Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2013, 3

«Почему между народами были и будут кровавые скандалы»

Заметки о книге Сергея Белякова «Гумилев сын Гумилева»

В свое время географ и этнолог профессор С. Б. Лавров, автор первой биографии Гумилева, в течение всей своей жизни собиравший материалы о нем, складывавший в особую папку все газетные вырезки, посчитал нужным объясниться с читателем на первой же странице по поводу того, «как это у него хватило смелости взяться за такую работу». «А решился я на эту книгу по той главной причине, что Лев Николаевич был наиболее значимой, масштабной личностью изо всех, с кем мне довелось работать в жизни. Да и стаж нашей совместной работы не мал — около 30 лет с той поры (1962), когда ректор ЛГУ А. Д. Александров взял на работу опального ученого. Взял на географический факультет»[1].

Вопрос, который предвидел первый биограф и соратник Гумилева, задает Сергею Белякову один из интервьюеров, Владимир Гуга: «Не слишком ли самонадеян ваш поступок? <...> Реакция, скорее всего, будет негативная, просто в силу того, что какой-то молодой исследователь взялся за то, за что опасаются браться маститые ученые». «Значит так, — отвечает Сергей Беляков, — я — самый маститый ученый в гумилевоведении»[2].

Ответ смел и несколько озадачивает. В биографии Белякова, правда, значится тот факт, что он закончил Исторический факультет Уральского государственного университета, но ни его активная работа литературного критика, ни его литературоведческие изыскания, ни должность заместителя главного редактора журнала «Урал», кажется, не предполагают профессиональных занятий теорией этногенеза или историей древних тюрков. Имени Белякова нельзя обнаружить в обширной библиографии работ, Л. Н. Гумилеву посвященных.

Правда, еще в 2007 году Сергей Беляков откликнулся на книгу о Льве Гумилеве в серии ЖЗЛ, написанную Валерием Деминым (тем самым доктором философии, который на Русском Севере все искал Гиперборею), и суть упреков позволяла понять, что литературный критик знает предмет гораздо шире, чем это требуется для рецензии.

Беляков укорял автора: «Гумилев для Демина — непререкаемый авторитет, идол. Все, что не соответствовало образу „вдохновенного и несгибаемого Фауста”, Демин старательно обошел. В книге нет ни слова о печально известной юдофобии Гумилева, хотя как раз ему принадлежит антисемитский миф о Хазарии. Выяснить происхождение этой юдофобии — вот одна из задач биографа»[3].

Это, конечно, не главный недостаток книги Демина, которого Беляков обвиняет в непонимании самой сути гумилевской теории этногенеза, превратившейся под пером биографа в «коктейль из мистики, физики и диамата».

«Пора очистить Гумилева от мифов, легенд, в том числе и от легенд, сочиненных самим Гумилевым», — заявляет Беляков в интервью Андрею Рудалеву[4]. В самой же книге среди обычных слов благодарности тем, кто оказал помощь автору, есть несколько двусмысленное выражение признательности: «От души благодарю Ольгу Геннадьевну Новикову, хотя и понимаю, что эта книга не понравится ни ей, ни многим ученикам и последователям Льва Гумилева».

Ольга Геннадьевна Новикова — заместитель председателя Фонда Л. Н. Гумилева, ученик ученого и автор ряда работ о нем. Книга Белякова вышла как раз к столетию Гумилева, которое отмечали 1 октября 2012 года. Среди немногочисленных юбилейных публикаций была и парадная статья в газете «Невское время» «Познание гения» (13.10.2012), на которую Ольга Новикова откликнулась раздраженной заметкой «Идеи Гумилева пытаются „заболтать”»[5]. Сетуя на небрежение наследием Гумилева, она ни словом не упоминает только что вышедший обширный труд Сергея Белякова (М., «Астрель», 2012), зато укоряет тех, кто, «уверяя в своей любви к ученому, переписывают его биографию».

Несложно догадаться, в чей огород брошен этот камешек.

Обиделись, впрочем, не только гумилевоведы. Роман Арбитман — один из тех, кто обиделся за Ахматову, о которой исследователь повествует «с укоризненными как минимум интонациями». Справедливости ради рецензент счел нужным заметить, что и к самому Гумилеву его биограф «относится без особого пиетета».

