1991, стр. 21 — 31. Историк Бенцион Вольфсон уже в 1942-м сообщал две разные цифры: 7000 (общее число жертв расстрелов у Багеровского рва) и 5000 (число собравшихся на Сенной площади 29 ноября 1942 г. и отправленных в керченскую городскую тюрьму); см.: Вольфсон Б. М. Кровавые преступления немцев в Керчи. — «Исторический вестник», 1942, № 8, стр. 33 — 34.

[19]Angrick Andrej. Besatzungspolitik und Massenmord. Die Einsatzgruppe D in der sudlichen Sowjetunion 1941 — 1943. Hamburg, 2003, S. 356 — 357.

[20] См.: Короткова В. Г. Оккупационный режим в Керчи в период Великой Отечественной войны. — В кн. «Керчь военная. Сборник статей к 60-летию освобождения города посвящается». Керчь, 2004, стр. 304 — 339.

[21] Берлин Борис. Холокост в Крыму. Доклад. 17-е Крымские международные научные чтения И. Л. Сельвинского. Симферополь, 2011 г., 16 декабря;  Шевчук В. М. Командир атакует первым. М., 1980 <http://militera.lib.ru/memo/russian/shevchuk_vm/01.html>.

[22] О Холокосте в Керчи и на Керченском полуострове, см. в сб.: «Зверства немецких фашистов в Керчи». Сухуми, 1943; Тяглый Михаил. Керчь. — В кн.: «Холокост на территории СССР. Энциклопедия». М., 2011, стр. 402 — 403.

[23]Тяглый Михаил. Места массового уничтожения евреев Крыма, стр. 42 — 43.

[24] В Керчи и ее окрестностях было несколько «Самостроев». С последним обстоятельством связана некоторая путаница в источниках о преступлениях нацистов в Керчи в ноябре-декабре 1941 г. Оксана Шеремет определенно связывает упомянутый у Сельвинского «Самострой» с поселком в Камыш-Буруне; см.: «За день до свободы». — «Боспор», 2011, 1 декабря. <http://www.bospor.com.ua/articles/4300.shtml>. О карательной акции против жителей Камыш-Бурунского Самостроя см.: Иш Лев. Кровавые зверства фашистов в Крыму. — «Красный Крым», 1942, 29 января; Гоффеншефер В. Багерово. — «Сын отечества», 1942, 29 января; Митрофанов Вл. Крым перед объективом. — «Литература и искусство», 1942, 21 марта; «Зверства немецких фашистов в Керчи», стр. 17 — 18; 51 — 54; 57 — 58; 69 — 70; 79 — 80; 85; Вольфсон Б., стр. 34; Яковлев В. Преступления. Борьба. Возмездие. Симферополь, 1961, стр. 36; Короткова В. Г., стр. 311.

[25]МитрофановВл. Крым перед объективом.

[26] «Будем мстить фашистам». Письмо жены красноармейца Р. Белоцерковской. — «Красная звезда», 1942, 17 января; ср. «Письмо жены красноармейца Р. Белоцерковской». — В кн.: «Документы обвиняют». — Сб. 1. М., 1943, стр. 192 — 194.

[27]Сельвинский. Дневник. 22 января 1942 г. О высадке десанта см.: Мельков Леонид. Керчь. Повесть-хроника в документах, воспоминаниях и письмах участников героической защиты и освобождения города в 1941 — 1944 годах. М., 1981, стр. 57 — 70. В воспоминаниях сотрудников Сельвинского по газете «Сын отечества» есть разногласия по поводу даты высадки десанта (до или сразу после 1 января 1942 года);  см.: Архарова М. Ф. Вместе с нами шли в наступление стихи Сельвинского. —  В кн.: «О Сельвинском: воспоминания». М., 1982, стр. 107 — 108; Свириденко П. П. Строка поэта в боевом строю (из фронтовых воспоминаний). — В кн.: «О Сельвинском: воспоминания», стр. 119 — 121.

