Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2013, 12

Воля вольная

Роман. Окончание

 

 

Окончание. Начало см.: «Новый мир», 2013, № 11

 

13

 

Ночная тайга стояла тихая, безжизненная и светлая-светлая. Казалось, видны облака на пасмурном небе. Мороз отпускал, сверху то сыпало мелко, то прекращало и становилось еще яснее. Степан собрал сучком остатки прогоревшего костра, чуть только угольков теплилось. Откинулся на стенку своего балагана, достал сигареты из кармана, в костер не стал подкладывать, отчего-то хорошо ему было, не то чтобы хорошо, не в его ситуации могло быть хорошо, но он уже час, наверное, или больше сидел и смотрел на прозрачную ночную тайгу на другой стороне ручья, на торчащие в светлое небо силуэты деревьев. И казалось Степану, что никогда не видывал он такой ночи. Потер колючий подбородок, чая остывшего глотнул из кружки. Закурил.

Он все устроил, что надо было, если его начнут как следует искать. Сварганил это логово в середке крепких стлаников, на крутоватом берегу ручья. Вход в заросли был с воды и незаметный. Дальше надо было неудобно лезть по вековечным сплетениям метров тридцать. Тут, на небольшой естественной терраске, Степан выпилил по низу стланик, оставляя крышу над головой. Лежанку и даже стенку сзади и сбоку из лапника соорудил.  С вертолета его не увидеть было.

Сегодня вечером, вернувшись с капканов, километров тридцать обежал — семь соболей принес, первый раз решил ночевать здесь. Нужды не было, просто когда что-то сделаешь, всегда хочется попробовать, как оно. Натянул кусок брезента над головой, костер запалил, соболиные шкурки на пялки натянул и повесил в тепло под брезент. И это жилище, и соболя с привычным кровяным запахом шкурок давали странное хорошее ощущение, что все идет более-менее как обычно.

Карам вздыхал и совал нос глубже в собственный клубок. Бедолага, — посмотрел на пса Степан, два дня сидел на привязи, чтобы следов вокруг этой берлоги не оставлять. Вчера только… трех зверьков набегал. Да четырех из капканов достали. Шкурки под брезентом подсыхали и сладко пахли. Степану всегда нравился этот запах, напоминавший ему о его Дедке, отцовом отце, — тот всегда со шкурками возился. Завтра пойду на озеро схожу, подумал.

На это озеро маленький Степка с дедом первый раз попал. Тот старый уже был, сам не охотился, попросил сына взять их со Степкой на начало охоты. Как раз такое же время было. Отец тогда путики открывал, зимовья готовил, а они с дедом неводили и поднимали рыбу на лабаз. И однажды дед потихоньку от сына потащил Степку на это озеро. Рассказывал, что оно волшебное, умеет разговаривать, а ловить они будут рыбу-змея.

С этими приятными воспоминаниями Степан повозился с костром, наложил сырых стланиковых стволиков, чтоб тлели, и завалился спать. Лежал и думал про деда, про далекие времена и про то, как тогда все хорошо было. По Эльгыну от его участка до моря пять деревень стояло. Многие из них Степан хорошо помнил: небольшие, по пять-десять просторных дворов.  В Поповке даже церквуха была, и на море тоже часовенка. Огороды растили, зверя били, оленей держали, коров… Куда все делось? Где эти мужики, что работали и цену себе знали?

Луна поднялась над лесом, мясистые стланиковые ветви бросили тени на его полянку, даже внутрь кедрового лапника сочилась белизна лунного света.

Утром завернуло ближе к двадцати. Он подмерз перед рассветом, развел костер и повесил котелок. День наступал ясный, небо наверху чистое, но у него в стланике еще было сумрачно. Ворон неторопливо пролетел, гаркая гулко и далеко над тайгой. Деревья пощелкивали от мороза. Стыла природа. Степан не спал уже, а лежал и думал про озеро. Блажь, конечно, на ту сторону ноги бить, следы лишние оставлять, но он не мог себе представить, что не сходит. Всегда ходил. Да и капканы до перевала отрыть надо было. Он закурил и сел, протягивая руки к разгорающемуся огню, Карам тоже уселся, пытаясь понять, возьмут его сегодня, нет ли? Белое пятно медалью красовалось на черной груди.

— Пойдем-пойдем, хватит прятаться, пусть они прячутся. Сходим… помнишь поющее озеро?

Карам встал, повиливая черно-белым бубликом хвоста. Они плотно поели и полезли по стланику не к ручью, как вчера заходили, а вверх. Карам, будто поняв что-то, не уходил далеко, поджидал хозяина. Пес подныривал под гнутые снегами, извивающиеся, будто толстые змеи, стволы, Степану же приходилось лезть через, идти по ним, а где-то протискиваться, обрывая рюкзак. Когда выбрались наверх, солнце уже сквозило краем сквозь лиственничный лес, желтило березы. Степан бодро шел с рюкзаком и карабином на плече.

Карам, будто споткнувшись, заорал азартно совсем рядом, и Степан глазами увидел мелькавшего в голых ветвях зверька. Поспешил, не выпуская его из поля зрения. Соболь, быстро перебираясь с ветки на ветку, добрался до вершины листвяшки и замер. «То-ум!» — раздался глухой выстрел. Кот был молодой, с легкой желтой метиной на груди. Карам, видно, столкнулся с ним нос к носу. Степан, радуясь про себя такому фарту, снял шкурку, скатал и положил в рюкзак. Вернулся на тропу. Вскоре Карам забрехал опять. По пути было и чуть в стороне. По глухарю орет, понял Степан и стал снимать рюкзак. Заволновался даже: они с Дедкой в тот их первый раз тоже варили шулюм из глухаря. Так же собака облаяла, Дедко стрельнул, и Степка, ему тогда семи лет не было, побежал к падающей птице.

Дед, как чувствовал, на другой год надорвался, поднимая телегу с мешками, и за неделю помер. Это была их единственная охота вместе.

Сколько мог, приблизился по тропе к лаю и начал скрадывать на голос. Двигался осторожно, местами снегу было немного под ногами, листва замерзшая шуршала. Степан щурился против солнца в прозрачные кроны листвяшек. Карама он уже видел, и тот, поняв, что хозяин рядом, залился громче, сделал кружок вокруг группы лиственниц и вскочил передними лапами на одну из них. Петух был за стволом, с одной стороны голова торчала, с другой — черный хвост поленцем вниз. Степан прислонился к дереву, поднял карабин и подвел мушку к шее.

Выстрел чуть спустя отозвался тихим глухим эхом на соседней горе. Большая птица, даже не расправив крылья, тяжелым кулем валилась вниз. Карам сунулся решительно, но не тронул, а остановился над. Он ими брезговал.

Степан взял петуха за шею и понес к рюкзаку. Уселся на лесину, взрезал, снял шкурку вместе с перьями, выпотрошил и, отрубив ножом голову и лапы, сунул тушку в пакет, остальное — в другой с подтухшей привадой. Хороший, не старый петух, подумал, надевая рюкзак, брусникой еще пахнет.

Дятел подлетел, вцепился в двух метрах в березу, быстро переложив голову с боку на бок, прицелился уже, видно… Карам не выдержал, вскочил на ноги, и птица сорвалась с резким криком.

Вскоре тропа полезла круто вверх, местами становилось видно, как высоко придется подниматься до перевала. Шлось легко, в обе стороны от тропинки тайга хорошо просматривалась. Взгляд притягивался к уцелевшим во время пожаров, толстым и высоким лиственницам с древними следами сбора живицы[1], обгорелым по низу, сучья у них были только высоко. Молодых деревьев, тонконогих, с легкой вязью веточек, было много. На некоторых еще висели рыжие остатки хвои. Бело и чисто было в лесу, будто прибрано и подметено, будто ждали его здесь, и от этого теплее становилось на душе. И дышалось хорошо. Степан любил подъемы, идти потяжелее, конечно, зато потом начинают виды открываться. Подарки бывают за работу, Степа, — говаривал Дедко.

Его буранный путик наискось пересек тропу. Степан остановился, глянул в обе стороны на нетронутую следами буранную просеку, рюкзак повесил на сук, достал из наружного кармана глухариное крыло и пошел влево, там недалеко висел капкан. Собачий лай остановил — Карам ревел метров четыреста, не дальше — явно по зрячему соболю, на месте крутился. Степан положил приваду на снег и с карабином в руках побежал мелкой рысью. Ай-яй-яй-яй-ай, — захлебывался и временами обрывался лай.

Карам метался по толстой и длинной валежине лиственя, соболь был внутри. Степан сбросил рюкзак, достал топор, сетку. Набросил ее на выход в комле, затянул, заглянул внутрь. Карам, прислушиваясь, бегал туда-сюда по стволу, иногда замирал, слушая зверька. Степан прошел вдоль, дупел было несколько, он заколотил их сучками, оставив один выход ближе к середине.

Достал бересту из рюкзака. Наломал сухих сучьев, сложил возле дупла. Стал разжигать, побуревшими от мороза руками прикрывал бересту, подкладывал сучочки. Занялось, подождал, пока разгорится лучше, взял все варежкой и затолкал внутрь, дым потянуло внутрь ствола. Карам, прислушиваясь, тихо бежал от вершины к комлю и вдруг метнулся вперед с коротким яростным лаем, вцепился в сетку, закрывавшую вход. Зверек, злобно шикнув, вырвался и ушел обратно в пустоту дерева. Пес тряс головой, освобождая пасть от сетки.

Выслушивая зверька, Степан шел вдоль дерева, не доходя до комля, стукнул топором, стал поправлять сетку. Потом снял суконку и взялся за топор. Пополам решил разваливать у того места, где поджигал. Карам с другой стороны валежины бегал с озабоченным видом, но вдруг, перепрыгнув дерево, сунулся носом в снег и, взлаяв с досадой, кинулся в сторону и замелькал между деревьев. Соболь уходил, оставляя кровь на снегу. Вскоре раздался деловитый рык пса, Степан подбежал, зверек лежал задавленный. Карам рядом бегал.

Степан здорово вспотел, Карам, видно, тоже — валялся по снегу, терся мордой. Поторапливаясь, свернул шкурку и сунул в тот же наружный карман рюкзака, где уже лежала одна.

На перевал забрались. Отсюда озера не видно было, они прошли низкими ползучими стланиками ровную верхнюю площадку и начали спускаться. Снова начались листвяшки, редкие, покореженные ветрами, но и ровненькие тоже… Вскоре тропа повернула, пошла резко вниз, и открылось озеро.  В прорехах между лиственницами заголубела, заблестела вода. Километра два оставалось.

Перевал будто специально прорезали в хребте и вынули кубиком. Правый и левый его борта были обрывисты или стекали крутыми каменными реками. Все было рябое… присыпанное снегом, камни и скалы торчали. Степан, внимательно поглядывая под ноги, быстро спускался,  Карам временами возникал впереди на тропе, бросал преданный, но больше деловой собачий взгляд и исчезал снова.

Солнце пригревало. Тепло стало. Степан прошел с полкилометра и, присев над обрывом, закурил. Перед ним вытянулась узкая и глубокая долина. Озеро, с километр в ширину и больше десяти в длину, с его стороны было светло-серым и блестящим, а дальний южный конец, где впадала речка, — голубым. Снегами все укрыто. Плотная тайга поднималась крутыми склонами. Степан курил, задумчиво глядел на снежные пики за озером и слушал тишину, царящую в долине. Только пичужка какая-то попискивала. Он бросил окурок под ноги, растер по привычке в пыль и снова пустился вниз.

Кедровка увидела, разоралась на весь распадок. Степан прошел пару поворотов среди больших, размером с дом, обломков скал, начались первые отдельные елочки, сначала они непривычно выделялись среди голых лиственниц, но вскоре по бокам тропы плотно встал ельник. Елка нигде не росла в их краях — слишком северно и сурово было, а здесь не просто росла, а и выглядела очень здоровой и крепкой. Из-за горячих источников, видно.

Карам уже сидел возле их старого костровища, присыпанного снегом. Степан повесил рюкзак на сук и полез в горку, в ельник, нашел свой лабазок, где хранились чайник, ведра, топор да ножовка. Взял, что надо было, вернулся к костру. Выбрал нужные удочки, сложил в ведро и вышел на озеро. Прошел, осторожно пробуя лед, присел, ударил обухом по льду. «Бо-о-у-у-ум!!!» Еще ударил: «Бо-о-у-у-ум!!! Бо-о-у-у-ум!!!» — глубокое и звучное эхо резонировало по долине и улетало вверх, к небесам!

Степан улыбался, слушая. Оставил ведро с торчащими из него удочками и пошел на берег. Стал собирать камни, круглые окатыши с рябчика размером. Набрав, сколько в руках уместилось, вернулся к ведру, сложил камни и, выбрав один, бросил его вверх и вдаль. Камень ударил в блестящую на солнце гладь, подпрыгнул, ударил еще и еще и покатился, затихая дробно… Первое касание льда давало неожиданно гулкий, будто выстрел из пушки, удар по окрестным горам, второй отскок камня, третий… звуки множились быстрым эхом, нарастали, налетая друг на друга. Озеро, как огромный ледяной там-там, пело многоголосо.

Лед был сантиметров пять. Степан пробил лунки и стал разматывать снасти. Удочки толстые, под мужскую руку, леска наматывалась на кованые квадратные гвоздики. И их, и кованые крючки Степан смазывал машинным маслом, которое специально захватывал для этого, но ему казалось, что они сделаны из такого металла, который и так не сгнил бы. На этих удочках гнили только лески, которые он и менял. Спустил в лунки пустые, без наживки снасти, промеряя глубину, и пошел на мелководье. Там пробил, размотал удочку с мушками, на хариуса. Подергал — не клевало. Степан осмотрел самодельных мух на мелких крючках, их на снасти было две: рыженькая и черная. Потрогал пальцами — менять не имело смысла — всегда здесь на такие цвета ловилось. Лег на лед, заглянул в лунку, прикрываясь от солнца. Хариусы были. Некоторые подплывали совсем близко к висящей в воде мушке и, замерев на мгновение, отплывали в сторону. Степан пошевелил мух, подергивая мелкими движениями, стал поднимать наверх. Эффект был примерно тот же: какая-то из рыбок посовывалась к приманке и, не тронув, отплывала в сторону. Степан стал опускать, положил на дно сначала черную, потом… как только рыжая муха коснулась дна, серебристая тень метнулось к ней, и Степан, вскочив на колени, вытянул на лед харюзка.

Он был маленький, меньше ладони, чуть толще большого пальца. Они все здесь были такие. Тугорослые, редко когда попадался на вершок больше. Серебряный, со светло-серой спинкой в мелкую разноцветную крапинку. Степан принес ведро с водой и опустил туда рыбку. Опять лег на лед. Рыбки брали со дна и лучше на рыжую, но иногда он вытаскивал две. Когда в ведре было уже десятка три, он смотал снасть, взял ведро и пошел наживлять уды, как называл их дед. На большие крючки насаживал харюзка за спинку поближе к хвосту и опускал на глубину. Удильник клал поперек лунки.

Закончив с удочками, вернулся в лагерь. Бурундук выскочил из балагана и, зацвиркав, улизнул под елку. Разгреб кострище от снега, надрал сухих еловых веточек вместе с прядями лишайника. Запалил. Огонь затрещал, пожирая легкое топливо. Степан наложил сучков, взял топор и пошел за дровами.

Глухаря порубил, положил в котел, повесил все над огнем и закурил. Солнце уходило за гору, подсвечивалась только верхняя часть противоположного берега да заснеженные хребты на юге. Еловое пело само по себе. Солнце ушло, лед, остывая, лопался через озеро длинными трещинами. Пушечный треск, быстрый и тягучий одновременно, с музыкальным воем рвался от берега к берегу, метался между хребтами и наконец эхом улетал в вечернее небо. И тут же трещало и выло рядом — будто гигантская хрустальная ваза лопалась в замедленной съемке — непрерывный рабочий небесный гул царил над Еловым.

Елки вокруг стояли, присыпанные снегом, особенно хороши были молоденькие, как девчушки в скромных темно-зеленых платьицах с белыми оборочками. Степан девок своих вспомнил. Опустил взгляд в ноги. Докуривал тихо. И думал, что там он бесправный и ничего не может поделать. Головой качнул, отгоняя поселковые мысли.