«Он легко оставлял друзей и возлюбленных», «довольно быстро забывал оказанные услуги», «скромность — не гумилевская добродетель» — выписывает Арбитман цитаты из книги Белякова и резюмирует: «Прибавьте к этому упомянутый биографом в отдельной главе почти карикатурный антисемитизм героя, его манию преследования <…> и мстительность — и вы получите классического социопата, эдакого „безумного ученого” из голливудских страшилок». Стоило ли при таком отношении к своему герою писать о нем — задается вопросом автор реплики[6]. Я бы ответила так: набор подобных цитат не определяет отношение автора к герою. Отношение к герою определяет весь строй книги, а она посвящена, как неоднократно подчеркивает сам Беляков, великому ученому и незаурядной личности.

Но, тем не менее, само появление подобных отзывов — свидетельство существования серьезной и неразрешимой проблемы. Есть ли у биографа моральное право погружаться в запутанные личные отношения персонажей, наследники и друзья которых еще живы и чаще всего имеют основание оберегать личную жизнь дорогих им людей? Имеет ли биограф право предавать огласке сведения, которые его герой хотел скрыть от потомков? Должен ли биограф касаться негативных сторон личности избранного героя? Если же речь идет об ученом — имеет ли он право осуществлять селекцию его теории, хвалить — одно, опровергать другое, — или роль биографа сводится к популяризации и комментарию?

Это далеко не бесспорные вопросы. И то, как решает их Беляков, тоже далеко не бесспорно. Отсюда — противоречивость реакций на книгу Белякова.

Кому-то размашистость и некоторая безжалостность автора по отношению к его героям не нравится. Зато другой приходит в восторг от того, как «под лупой дотошного исследователя» рассматриваются личная жизнь и научная карьера героя, как автор «раскатывает по асфальту» многих разномасштабных гумилевоведов и претендентов на роль продолжателя дела автора термина «пассионарность»[7]. В том же духе неожиданно одобрительно откликнулся на книгу Эдуард Лимонов, видимо, усмотрев в ней некий родственный разрушительный дух: «Есть книги легендообразующие и легендоразрушающие. Книга Сергея Белякова „Гумилев сын Гумилева” — легендоразрушающая»[8]. Кого-то (большей частью сторонников Гумилева) возмутит, что автор иронизирует над самим понятием «учение Гумилева» и заявляет, что единого учения нет, а есть научное наследие, в котором много ошибок и несообразностей. Другие будут удовлетворены именно тем, что в наследии Гумилева можно, оказывается, отбросить несколько смущавших их идей и при этом высоко оценивать теорию этногенеза.

Однако все же рискну предположить, что преобладающая часть читателей берет в руки книгу Белякова не для того, чтобы побольше узнать о древних тюрках и их столкновениях с народами Китая и Персии, об истории Хазарского каганата или о фазах этногенеза, пассионариях и субпассионариях, этнических химерах и антисистемах, и даже не для того, чтобы узнать мнение Белякова о том, какие открытия Гумилева кажутся ему ценными, а какие — антинаучными. Лев Гумилев сам пишет настолько увлекательно, что ему не слишком нужен посредник, растолковывающий его идеи. А людям, заинтересовавшимся Гумилевым, не так уж нужен популяризатор (или критик) его научных взглядов. Я, во всяком случае, человек, никогда не бывший поклонником Гумилева, но в свое время, согласно интеллигентской моде, побегавший на его лекции, стремившийся покупать его книги и даже раздобывший депонированный экземпляр «Этногенеза и биосферы» (который так и не дочитала до конца), несколько устав от толкований Белякова, скачала легендарный труд Гумилева (благо все его работы доступны на сайте «Gumilevica») и прочла наконец с большим интересом. За что очень благодарна Белякову: пробелы в образовании все же приятно заполнять, хотя бы и на склоне лет.

Но мне книга Белякова интересна все же не тем, как он толкует труды Гумилева, а тем, как он рассказывает о личности незаурядного человека, об уникальности его судьбы. Смею полагать, что большинство читателей Белякова тоже не специалисты по истории, и их интересует в первую очередь судьба великого сына двух великих поэтов.