[28]Сельвинский Илья. Открытка Б. Я. Сельвинской 12 января 1942. Фонды Крымского республиканского учреждения «Центральный музей Тавриды». Текст любезно предоставлен Л. И. Дайнеко.

[29]Мухат М. и др. Акт о фашистских зверствах. 30/XII-41 г. — «Керченский рабочий», 1942, 7 января.

[30]Гоффеншефер В.  Багерово.

[31] См. объявление «Комиссия по похоронам». — «Керченский рабочий», 1942,  8 января; Гнев народа. — «Керченский рабочий», 1942, 10 января; Слесарев П. Похороны жертв немецкой оккупации в Керчи. — «Красная звезда», 1942, 11 января.

[32] «Кровавые зверства немцев в Керчи». — «Правда», 1942, 5 января. «В освобожденной Керчи». — «Правда», 1942, 20 января; «В Крыму». — «Известия», 1942, 7 января; Лидин В. Плевелы. — «Известия», 1942, 31 января; Редкин М. (фотографии). Фашисты поплатятся за это головами! Отомстим за кровь безвинных жертв. Фотодокументы о зверствах немцев в Керчи. — «Комсомольская правда», 1942, 20 января; Редкин М. (фотографии). Страшные преступления гитлеровских палачей. — «Огонек», 1942, 8 марта; Анцелович И. Гнусные убийцы. — «Огонек», 1942, 8 марта; Анцелович И., Озерский И., Балтерманц Д. (фотографии). Злодеяния гитлеровцев к Керчи. — «Огонек», 1942, 8 марта.

[33]Анцелович И. Гнусные убийцы. — «Огонек», 1942, 8 марта.

[34] См.: Архарова М. Ф. Вместе с нами шли в наступление стихи Сельвинского. — В кн.: «О Сельвинском: воспоминания». М., 1982, стр. 106 — 112; Мачавриани В. Стихи о любви к Родине и ненависти к врагам. Рец. на кн.: «Баллады, песни и стихи  И. Сельвинского». — «Вперед к победе!», 1942, 15 июля; Интервью с В. Мачавариани. Авторы «Боевой Крымской». — «Литературная газета», 1970, 6 мая; Шитова Маргарита. «Неясная боль надежды». — Крымские известия», 2006, 4 ноября. <http://www-ki.rada.crimea.ua/nomera/2006/205/bol.html>.

[35] См.: «Илья Львович Сельвинский». — В кн.: «Русские советские писатели. Поэты (Советский период)». Библиографический указатель. Т. 23. СПб., 2000, стр. 5 — 50.

[36]Озеров Лев. Сила слова. — «Московский большевик», 1942, 11 декабря. Озеров до этого писал о военных стихах Сельвинского, в том числе «Я это видел!»; см.: Озеров Лев. Военная лирика Ильи Сельвинского. — «Литература и искусство», 1942, 25 июля.

[37]Бялик Х. Н. Сказание о погроме. — В кн.: Бялик Х. Н. Песни и поэмы. СПб., 1914, стр. 167.

[38] Я цитирую текст «Я это видел!» по публикации в журнале «Октябрь»  № 1 — 2, 1942, стр. 65 — 66.

[39]Бялик Х. Н. Песни и поэмы, стр. 177.

[40]Сельвинский Илья. Письмо Б. Я. Сельвинской. 6 апреля 1942 года. Дом-музей Сельвинского; ср. Сельвинский Илья. На войне. Из дневников и писем родным. — «Новый мир», 1984, № 12, стр. 170.