Холодало. Шел уже четвертый час, светлого времени оставалось немного. Он принес еще пару сухих стволов, обтесал, напилил полутораметровых чурок, готовя долгий костер. Набросал свежего лапника на лежанку и на крышу балагана. Пока работал, стемнело. Глухарь все еще был жестковат, Степан помечтал положить туда картошки или лапши, но ничего не было. Вспомнил, что наковырял дикого луку на поляне, бросил его в котелок. Карам, давно сожравший свою долю, спал с другой стороны костра. Даже головы не поднимал. Устает пес, подумал, старый. В этом году Карам должен был как следует обучить Черныша, но не вышло. И это было досадно. В следующем году может уже не потянуть.

И Степан задумался про следующий год. Какой он будет? Он впервые думал не о том, о чем обычно думал, — что будет с соболем, будет ли шишка на стланиках, хорошо ли зайдет рыба? А о чем-то другом. Непонятном. Что будет со мной? С моими? Собственно, мыслей не было по этому поводу, только морщился и грыз заскорузлые коричневые желуди ногтей.

Озеро затихло. Потянул, раздувая пламя костра, ночной ветерок. Степан сидел, слушал тишину сквозь треск огня, вспомнил об удочках, стоящих на налимов, и подумал, что ему впервые в жизни все равно, попадутся налимы или нет. Искры летели и летели вверх.

 

 

14

 

Тихий поехал к Трофимычу. Сам о другом все думал и перепутал улицы. Зашел не в тот дом, мужик какой-то открыл, пробурчал недовольно «таких нет» и захлопнул дверь перед носом. Подполковник вскипел, двинулся вперед и, уже поймав ручку двери, остановился. Постоял, слушая тяжелый стук в висках, и пошел со двора. В машину сел, с горестью ощущая, что в жизни вообще что-то меняется и этот незнакомый ему мужик как будто уже имеет право так по-скотски себя вести. Он путался в собственной ярости и беспомощности, все больше и больше чувствуя окончательную неловкость своего положения. Со всех сторон обложили, усмехался.

Он вошел в холодный коридор Трофимычева дома. Дверь в комнаты была приоткрыта, слышны голоса негромкие. Звонок резанул темноту коридора. Через минуту вышла дочь Трофимыча… Тихий забыл, как ее зовут: Зоя или Зина?

— Здраствуй… те, — снял шапку, собираясь входить. Улыбнулся натужно и тяжело в темноте. Ему хотелось как-нибудь приласкать этих баб, потерявших мужа и отца. Помочь, чем уж можно. Машину дать, денег там… на продукты. Все было неловко. Он, поддатый, чувствовал все это вдвойне и не знал, с чего начать.

— Здравствуйте, Александр Михайлович! — Дочь была в захватанном ярко-желтом халате с иероглифами, серых шерстяных носках на босу ногу и тряпичных шлепанцах. Ножик в руках, красных от свеклы. Встала в дверях и смотрела недобро.

— Кхм, я… это… — Тихий переложил шапку из рук в руку, — короче, помощь если нужна…

— Спасибо, — она смотрела твердо и как будто спокойно, — помогли уже… посмотреть хотите? — Глаза ее набухли слезами, подбородок сморщился и задрожал, губы и лицо вытянулись, по ним потекло, она отвернулась, обмахнулась рукавом, потом снова посмотрела на Тихого. — Чтобы с вами так же поступили. Одного хочу — чтобы с каждым ментом, начиная с вашего главного поганца, так же поступили! Идите отсюда! Господи, ты когда-нибудь глянешь на эту землю?! Чудовища здесь…

— Маша, ты чего там? Кто там? — раздался слабый голос из кухни.

— Иду, мам, иду! — И она молча захлопнула тяжелую, обитую войлоком дверь.

Тихий постоял в коридоре, подумал, не войти ли все-таки… но не стал. К машине пошел. Сел за руль, ключом не мог попасть, завел мотор. Он не обиделся на нее. Он все это знал и сам. И справедливо было бы, если бы с ним так же обошлись. Скорее всего, так и будет. Он уже не мог думать о Трофимыче. Выпившие мозги устали. Он вообще не знал, что делать.  С работы выгнали, мужик какой-то занюханный на три буквы отправил. Тут — тоже, шел помочь… К Маше не хотелось. При мыслях о ней сопел тяжело и отворачивался, будто она была перед ним. Смотрела красивыми, чуть уставшими глазами. С ног до головы обосрался, товарищ подполковник! Пошарил в бардачке, за спинкой — выпить не было.

Темнело, начинал сыпать легкий снежок. В аэропорту гудел самолет. То ли только сел, то ли улетал. Омоновцы, возможно, подумал Тихий. В это время рейсов не бывало никогда, даже коммерческих.

Уазик подъехал. Затормозил резко. Встал нагло, наискосок перегородил дорогу. Из передней двери вылез милиционер с автоматом в руках и стал вертеть головой, делая вид, что осматривается. Тихий удивленно наблюдал из окошка. Может, ОМОН уже здесь, подумал, но узнал своего рядового.  С другой стороны уазика тоже стоял автоматчик и тоже оглядывался на пустую улицу. Дверь, как раз ближайшая к Тихому, открылась, и оттуда высунулась нога в начищенном, даже в темноте блестящем сапоге, а потом появился и сам хозяин. Если бы Тихому сейчас явился черт, он бы не так удивился. Это был Гнидюк. Тихий ждал, что выведут еще кого-то. Преступника в кандалах, Кобяка, в конце концов, но в машине больше никого не было.

Гнидюк двинулся к калитке, мимо большой тойоты Тихого, не видя его. Спину Гнидюк как всегда держал прямо, из-за этого на фоне светлого еще неба хорошо выделялись откляченный зад и длинный, уверенный в себе нос. Он спокойно шел в дом покойного, присматриваясь  к тропинке и выбирая, куда почище поставить ногу. Ярость бросилась к горлу Тихого.

— Что там надо, Анатолий Семеныч? — спросил, открывая дверь и тяжело выдвигаясь наружу. Спросил тихо, но так, что Гнидюк охнул от испуга.

— Я… Александр Михайлович… — Майор застыл от растерянности. Потом свернул к Тихому, протягивая руку. — Здравствуйте!

Тихий прямо озверел от бесстыже протянутой руки, шагнул к нему, цапнул за ворот у самого горла, стянул, сжимая кулак.

— Не ходи туда, сука, — проговорил, давя ярость, и, повернув майора к уазику, толкнул вперед.

Шапка свалилась с головы майора. Он подхватил, она снова упала на снег, он, трусливо следя за Тихим, подхватил еще раз:

— Да-да, я понимаю… Да-да-да… я просто бумаги подпи… Вы не поедете ОМОН встречать, Александр Михалыч? — спросил, заискивая и выставляя обе руки вперед, боясь удара.

Тихий молчал.

— Самолет уже сел, как раз успеем! Я автобус отправил… — продолжил майор, пятясь к машине. Оба охранника стояли с другой стороны. Водитель сидел, отвернувшись.

Тихий втиснулся на сиденье и захлопнул дверь.

Уазик уехал. Тихий не заводил мотор, чувствовал, что хмелеет, надо было или еще выпить, или ложиться спать. Пытался думать про омоновцев, и ему казалось, что самому надо пойти и поговорить с командиром. Рассказать, как с Кобяком все вышло. Хмурился и не мог представить себе этого разговора — его бы не поняли.

Он сидел в остывающей машине и не знал, куда деться. К Маше нельзя. Прямо нельзя, и все. Снег уже шел не мелкий и валил густо, на стекле лежал, на капоте. Завесил фонари.

Две бабы, одна толстая, одна маленькая, с пустыми кастрюлями прошли мимо и свернули в калитку, в дом к Трофимычу вошли. Калитка все покачивалась. Тихий смотрел на нее, наморщив лоб, когда она замерла, опять пошарил в бардачке. Ничего. Только кассеты с музыкой да пустой стакан. Еще о чем-то подумал, поискал мобильный по карманам, выключил и поехал в бар. Взял две бутылки, когда выходил, еще раз проверил мобильный — тот не работал, и Тихий почувствовал, как зло и отчаянно пустеет на душе. В управление развернулся, по дороге хлебнул как следует из горлышка.

— Ольга, собери чего закусить, — остановился у себя в предбаннике, — да поехали со мной, что ли? Что уж одному-то!

Уехали на речку. Они бывали с ней здесь года три или четыре назад, до Маши еще, Ольга тогда только устроилась, молоденькая, ни задницы, ни титек таких еще не было. Тихий скосил глаза на молодые Ольгины ляжки, занимавшие все сиденье, и подумал, что делает ленивая жизнь с человеком. Чуть дальше проехал, в лесу остановился, заглушил мотор и выключил свет. Достал фанерку с заднего сиденья, пристроил между ними. Подумал и сказал:

— Пойдем сзади лучше сядем.

— Сейчас я накрою… Свет включите… — попросила.

Михалыч щелкнул выключателями и полез из машины — она застонала многозвучно, потом поднялась, огружаясь на Ольгин бок. Снег даже в темноте чувствовался, на лицо падал. Тихому он нравился, как будто прикрывал от чего-то. От жизни, может быть… Потянулся, подумал о том, что он сейчас делает, но у него не получилось, Ольга как раз наклонилась, нарезая хлеб, и фонарик салона осветил глубину выреза. Лифчик на ней был черный.

Она перешла к нему на заднее сиденье. Выпили, закусили.

— Я покурю? — спросила Ольга.

— Дай и мне?

— Вы же бросили, Александр Михалыч, — кокетливо засмеялась секретарша, протягивая сигареты.

— Что ты мне выкаешь, пьем сидим в лесу, а ты выкаешь… — Он хотел добавить, называй меня Саня, но не добавил.

Закурили. Подполковник открыл свое окно.

— Налей-ка мне еще, — подвинул свой стакан к ее, со следами губной помады по краю. Он чувствовал, что делает что-то не то, и был непривычно скован. В голове крутились разные картины поселка: дом Трофимыча, омоновцы, разгружающие шмотки и оружие из самолета, что-то они тут делать собираются… Маша, ждущая его дома. Зубы стиснул и, тряхнув головой, буркнул что-то матерное…

— Что? — не поняла Ольга. Она тоже была напряжена.

Тихий выпил, прислушался к водке и понял, что она его сегодня не возьмет. Башка, конечно, не та, но больше ему не опьянеть. Он не любил это состояние и с благодарностью посмотрел на Ольгу.

— Мне сегодня и выпить не с кем было… Дожил…

— Вы закусывайте, Александр Михайлович… — Она пододвигала ему хлеб, намазанный маслом, и литровую банку с икрой. — Мы с вами выпьем.

Он смотрел на свою секретаршу и не узнавал ее. Она всегда казалась ему стервой, глуповатой и слегка себе на уме, а тут… душевная вроде баба. Поехала с ним, пьет сидит, слушает…

— Вы что на меня так смотрите, Александр Михалыч?

— Дай еще сигаретку, — попросил ласково.

— А вам можно? — Оля зашуршала пачкой.

Прикурил, затянулся, приоткрыл окно. Нащупал пепельницу и музыку включил по привычке. «Владимирский централ, ветер северный…» — затосковали динамики. Тихий выключил и посмотрел на Ольгу:

— Мне теперь все можно, Оля. Надо кончать всю эту комедию…

— Какую комедию? Вы что имеете в виду, Александр Михалыч? — Ольга тоже прикурила.

— Я ведь на повышение уходил… в смысле — должен был уйти. Но вот ты скажи, надо мне идти?

— А как же? Вы почему спрашиваете?

Тихий замолчал. Курил. Выдыхал в окно.

— Не могу тебе объяснить. Вот тут по службе, ты все видела. Думаешь, я все мог?! Ни хрена я не мог! Вот! — Он вытянул обе руки коридором вперед. — И все! Шаг влево, шаг вправо — привет! Собирай вещи! Бес-по-лезно! Вот сейчас с Кобяком, как надо? Брать его? Так? А чего он побежал вообще? Об этом кто-нибудь задумался? А-а-а!! Не верит он в нашу справедливость! Он прикинул — два начальника ментовских против него одного — засудят! Да еще стрелял — под ноги — не под ноги — пойди докажи! Вот так! Что ты на меня смотришь? А-а-а! И ты думаешь, что он во всем виноват? А знаешь, почему ты так думаешь? Потому что и предположить не можешь, что менты могут быть виноваты! Понимаешь! Что это за страна, где менты всегда правы?! Это же сумасшедший дом, а не страна!  Я знаешь, что тебе скажу, я всю жизнь это чувствовал. Не понимал только! Люди меня боялись, и я иногда думал, что так и должно быть, а иногда… Знаешь, какой это камень на душе?! Когда тебя бабы или ребятишки боятся! Разве так можно? — Удивленный своей мыслью, он замолчал было, но тут же продолжил: — Правильно Трофимыча дочь сказала, как ее зовут-то? Зоя, что ль?

— Маша. Зоя — это жена Василь Трофимыча, — ответила Ольга.

— А-а… — не то удивился, не то вспомнил подполковник, — чудовища мы. Сами себе чудовища. Сами ярмо тянем на себя — дайте нам начальника, пусть он нас унижает, нам так лучше! Мы без этого не можем. А ты знаешь, как таким начальником быть! Каторга! Люди нас не любят! Я вон пошел помочь, а она… — Тихий неопределенно махнул рукой.

Ольга сидела, помалкивая. Лица в темноте не видно было. Тихий остановился, будто споткнулся:

— Что я разорался? Давай, налей…

Ольга чуть булькнула в стакан. Тихий поднял его, поставил:

— Лей еще… лей-лей, мне сегодня можно.

— Почему сегодня?

— А что прикажешь… идти омоновцев встречать? Ладно, давай, милая, поехали.

Он выпил, крякнул, подышал в кулак и, выключив свет, притянул ее к себе.

И они долго трясли машину. Было тесно, Ольга помалкивала, лица ее не видно было в темном углу, он пыхтел и злился, что ей неохота, и из-за этого так все неудобно. Он зачем-то снял ботинки, правая нога в носке хлюпала по грязи на полу, и это тоже злило. Слез мокрый и недовольный. Разобрались в тесноте, где чьи ноги. Ольга поправлялась, застегивала кофту. Тихий натянул кое-как мокрые трусы, сидел, отдуваясь, потом вздохнул судорожно и нашарил в темноте бутылку. Хлебнул.

— Пойду-ка в запой, Оля. Так, видно, дело складывается, — сказал почти весело.

— Александр Михалыч, я думала вы наоборот, маленько одыбаете[2] и Ваську вернете…

Михалыч молчал, откинувшись на сиденье.

— Александр Михалыч! — позвала Ольга.

— Ничего ты не поняла, девушка, не могу я уже ничего. Так-то вот…  А Ваське твоему… ему… еще хуже, думаю!

— А-а… — Она хотела что-то спросить, но не спросила.

 

Он подвез Ольгу до угла ее улицы и долго еще стоял в темноте. Идти некуда было. Маша виделась где-то в стороне от его проблем, от его кривой дороги, да и что-то сегодня не так уже пошло-поехало. Пытался думать о ребенке, но тут уж совсем не получалось… Маша была слишком хороша для него, она была из какой-то другой оперы, это ему всегда было ясно.

Ткнул музыку — тамбовский шансонье рвал и рыдал в ля-миноре, топтал судьбу и плакал о маме. Пьяный организм подполковника Тихого хлюпнул носом, гордо приподнял голову и потребовал водки. Выпить было не с кем… так, чтобы поговорить. Не с кем… Он бродил мыслями по поселку и с тяжелым спокойствием понимал, что это с ним уже давно. Развернул машину в сторону магазина и на крыльце столкнулся с отцом Васьки  Семихватского. Сначала не узнал широкую в плечах и плоскую, без живота, стариковскую фигуру. А узнав, вскинулся пьяно:

— Здорово, Иван Михалыч… от, елки-палки… давай выпьем? — и попросил, и потребовал.

— Я с ментами не пью! Руку пусти! — Старик попытался освободиться, но Тихий прямо вцепился ему в локоть.

— Я тебя прошу, батя… слушай… я… может, уже не мент!

Женщина выходила из магазина, дверью нечаянно толкнула, Тихий посторонился, оскользнулся, Иван Михалыч поймал его за куртку:

— Чего такое? Не с Васькой? — Голос у старика был все еще басистый с хрипотцой.