Биографический жанр у нас часто ассоциируется с книгами серии ЖЗЛ, заточенными под определенный канон, под описание «замечательной» жизни, где прилагательное «замечательный» полностью утрачивает свое значение «достойный быть замеченным», «достойный внимания» и становится синонимом слова «превосходный».

Книга Белякова не принадлежит этому жанру. Он не пишет житие. Он рассказывает о незаурядном характере, возможно, искалеченном и искаженном трудной судьбой, — но кто знает, может, особенности научного наследия Гумилева, его интеллектуальное мужество этим характером и обусловлены?

Несколько слов о «мифах, созданных Гумилевым». Лев Николаевич Гумилев оставил воспоминания, которые местами звучат довольно неприятно.  В 1935 году, арестованный вместе с Пуниным, выпущенный на свободу благодаря отчаянным усилиям Ахматовой, но исключенный из университета, он, по его словам, «очень бедствовал, даже голодал, т. к. Николай Николаевич Пунин забирал себе все мамины пайки (по карточкам выкупая) и отказывался меня кормить даже обедом, заявляя, что он „не может весь город кормить”…». Выглядит этот пассаж невеликодушно по отношению к мужу матери, погибшему в лагерях.

Или вот о встрече с Ахматовой в Москве после второго лагерного срока: «Она встретила меня очень холодно. Она отправила меня в Ленинград, а сама осталась в Москве, чтобы, очевидно, не прописывать меня. <…> Я приписываю это изменение влиянию ее окружения, которое создалось за время моего отсутствия, а именно ее новым знакомым и друзьям: Зильберману, Ардову и его семье, Эмме Григорьевне Герштейн, писателю Липкину и многим другим, имена которых я даже теперь не вспомню, но которые ко мне, конечно, положительно не относились».

Неужели мать не хотела прописывать сына, вернувшегося из лагеря? Но ведь без прописки в ту пору нельзя было ни работу получить, ни даже в самом городе находиться. Мы должны верить рассказу Гумилева? И верить тому, что Эмма Герштейн, которая безропотно исполняла все поручения Гумилева, посылала посылки в лагерь, по просьбе Ахматовой и от себя, — что именно она одновременно настраивала Ахматову против сына?

Белякову приходится распутывать этот клубок отношений. Очень часто биограф берет сторону Гумилева. Ну, например, рассказывая о «пунических войнах», как называл Гумилев борьбу за наследство Ахматовой (то есть ее архив), Беляков решительно становится на сторону Гумилева, который считал, что все пунинское семейство присосалось к Ахматовой из выгоды. Биограф несколькими мазками рисует очень непривлекательный портрет: Ирина Пунина, не стесняясь, рыдала, узнав, что Льва выпускают из лагеря, умело разжигала вражду между Ахматовой и сыном, заставила Ахматову написать завещание в свою пользу и после того, как Ахматова переделала его в пользу сына, — сочинила версию о поддельности этого второго завещания, захватила архив Ахматовой и продала его, расчленив и тем самым нарушив волю Ахматовой. (Гумилев собирался отдать целиком весь архив в Пушкинский дом, как хотела Ахматова, безвозмездно.) Лидия Корнеевна Чуковская в письме директору Института русской литературы Базанову от 27 декабря 1967 года прямо называла судьбу ахматовского архива катастрофой. «Имя этой катастрофы — Ирина Николаевна Пунина и ее желание распоряжаться бумагами Ахматовой по собственному усмотрению, бесконтрольно и с материальной выгодой для себя»[9].

Однако есть много свидетельств теплого отношения Ахматовой к Ирине Пуниной и ее дочери, да ведь она же сама избрала их своей семьей: достаточно посмотреть переписку Ахматовой и Ирины Пуниной. Но Беляков в данном случае стоит на стороне Гумилева. В то же время иных врагов Гумилева, например того же Пунина или профессора Бернштама, которого Лев Николаевич изображал всегда в карикатурном виде, Беляков берет под защиту.

В подобных случаях всегда возникает вопрос: расстановка акцентов — это прихоть биографа, выражение его симпатий и фобий или он всего лишь пытается разобраться в документах и свидетельствах и по мере возможностей беспристрастно изложить факты?