[41] См. Сельвинский Илья. Я это видел! — «Красная звезда», 1942, 27 февраля; «Октябрь», 1942, № 1 — 2, стр. 65 — 66; Сельвинский Илья. Баллады, плакаты и песни. Краснодар, 1942, стр. 87 — 82; в кн.: «Зверства немецких фашистов в Керчи». Сухуми, 1943, стр. 33 —38; в кн.: Сельвинский Илья. Крым, Кавказ, Кубань. Стихи. М., 1947, стр. 7 — 12; в кн.: «Антология русской советской поэзии». В 2-х томах.  М., 1957, Т. 1, стр. 448 — 451; в кн.: Сельвинский Илья. Лирика. М., 1964,  стр. 249 — 253; в кн.: Сельвинский Илья. Я это видел! Стихотворения и поэмы. М., 1985, стр. 96 — 100; здесь перечислена лишь часть источников.

[42] «Антология русской советской поэзии». Т. 1, стр. 451.

[43]Ольшанская Евдокия. Мне жизнь подарила встречи с поэтом. — «Зеркало недели», 1998 <http://www.litera.ru/stixiya/articles/397.html>. В цикле Эренбурга «Стихи», опубликованном в «Новом мире» в январе 1945 года, ранний вариант стихотворения «Бабий яр» был опубликован без названия — как и все шесть стихотворений цикла. См.: Shrayer Maxim D. Jewish-Russian Poets Bearing Witness to the Shoah, 1941 — 1946: Textual Evidence and Preliminary Conclusions. — Всб.: «Studies in Slavic Languages and Literatures». ICCEES Congress Stockholm, 2010, Papers and Contributions. Ed. Stefano Gazdzionio, Bologna, 2011, p. 73 — 85 <http://www.pecob.edu>.

[44] Согласно информации, которую мне пока не удалось подтвердить, «Керчь» была впервые опубликована 2 декабря 1943 года в газете «Вперед за Родину!» Отдельной Приморской армии; см. комментарий И. Михайлова к стихотворению в кн.: Сельвинский Илья. Избранные произведения в 2-х томах. М., 1989, т. 1, стр. 585.

[45] Ср.: Сельвинский Илья. Керчь. — «Знамя», 1945, № 2, стр. 78 — 79; в кн.: Сельвинский Илья. Избранные произведения в 2-х томах. Т. 1, стр. 108 — 111;  в кн.: «Из пепла, из поэм, из сновидений». М., 2004, стр. 150 — 154.

[46] Здесь и далее цит. по вышеназванной публикации «Керчи» в журнале «Знамя».

[47] Образ этого героя стихотворения «Керчь», по-видимому, навеян одновременно директором Лариндорфской неполной средней школы Григорием Берманом и керченским рабочим рыбозавода Иосифом Вайнгардтеном (Вайнгардтнером), которые были среди горстки выживших. Показания Вайнгардтена (Вайнгардтнера) были сначала опубликованы в сб. «Зверства немецких фашистов в Керчи» (стр. 45 — 50), в ином варианте и в литературной обработке Лейба Квитко, они вошли в «Черную книгу».

[48] Александр Ромм (1898 — 1943) — литературовед, переводчик, поэт, старший брат кинорежиссера Михаила Ромма. Вениамин Гоффеншефер (1905 — 1966) — критик, довольно известный в 1930 — 1960-е годы, автор книги «Михаил Шолохов» (1940) и других работ.

[49] Фотографии Леонида Яблонского, снятые у Багеровского рва в начале января 1942 г., публиковались уже в первой половине января 1942-го; см.: «Керченский рабочий», 1942, 14 января. О роли евреев-фотожурналистов в документации Шоа на Керченском полуострове на страницах центральной советской печати см.: Shneer David. Through Soviet Jewish Eyes: Photography, War, and the Holocaust. New Brunswick, New Jork, 2010, p. 100 — 108, 251 — 252.

[50]Обэтомподробнеесм.: Shrayer M. D. Jewish-Russian Poets Bearing Witness to the Shoah, 1941 — 1946.

[51] См.: Бабенко В. С., стр. 64 — 65.

[52]Сельвинский.Военный дневник. 7 апреля 1945; ср. цит. Бабенко В. С., стр. 65.

[53] Об этом см.: Хелемский Яков. Курляндская весна. — В кн. «О Сельвинском: воспоминания». М., 1982, стр. 127 — 128.