— Не-е… — Движения подполковника были не очень тверды, но голова соображала ясно, и глядел он прямо в лицо Ивана Михалыча. — Мне выпить не с кем…

Столько честной мольбы было в глазах Тихого, что старик нахмурился, выдернул руку из его лап и полез за сигаретами. Достал их, но, видно, передумав, сказал:

— Ко мне пойдем! — и, не глядя на Тихого, двинулся с крыльца.

Старуха Ивана Михалыча лежала с ногами, он сам порезал сала, луковицей хрустнул на четыре части, холодной картошки вывалил из кастрюли в миску. Стопки поставил. Выпили. Тихому и хотелось вывалить свою боль, да он уже забыл, в чем собственно она. О Маше язык не поворачивался говорить, он тужился вспомнить что-то еще, о чем думал только что, сидя в машине, но лишь вздыхал и качал головой. Дед жевал сало, не сильно добро поглядывая на начальника своего сына.

— Как там Васька мой? Служит тебе? — спросил неожиданно.

— Сняли меня, Иван Михалыч, — ответил Тихий безразличным голосом, — не нужен больше…

— Это хорошо, — спокойно произнес старик и стал снова разливать по рюмкам, — всех бы вас сняли к едреней фене! Только лучше было бы!

Тихий согласно мотнул головой и уставился на деда. Глаза у того были неожиданно голубые. Лицо одубело глубокими старческими морщинами, нос, сломанный когда-то, сросшийся горбом и с косым шрамом, веки красные… лицо у Ивана Михалыча было крепко поношенное, а глаза глядели двумя васильками. Чуть, может, мутноватыми.

— Что смотришь, давай выпьем, чтоб вас совсем отменили к едреней фене, и люди чтоб снова могли быть людьми!

Выпили. Занюхали хлебом.

— Это вы мне Ваську испоганили. Пусть бы и отсидел тогда, а человеком остался. — Дед положил свой кусок хлеба на стол.

— Ну, ты даешь, Михалыч, ты ж всю жизнь с законом не дружил, кто тебя трогал? А теперь отменить нас! Что мы тебе сделали?

— Я нарушал?

— А то нет? И браконьерил, и золото мыл! Трактором, — Тихий развел руки, — трактором своим ручьи вскрывал! — Думаешь, мы не знали?

— Я старый уже, много об этом думал. Дед мой тоже и рыбу ловил, и золото артелью мыли, а закон не нарушал! Законно все было! Так все было устроено. Это коммунисты людям верить перестали и ментов везде напихали как собак нерезаных. А мы все стали ворами.

Дед подкурил сигарету и продолжил неторопливо, хмуро и чуть брезгливо поглядывая на Тихого.

— Но даже при коммунистах лучше было! Я вот мыл. Так?! Куда деваться? Мыл! И понимал, что нарушаю, возьмут — сяду. Все ясно было — они ловят, я бегаю. А сейчас что? Я перед кем нарушаю? Перед вами? Так вы же первые воры? Откуда у Васьки столько денег? А?! Только у воров есть понятия, а у вас и этого нет! Вы, чуть что, за государственную жопу прячетесь!

Тихий молчал.

— И вот среди вас… сук конченных… мой сын… — Голубого совсем не осталось в щелках глаз, старик глотнул кадыком, встал и, подойдя к двери, распахнул ее: — Иди-ка ты отсюда, прости господи…

Ночью Тихого рвало несколько раз, проснулся он затемно и еле живой. В шесть утра приходила Маша, он понял по тихому стуку костяшек ее пальцев, затаился затравленно и дверь не открыл. Первым рейсом улетел в Хабаровск. Как потом вспоминали видевшие его, одет начальник милиции был в гражданское и никаких вещей, кроме спортивной сумки через плечо, у него с собой не было. Купив билет, ушел за здание аэровокзала, сел на ящик, на котором бичи обычно раскладывали закусь, и все время курил.

На дорогу все посматривал, что вела к аэровокзалу.

 

 

15

 

Двадцать лет назад приехал Шура Звягин, студент второго курса Новосибирского госуниверситета, на свою первую геологическую практику. Отбегал лето по горам и лесам, а в начале сентября, когда в университете начались уже занятия, написал длинные письма в деканат и родителям. Нашел, мол, свою землю. Так Шура и остался вечным Студентом. Сначала рабочим в геофизической партии, потом штатным охотником исходил всю тайгу вокруг. Золота не нажил, жену и детей — тоже, да и какие жены и дети при такой ненормальной раздолбайской любви к безлюдным охотским просторам. Мог, начитавшись книжек, собрать рюкзак, закинуть карабин за спину и двинуть с охотского берега до Лены. Можно глянуть на карту — как это! Уходил в мае, возвращался в сентябре. Худой и счастливый.  О его бесстрашии и выносливости ходили легенды. В последние годы Студент пытался обзавестись каким-нибудь бизнесом, но ничего внятного не получалось: Шура был мечтателем и не очень любил деньги.

После того бурного базара в кафе «Север» Шура двое суток безвылазно просидел дома. Думал, что тут путнего можно сделать? В Интернете торчал, бумагой обложился — рисовал устройство власти с ментами и без ментов, поселковых доходов-расходов. Кричать-то он кричал злее других, но на самом деле давно уже хотелось ему придумать какое-то правильное, само себя регулирующее устройство жизни. Отправить его наверх, в Москву, и чтобы это устройство кругом по таким вот дальним поселкам, по всем Северам применить можно было.

Пока не напишу — из дома не выйду, зарекся Студент и сидел два дня и две ночи. Всякий припозднившийся видел одиноко горящее угловое окно двухэтажного деревянного барака, а некоторые видели и самого Студента, грозно, как Петр Первый, стоявшего со сложенными руками на груди.

Никакой «Записки в правительство от жителя поселка Рыбачий Александра Звягина» не вышло. Студент извел гору бумаги и так устал от собственных возмущений по поводу жизнеустройства, что на вторую ночь уснул прямо за столом. Утром тем не менее главным было ощущение, что делать что-то надо, что просто так сидеть уже нельзя.

Оделся и пошел к Нине Кобяковой, с которой толком и знаком-то не был, и, преодолевая неловкость, предложил какую хочешь помощь, если что надо… Спросил, что Степан взял с собой в лес, а что не успел, Нина и так-то не особенно понимала, чего он хочет, а тут и совсем замолчала. Студент извинился и ушел.

И опять сидел и думал, отчего так все устроено по-дурацки и почему люди не верят и боятся друг друга. После обеда отправился к своему дружку командиру вертолетчиков Николаю Ледяхову. В магазин заехал конфет девчонкам купить, потом на берег к корейцам за крупной вяленой корюшкой смотался.

Ледяхов был женат и имел двух беленьких девчонок-хохотушек пяти и шести лет. Дом у него был большой: длинный застекленный коридор, большая кухня с удобной для готовки печкой, гостиная и две спальни. Все хоть и деревенское, но начиненное последней японской техникой. Жена гладила в гостиной и смотрела телевизор.

Сели на кухне. Солнце в окне как раз опускалось в тайгу, которая начиналась сразу за огородом. Забор был сделан из узких зеленых металлических секций взлетно-посадочной полосы. Американцы во время войны, отправляя самолеты по ленд-лизу, весь Север и Дальний Восток обеспечили такими полосами подскока. Служили они до сих пор, и даже на заборы хватало. Два года назад несколько секций разворочал медведь, и они так и остались торчать кривыми зубами в ограде.

Оба были непьющие, оба здоровые, сидели друг против друга в вечерней полутьме, не включая света, поглядывали на закат и чистили корюшку. Чаем запивали. Студент рассказывал Николаю про обыски и уговаривал втихую слетать к Кобяку на участок и забросить тому снегоход и шмотки. Говорил вполголоса, Ленка у Николая была остра и на мозги и на язык, и Студента как ближайшего ледяховского дружка курировала строго.

— Шура, с меня башку снимут, ты сам прикинь! Они вчера приехали рейс заказывать, я еле отбрехался…

— А кто приходил?

— Майор Гнидюк.

— Вот сука, я не понимаю, чего он лезет везде? Ну и что?

— Кобяка твоего я видел!

Студент, не веря, затряс головой:

— Когда?

— Дня три назад, одиннадцатого утром, на перевале из Юхты в Эльгын. Не там, где дорога, а тот перевал, что подальше. Волка драл, сидел.

— Волка?

— Ну, там у него три волка валялись.

— Значит, он точно у себя на участке. Что там, снега много?

— В горах лежит капитально… — Николай задумался, — да везде уже есть.

Студент, соображая что-то, машинально свернул голову корюшке и разорвал ее вдоль на две части. Потом склонился к Николаю и заговорил тихо:

— Коля, смотри… — он еще о чем-то подумал, — ну хочешь, я денег найду на горючку? Ну! Придумай чего-то! Я чего тебя прошу — икру мне вывезти? Я тебя вообще когда-нибудь просил об икре?

— Про икру я бы понял, а тут чего лезешь? Вычислят, ясно же, и что?

— Как вычислят?

— Самописцы-регистраторы, второй пилот, бортинженер… куда я вообще полечу?

— Давай, закажу рейс к себе…

— Ну ладно, кто поверит, что ты на охоту на вертолете залетаешь!

В кухню зашла Лена с глаженой занавеской в руках. Глаза с всегдашним веселым и нездешним, а городским, как из телевизора, приятным женским прищуром. Волосы светлые, один в один, как у мужа, в простенькой и красивой прическе. Она всегда бывала хорошо одета — даже сейчас дома в легких и широких нежно-желтых штанах и шаловливой белой футболке с большим вырезом. Глядя на ее красивую голову, быстрые руки и легко подрагивающую грудь, Студент подумал, что Кольке с такой бабой только Кобякам помогать.

— Так, давайте, инженеры, ты на этот стул, ты сюда, вешайте. Так вот цепляйте.

Мужики осторожно, чтобы не переломать, полезли и повесили. Лена, легко перегнувшись через стол, одернула занавеску, осмотрела.

— Ты, Шура, чего тут мутишь? Куда это лететь? В прошлый раз слетали! Обед накрываю? — спросила мужа.

— Ленка… мы тут сами, — сказал спокойно, но твердо Ледяхов, вставая. — Пойдем, покурим.

Студент поднялся следом. Вспомнил про конфеты.

— А где мои невесты?

— У бабушки. — Лена доставала из холодильника и ставила на стол еду.

Мужики вышли в холодный коридор. На окне стояла пепельница с зажигалкой. Ледяхов прикурил.

— Знаешь, что меня больше всего царапает? — заглянул к нему в глаза Студент. Рукой себе в грудь вцепился. — Знаешь?

Ледяхов, затягиваясь, смотрел молча. Хотел сказать: тебя, мол, все царапает, — но не стал.

— А то, что это никому не надо! Завтра со мной такое случится или с тобой — погундят, и тишина! Каждый в свою нору! Они не сегодня-завтра, с твоего вертолета, хлопнут Кобяка…

— Ну ладно…

— Не, ну ты всегда такой спокойный! — Студент скривился и отвернулся в окно. — Есть такой базар, чтоб живым его не брать! Я тебе серьезно говорю! Ты сам подумай — человек дуром попер против начальства! Что делать? Наказывать! А как, если он в бегах? Вот ты на вертаке над ним висишь, что ментам делать?

— Кончай, Шур, договорятся. И Кобяк, может, одыбает и сам придет…

— Не придет. Тут уже шухеру-то сколько. И «перехват» объявили, и в области знают все. Ему реальный срок светит, не отвертится.

— Ну, знаешь, Кобяку надо было вовремя башкой думать.

— Да не виноват он. Тихий сам рассказал…

— Тебе?

— Ну, какая разница, — я точно знаю! Если б я там был, еще хуже все вышло… А уазик он нечаянно зацепил, он его объехать хотел.

Студент замолчал, глядя на Николая. Потом спокойнее уже продолжил:

— Ладно, если тебе не с руки, есть еще варианты. Я… ну, короче, нормально все. Я всю ночь сегодня думал. Каждый сам за себя в поселке, вот что. И вся страна так же. Поэтому мы в такой жопе. Ты понимаешь, что мы все тут в крайне унизительном положении? Выборы — смех один, что хотят, то и делают. Бизнес заведи — они тут же начинают тобой руководить! С икрой — менты на оброк посадили! — У Студента пятна пошли по лицу, брызги изо рта летели. — Двести лет назад крестьян на оброк сажали?  А?! Один в один! И все платят! Получается, мы крепостные у государства!

— Идите есть, — выглянула в дверь Лена. Из кухни пахнуло вкусным воздухом.

Студент зашел следом за Ледяховым, постоял в задумчивости в дверях и потянулся к вешалке.

— Пойду я, вы давайте сами!

— Куда ты, Шура? — Николай уже сел на свое место.

— Не, не могу я жрать, не лезет в меня. Ты представь — ночь сейчас, да? Тихий сейчас водку закусывает у своей молодухи, а Кобяков из тайги в тайгу, жену не обняв, в чем мать родила ушел… Пойду, вы ешьте.

— Давай поешь и иди!

— Не, пойду, правда дела есть. Давайте. — И закрыл дверь.

К Слесаренке поехал. Тот «Буран» чинил. Набок его завалил и что-то подваривал снизу. Андрей Слесаренко отличался тем, что не умел отказывать.

— Здорово, Андрюха, — ощерился Студент, втискиваясь в придавленную чем-то дверь сарая.

Здесь было светлее, чем днем: лампочка-двухсотка наяривала. Андрей, не оборачиваясь, махнул рукой, доварил, обстучал молотком, варежкой сварщицкой ширкнул по остывающему шву и легко опустил снегоход на «четыре ноги». Распрямился. У Студента все друзья были ему под стать, Андрей был еще здоровее него.

— Здорово, Шура! — улыбаясь, протянул Андрей большую длиннопалую ладонь. Если бы не размеры, она выглядела бы как женская. Достал сигареты из кармана.

В молодости Слесаренко был неплохим боксером, куча медалей и кубков пылились в спальне на стенке и на шкафу. Он до сих пор с ребятишками занимался. Клуб у них был. Нос Слесаренки был чуть плоский, чуть на бок свернут, со шрамами. Челюсть тяжелая… И добрючие, чуть виноватые глаза... От Андрюхи всегда какой-то свежестью жизни веяло.

— Что, правда, что ли, в обезьянник сажали? — Студент глянул, где сесть, и, не найдя ничего, сел на сиденье «Бурана».

— Да смех один, прапор меня заводит, слушай, в клетку, а на замок не запирает. Прикрыл так и извиняется. Извини, говорит, — Андрюха. Тут этот Гнидюк залетает и на прапора: «Вы почему с заключенным шепчетесь?! Вы что, гомосексуалист?». Ты понял? Он что — придурок?!

— Долго сидел?

— Минут двадцать, потом Иванчука привезли. Сидим с ним, курим, фигня полная. Я говорю, пойдем отсюда, а Иванчук — не, говорит, я хочу Ваське Семихватскому в глаза посмотреть! Пусть он приедет на работу, а тут мы сидим за свои же бабки! Но тут Тихий приехал, выпустил.

— А икру отдали?

— Васька привез тем же вечером…

— И что говорит?

— Да ничего, — все, мол, нормально.

— И куда ты ее дел?

— Куда денешь? В погреб обратно спустил…

— А если опять придут?

— Не пущу! С ордером если, то… — Он сморщился и почесал затылок.

— Андрюш, а тебе не кажется, что они оборзели вконец?!

Андрей с интересом посмотрел на Студента.

— Соберемся человек пять-семь, — вполголоса заговорил Студент, — посадим под замок и вызовем из Москвы службу внутренней безопасности. В газеты сообщим. Вон наши журналюги-писатели пусть напишут для центральных газет.

— Погоди-погоди… в клетку их запихать — это нехитро. А зачем?

— А чтобы в следующем году можно было легально рыбу ловить! — Студент выразительно выпучил глаза. — Легально коптить ее, солить, продавать. Ты же этим живешь? Этим! И все время под статьей ходишь! Под немаленькой! Да, может, этих двадцати процентов, которые мы ментам платим, ну пусть тридцати процентов… может, их хватит, чтобы официально, законно все было. Платишь государству за лицензию — и лови, соли, копти. Что, плохо?

— Да неплохо… только ментов-то зачем вязать?

— А ты думаешь, они сами скажут — эх, что-то у нас не так? Надо что-то тут по-другому… Не хотим больше вас крышевать! Васька Семихватский так скажет, который, не стесняясь, пьяный орал, что в каждом контейнере поселка должна быть его икринка!