Возьмем так встревожившую Арбитмана проблему (и, конечно, наиболее лакомую для массового читателя — конфликт Ахматовой с сыном). Мне казалось, что я хорошо себе представляю этот конфликт по воспоминаниям Эммы Григорьевны Герштейн, по запискам Чуковской, воспоминаниям Михаила Ардова, по книге Аллы Марченко об Ахматовой. Все эти мемуаристы и исследователи сходились в одном: что претензии Льва Гумилева к матери, нарастающие во время его последней отсидки (1949 — 1956), вызваны непониманием обстановки на воле и не лучшими качествами его характера, которые обострил лагерь. Он обижается, что она не пишет или не отвечает на вопросы в его письмах, что не подает прошение об освобождении, не едет на свидание (когда их разрешили) — меж тем как Ахматова хлопотала за сына, а писать опасалась, зная, что письма перлюстрируются (заметим в скобках, что книги она, по крайней мере, могла бы присылать те, что просит сын, когда ему, получившему инвалидность, разрешили в лагере заниматься научной работой по истории: в результате именно в лагере Гумилев вчерне подготовил рукопись «История хунну»).

«Но что же могла написать Анна Андреевна о своей жизни? Что после прощания с Левой и благословения его она потеряла сознание? Что она очнулась от слов гэбэшников: „А теперь вставайте, мы будем делать у вас обыск”? Что она не знает, сколько дней и ночей она пролежала в остывшей комнате? <...> Что в этом тумане горя она сожгла огромную часть своего литературного архива?..» — цитирует Беляков Эмму Герштейн.

И сам же возражает: все эти доводы относятся к страшному периоду после гумилевского ареста. А Гумилев больше всего упрекает Ахматову в невнимании  в период 1955 — 1956 гг. В книге есть специальные главы, посвященные анализу конфликта, где подробно рассматриваются версия самого Гумилева и версия Ахматовой. Но лучшим анализом причин конфликта является сама биография Гумилева, детству и юношеским годам которого автор уделяет большое внимание.

Нельзя сказать, что автор оперировал какими-то новыми материалами. Но иногда важно обратить внимание и на то, что известно. А известно, например, что с раннего детства Левушка был предоставлен бабушке Анне Ивановне (Львовой), матери Николая Гумилева, женщине волевой, хорошо образованной и самоотверженно любившей внука. Пока семья находилась вместе в Царскосельском доме, а летом в имении Гумилевых в Тверской губернии, Ахматова все-таки занималась сыном, но после развода Гумилева и Ахматовой маленький Лев остается с бабушкой в Слепневе. Летом 1917 года, после угроз крестьян уничтожить усадьбу, Гумилевы перебираются в город Бежецк. Когда в августе 1918-го Анна Ивановна с внуком приезжают в Петроград, маленький Лева живет в семье отца и мать почти не видит. Когда в 1919-м Анна Ивановна возвращается в Бежецк, Николай Гумилев семью часто навещает, вплоть до своей гибели. Ахматова же навещает сына в Бежецке всего два раза, в 1921 и 1925 гг., причем в последний свой визит она пробыла с сыном всего четыре дня. Это значит, что когда осенью 1929 года шестнадцатилетний Лев приезжает в Ленинград к матери — она видит перед собой практически незнакомого юношу, который 12 лет находился вдали от нее. Место в квартире Пунина для него находится только на сундуке в неотапливаемом коридоре, так что скоро Лев уходит из материнского дома и поселяется у друга. Через год он пробует поступить в педагогический институт, но у него даже не принимают документы из-за дворянского происхождения, и, помыкавшись недолго на физических работах (нужен рабочий стаж), Лев заканчивает курсы коллекторов и отправляется в прибайкальскую геолого-разведочную экспедицию. Как пишет Беляков — чтобы вырваться из тягостной атмосферы Фонтанного дома, подзаработать денег и отъесться после полуголодной зимы. Вернувшись в Ленинград, он использует любую возможность, чтобы только не жить с матерью и Пуниным, — ночует у дальних родственников отца, у друзей и просто соседей, пока снова не уезжает в экспедицию на целых 11 месяцев.

Вдумаемся в это: 17-18-летний юноша, при живой матери, годами его не видевшей, скитается по чужим домам, потому что в ее доме для него нет места, вечно голодный, дурно одетый, неприкаянный. И у Ахматовой еще хватает чувства юмора шутить над страшной худобой сына. «Лев такой голодный, что худобой переплюнул индийских старцев…» — обиженно припоминает Гумилев слова матери.