[54]Сельвинский. Дневник. 2 июня 1945 г.

[55]Хелемский Яков. Курляндская весна, стр. 146.

[56]Сельвинский Илья. Кандава. — «Октябрь», 1946, № 1 — 2, стр. 3 — 6.  Ср.: Кандава. — В кн.: Сельвинский Илья. Крым, Кавказ, Кубань. М., 1947,  стр. 209 — 217. Журнальный вариант «Кандавы» короче опубликованного в дальнейших изданиях.

[57]Сельвинский. Дневник. 12 мая 1945.

[58]Эренбург Илья. Люди, годы, жизнь. Собрание сочинений в 9-ти томах.  Т. 9. М., 1967, стр. 394; ср.: Эренбург Илья. Люди, годы, жизнь. Издание  в 3-х томах. Ред. Б. Я. Фрезинский. М., 2005, т. 2, стр. 408; Эренбург Илья. Накануне. — «Правда», 1944, 17 августа.

[59] К лету 1944 года работа над «Черной книгой» была в разгаре, и Эренбургу удалось привлечь к сотрудничеству целый ряд еврейско-русских поэтов. Маргарита Алигер, Павел Антокольский, Вера Инбер и Лев Озеров готовили материалы об уничтожении евреев на оккупированных территориях. Сельвинский по ряду причин, по-видимому, связанных прежде всего с его положением опального поэта, не принимал участия в подготовке «Черной книги». Об этом подробнее в кн.: Shrayer M. D. «I SAW IT».

[60]Гроссман Василий. Треблинский ад. — «Знамя», 1944, № 11, стр. 121 — 144. Эренбург Илья. Помнить! — «Правда», 1944, 17 декабря.

[61] См.: Эренбург Илья. Стихи. — «Новый мир», 1945, № 1, стр. 16; Анто-кольский Павел. Лагерь уничтожения. — «Знамя», 1945, № 10, стр. 34; Озеров Лев. Бабий Яр. — «Октябрь», 1946, № 3 — 4, стр. 160 — 163.

[62] В этой статье я ограничился наблюдениями о русскоязычной поэзии и не касаюсь стихотворений, написанных на идише, и переводов с русского на идиш.

[63] См. подробности в кн.: «Еврейский антифашистский комитет в СССР. 1941 — 1948». Cост. и ред. Шимон Редлих и Геннадий Костырченко. М., 1996; «Государственный антисемитизм в СССР от начала до кульминации 1938 — 1953». Сост. и ред. Геннадий Костырченко. М., 2005.

[64]Сельвинский. Дневник. 5 июня 1945 г., ср. цит. Бабенко В. С., стр. 66.

[65] См.: Озеров Лев. Илья Сельвинский, его труды и дни. — В кн.: Илья Сельвинский. Избранные произведения в 2-х томах. М., 1989., т. 1, стр. 1 — 9.

[66]Артизов и Наумов, стр. 563 — 564.

[67] Цит. по: Ежелев В. А. Душное лето 46-го. Как принималось Постановление о журналах «Звезда» и «Ленинград». — «Известия», 1988, 21 мая; ср.: Озеров Лев. Илья Сельвинский, стр. 9.

[68]Соломатин Михаил. Мы это видели. Журнал Михаила Соломатина <http://mike67.livejournal.com/261554.html>

[69] Особняком стоит стихотворение Сельвинского «Страшный суд» (1960) — тяжелое, полемическое стихотворение о поминальной службе в синагоге, расположенной неподалеку от бывшего лагеря смерти.

[70] «Мучительное право» — слова из стихотворения полуполяка-полуеврея Владислава Ходасевича «Не матерью, но тульскoю крестьянкой…» (1917; 1922): «И вот, Россия, „громкая держава”, / Ее сосцы губами теребя, / Я высосал мучительное право / Тебя любить и проклинать тебя».

Версия для печати