— Ну хорошо, повяжем, приедут из Москвы, здрасьте, это вы наших ребят тут прижали? А откуда у вас икры две тонны? А рыбки копченой целый сарай? Это что — бунт браконьеров? Шура, нас в первом раунде уделают! Прокурор тут же нарисуется! Ты, давай, что-нибудь поумнее придумай. Кобяк вон уже выступил…

— Да как ты не понимаешь, тут нужен большой шухер, маленький они погасят. Там же, — он ткнул пальцем вверх, — снизу доверху все прихвачено. Нужно громкое выступление, чтобы все об этом узнали, тогда что-то, может, поменяют. Ты понимаешь, что у нас все так. Весь Дальний Восток так живет. И все молчат!

— Да не все, — ухмыльнулся Андрей, — вон в Уссурийске партизаны…

— А-а-а, — отмахнулся Студент, — пацаны, молодежь. Ментов мочить взялись… Несерьезно все.

— Как несерьезно? Менты их мудохали почем зря, они и ответили…

Андрей сел на чурбак, достал другую сигарету. Прикурил неторопливо, поглядывая на Студента.

— Тут, Шур, надо как следует все обдумать. Нельзя же стрелять в человека за то, что он в форме…

— Да я и не предлагаю стрелять, — удивился Студент.

— Ну… Мне, в общем-то, все равно, кому платить, государству или ментам, но по-честному, конечно, лучше. Сам ловлю, сам копчу. Если бы официально все было, участок нормальный дали, я бы артель сколотил, торговую марку придумал бы. Слесаренко и К. — Андрей засмеялся. — Нет, тут чего и говорить, пользы больше. Самок не выбрасывали бы. Я как-то прикинул — процентов сорок рыбы гробится из-за этого дела.

— Ну вот! Ты сам же говоришь!

— Шур, тут надо думать. У меня вон их двое. Нет, я, если что, всегда за.

Помолчали.

— Ладно. Все с тобой понятно. Надо Кобяку помочь. «Бурана» ему завезти на участок. Бензина пару бочек, хлеба, жратвы и шмотья — он же голый утек. Я говорил с Ледяховым, тот стремается лететь. Давай сгоняем на двух «Буранах», один Степану оставим, все ему полегче. Нельзя мужика одного бросать…

— Это можно, — согласился Слесаренко и задумался. — А когда?

— У тебя «Буран» на ходу?

— В поря-ядке, — шлепнул по боку.

В этот вечер Студент заехал еще в несколько домов — везде было одно и то же: все понимали и соглашались, но в большом сомнении качали головами по поводу разоружения ментовки.

Ночью уже возле дома встретил крепко пьяного Балабана. Тот остановился, челку свою откинул, извиняясь и приходя в себя, подержал Студента за плечо. Потом в глаза посмотрел пристально и умно, как это всегда у него, и сказал негромко:

— Я бы, наверное, пошел с тобой… — так сказал, будто все Студентовы мысли знал.

Студент напрягся, но тут же и сморщился от запаха водяры и вообще. Балабан понимающе кивнул головой, отпустил ремешок гитарного чехла, который держал, как погон карабина, и провел двумя мягко раскрытыми ладонями перед собой, вроде как — все понял, прости, не настаиваю.

— Счастливо! — сказал, осторожно обходя Студента и направляясь по улице.

Студент глянул ему вслед. На сутулое, широкоплечее пальто. Что хотел? Но по всему получалось, что он в его дело просился. И отчего-то, то ли от того, что Балабан был бич пьяный, и от этого дело вдруг сделалось несерьезным, то ли от того, что бич этот как-то слишком понимающе смотрел, зло взяло Саню Звягина. Он еще раз пристально глянул ему вслед — сука, только бомжам оно и надо…

Весь следующий день крутился как заведенный. Заказал хлеба в пекарне, продуктов припас на недельку и Кобяку кое-чего. Выкрасил «Буран» в белый цвет, чтобы с вертолета не видно было.

На третий день поехал с утра к Трофимычу, поговорить насчет дороги, они со стариком когда-то, Студент совсем зеленый был, пару сезонов отохотились вместе и потом маленько дружили. Шура ничего не знал об обыске и о болезни Трофимыча. Как эта весть пролетела мимо, непонятно, но Студент подъехал как раз, когда «скорая» отъезжала, а в доме кричала жена Трофимыча, тетя Зоя.

Старик лежал на кровати с закрытыми глазами и будто спал, прикрытый одеялом. Только голова чуть неестественно вздернута была, да костистые жилистые руки крестом сложены на груди. Студент стоял и ничего не видел и не слышал. Ни теть Зою, разобранную, в одной ночной рубашке, хрипло причитающую на низком диване в другой комнате, ни дочь, завешивающую зеркало, с глазами, мокрыми и красными от слез. Трофимыч вспоминался, будто только расстались в кафе «Север», где они и не поговорили, дед сказал лишь, что собирается заехать к себе. А то вдруг виделся далекий  и крепкий еще мужик, ворчащий на молодого и непоседливого Студента, — в тайге все должно быть как в аптеке!

Встретился глазами с Машей.

— Как же получилось?

Та судорожно вздохнула, посмотрела на него странно и, кивнув куда-то задрожавшим подбородком, попыталась что-то сказать, но задавилась слезами и отвернулась. Студент чувствовал свою вину за все это.

Он посидел еще, не зная, чем помочь, положил деньги на угол комода и поехал в милицию. Руки тряслись. Он ехал что-то делать.

И слава богу, первый, кого он встретил во дворе милиции, был безобидный Паша Никитин, возившийся с колесом. Он рассказал, что знал. Студент сидел на корточках возле Паши и давил башку двумя руками. Молчал. Головой качал горестно. Потом спросил, как выглядит этот майор Гнидюк.

— Ну… он такой — нос у него длинный. И жопа еще такая... — Паша занес две руки назад. — А он тебе зачем? Ты не связывайся, Шур.

— Ну-ну… давай, Паша, будь здоров.

Он пошел из двора, потом вернулся и снова присел к Паше:

— Взорвать бы на хер это вот… чудесное заведение! А Паш? Как же ты на них работаешь, Пашуня? Ну ты даешь!

Студент сцепил зубы и поехал к Слесаренке. Андрей был занят — заказ на икру в банках и на сто килограмм горячего копчения надо было исполнить к вечернему рейсу. Торопился, чтобы рыба успела остыть. Они кружили по Андрюхиному двору, тот катал икру в банки, ходил в коптильню, подбрасывал опилки. Студент мешался под ногами, шипел, что дальше это терпеть нельзя, что надо поднимать мужиков. За куртку хватал.

В конце концов Слесаренко бросил дела и встал напротив Студента:

— Ну и что, вернешь Василь Трофимыча? Нет! А чего добьешься? Приедут из области ребята и покрошат всех. Вот чего! Ты этот случай даже не рассматриваешь! Мы завтра едем к Кобяку или как? Давай, хоть что-то сделаем путнего… Все, мне некогда… на неделю все тут бросаю…

Студент, не зная, что делать дальше, — домой совсем не хотелось — завернул в кафе «Север». Пустота вокруг только усилилась — не тот был народ. За одним столом баба с ребенком ели, за другим — два мужика. Из Эйчана, припомнил их Шура. К вечернему рейсу приехали, бутылку взяли на дорожку. Хотел к ним подсесть, расспросить, как там у них, но не стал — в Эйчане один участковый был, и тот алкаш.

— Водку-то забери, что ли! — позвала его Верка.

На стойке стояла бутылка и баночка маринованных огурцов.

Он забрал все, налил половину пластикового стаканчика, понюхал, подумал, что все русские этим вот и кончают. Пить не стал, нахмурился над стаканом и опять подумал про Трофимыча. Плохим он учеником у деда оказался. Был у Студента свой участок, и он то заезжал и охотился, бывало, и два и три года подряд, то бросал из-за абсурдности — были времена, когда охота шла только в убыток. Из-за бабы, бывало, пропускал, пару раз бизнес пытался наладить, коммерс херов. Потом снова заезжал счастливый. Нет во мне стержня, как у Трофимыча. А теперь вот и Трофимыча нет. И он думал, что стержень людской жизни вообще состоит из таких вот закаленных стерженьков, как Трофимыч, и с его смертью этот его стержень просто растворился в пространстве, и он, Шура Звягин, ничего не перенял. Так и хиреет, истончается порода людская…

Верка подошла, села напротив.

— Ты чего, Шурка, пить, что ли, надумал? — спросила строго и осуждающе, но и просительность была в голосе.

Студент молчал, насупившись, не глядел на нее — не дала мысли закончить. Он не знал пока, хочет он пить или не хочет. Чувствовал только, что внутри все забродило капитально. Даже температура поднялась.

— Из-за кого на этот раз «гуляешь»?

— Из-за свободы, Веруня. Как там Генка?

— Нормально. Трезвый, я думаю, пьяным-то по тайге не побегаешь…

— Про Василь Трофимыча знаешь?

— Знаю, вечером пойду к бабам. Ты, чем пить, лучше бы тоже помог.

— Ну… — согласился Студент и, помолчав, добавил: — Трофимыч меня молодого пить отучил! От, суки… все испоганили. Дед небось уже в тайге себя видел, бродил потихоньку на лыжках вдоль Юхты, напротив твоего Генки. Собольков ловил… а-а-а… — скребанул кулаком стол. — Кобяк вон тоже… а ведь убежал на охоту!

Он поднял палец и заулыбался, с отчаянным уважением качая головой. Взгляд воспаленный.

— Все ссатся, а Кобяк уперся против этих козлов и их власти. Честь свою мужицкую отстоял. Даже и мою, маленько, получается. Ведь мы имеем право на эту честь! А у них другое в башке — не нужны крепкие мужики нашей власти. Нам одного самбиста-дзюдоиста достаточно. На всю Россию. Больше не надо. Надо таких, какие ходят, нагнув башку ниже яиц. Как так?

Он тяжело вздохнул, распрямился. Обратной стороной огромной ладони отодвинул водку.

— Уберешь это!

— Уберу. Что с икрой-то делать? — заговорила негромко. — Ты не пристроил свою?

— Нет, — качнул головой.

— У нас икра отмазанная уже. Генка им еще в сентябре двадцать процентов икрой отдал. А теперь чего?

Посмотрел на Верку прямо. Он продолжал думать о своем:

— Человек пять мужиков хватило бы, разоружить их на хер! Всех ментов в районе! Полдня делов переловить! Они от жира и лени полопались и потекли уже. Посадить всех к ним же в обезьянник. Приедут, пусть разбираются. Если все, весь народ заговорит, то все выплывет! Надо только, чтобы люди как следует захотели, чтобы они поняли, наконец, что они тут главные, а не власти! — Он многозначительно замолчал, вытаращив глаза и подняв все тот же палец. — А Кобяк молодец! Это наше законное право — защищать свою честь! Теми средствами, которые у нас есть. Остальные у нас украли! Нас накололи, а мы делаем вид, что все в порядке. Я хочу жить по правде, а они мне говорят — нет! Никогда! Иди, воруй!

— Шур, я тебя про икру спрашиваю, у тебя некуда спрятать? Генка в лесу, он бы отвез куда-нибудь, а теперь-то что мне делать? Семихватскому звоню, у него сотовый отключен…

— Да чего ты дергаешься? Все нормально будет. Вы же заплатили откат…

— Ты как маленький, ей богу. Ничего не знаешь, что ли? ОМОН же здесь! Ментов он собрался разоружать. Самое время!

— Какой ОМОН?

— Самолет целый в черной форме, оружие в длинных ящиках… как на войну… И прямо в аэропорту — жена Поваренка рыбой торгует, сама сидит на контейнере с икрой. Они ее в оборот, икру забрали. Обыск у нее сейчас, двор оцепили. У Кобяковых тоже обыск идет…

Она замолчала на секунду:

— Гнидюк и встречал их, и ездит с ними. Говорят, Тихого с Семихватским под замком держат. Что делать?

Студент сидел растерянный. То, что он хотел, уже получилось. Приехали люди из центра. Справедливо разобраться.

— Ирка Вахромеева звонила знакомому юристу в область, говорит, что уже за три контейнера икры — срок! От трех до пяти — в особо крупных! Что, все, что ли, сидеть будут?

— Ну, всех они не имеют права обыскивать.

— Я тоже думаю, они за Степаном Кобяковым приехали. Может, заболеть? Сесть дома и все. Просто так же не придут? Или, может, всех охотников обыскивать будут?

Студент встал, глянул на часы:

— Не будут. Не имеют права. Не пускай на порог. Ори, зови соседей, если начнут ломиться. Ладно, давай, мне завтра рано.

 

Ночью избили майора Гнидюка.

— Связали их с женой спина к спине, — рассказывала, стоя у магазина, соседка Гнидюков, — надели на головы по контейнеру с икрой. Так их утром и нашли. Все в икре, она обрыгалась вся, чуть вроде не задохлась.  А он — того… обоссаный весь сидел. То ли сам обоссался, то ли его…

— Охрана же была?! — качали злорадными головами бабы.

— Ну! Уазик всю ночь дежурил — всего на полчаса и отъехали. Говорят, специально, — добавляла шепотом. — Один кто-то действовал. Здоровый, как слон. Говорил, от Василь Трофимыча привет передает.

— А вы, чего же, не слышали ничего?

— Слышали, дак и что?

Люди знающие предполагали, что это мог быть и отстраненный Тихий, а мог и Студент, исчезнувший из поселка. Слесаренко попал в этот список только за размеры. Кто-то рассказывал, что недалеко от дома Гнидюков видел мужика, похожего на Степана Кобякова.

Омоновских обысков испугались крепко. Поселок притих. Многие поступили, как Вера Милютина. «Заболели» и не выходили из дома. Как от чумы спасались. Перезванивались.

— Ничего себе, у меня мужик полтора месяца корячился в тайге, на самых комарах, нам жить на эту икру целый год.

— А вы ментам платили?

— Платили!

— Так, может, не заберут?

— Как не заберут, эти вообще не смотрят, все метут. Семихватский, говорят, в бегах!

 

16

 

Еще светло было, ветер стих, и легкий снежок ровно, как по ниточкам, опускался на просеку. Дорога, засыпанная снегом, уходила вглубь тайги, терялась в серой снеговой завесе. Гор впереди совсем не видно было. Лиственницы стояли тихие, прибранные, тонко расписанные белой пушистой кисточкой. Кедровый стланик то ближе, то дальше от дороги выделялся среди тайги густыми серо-зелеными купами. Семихватский курил, приоткрыв верхний лючок, и думал, что хорошо было бы пожрать жирных и горячих щей. У него сегодня, кроме водки, ничего в желудок не попадало, и казалось ему, что мутная голова светится изнутри синими водочными сполохами — вспыхивает, как спирт, что плеснули в костер. Надо было поесть и поспать. Был тот тихий вечерний час, что сам по себе обещает отдых.  А день у Василия Семихватского выдался длинный. Он рассчитывал добраться сегодня до какой-нибудь кобяковской избушки, но не получилось.

Сенькин вышел из тайги, отряхиваясь от снега. Подошел к тягачу со стороны Семихватского, сидевшего за рычагами. Тот открыл кабину:

— Ну?

— Проехали чуток… на том повороте, сзади… — Сенькин постучал сапогом о сапог, то ли сбивая остатки снега, то ли греясь. Он был в поднятых выше колена болотных сапогах на два размера больше, китайских спортивных штанах с тремя полосками по бокам и ватнике с чужого плеча, из которого торчала худая, как у курицы, голая шея.

— Почему на том-то? — не поверил Семихватский.

— У нас тут сетки висят на озере, значит, тот поворот. — Верхняя губа у Сенькина была порвана когда-то эвенским крючком и заросла синим шрамом. — Возвращаться надо.

— Не путаешь, Сенькин, сука? Загонишь на Якутский тракт…

Сенькин зашел со своей стороны, открыл дверцу и, с трудом забравшись на гусеницу, сполз в кабину. Сунул руки к вентилятору, гнавшему горячий воздух от дизеля. В кабине было шумно, солярой приванивало.

— Может, нальешь уже, Василь Иваныч? Уже, считай, приехали…

— Терпи, казак, атаманом будешь… Пока зимовье не увижу… — Семихватский потянул на себя правый рычаг и, привстав, высунулся в окошко.

Тягач с не сильно опытным водителем неловко разворачивался на месте. Он больше сдавал назад, всей многотонной массой заваливаясь в кусты и ломая березы-подростки. Постоял там, содрогаясь всем телом и пуская громкие струи сизого дыма, потом вывернул на просеку и рванул по своему следу. Дорога хорошо проколела, даже в низинках было не топко — редко где сквозь белую тяжелую гусеничную давленину проступила грязь. Через четверть часа они остановились на поляне возле избушки.