«Нет, удивителен не их разрыв в 1956 — 1966, удивительно, что Ахматова и Лев Гумилев, несмотря на годы, проведенные врозь (самые важные, бесценные детские годы Левы!) все-таки стали родными людьми…», — пишет Беляков.

Вопрос не в том, что именно сказала Ахматова сыну в 1961 году, после чего они больше не встречались 5 лет, до самой ее смерти, действительно ли она была против защиты сыном докторской диссертации и требовала, чтобы он продолжал делать стихотворные переводы, отрабатывая деньги, затраченные ею на лагерные посылки, или Лев Гумилев сочинил эту обидную для Ахматовой версию, и причина ссоры была иная.

Вопрос не в том, права ли Ахматова, когда она в бешенстве кричала сыну: «Ни одна мать не сделала для своего сына того, что сделала я». По-своему права, если учесть ее сосредоточенность на своей славе, а публикацию в «Огоньке» стихотворения, восхваляющего Сталина, — как жертву и унижение. «Бросалась в ноги палачу», — как напишет сама Ахматова. (Сын же этот поступок жертвой не считал, да и вообще не оценил.)

Эгоцентризм гения (как пишет Беляков) был свойствен каждому из них. Но цель повествования Белякова — не обвинение Ахматовой. Цель — показать своего героя со всех сторон, чтобы сделать понятными обстоятельства, в которых он формировался, чтобы прояснить его характер. Гумилев как ученый  сделал себя сам. Он шел к науке упорно, вопреки обстоятельствам, почти лишенный семейной поддержки семьи, такой естественной в студенческие годы.

Фамилия Гумилев стояла на нем страшным клеймом. Некоторая доза легкой иронии вылилась на Белякова за название книги. Но дело не в том, что Лев Николаевич боготворил отца и был на него похож не только внешне, но и по складу характера, по бесстрашию, по страсти к путешествиям. Сохранить фамилию Гумилев в советских условиях 20 — 30-х годов, когда дворянское происхождение считалось криминалом и закрывало путь в институт, было решением мужественным и гордым. Недаром сестра Николая Гумилева, Александра Степановна Сверчкова, на скромную зарплату которой и жила в Бежецке вся семья, хотела усыновить Льва, чтобы дать ему свою фамилию: с такой фамилией легче было бы поступить в университет, она не дразнила бы ни студентов-комсомольцев, ни спецчасть. Следователь, допрашивавший Гумилева при первом аресте, сам посоветовал юноше сменить фамилию. Тогда это делалось просто. Гумилев не захотел отрекаться от отца и, скорее всего, заплатил за это лагерным сроком. В этом эпизоде, конечно, проявляется характер Гумилева-сына, та самая воля, твердость и способность действовать вопреки выгоде, которая является составляющей гумилевской легенды. Не на пустом месте она возникла. И здесь Беляков подтверждает легенду, хотя чаще всего следует прокламируемой цели «очистить биографию Гумилева от мифов и легенд». Правда, иногда стремление подвергнуть ревизии господствующую точку зрения, опирающуюся на воспоминания самого Гумилева, приводит к парадоксальным результатам.

Ну, например, Гумилев считал, что его выгнали из аспирантуры Института востоковедения «из-за мамы». «Но как только совершилось постановление о журналах „Звезда” и „Ленинград”, т. е. о моей маме, то меня оттуда выгнали, несмотря на то, что за первый же год я сделал все положенные доклады и сдал все положенные экзамены», — рассказывает Гумилев в автобиографии, надиктованной в 1986 году. Гумилевская версия его отчисления из аспирантуры никем не оспаривалась, кроме Белякова. «Между Ждановским постановлением и отчислением Гумилева прошли год и четыре месяца. Медленно же доходила воля партии и правительства до академического института!» — иронизирует биограф и выдвигает другую версию. В институте тон задавали ученые дореволюционной школы, востоковеды-полиглоты, которые знали по десятку с лишним языков, ибо «востоковедение — это в первую очередь филология и лишь затем история». Боровков, которого клеймит Гумилев, был профессиональным тюркологом, знавшим множество тюркских языков. Гумилев же, рассуждает биограф, плохо владел тюркскими языками, не знал древнемонгольского, маньчжурского, китайского — то есть тех языков, которые требовались для написания диссертации о кочевниках Центральной Азии. «Как мог Боровков относиться к такому аспиранту?»