Сенькин, бормоча «как же тут лазиют» и добавляя обильных и бессмысленных ругательств, выползал на гусеницу из узкой дверцы. Спрыгнул, подошел и, заглядывая в глаза Василия, спросил:

— Воду будем сливать с радиатора?

Капитан, не ждавший от него ничего по делу, услышал слово «водка».

— Иди! Водку! Затопи, давай… — потом понял, что тот имел в виду, и добавил: — Не надо тут ничего сливать… наверное.

Он сидел в кабине, рассматривая карту. Прикидывал расстояния, думал, откуда лучше заехать к Кобяку на участок. Так, чтобы беглец понял, что они там. Важно было привлечь его внимание. Надо ввязаться в драку, — бормотал про себя капитан Василий Семихватский — или Васька, как звали его за глаза в поселке, — щурясь под слабенькой лампочкой. Ввязаться, а там посмотрим. По дороге он время от времени думал, как оно все получится, и пока был пьян, видел только победную финальную сцену. Кобяков обреченно выходит из тайги и бросает карабин на снег. По мере трезвения пространство и время выправлялись, и Васька спрашивал у своих фантазий: что было до того, как Кобяков бросил карабин? Тут обнаруживались кое-какие вопросы.

Васька не боялся Кобяка. Он вообще не умел бояться. Если чувствовал свою слабину — зверел и лез напролом, чтобы никто не усомнился в его смелости. Это, видно, сейчас и происходило. Вспомнил про двух парней, которые не очень понятно как оказались у него в тягаче и проспали почти всю дорогу сзади в будке. Он не знал, как их зовут. Помнил только, что зацепил утром в общаге, когда подъехал за шмотками, и что выпивали несколько раз по дороге.

Заглушил мотор, спрыгнул на снег, взял из будки рюкзак и пошел в зимовье. Сенькин солярой растапливал печку с прогоревшим верхом, пахло вонючим дымом. Парни сидели за столом у окошка, поеживались после теплого кунга[3]. Оба были зеленые — лет по двадцать — двадцать пять. Один невысокий светлый и спокойный, другой — крепкий, стриженный ежиком с мелкими темными усиками над толстыми губами — болтливый и веселый. Крепыш, любопытно щурясь и посмеиваясь над дедовской техникой, неумело регулировал фитиль в керосиновой лампе.

Сенькин с громким скрежетом закрыл дверцу, и вскоре в печке потянуло-зашумело. Бич сидел на корточках, задница провалилась до пола, и его худые колени торчали на уровне ушей. Он прижимал руки к теплеющим круглым бокам печки и, вывернув голову, глядел на Семихватского. Взгляд, как у большинства бичей от рождения, был вял и безразличен, и только сами глаза в ожидании выпивки болезненно помаргивали. Семихватский снял серую милицейскую куртку, она у него была рабочая, как он называл, без погон. Под курткой на гимнастерке погоны были, снял и гимнастерку, обнажив налитое борцовскими мускулами, желтоватое в свете керосинки тело. Шея и руки по локоть резкой гранью отличались загаром.

— Так вы и правда… — Крепыш удивленно поднял голову.

— Мент, что ли? Мент, мент... — Василий застегивал теплую клетчатую рубашку. — А вы, авантюристы… кто будете? Налей по сто пятьдесят, чего сидишь? — обратился он к Сенькину.

— Мы… студенты, — ответил невысокий, спокойно глядя на Ваську.

— А чего со мной поехали? — Семихватский достал из рюкзака сапоги с теплой подкладкой, потом охотничью суконную куртку, пошитую из какой-то особенной не ворсистой шинели. Капитан понюхал ее, стряхнул и повесил на стену.

— Вы сказали, нужна наша помощь… Что дня на два, на три…

— По тайге покататься, — вставил крепыш, — и еще икры обещали…

— Та-ак. Понятно. Одежда теплая есть?

— Есть! — Оба кивнули.

— Показывайте! — Семихватский затянул свой рюкзак.

Парни сходили в кунг, принесли два одинаковых красно-черных рюкзака. Сверху по-походному были привязаны спальники. Васька бегло глянул их шмотки:

— Нормально. Студенты, значит. Меня Василий зовут.

— Мы уже третий раз знакомимся, — хихикнул здоровяк, покосившись на товарища.

— Так, ты… — Семихватский ткнул пальцем в худого и спокойного, который помалкивал.

— Семен, товарищ капитан.

— Понял, пойдем, Сеня, снимем ящики… пожрать надо.

Семихватский залез на верх тягача, где в металлическом ограждении была увязана желто-синяя бочка соляры с надписью «Лукойл» и большой фанерный ящик. Поднял крышку:

— Та-ак, одежда, спальник, валенки… вам валенки не нужны? Свечки — целый воз, помолимся… сеть… ага, вот сухари, держи куль, та-ак… больше ничего. Жратвы нет.

Он еще раз все перетряхнул и встал наверху во весь рост, нахмурившись и уперев руки в бока. Темнело на глазах. Холодно становилось.

— Там в будке две большие рыбы, — задрал голову к Семихватскому крепыш. — И у нас еще две банки сгущенки и банка тушенки. Меня Андрюха зовут… — представился, приложив руку к козырьку. Улыбка у него была хорошая.

Семихватский слез с крыши, достал мешок с мороженой рыбой из-под сиденья. Это были два самца кеты с брачными уже полосами. Обнюхал ее.

— Ничего вроде, для собак, наверное, держал. Может, поймал где по дороге…

Капитан отрубил половину рыбины и понес в зимовье. Обшарил свой полупустой рюкзак, нашел банку тушенки. Вскрыл в три движения ножом, вывалил на сковороду, добавил воды из чайника и наломал туда сухарей из кобяковского мешка, на раскаленную печку поставил. Возле, прямо на дровах, поджавшись, спал Сенькин. И сапоги и ватник сползли, голова пьяно запрокинута и едва не касалась горячего бока печки.

— Сенькин! — громко позвал Семихватский, — Сенькин, твою мать!

Спящий только мотнул головой и снова засопел. Они поели и завалились спать. Парнишки — на одни нары, Семихватский — на другие. Когда ложились, проснулся Сенькин. Как будто не пил, только сонный. Присел аккуратно на край нар. Семихватский поднялся на локоть, молча показал на початую бутылку на столе, привернул лампу и снова было лег, но поднялся и налил себе и Сенькину. Выпил и, отвернувшись лицом к стенке, накрылся спальником. Сенькин прикурил от лампы, посидел, глядя на свою кружку, выпил и снова лег на дрова.

Не спалось капитану. От горячей еды и чая он стал приходить в себя, и если бы знал дорогу, поехал бы ночью. Он лежал, подложив широкую ладонь под колючую щеку. Муторно было. Тревога эта завелась от двухнедельного пьянства, но и кое-какие нерешенные вопросы были. Компания капитану не нравилась, и то, что уехал, не сказав Тихому, все-таки было неправильно. Да еще ОМОН этот… Он пытался вспомнить, почему Михалыч был против, чтобы Васька поехал за Кобяком, и не мог. Что-то разбалансировалось в башке… Сегодняшнее утро лезло в голову — когда он забирал тягач из кобяковского двора. Капитан хмурился, шмыгал громко носом, он знал за собой грех пьяного геройства… В наказанье ему виделось строгое и спокойное лицо кобяковской Нины. Стояла, накинув ватник на плечи, и молча смотрела, как пьяный Васька суетится вокруг тягача. Ни слова не сказала.

Кобяка вспомнил, тот вообще презирал его погоны и смотрел на него как на ссаного кота. У Васьки кровь закипала. Он ни минуты не сомневался, что сделает мужиковатого Кобяка один на один. Само решение ехать пришло ему этой пьяной ночью, когда, закрыв ресторан «Маяк» на спецобслуживание, пили с икорными барыгами. Те уже знали про ОМОН, и разговор сам собой зашел про то, как будут брать Кобяка. Ничего не стал Васька говорить, не перед кем было метать бисер, прищурился только не без азарта, понимая, что поедет. Ночью, под утро уже, у себя в общаге курил, развалясь в кресле, следил лениво, как Ольга, тряся голыми формами, подрезает закуску.

— Привезу Кобяка, — сказал неторопливо, будто шубу Ольге обещал.

Никогда не плясал под чужую дудку и теперь правильно сделал, что свалил. Приедут, раскачанные, шкафы столичные, руки вразлет, кирпичи об лоб… Никогда они его не возьмут, хоть пять вертолетов пусть будет.

На участок он решил заезжать по короткой дороге снизу и двигаться вверх от зимовья к зимовью. По поводу жратвы капитан не особенно переживал, в зимовьях у Кобяка наверняка были запасы. С такими мыслями и уснул.

 

 

17

 

Гостиница была двухэтажная в один длинный, тускло освещенный коридор с окном в дальнем конце. Все в ней напоминало советские времена: стены неясного коричневато-желтоватого цвета, кондовая полуживая мебель с ободранным лаком, плохо закрывающиеся окна с многими слоями краски на рамах. Даже в люксовом двухкомнатном номере, куда заселился старший опергруппы майор Миронов со своим замом старлеем Егоровым, сифонило отовсюду.

Майор сидел в дальней комнате, глубоко провалившись в панцирную сетку кровати. Лоб наморщил грозно, презрительно и брезгливо поджал губы — как будто решал, надо ли здесь оставаться или переехать в другую. Другой гостиницы в поселке не было, они это уже обсудили.

— Да, сука, не Карибы! Градусов десять, не больше, — произнес задумчиво и раздраженно. — Ей, кто-нибудь!! — заорал он через комнату Егорова в направлении коридора, откуда раздавался топот омоновских башмаков, громкий смех и бряцанье металла об пол.

— Эй, вашу мать! Оглохли там?! — заорал во всю глотку старлей.

Дверь открылась, пригибая голову от косяка, в комнату втиснулся сильно пузатый прапорщик Романов. Если бы не рост да не черная форма и берет, никогда не сказать, что это боец отряда особого назначения.

— Что орем? — спросил прапор, оглядывая комнаты. — Да тут у вас хоромы!

— Старый, скажи кому-нибудь, пусть мне еще пару матрасов принесут и обогреватель, — приблатненно гундося в нос, попросил Миронов.

— И мне! — гаркнул старлей все так же громко, как и звал через дверь. — Он быстро доставал шмотки из длинного вещмешка. Что-то бросал на письменный стол, что-то в выдвинутые ящики.

Романов высунулся в коридор:

— Боец, эй, Кострома... пяток матрасов командиру! Одна нога здесь, другая там! — вернулся в комнату, присел на стул. — За обогревателями послал уже. Ничего эти костромские, сейчас по дороге пару машин тряхнули. Нормально. Одного амбала узкоглазого мордой в снег увалили, крякнуть не успел. В поряде, парни!

— Что, делать нечего, Старый? — взъярился вдруг Егоров, бросил свой вещмешок и, выпучив глаза, выставился на Романова. — Собирайтесь, сказано, сейчас попрем! Что непонятно? Мужиков они трясут!

Старшего лейтенанта Егорова все звали Хапа. Кличку он получил за уникальные способности прихватывать все, что плохо, по его мнению, лежит. «Я так хап — и в карман!» или «Хап, прям ящик в кузов кинули и уехали!» — рассказывал Хапа и улыбался бесстыже. Отсюда, видно, и пошло. Ему было тридцати пять лет, невысокого роста, сейчас он сидел на старом раскладном диване, по-татарски скрестив под собой ноги, в одной тельняшке и трусах. Выставлял местное время на огромных наручных часах. Весь круглый, облитый жирком, бритый налысо, крепкий до невозможности и с маленьким гладким брюшком, свисающим над трусами. Страшно деловой и уверенный в себе. Левое плечо уродовал длинный рваный шрам. Маленькие круглые глаза его, казалось, с ненавистью смотрят на прапорщика. Но тот, давно зная Хапу, только улыбнулся небрежно.

— Яйца поморозишь, — участливо кивнул прапорщик на распахнувшиеся Гошины трузеля.

— Я велел, не ори! — раздался голос Мирона из соседней комнаты. — Пусть поселковые сразу поймут, кто к ним в гости приехал!

Мирон громко и противно заржал. Он всегда говорил врастяжечку и с ленцой. Даже с собственной женой — привычкой стало.

— Старый, охранение выставили из местных? — Хапа начал одеваться, движения были быстрые, речь тоже.

— Ясный пень…

— Машины убрали?

— Убрали вроде «Урал» только на углу стоит. Ничейный. Майор бегает, ищет хозяина.

— Сам? — презрительно сморщился Миронов.

— Ну. Гнется чего-то лишнего. Стряпни какой-то… пирожков домашних привез.

— А не выпить ли мне с ним водченки, пока вы поселок мнете? Что-то он, а наболтает. Ты мне его позови!

— Понял... — Романов вышел.

— Ты что, не поедешь? — спросил не без удивления старлей, втиснул ногу в хромовый меховой сапог, шитый на заказ, и, встав на обе ноги, не без удовольствия прошелся по комнате. Плечами поводил, расправляя одежду, краповый берет поправил. У Хапы был настоящий краповый берет. Две Чечни, три ранения, орден Мужества, других наград полна грудь. Сейчас ничего этого на нем, конечно, не было. Только берет.

— Сука, даже зеркала нет, — пробурчал, пристраивая нож к ноге.

— Не поеду. Сам справишься. Надо здесь побыстрее все проворачивать. Я не готов жить в таком говне. Вертолетчикам передай, утром попрем, пусть не раскладываются. Завтра же слетаем, посмотрим, что к чему. Зимовья жжем, если огрызнется или начнет уходить, мочим без разговоров. Рембо сраный! — Он помолчал. — Ладно, завтра видно будет. Но если это деза и он не там, а прячется где-то в поселке… мы тут, сука, зазимуем. В любом случае икры, рыбы надо сразу набрать, пока не попрятали. И это… прислушивайся, как к этому козлу относятся? Нам бы кого местного с собой завтра на борт взять. Охотничка какого-нибудь. Можно кому-то оставить его икру, пусть поможет!

— Ладно, не маленький!

В отряде было тридцать бойцов. Двадцать из Москвы и десять прикомандированных из Костромы. Костромскими командовал складный старлей Сазонов. С разбитым носом, шрамом на щеке и спокойным интеллигентным лицом. Костромские были помельче и посуше москвичей, те почти все раскачанные, жирноватые, с тяжелыми загривками, многие бритые налысо.

В ночной рейд ехали пятнадцать бойцов. Перед выездом на разводе во дворе гостиницы Хапа ставил задачу:

— Короче, так: завтра летим, мужичка поищем в лесу. Здесь сегодня пожестче, чтоб все языки прикусили, чуть-чуть так, чтоб обосрались. Икру находим, ее сейчас полно тут, рыбу копченую, документов нет — забираем. Кто начинает вякать — на месте объясняйте, что к чему. В обезьянник не таскайте! Все! Работать в масках! Конфискат сдавать прапорщику Романову. По машинам!

Два уазика и небольшой японский автобус отъехали от гостиницы. За рулями сидели местные менты. Расставили скрытые посты на главных перекрестках, Хапа с тремя бойцами поехал к жене Поваренка. Прикинул, что крикливая баба, у которой забрали икру и рыбу в аэропорту, много чего наорет.

Поваренок с семейством жил в восьмой квартире двухэтажного деревянного барака. Построен он был в начале шестидесятых, удобства во дворе, вода из колонки, и все ступеньки на второй этаж были облиты и обморожены.

Света на лестнице не было. Хапа, шедший за прапорщиком Бадмаевым, поскользнулся в темноте и шарахнулся со всего маху, рация вылетела из нагрудного кармана и поскакала по ступеням. Все встали, замелькали фонарики. Кто-то поднял рацию.

— Давай! — Хапа отряхивался и бормотал как будто про себя: — Сука, дела теперь не будет…

— Да ладно! — раздался чей-то негромкий благодушный голос снизу.

— Ладно?! — Старлей был то ли злым, то ли растерянным. — Стопудово работает!

В одной из квартир открылась дверь, из нее выглянула баба лет пятидесяти:

— От-ты… кого надо-то?

Старлей, не отвечая, поднялся на площадку, отстранил Бадмаева и сильно застучал кулаком в дверь направо.