Зададим встречный вопрос: а что, когда Гумилева принимали в аспирантуру весной 1946-го, его филологическую подготовку не выяснили? И когда принимали экзамены — она тоже не обнаружилась? Или для недавнего фронтовика она была достаточной, а для строптивого сына опальной Ахматовой оказалась слабой?

Беляков делает акцент на официальной формулировке: Гумилева отчислили «как не соответствующего по своей филологической подготовке избранной специальности». Вот уж чему не следует доверять, так это подобного рода документам.

В ту пору, правда, с формулировками не особенно церемонились. Это уж потом, в послесталинское время, наловчились диссидентов сажать по всяким экзотическим обвинениям: Константина Азадовского — за наркотики (сами же и подкинули), Игоря Губермана — за покупку краденых икон. Не дай бог, какой-нибудь исследователь со временем решит внести ясность в биографию писателя и ученого и извлечет на свет следственное дело: вон оно, оказывается, за что их судили, а вовсе не за политику.

Похоже, Лев Николаевич все-таки был более прав, когда считал, что его выгнали «за маму»…

Если на вопрос о допустимости вторжения в те области биографии ученого, которые сам он не предполагал открывать, стоит ответить положительно (и тем самым поддержать подход Белякова), то вопрос интерпретации научного наследия куда более сложен. Беляков не принимает многих работ Гумилева. Особенное раздражение у него вызывают «евразийские фантазии» о благотворности для Руси союза с Ордой. Вокруг работ, где изложена эта теория, велась полемика. Естественно ожидать от автора биографии изложения точки зрения Гумилева и его оппонентов. Но все-таки досадно видеть, когда биограф Гумилева начинает играть на чужом поле.

Так, удивление вызывает, когда в качестве «самого яркого и талантливого критика Гумилева» Беляков называет Владимира Чивилихина, автора книги «Память», впервые опубликованной в журнале «Наш современник» (1980, № 12), которая, по мнению биографа, «навеки останется в истории русской культуры» (так и сказано).

Думаю, что эта тяжеловесная, аморфная, пафосная книга останется как эпизод идейной борьбы заката советской эпохи, когда несколько высокопоставленных функционеров ЦК КПСС вознамерились привить к обветшавшей марксистско-ленинской идеологии русский патриотизм. Празднование  600-летия Куликовской битвы хорошо подходило для кампании по искоренению русофобии. Ходили слухи, что роман Чивилихина заказан на самом верху, что этим обусловлен и странный способ публикации (сначала вторая часть, историческая, за которую автору поспешно была выдана Государственная премия), и даже — что это коллективный труд (во что я, впрочем, никогда не верила).

Ученик Гумилева Ермолаев в предисловии к сборнику статей «Черная легенда» оценивает роман-эссе Чивилихина как «прямой печатный донос» на Гумилева.

Это не совсем так. Чивилихин рассуждает прямолинейно, для него вообще нет понятия «научная школа» — для него в историографии есть борьба патриотов и антипатриотов. Гумилева он, естественно, относит к последним, негодует, неуклюже иронизирует, но все же остается в рамках литературных приличий. А вот историк Аполлон Кузьмин, использовавший роман Чивилихина как инструмент для расправы с Гумилевым, эти приличия уже нарушает. Как признает Сергей Беляков, статья Кузьмина, появившаяся в «Молодой гвардии», — «критика очень грубая, злобная, оскорбительная. Это пощечина, оплеуха, а не рецензия». Тем удивительней следующий пассаж биографа: «Но Кузьмина можно понять. Он был оскорблен как русский историк и просто как русский человек, потому что Гумилев вслед за евразийцами <…> начал искать у „палачей и угнетателей” какие-то добродетели». Да нет же, нельзя понять историка, который оскорбляется той или иной трактовкой истории. Тогда это не историк, а идеолог.

А вот Гумилева, оскорбившегося нападками, понять можно. Странно, что биограф Гумилева находит возможным едва ли не оправдать Аполлона Кузьмина, подавшего сигнал к травле Гумилева, но не находит слов сочувствия для Гумилева, решившего написать в марте 1982 года письмо Р. И. Косолапову, главному редактору журнала «Коммунист». Об этом решении Гумилева биограф рассказывает с какой-то иронией. Ученому поставлены в вину и «зощенковский зачин» («Разрешите обратиться к Вам, хоть я и беспартийный») и обилие цитат из Маркса, Энгельса и даже Брежнева, и демагогические приемы полемики: Гумилев и в самом деле обвинял своих оппонентов в разжигании межнациональной розни. «Перед нами не аргументированный ответ ученого, а какой-то „громокипящий кубок” гнева».

При этом, обильно цитируя письмо, в котором действительно много советской демагогии, биограф пропускает именно те пассажи, которые и являются, на мой взгляд, ответом ученого. Ну, например:

«Непонятно почему А. Кузьмин так пугается термина „симбиоз”. Буквально это значит совместная жизнь, — растолковывает Гумилев. — С XIII по XV век татары жили на Нижней Волге, а границей Руси была Ока, т. е. между ними простиралось огромное малонаселенное пространство. Обе страны подчинялись правительству в Сарае. Все татарские походы на Русь совершались при помощи русских князей для борьбы с их соперниками, а русские сражались в татарских войсках во время гражданской войны в Орде; Ногая убил русский ратник. Короче говоря, в любой междоусобице на обеих сторонах были и татары, и русские. Это и называется симбиозом».

И действительно: описывая те ужасы и то разорение городов, которое учиняли татары, Чивилихин всегда почти «забывает» сообщить про участие в набеге русских князей, что, конечно, меняет суть события. Одно дело — поход завоевателей, другое — междоусобные кровавые распри. И как подчеркивает Гумилев, нельзя мерить сегодняшними мерками жестокость того времени. «Русские тоже грабили».

Разумеется, с теорией Гумилева можно спорить, можно ее полностью отрицать. Но в том-то и дело, что Кузьмин предлагал не спорить с Гумилевым, а осудить его взгляды.

Гумилев же совершенно справедливо писал, что «в научном споре полагается выслушивать оба мнения <…> в противном случае получается травля», и просил опубликовать свой ответ А. Кузьмину и В. Чивилихину.

Просьба осталась без ответа. Редакция «Молодой гвардии» твердо стояла на стороне Чивилихина и Кузьмина, пишет Беляков. Ах, да не сошелся же свет клином на этих редакциях, были и другие. Они что, тоже все поддерживали Чивилихина и жаждали крови Гумилева? «Роман „Память” охотно раскупали читатели и хвалили критики», — пишет Беляков. Боюсь, что биограф, не заставший атмосферу тех лет, не совсем понимает природу этих похвал.

Я очень не люблю, когда преувеличивают степень контроля идеологов из ЦК КПСС за литературой. Я слишком хорошо знаю, что в «Литературной газете» часто мнение критика, которого просили написать о книге, не зная, что именно он напишет, и определяло характер статьи. Но с чивилихинской «Памятью» было иначе: некая сильная рука руководила кампанией в прессе, всякие критические отзывы о романе пресекались, а выходка Кузьмина поддерживалась. Ни Гумилеву, ни его сторонникам не дали ответить. Нигде. Это и называется травлей.

Да и сам биограф, остыв от негодования, называет период с 1982 по 1987 год глухим для Гумилева временем и сетует на отлучение Гумилева от издательств и научных журналов, свершившееся, по его мнению, по вине историков, — и приводит имена ученых, подписавших позорное «Заключение» комиссии Отделения истории АН СССР о работах Л. Н. Гумилева. Странно, что у биографа не возник вопрос: а что, ученые вот так собрались по собственной инициативе, поговорили друг с другом и решили написать о вредности работ Гумилева? Или им сделали предложение, «от которого трудно отказаться»? И почему мнением этих же историков бесцеремонно пренебрегли, когда в 1987 году А. И. Лукьянов, тогда член ЦК КПСС, вмешался в судьбу Гумилева, — опираясь на другое, очень кстати подоспевшее письмо, подписанное, в частности, академиком Лихачевым, — и книги и статьи Гумилева посыпались из печати одна за другой?