Там явно стояли и слушали, и из-за двери раздался визгливый женский голос:

— Чего бунишь? Кто такие?

— Открывай, мать, милиция! — неожиданно доброжелательно пробасил старлей.

— Чего надо?

— Откроешь… дверь целая останется… думай быстро.

— Катя, это милиция! — закричала через лестничную клетку соседка.

Дверь приоткрылась. В коридорчике, загораживая собой проход, с ребенком на руках стояла маленькая женщина лет шестидесяти пяти. Старлею ее седая с редкими волосами макушка приходилась на уровень носа. Сзади из комнаты, из-за занавесок выглядывали еще два любопытных детских личика.

— Здорово, мать, узнаешь?

— Мне с тобой детей не крестить, чего мне тебя узнавать? Мать нашел! Медведица сраная тебе мать!

— Давай, давай, разговаривай меньше… О, да у тебя и здесь икра! — ткнул ногой в белый контейнер, стоявший под вешалкой. — И документы на нее есть?

Старлей легко отстранил женщину с дороги. Обернулся на Бадмаева:

— Зайди ты, остальные на улице.

— Ты ково толкашь? Ах ты собака пузатая! Я троих таких, как ты, выкормила! — взвизгнула мать Поваренка. — Люди! Они что тут делают? Бумагу давай на обыск! Не пущу! Вон детей полон дом, идите сюда! Все идите, пусть забирают!

— Это не та… Не жена… мать… — шепнул прапор.

Ребятишки, выглядывавшие из комнаты, попрятались. Тот, что сидел на руках, сначала вертел с любопытством головой, потом охватил тощую бабкину шею и заревел. Еще кто-то заголосил в комнатах.

— Баба! Иди сюда! — ревя в голос, звали бабку.

Старлей стоял, растопырив ноги, среди захламленного, грязноватого и вонявшего кислятиной коридорчика. Явно обескураженный. В контейнере была не икра, а помои. Резко встряхнувшись, направился к двери.

— Тут роддом какой-то… — вышел из квартиры.

Снизу поднимался боец, светя сильным фонарем.

— Хапа! Мы их сарайку вскрыли! Полтонны красной икры! Двадцать коробочек!

Старлей застыл на мгновенье:

— Грузите!

Вернулся в квартиру.

— Так, сейчас отдыхайте, завтра оформлять будем. По этапу поедет мужик ваш… Бывайте пока!

Он бегом спустился вниз, опять едва удержавшись на скользкой лестнице, матюгнулся. Подумал с усмешкой, что на этот раз дурная примета не сработала. В доме горели почти все окна. Ко многим прильнули лица, но никто не вышел. Во двор, освещенный всего одной лампочкой над подъездом, сдавал задом микроавтобус. Романов шел сбоку, неторопливо направлял водилу. Бойцы уже вытащили контейнеры на улицу, и они неровной угловатой горой громоздились друг на друге.

— Так, Старый, давай, разберешься здесь, я отъеду. — Старлей достал рацию и вызвал Миронова.

— Давай в кафе, что ли, пожрем? Заеду?!

— Готов, как пионер!

— Лукашов! — Хапа сунул рацию в карман.

От группы отделился коренастый прапорщик с курчавыми светлыми волосами, светлым лицом и красивыми глазами. Глаза эти, однако, смотрели так, что всякий начинал чувствовать свою вину, даже если ее и не было. Он, как и сам Хапа, был без маски.

— Возьми ребят, поезжай в порт. Перед въездом заныкайтесь. Звонят по поселку, к бабке не ходи… — Он кивнул на окна. — Сейчас потащат добро из сараев в разные стороны. Потом заваливайся в кафе в аэропорту, мы там будем.

 

Через некоторое время в кафе «Север» за столиком в углу сидели майор Миронов, Хапа, командир костромских Андрей Сазонов и прапор Романов. Лукашов позвонил и отказался, остался с бойцами.

— Зверек! — прокомментировал Лукашова Миронов. — Красавчик, конечно, но если мочит кого — просто зверь. Ни жалости, ни страха и какая-то змеиная улыбка! Я сам его боюсь!

С момента, как они появились, прошло минут двадцать. Кафе опустело. Кто заходил, не присаживались, а, поговорив с Веркой, брали что-то, сигареты, бутылку, и уходили. Один Балабан сидел на своем любимом месте у бокового окна, на самом деле очень неудобном, Верка мимо туда-сюда ходила. Он не ушел, как все, а зачем-то напялил черную лыжную шапочку почти на самые глаза и убрал под нее волосы. Шапка сзади оттопырилась, и вид у него был довольно дурацкий. Книжку толстую читал, он всегда там читал. Негордая гитара, готовая к услугам, стояла на стуле напротив, ополовиненная бутылка, бутерброд на тарелке. Омоновцы его не замечали.

Выпили. На еду навалились.

— Никак не пойму, чего тут нашухарили? — Мирон ел аккуратно, ножом и вилкой разделывал куриный окорочок. — Генерал задачу ставил, говорил, близко к бунту, тридцать человек отрядили, а тихо все. И местные… Прокурор про беспорядки ни сном ни духом, только по поводу Кобякова этого озабочен. Ты начальника райотдела нашел? — вспомнил Мирон и посмотрел на Хапу.

— Запил, говорят, его сегодня утром отстранили. Ты же с майором разговаривал?

— Никакой! — скривился Мирон. — Все на бывшего начальника валит и шестерит, как подорванный… вообще странный — выхожу сейчас из гостиницы, он сидит на лавочке, кошку так держит у лица и что-то ей говорит… Понял?!

— Нам только лучше. Я с начальником угро говорил. — Хапа закусывал курицу маринованным огурцом из банки. — Тот тоже считает, в поселке все нормально. Что там по икре? У меня полтонны!

— Бобович взял кого-то за незаконный ствол. Трясет его сейчас. —  Романов разливал водку.

— Бобович все половицы подымет! — засмеялся Мирон. — Все равно найдет… Икры, кстати, берем, сколько надо. Я прокурору в аэропорту бумаги предъявил, он подписи увидел — сразу припух… короче, можно не стесняться.

— Странно, что никто из местных ментов не встрял. Зам по оперативной вместе с бывшим начальником куда-то делся… Они тут что, не крышуют? — засмеялся Хапа.

— Ну, — поддержал Романов, — на зарплату живут!

— У тебя что? — повернулся Хапа к командиру костромских.

— Остановили машин десять-пятнадцать — ничего… — Сазонов замялся.

— Как ничего? Даже не пахло ни у кого из багажника… рыбой хотя бы копченой? — заржал Хапа.

В этот момент сильно забарабанили в окно — все, кто были, обернулись. Местный дурачок Вова — небольшой немолодых лет лысоватый мужичок — приник к окну. В свете сильного фонаря над входом хорошо было видно его слабую конвульсивную фигуру с опущенными вниз безвольными руками. Лицо у Вовы было несоразмерно большое, он затряс головой, разинул огромный рот, высунул язык и стал лизать грязное стекло. Сопли текли из носа, язык лип широко, трепетал по стеклу и убирался внутрь гнилозубой пасти.

— Тьфу, е-е!.. — Мирон отвернулся, скорчившись в рвотной судороге.

«Исе, исе, хасю исе!!» — слышались требовательные утробные звуки с улицы, и снова язык лип к окну. Хапа взял со стола пару окорочков, хлеба и вышел. Видно было, как он разговаривает с Вовой, как похлопал его по плечу, отправляя в темноту. Вернувшись, Хапа пошел к бару.

— Мать, у меня тупой вопрос — а чего в знаменитом поселке Рыбачий в лучшем кафе одни окорочка жареные? А?

Верка с серым от злости лицом протирала стойку. Прапор Романов уже подержался за ее задницу, когда она приносила еду на подносе.

— Слушай, у меня к тебе просьба, — Хапа положил на прилавок пятитысячную, — рыбки разной, икорки свежей малосольной… черной-то нет здесь? — Он улыбнулся широко и доверчиво. — И каких-нибудь белокурых с нами посидеть. Скрасить вечер. А? Сделаешь? Ты чего такая кислая?

Верка перестала тереть прилавок и, прищурившись, посмотрела на него в упор. Вроде и что-то сказать хотела, да держалась. Хапа положил еще одну пятитысячную и тоже прямо смотрел ей в глаза. Верка, прищурившись и поджав губы, молчала.

— Понятно. Так тоже бывает! У тебя мужик рыбак? — спросил быстро, забирая деньги.

— Охотник! — ответила с вызовом.

— Тоже неплохо. Надо к тебе домой съездить. Икры полный погреб?!  А может, и еще что есть?

— Детей еще полный дом! Не нужны?!

— Слушай, — он облокотился на прилавок и придвинулся к ней ближе, — сдай пяток адресов, где икры богато, тебя не тронем. Не поверю, чтоб ты — и не знала! Может, тебе кто не нравится? Так мы к ним как раз наведаемся, а? Хочешь, к твоему хозяину зайдем? — помолчал. — Давай, думай, а то с тебя начнем! — закончил жестко и пошел за столик.

Оттуда уже крикнул-приказал:

— И звони хозяину, пусть сам закуски нормальной притащит! Давай, действуй, я не шучу!

— Спеть, ребята, вам спеть, сейчас спою… — Балабан неуместно, неожиданно и глуповато, совсем непохоже на себя засуетился, потянулся за гитарой, уронил на стол стоявшую перед ним водку. Стал поднимать ее и уронил стакан на пол. Тот не разбился, заскакал с противными звуками по кафелю.

Мирон, сидевший к нему спиной, повернулся, посмотрел пристально, потом брезгливо пожал плечами:

— Фу, блин… иди лучше домой, слышь! — Мирон повернулся обратно. — Споет он, Моцарт! А я думаю, чем здесь воняет?! — и захохотал все с той же блатной ленцой.

— Базара нет, гражданин начальник… — забормотал Балабан, неторопливо встал, взял гитару и, покачиваясь, двинулся к вешалке.

Верка следила за непонятными ужимками Балабана. Краска плыла по конопатому лицу. Не понять было при неярком свете: злая она или боится.  Она же прямо кипела внутри — такой наглости она ни от кого не терпела… — она давно выгнала бы их, да дома в погребе было под завязку. Лет на пять Генке. Она нервно соображала, потом очнулась, решительно бросила тряпку и стала ставить тарелки с пюре на поднос. Отнесла, выставила на стол.

— Ну что, красавица! — Прапор Романов опять вальяжно потянулся обнять ее.

Как был у Верки поднос в руках, так ребром и опустила.

Прапор отшатнулся, едва не опрокинувшись со стулом, схватился за предплечье:

— Ты что, сука! Больная?! — произнес с угрозой.

— Я здоровая, а вы зря думаете, что вам тут все можно! — Она говорила, отчетливо произнося слова, хотя слышно было, как волнуется. — Я мужу позвоню сейчас, он ребят поднимет, мало вам не покажется. У них тоже оружие есть! Как бы вам обратно вперед ногами не уехать!

Балабан надел уже пальто, да вывалил, видно, что-то тяжелое из кармана, нагнулся, стал искать и на последних Веркиных словах с грохотом уронил металлическую вешалку. Все, и Верка тоже, поглядели на него, он, казалось, был сильно пьян, но вешалку поднял и поставил аккуратно. Пальто неторопливо застегивал, привалясь к косяку.

От абсолютного бессилия и страха Верка отчаянно блефовала, и опорой для этого блефа был не далекий Генка и даже не Студент с его затеями, а этот вот пьяный Балабан. Ей казалось, что он и не уходит, чтобы за нее заступиться. За ним, таким странным и нелепым сегодня, она чувствовала какую-то непонятную силу… даже куда больше силы, чем за этими сытыми, кривляющимися мужиками. Прямо трясло, как хотелось видеть их ползающими по снегу с разбитыми мордами.

— Ты что, баба… — начал было набирать обороты Хапа, но повернулся к Мирону. — Нет, ты видал?

— Мать, ну ты распоя-я-ясалась! — лениво погрозил пальцем Миронов, лицо его брезгливо сморщилось, но и мелькнуло в нем что-то еще… Видно было, что он думает.

— Ни рыбы, ни шалав вам не будет! Закругляйтесь, я закрывать буду! — Она пошла за стойку и нарочно громко загремела посудой.

Мужики молча глядели друг на друга.

— Ну что, шпокнем? — произнес тихо Романов, глядя на Миронова.

Тот отрицательно покачал головой:

— Не сейчас! — и, достав из кошелька несколько тысячных бумажек, бросил их на стол. Купюры запорхали, закружились, в закуски, в пюре легли. — Пойдем отсюда, а то покусает!

Они задвигали стульями, потянулись к выходу. Командир костромских Сазонов, не пивший весь вечер, собрал деньги, подошел к стойке и положил, разгладив.

— Этого хватит? — спросил спокойно и, не дождавшись ответа, вышел за товарищами.

Балабанов, пристроившись в темном уголке, кемарил. Когда омоновцы ушли, открыл глаза, снял шапку, вытряхнув из-под нее волосы, книжку аккуратно сунул в чехол гитары, посидел, разглядывая пол, к Верке подошел. Он был подозрительно почти трезв. Погладил Верку по плечу, подмигнул и, бросив «счастливо», двинулся на улицу. Верка вышла закрыть и долго глядела ему вслед. Он шел ровно, гитара, как зачехленный ствол, покачивалась над головой.

Верка погасила свет, собрала посуду. Столы вытерла по привычке. Все время прислушивалась. Было полдвенадцатого. Потом стала в кухне убирать, не выдержала, бросила, позвонила домой. Все было нормально, и ее затрясло — только теперь, услышав голос дочки, она испугалась как следует. Заплакала. Сидела на стуле с полотенцем в руках, слезы лились по щекам. На Генку злилась страшно с его охотой, но больше в голову лезла картина, как в ее дом к ее беззащитным ребятишкам заходят вот эти мужики в черном. И сразу бьют в худую и рыжую Мишкину физиономию.

 

 

18

 

Семихватский встал по нужде под утро. Накинул суконку и вышел из зимовья. Морозило, за голые коленки и ляжки хватало, под ногами крепко хрустело. Градусов двадцать, подумал. Небо было темное. Неуютный свет чуть занимался с востока между деревьями. Семихватский замер, прислушиваясь, тайга негромко потрескивала, вернулся в выстывшее зимовье.  Присел к печке. Воняло перегаром и кислятиной от сапог и от самого Сенькина. Он вытащил из-под него пару поленьев. На нарах зашевелились. Осипший голос одного из студентов спросил:

— Что, уже встаем?

Солнце как раз начало вспухать над сопкой, когда он завел тягач. Парней решил взять, прикинув, что дорога может быть завалена, и тогда одному не управиться. Оба студента сидели уже в холодной кабине и грелись, прижавшись друг к другу.

Семихватский оставил Сенькину три бутылки водки, чтоб тот раньше, чем через три дня, до дому не добрался, сухарей и банку тушенки и полез в тягач, завесивший вонючим дымом всю поляну. Еще раз спросил бича о развилке на кобяковскую сторону и газанул.

Сенькин ошибся или не знал толком: он показал дорогу, по которой неделей раньше заезжали дядь Саша и Колька Поваренок. Она вела в обход кобяковских угодий, в их верховья, крюк выходил больше ста километров. Семихватский пока этого не знал, дорога была чистая, тягач летел тридцать километров в час, а на прямых и побольше, только шуба заворачивалась. Снежок посыпался с неба, и это добавляло удовольствия. Они похмелились, умяли целую сковороду жареной кеты и теперь весело дымили в три трубы.

Студенты были филологи из Питерского университета. Сюда приехали в конце июля — «изучать жизнь» и подзаработать на рыборазделке. Через неделю они улетали на материк. Билеты уже были.

— А еще вы нам по контейнеру икры обещали. Это какие, по двадцать пять килограмм? — спросил Андрей, засовывая в ухо наушник от плеера. Семен уже сидел с такими же.

— Контейнер? — Капитан внимательно смотрел на дорогу. — Двадцать пять, какие же еще? Я сильно пьяный был? А что делать, говорил?

— Ничего. Вас женщина не отпускала одного, и вы сказали, что с нами едете… Втроем. Вы ей еще сказали, что мы милиционеры! Курсанты! — захохотал Андрей.

— Ну-ну… — Капитан помолчал, потом повернулся к парням. —  Как же вы… Лишь бы бабки, а что делать, не спросили? Контейнер икры в области — это штука баксов! Может, я вам убить кого предложу?