Тут бы биографу и бить в фанфары: последние пять лет жизни Гумилева прошли в лучах славы и признания, и умер он на восьмидесятом году жизни, окруженный учениками, и похоронен в Александро-Невской лавре, и похороны были грандиозные, при огромном стечении народа. Однако кончается биография на довольно печальной ноте. Гумилев вышел из интеллектуальной моды, констатирует автор. Хуже того: его идеи оказались опошлены и взяты на вооружение фальшивыми наследниками, вроде Александра Дугина, и политиками, болтающими о евразийстве. Серьезными историками в России он не признан. На Западе — тем более: эпидемия политкорректности не допускает рассуждений об этносах. «Гумилев станет интересен западным ученым только тогда, когда изменится до неузнаваемости сам западный мир», — туманно произносит автор. Это когда? — зададим мы неполиткорректный вопрос. Когда собор Парижской Богоматери станет мечетью, по остроумной догадке Елены Чудиновой? А будут ли тогда ученые?

Что же до нашей собственной страны, то нынешняя ситуация, по мнению Белякова, совершенно опровергает веру Гумилева в спасительное братство с народами Великой степи и актуализирует другие его идеи.

Еще раньше Беляков назвал самой страшной книгой Гумилева, казалось бы, вполне академическую работу «Хунны в Китае». В третьем веке длительная засуха заставила кочевников хунну мигрировать в Китай. Поначалу китайцы обижали мигрантов, а кочевники терпели, но постепенно смелели и наконец восстали, захватили власть в империи, установили свои порядки и стали жестоко истреблять китайцев. Страна пришла в страшный упадок, но поскольку мигранты, ставшие оккупантами, разучились работать — со временем восстали уже уцелевшие китайцы. Кровавый кошмар продолжался два века. «Мультикультурализм» древних правителей Китая, надеявшихся, что в просвещенном государстве уживутся разные этносы, потерпел крах. «Не ждет ли нас судьба Китая времен варварских царств?» — спрашивает Беляков в эпилоге. Очень резонный вопрос.

Существование на одной территории двух и более враждебных этносов Гумилев называл химерной конструкцией. На наших глазах такие конструкции возникают и в нашей стране, и в Европе под аккомпанемент разговоров о терпимости, политкорректности и мультикультурализме. Чем кончится очередная мультикультурная химера? Пользуясь инструментарием Гумилева, ее финал можно предсказать. Финал довольно мрачный, но, как спрашивает Беляков, «станем ли мы ругать врача, который <…> ставит больному диагноз»?

Можно ли избежать подобного финала? А вот это уже зависит от дальновидности политиков, к сожалению, все талдычащих про толерантность и мультикультурализм, вместо того чтобы взглянуть правде в глаза.

Книгу полагается закончить на оптимистической ноте, и автор завершает  ее выразительной цитатой из беседы Гумилева с известным этнологом и близким другом Айдером Куркчи: «Я только узнал, что люди разные, и хотел рассказать, почему между народами были и будут кровавые скандалы. <…> Предмет моей науки довольно строг, хотя и не общепринят; предмет мой — разнообразие».

Беляков делает упор на последней фразе, воспевая этническое разнообразие, противостоящее скуке глобализации. Мне же в приведенной цитате кажется более важным предсказание неизбежности «кровавых скандалов». Светлые умы человечества часто мечтали о времени, «когда народы, распри позабыв, в великую семью соединятся». Нужно большое интеллектуальное мужество, чтобы сказать: «Никогда». Им-то и обладал Лев Гумилев.



[1]Лавров С. Б. Лев Гумилев. Судьба и идеи. М., «Сварог и К», 2000; М., «Айрис-пресс», 2007.

[2] <http://www.peremeny.ru/blog/12875>.

[3] «Вопросы литературы», 2008, № 6.

[4] «Живая литература», 2011, 31 января (№ 57).

[5] «Невское время», 2012, 17 октября.

[6]Арбитман Роман. Герой не его романа. — «Профиль», 2012, 11 октября (№ 38).

[7] <http://www.peremeny.ru/blog/1325>.

[8]Лимонов Эдуард. Неуютная жизнь и великая степь. Исторический роман Льва Гумилева.— «Русская жизнь», 2012, 15 ноября.

[9] <http://www.chukfamily.ru/Lidia/Publ/arhiv.htm>.

Версия для печати