Андрей замолчал, смотрел то на водителя, то на друга. Семен вынул наушник и, поморщившись, скосил глаза на капитана.

— Что примолкли? У меня месяц назад вон приехали двое из училища. В ментовку идут работать, а кроме бабла ничего в башке нет…

— А вы что, идейный… милиционер? — спросил Семен серьезно.

Остановились свалить березу, шлагбаумом перегородившую дорогу. Бензопилы не было, Андрей оттягивал хлыст и приплясывал под музыку своего наушника, Семен неумело рубил. Семихватский поморщился на них и присел рассмотреть свежий, медово желтеющий из-под снеговой шапки спил вековой лиственницы. Раскопал опилки из-под снега. Понюхал. Совсем недавно лежала она через дорогу. Кто же это был? Кто-то из охотников. Он почесал колючий подбородок и пошел к машине.

Дорога вышла на открытую марь, тягач мягко пошел по мху и мелким кустарникам, вскоре показалось озеро, капитан подъехал и встал, развернувшись боком к берегу.

— Там дрова на крыше, доставайте, костер запалим. — Капитан открыл дверь кунга, нашел пакет с недоеденной рыбой. Водку взял из ящика.

Парни разжигали костер, вымазались и вымокли в снегу — все не загоралось. Капитан разложил вареную рыбу, налил водку в кружки и смотрел на их мучения.

Выпили, грелись у огня, закусывали, Семихватский налил еще. Глядели, как на открытую марь падает снег. Дорога огибала озеро левым берегом, дальше лезла в хребет и вместе с ним исчезала в снежном небе.

— Товарищ капитан, а мы кого-то выслеживаем? — Семен сидел на корточках, видно было, что он захмелел. — Вы не обижайтесь, товарищ капитан, ну… нам интересно! — Его качнуло, и он сунулся в огонь. — Оп-па! — пьяненько отскочил, тряся рукой.

— Да тут товарищ один … — Семихватский задумался, подбирая слова, — пошалил, в общем, слегка и убег к себе на участок соболей ловить. Надо бы его призвать к порядку.

— В смысле? Задержать?

— Посмотрим на его поведение…

— А что он сделал?

— Икру вез браконьерскую, несколько тонн… — Семихватский говорил негромко, покуривая в огонь. — Останавливали его для проверки, он не остановился, сбил уазик, пострелял… Годиков на восемь-десять наделал, думаю. — Капитан бросил бычок в костер и поднялся.

— Так вы его в одиночку собирались… я не знаю, что… арестовывать, связывать… что? — Андрей был явно под впечатлением. — А если он не захочет сдаваться?

— Выбора у него нет. Вчера московский ОМОН прибыл, они не будут церемониться. Поэтому… лучше по-свойски порешать. А нет… так нет. — Василий встал. — Жратву соберите.

Он подошел к капоту, попробовал его открыть, но тот был герметично закручен, и нужен был инструмент, рукой потрогал — не слишком ли горяч двигатель, непонятно было. Полез в кабину. Ребята сзади складывали в кунг топор, ножовку, пластиковый ящик, пакеты с едой. Водку, оставшиеся полбутылки, Андрей со словами «пригодится» сунул в карман.

— Я тебе говорю, мужик абсолютно крутой. Я про него слышал. Он тут основной! — шептал Андрей.

— Да что, я не вижу… Мужик… ты на руки его посмотри!

— Ну как две моих! Ты что сквасился?

— Не, нормально, дай я у окошка сяду…

Залезли в кабину. Поехали. В головах у них было весело, на душе легко, снег временами валил крупными хлопьями, но дорогу было видно хорошо. Вездеход пер по снежной целине, разбрасывая снега.

— Бразды пушистые взрывая… — Андрей достал водку из кармана, протянул водителю.

Капитан убавил ход, кивнул на кружку, лежащую под стеклом. Выпили. Закурили.

— Как мы его найдем? — опять спросил Семен.

Семихватский помолчал, прежде чем отвечать.

— Все сделаем спокойно — тягач этот его, он по следам его узнает, участок тоже его, пару зимовеек спалим — сам явится воевать за свое добро.

— Спалим, вы сказали?

— Ну!

Студенты помолчали, обдумывая.

— А если он не захочет сдаваться? — спросил Семен.

— Надо будет объяснить хорошо.

— А… он здоровый? — Андрей развел руки на ширину плеч.

— Нормальный…

— Одному? Вы же один ехали — вы стали бы бороться с ним? Один?  Я не понимаю? У вас оружие, у него оружие… не понятно! — Семен держался за ручку над головой и заглядывал через Андрея.

— Так, — капитан хмыкнул довольно, — меняем пластинку. Обо всем заранее думать — мозгов не хватит.

— У нас милиция толпой наваливается. Им инструкция запрещает по одному ходить, — не унимался Семен.

— О-о! Товарищ капитан, вы попали, Сеня у нас правозащитник, он с ментами постоянно в разборках. Наши права защищает.

— Наши права — это права ментов тоже… — Семен был серьезен.

— Что ты о моей жизни знаешь, чтобы мои права защищать? — небрежно спросил капитан.

— Ну как? Есть же общие какие-то…

— Общие? — Семихватский повернул голову в сторону Семена. —  А общие штаны, одного размера, не хотите на всех пошить? А? Неудобно? А с правами можно? Вы защищаете право толпы быть слабыми. А если я такой вот родился?! Мне и права и обязанности, кстати, какие-то определены. И если я могу быть сильным, то зачем мне быть слабым?! Вы до того дозащищались, что уже пидоры по телевизору женятся.

— Это их право! — с вызовом вставил Семен.

— Да?! А теперь объясните молодежи да вот сами себе объясните, зачем тогда семья нужна! Раньше ее хоть дети оправдывали! — Семихватский сбросил скорость до минимума. Тягач переваливался по камням сухого русла.

— А вы женаты? — Семен с интересом глядел на капитана.

— Не в этом дело! У меня работа для этого неподходящая… Короче, так скажу тебе, Сеня, парень ты симпатичный и, наверное, думаешь, что делаешь хорошее дело для других людей? — Капитан молчал. — Не знаю, не хотел бы я жить в таком мире… Слышь, а если кто-то, какой-нибудь известный музыкант, мировая знаменитость, на любимой козе захочет жениться! По телевизору покажут?

Капитан с Андреем рассмеялись. Семен сидел серьезный, на дорогу смотрел.

— Если вдуматься, такие права никому не нужны! — спокойно заметил капитан.

— А бывали у вас случаи действительно опасные? — Андрей сидел неудобно, тягач качало, он все время пытался ухватиться за какие-то рычажки, но отдергивал руки и хватался за ручку над головой, в крышке люка.

— Бывали, наверное, — ответил капитан вполне правдиво.

— Товарищ капитан, а вы взятки берете? — спросил Семен.

Капитан молча, спокойно на него посмотрел.

— Нет, — Семен положил руку на грудь, — я спросил, потому что не верится, что вы можете брать. Не похоже…

— А стреляли в вас? — перебил его Андрей.

— Стреляли, — снисходительно соврал Семихватский.

Снега добавилось, видно стало хуже. Дорога между тем забралась наверх хребта и пошла почти по ровному, чуть в горку, деревьев не было по сторонам, встречались отдельные, иногда довольно большие заросли низкого стланика. Горы вокруг скрылись за метелью. Семихватский подъехал к речке, остановился, достал карту, включил навигатор и положил его на крышу. Он уже не первый раз определял координаты, и получалось, что движутся они по верху какого-то отрога почти строго на запад. А должны были на юго-юго-запад, и не подниматься, а давно уже спускаться. Перевал там был невысокий. От зимовья они проехали уже километров пятьдесят. Возвращаться и искать другую дорогу? Капитан Семихватский, как бультерьер, не знал обратного хода.

— Что-то не так? — поинтересовался Андрей.

Семихватский не ответил, открыл окно, высунулся по пояс — не видно ничего было. Снег валил крупно, с ветром, и было довольно холодно. Он достал сигарету, посмотрел на приборы, постучал по стрелке температуры. Начиная с озера, он не давил особо, но двигатель грелся, стрелка все время держалась в начале красной зоны. Из-за снега казалось, что сумеречно, мужички тихо слушали каждый свою музыку, привалясь друг к другу. Можно было попробовать спуститься к Кобяку прямо по этой речке — она впадала в Эльгын. Семихватский представил себе, как тягач опасно ползет по стланиковым крутякам, нахмурился и решительно двинулся по дороге через речку.

Провалившись до грунта, тягач, оскальзываясь и рыча, вырвался на наледь и довольно бодро побежал, капитан надавил газ, в пелене снега показался другой берег, он был обрывистый, и Семихватский, не сбавляя скорости, повернул по льду реки, рассчитывая увидеть выезд, под тягачом затрещало, капитан сунулся ближе к обрыву, выскочил одной гусеницей на берег. Машина опасно накренилась, вторая гусеница прогрызла лед и провалилась, Андрей упал на капитана.

— Спокойно, — раздался злой голос Семихватского.

Он попытался выползти назад, тягач надсадно ревел и трясся, но что-то не пускало. Машина глубже зарывалась в береговой галечник.

— Может, нам выйти? — спросил Андрей.

— Сидите пока… Да не бойтесь…

Правая гусеница слетела под водой. Собралась вся сзади грудой неподъемного металла, прикрытая ледяной кашей… Семихватский ходил вокруг с погасшей сигаретой во рту, потом, зло бросив ее на лед, открыл дверь кунга. Первые пару минут он не искал инструмент, а стоял и думал, что поменял бы этих двух сопляков на своего водилу Гешку Клыкова. Тот и один бы справился. Потом уверенно залез в будку, достал из кобяковского ящика фонарик. Нацепил на лоб и поднял сиденье, под которым лежали большие инструменты: лом, фомка, выколотка, крепежные болты.

Было уже полдвенадцатого ночи, когда они натянули гусеницу и с помощью бревна и цепей выползли на берег. Рядом по пролому бежала быстро очистившаяся, прозрачная в свете фонариков вода речки, большой костер горел на берегу. Все было разворочено, в глубоких буераках и следах от гусениц. Они устроились у огня, варили в ведре очередную порцию собачьей кеты, мокрые по локоть, а Семихватский и по плечи. Одежда на морозе застывала, они отжимались, сушились, грелись и пили. Вспоминали, как разбирали гусеницу и таскали траки, как гайку запорного болта потеряли и шарили по дну в мутной воде, а он был под рукой, застрял в ледяной трещине. Парни признавались, что не верили, что это можно надеть. Работа сближает, тяжелая или опасная — особенно. Они были почти друзьями. Андрей пару раз по-приятельски хлопнул капитана по плечу.

— Ну и здоровы же вы, Василий Иванович!

Капитан ничего, только ухмыльнулся про себя.

— Вы батю моего не видели. Тот, помоложе был… — Капитан с уважением покачал головой.

Напились конкретно, как выразился Андрей. Сожрали ведро ухи, капитан завел двигатель, и они заползли в кунг. Вскоре там стало тепло, а еще раньше раздался густой храп на три голоса. Всегда ведь, когда что-то сделаешь такое… неслабое, а главное, общее, спишь счастливо. Кажется — раз это сделали, то и все остальное получится.

Утром у Семена побаливала голова и все тело, Андрей ничего, выполз на волю. Двигатель молотил на малых оборотах, костер горел, над ним висел чайник и ведро с остатками ухи. Капитана нигде не было. Снег притих, сыпался мелочью, было пасмурно, но видно далеко. С запада из Якутии тянулись низкие и плоские облака, едва не цепляясь за вершины лиственниц. Андрей вспомнил ночное натягивание гусеницы и в некоторой тревоге обернулся. На месте была. Дым выползал из выхлопа и белел на морозе.  К костру тянулся. Андрей побежал к огню, сел, поеживаясь и соображая, как тут таежники обходятся. Неужели постоянно в такой вот работе?

Из-за поворота реки показалась небольшая сероватая фигура. Капитан шел, оскальзываясь на льду, временами останавливался и что-то рассматривал под ногами в речке.

— Доброе утро, — поздоровался весело Андрей, — что, есть дорога?

— Есть. Давайте чай пить, да поперли. — Капитан был хмур. Глядел рассеянно на навигатор, что-то думал.

— Что, проблемы?

— Давай буди кореша! Поехали.

Студенты по-быстрому набивались сухарями, размоченными в остатках юшки, капитан ходил вокруг тягача, доливал воды в охлаждение, заводил, слушал, как работает. Потом забрался в моторный отсек за кабиной, стучал чем-то и негромко, но зло матерился.

Семен сбегал за сгущенкой, и они с Андреем, дурачась и отнимая друг у друга, стали пить ее с несладким чаем. Капитан выбрался из мотора, громко захлопнул крышки вентилятора, подогнал их каблуком и спрыгнул на землю.

— Товарищ капитан, сгущеночки, — предложил Семен, заливаясь от анекдота, рассказанного дружком. Колени подгибались от хохота, а рука сама собой хлопала по ноге.

— Какой еще сгущеночки, поехали, мать вашу! Собирайтесь! — рявкнул, не сдерживаясь, Семихватский.

Он забрался на водительское место, парни тоже залезли. Капитан взял себя в руки и, стараясь быть спокойным, заговорил:

— Слушайте сюда. Сейчас будем спускаться вниз по ключу, получится — не получится — не знаю… — Он замолчал, глядя через боковое окно вниз по долине. Про уходящий антифриз и что запаса топлива почти нет, не стал говорить.

Студенты притихшие сидели. Андрей виновато улыбался, но видно было, что эти городские недоделки так ни во что и не врубились, покажи палец — рассмеются. Семихватский посидел, замерев, перекрестился мысленно и взялся за рычаги.

Поехали, проползли речку, влезли в крутячок и потянулись редким лесом. Километров через пять Васька, поколдовав с картой, повернул с дороги налево. Лес кончился, и через полчаса плутания между стланиками они выехали на открытый каменистый склон. Впереди расщелинка ключа неторопливо падала вниз, в долину Эльгына. Вылезли из тягача.

Широко и далеко было видно. Ветер валил с ног. Тучи так и тянули из Якутии, создавая над огромной, со множеством боковых отрогов горной страной, ровный потолок. Далеко внизу у реки, куда им и нужно было, лес казался совсем темным и даже страшноватым.

— Туда поедем? — удивленно спросил Семен. — Без дороги?

— Туда! — качнул головой вперед Семихватский.

Ни один таежник, зная, во что можно впереться на таком склоне, так не рисковал бы. Но другого пути у Васьки не было, иначе вся его выходка становилась бессмысленной и сильно позорной.

Вихляя по крутякам — у парней дух захватывало, как они не переворачивались, — сползли до стлаников и двинулись вдоль. Иногда Васька останавливался, бегал в одном свитере и без шапки, искал проходы. Местами приходилось прорубаться, студенты растаскивали кривые цепкие стволы. Так продрались до ручья и поползли, переваливаясь по отшлифованным водой, обледенелым камням русла. После небольшого озерца с моховыми берегами ручей почти отвесно заскакал по огромным камням. Васька сходил в обе стороны от водопада — везде было круто. С трудом развернулись в больших камнях и целый час пропиливали, прорубались метров двадцать-тридцать сквозь вековой стланик. Наконец выдрались на боковой отрог с молодым редким лесом. Нещадно его ломая, дуром спустились до более-менее ровного. Выехав на ручей, капитан остановился. Вылезли на крышу кабины. Закурили, разглядывая водопад, висящий у них над головой. У всех руки тряслись, даже на радость не было сил.

— Во-он откуда сползли, — показал Семен наверх, на такую вроде и недалекую отсюда гривку кривых лиственниц на хребте.

Небо темнело. Вокруг рос старый тополевый лес, и оттого казалось, что тут внизу почти ночь.

— Вы что, все время так ездите? — Андрей от усталости даже улыбаться не мог.

Семихватский повернулся к нему. Потом осмотрел задумчиво свои ладони с содранными мозолями и ничего не ответил.

— Это что? — показал Семен на стесанный бок тополя на другом берегу.

Васька полез из кабины. Довольно широкий путик тянулся подножьем сопки. Васька прошелся по нему и возвращался уже бегом, благодаря Бога, свою везуху и предков, давших ему такое чутье. Васька считал, что в тайге он, сибиряк бог знает в каком поколении, не пропадет никогда. Он снова не боялся ее. Влез в кабину.

— Молодца! — зыркнул на Семена и, довольный, посунул рычаги вперед, добавляя газку и выбираясь из ручья на заснеженный берег.

— Куда теперь? — спросил Андрей.

— Сегодня в зимовье выспимся, как люди. — Настроение у Семихватского стояло столбком. — Водченки, что ли, достали, едем сушняком.

Тяпнули без закуси. За окнами уже едва видно было. Семихватский включил фары. Тягач с трудом вписывался, чаще давил углы буранной просеки, подминая под себя подрост и валя небольшие деревья. Тайга, таинственная и страшноватая в свете несильных фар, расступалась под напором мощного железа.

— А я, дурак, из-за какой-то икры поехал! — Андрей зачарованно смотрел вперед.

Тягач, в очередной раз перевалив ручей, ревя, взобрался на бугорок и, клюнув носом, остановился. Впереди справа чернело сгоревшее зимовье. Сильно пахло свежими головешками. Капитан спрыгнул на грязный закопченный снег, достал из-за сиденья Калашникова и надел на плечо. Прошелся по поляне, принюхиваясь и посвечивая вокруг сильным фонарем. Лабаз, устроенный меж двух деревьев, был целый. Приставил лестницу.

— Сгоняй кто-нибудь…

Андрей бесстрашно полетел наверх. Лестница под ним шаталась и скрипела.

— Нет ничего, — крикнул сверху.

— Точно?

Тот еще пошарил руками.

— Ничего!

Семихватский стоял, наморщив лоб.

— А тут больше нет зимовья? — спросил Семен.

Капитан покачал головой и пошел вперед по тропе.

— Что-то тут не так! Он не знает, что делает! — заговорил Семен, понижая голос.

— Ну, похоже, на пределе живет… нам он не все говорит! — согласился Андрей. — Хрен знает, куда уже заперлись…

Растерянно глядели друг на друга. Из темноты, с другой стороны сгоревшего зимовья показался фонарик капитана.

— Сожгли или само сгорело? — спросил Андрей.

Капитан ничего не ответил, еще раз обошел поляну, разглядывая снег под фонарем. Следов не было, никто не подходил и не подъезжал к избушке. Это было странно.

— Ладно, давайте… на другой берег. Да не ходите, не топчите ничего.

Переехали на небольшую поляну. Здесь лежало несколько бревен, часть были попилены и сложены. Костер запалили, съели банку тушенки, полбулки хлеба и два мятых плавленых сырка, которые нашлись в рюкзаке Семихватского. Капитан сходил вдоль ручья, светя фонариком, поискал золотой корень, но не нашел. Кустики, что принес для заварки, повертел в руках и, сомневаясь, выбросил. Кипятку попили. Капитан водку пить не стал, даже не вспомнил о ней, видно было, что напряжен. Прислушивался к тайге, иногда поднимал голову и глядел внимательно. Автомат рядом держал.

Потом снова ушел в ночь. Костер освещал поляну, косогор противоположного бережка, стволы тополей, дверь их будки, торчащую из леса, как вход в зимовье. Андрей встал, заглянул в нее и, пошарив в темноте, вернулся с бутылкой.

Налил в кружки, чокнулся с Семеном и, склонившись к корешу, сказал негромко:

— Сомневаюсь я, что наш кэп серьезный таежник…

Закурили.

— А я сомневаюсь, что он его возьмет… — усмехнулся Семен. —  Ни еды, ни солярки… Едем куда-то… как он его здесь найдет? Слушай, а что, если он какую-то поганку затевает?

— Да ладно… — Андрей посмотрел в темноту, куда ушел капитан. —  Не парься!

Вскоре в свете костра показался Семихватский. Сел на бревно.

— А что за человек, этот охотник? — спросил Семен.

— Человек и человек… Вот зимовье свое спалил.

— Вы думаете, это он? — Оба тревожно посмотрели на капитана.

— Тут нет больше никого. Он да мы… Чтобы нам спать негде было…

— А вы, когда собирались жечь его зимовья? Почему вам можно, а ему нельзя?

— Я собирался? — нахмурился Семихватский.

— Ну да, чтобы он пришел сдаваться. Теперь не придет?

— Вы не будете? — Андрей вытянул бутылку из-за бревна.

— Налей…

Молчали. Огонь взвихривался, рассыпая искры в черноту. Ветер метался в корявых вершинах тополей. Ручей, развороченный тягачом, зализывал раны, всхлипывал, жаловался на жизнь.

— Если со мной что-то случится, спутниковый телефон в рюкзаке найдете. Пин-код — четыре семерки.

— А что может случиться? — спросил Андрей, быстро глянув на капитана.

— Кирпич на голову упадет…

В остывающем моторе тягача что-то металлически клацнуло, парни испуганно обернулись в темноту.

— Он может выстрелить? — тихо спросил Андрей, поворачиваясь обратно. — Нас же сейчас видно, а его нет…

— Не может. — Капитан качнул головой.

— Почему?

— Он не идиот.

— Но зимовье-то спалил!

— Зимовье сжечь — не человека убить.

— А вы убивали?

— Нет.

— Почему все-таки вы вот так его ищете? Один!

— Я вам все сказал…

Они посидели еще недолго и ушли, повозились, устраиваясь, то ругаясь в шутку, то Андрей захохотал так придурочно, что Семихватский поднял голову и поглядел на тягач. Когда затихли и из кунга стало слышно глухое похрапывание, достал телефон. Включил и положил рядом на бревно, дожидаясь устойчивого сигнала. Ветер гудел и гудел вверху. Погоду отпускало, воздух стал мокрый. Дров подбросил, до каких дотянулся. «Почему вам можно, а ему нельзя?» — не шли из головы слова Семена.

Тихого набрал и, не дожидавшись гудка, сбросил. Задумался. Набрал своего шофера Гешку Клыкова — водилы всегда больше всех знают.

Всегда невозмутимый балагур Геша… прямо слышно было, как он удивился, узнав голос Семихватского.

— Василий, ты где… тут полный шухер. Ни тебя, ни Тихого…

— А он где?

— Не знает никто, как его отстранили…

— Кого отстранили?

— Да Тихого, Гнидюк сейчас вместо. С охраной ездит… его же отмудохали…

— Пф-ф-ф, погоди, что там такое?

— Да ты сам-то где?

— В тайге…

— По делам, что ли?

— Нет, я… ладно, потом. Расскажи спокойно. Что там делается? ОМОН прилетел?

— Прилетел! Они тут икры набрали — в порту маленькая комнатка… за курилкой которая, холодная — полная контейнеров! Часть уже отправили или в самолет загрузили, не знаю. У них тут Ан-12 и вертак свой из области. Народ недоволен, омоновцам прямо говорят, уже, мол, оплачено… понимаешь, а тем по барабану — у людей же ни документов, ничего! Ты-то когда? С ними ж говорить надо! Ни тебя, ни Тихого!

— Они за Кобяком летали?

— Вчера к нему летали — двух эвенов приперли с кобяковского участка, или откуда там… и сколько увидели зимовеек, все сожгли. Одно, говорят, Генки Милютина спалили, еще чье-то. Прямо сверху стреляли зажигательными и ждали: выйдет — не выйдет, даже не садились. Только эвенов, больше никого не видели, я с летчиком разговаривал. Похоже, они не туда забурились…

— Та-а-к…

— Про тебя говорят, что ты пьяный угнал тягач кобяковский… — осторожно добавил Геша.

Телефон пикнул и погас.

Васька несколько раз пытался еще выйти, и батарейку грел у огня, но она села безвозвратно. Запасная батарейка была мертвая, и он вспомнил, как хотел поставить и не поставил на зарядку. Он забрался в кабину, обшарил рюкзак, зарядного не было. Он искал руками, а на самом деле все обмозговывал ситуацию в поселке.

Вернулся к костру. Все так же машинально сходил за дровами. Налил себе кружку, но пить не стал, поставил в снег у костра… Закурил. Ясно было, что надо рвать в поселок, но как? Связи не было. Обратно не подняться, значит — круг километров сто — сто двадцать до Эльчана и там еще сотня. Без антифриза за день не управиться… Это была засада!

Семихватский, как натура немаленькая, плещущая мощью из края в край, страшно страдал в таких ситуациях от самого себя. Хотелось врезать себе в рыло… так обосраться. На весь мир объявить, что возьмет Кобяка, приволочет, как соболя на пялке… и вот приволок! Кругом в дерьме! Омоновцы спалили зимовья. Эти лихие московские ребята злили его больше Кобяка. Как будто кто-то зашел в его двор и ходит, распоряжается. Ногами пихает все. Но особенно на него подействовали обгоревшие бревна зимовья. Одно дело — сказать «Сожгу!», а другое — сжечь! Он схватил кружку с водкой и плеснул в огонь. Тот метнулся в небо и в стороны, опалив лицо.

Ветер расходился, валил по ущелью, с тополей падали немаленькие уже ветки, но за общим гамом непогоды их падений не слышно было. Только когда почти в костер залетало, Васька поднимал голову и глядел наверх. Звезд не было. Небо было седым и недобрым.

У костра за деревьями не так дуло. Васька глотнул из горлышка, сморщился от холода во рту. Прикурил от бычка. Что вообще там делается, непонятно? Что с «батяней»? Куда делся? Московские народ трясут… Мысли сыпались и сыпались, как ветки с тополя, одна другой толще.

Васька курил и курил. Ему было так погано, что даже пить не хотелось. Жизнь выпихнула его на обочину. И получалось, по всем раскладам выходило, что он выдохся. Что нет никакого смысла вообще что-то делать! Он растерянно и придурковато улыбался по этому поводу. Чесал затылок под шапкой и, склонив голову набок, замирал надолго. Ни за ним, ни впереди ничего не было. Никаких дел, кроме всякого мелкого дерьма, никаких идей, никаких товарищей. Никакого смысла, кроме дури быть первым. Хотел быть круче Кобяка. И это не вышло. Глупость кругом одна! Сама жизнь глупая!

Так Васька сидел и думал, думал. Он добрался до собственной гордости, до того места, где она зарождается, — страшное место, мутное, тупик непролазный…

 

19

 

Вот жизнь устроена! Как раз в то время, когда Верку трясло после омоновцев и она сидела опустошенная страхом с пузырьком корвалола в руке, ее мужик, ни о чем не подозревая, выпивал в зимовье на ключе Светленьком с Ильей Жебровским, покуривал у печки, пьяно улыбался жизни, украшенной дорогой московской водкой. Мировые проблемы решал…

На другой день, правда, Генка ни свет ни заря накормил собак, чаю теплого хлебнул и поломился в стылую, не проснувшуюся еще тайгу, высвечивая свой след слабой фарой «Бурана». Илья на минуту только вышел, услышав затрещавший мотор, махнул рукой, не видя толком Генкиного лица в темноте, и снова завалился. Голова потрескивала, и хотелось наконец одному проснуться в своем зимовье. И он, сквозь сон, благодарен был Генке, что тот уехал так рано.

Выспался, позавтракал неторопливо. Солнце вовсю светило в оконце, и на душе было спокойно и хорошо. Начиналась долгожданная охота, даже погодка улыбалась и баловала. Оделся неторопливо и вышел наружу. Пешком решил сходить — новые финские лыжи попробовать. В прошлом году он здорово прокололся с отечественными.

Он был в теплом черного цвета костюме из «гортекса», французских каучуковых сапогах на два носка. На голове — легкая ушанка из нерпы, купленная на охоте в Гренландии. Все было современное, легкое, прочное, не продувалось и хорошо «дышало». Сапоги — ручной клейки. Все было проверенное, кроме лыж. Илья надел ружье за спину, патроны потрогал: в левом нагрудном — патронташ на семь штук — медвежьи, в правом — для дальней стрельбы, на поясе — двенадцать штук мелкого калибра. Вставил сапоги, нагнулся и легко защелкнул крепления.

Прошел немного, пробуя отдачу, потом скатился к ручью и стал косо подниматься другим берегом по негусто заросшему кустами склону. Лыжи не проваливались, не проскальзывали и ровно, будто приклеенные, держались на сапогах. Они были такие легкие, что Илья все посматривал — не слетели ли.

Выбравшись из ручья, остановился. Наконец-то он был на своем участке, у себя дома. Мелкий березничек, аккуратно украшенный пушистым снежком и освещенный утренним солнцем, замер по колени в белом. Все было пухлым под ногами, округлым и мягким, как шкурка зайца. По ней синели тонкие неподвижные тени. Молодые лиственницы, разрисованные снегом, были неожиданно нарядны. Или это настроение, подумал Илья, улыбаясь.

Впереди невысокий таежный бугор просматривался сквозь тайгу. Его склон, обращенный к Илье, был еще в тени, а дальше за ним поднимались высокие, залитые солнцем, пестрые от снега и каменных речек безлесые склоны. Туда и направлялся Илья. В этом году там было еще не пугано и обязательно должны были быть звери. Хватит тушенку лопать… Рябчик, испугав, взлетел в десяти метрах и сел недалеко. Илья услышал, как сердце вздрогнуло и затрепетало в охотничьем азарте, он переломил ружье, сменил патрон в мелкашке на самый легкий и аккуратно двинулся вперед. На месте, откуда слетела птица, снег был разрыт, в красноватых капельках и полосках и с брусничными листьями. Рябчик, добираясь до ягоды, копался в снегу, как курица в песке. Он опять, с характерным «Ф-ф-р-р-р», перелетел коротко. Илья, прислонившись к дереву, поймал птицу в оптику. Выстрел прозвучал негромко. Подошел, поднял теплую мягкую тушку, погладил. В прошлом году его первой добычей тоже был рябчик. Обрезал крылья, сунул их в карман, рябка пристроил на срезанный сучок у лыжни. Дальше двинулся.

Путик огибал бугор, у его подножья тайга был гуще, стояла недвижная и беззвучная. Жебровский радовался тайге и хорошей погоде, но шел осторожно. Лыжи необычно, казалось, что слишком громко, шелестели прочным пластиком — только его звуки были в лесу! Временами он останавливался и смотрел вокруг, чувствуя некоторую робость внутри. Или осторожность. Тишина напрягала. Соболиный след пересек наискосок его просеку. Илья присел, потрогал, след был ночной, не очень крупный, тянул в сторону стлаников. Он посмотрел ему вдогонку, завидуя местным охотникам, которые стреляли из-под собак. Сейчас побежал бы за зверьком. Но собаки у него не было, а завести ее и держать у кого-то в поселке, чтобы использовать только в сезон, он не хотел.

За полчаса подъема до речки он насчитал шесть соболиных переходов, что подтверждало вчерашние Генкины предположения. Надо к стланикам побольше выставить, подумал Илья и увидел свой капкан. Он висел на углу — на выходе путика в речное русло. Илья вышел на речку, она была хорошо укрыта снегом, снял лыжи, ружье повесил на листвяшку. Проверил, не сгнил ли очеп[4], раскопал капканный шалашик и хотел было сунуть туда капкан, но передумал. В десяти метрах в русле реки лежал большой плоский камень, собольки почему-то регулярно его обследовали. Илья и в прошлом году думал там поставить, да руки не дошли. Он срезал потаск[5], снял капкан с очепа и пошел к камню. Прямо в середину поставил, заострил потаск с обеих сторон, один косо воткнул в снег, а на верхний рябчиное крыло пристроил. Над капканной тарелочкой[6] как раз получалось. Вроде и неплохо, но смешно вышло, и он подумал: хорошо, что никто из серьезных охотников его не видит.

Взял лыжи на плечо и пошел через речку. Вода шумела под снегом, ниже она вытекала из-под пупырчатого прозрачного льда и бежала открыто. Илья попрыгал, пробуя лед, и быстро пошел на другой берег, чувствуя, как под ним, оживая, проседает. Сзади длинно, по всему руслу обломилось, сделалась большая полынья, вода струилась небыстро по разноцветному в лучах солнца дну.

Он влез в крутоватый берег, надел лыжи и, не торопясь, начал подниматься негустой тайгой. Подъем был некрутой. Илья останавливался, слушал лес и шел дальше. Сейчас в нем жили два противоположных чувства: настороженности, постоянного ожидания чего-то опасного и радости от встречи с тайгой, от ее красоты и вековечных тишины и покоя. Оба эти чувства были сильными и создавали ощущение странного невроза. Душа радовалась, как дитя, но была не на месте. Вскоре стали просматриваться острова высоких кедровых стлаников. Подъем становился круче. Склоны горного массива, высившегося впереди, его подножье, начинались сплошными непролазными зарослями.

На этих южных покатях краем стлаников всегда были хорошие переходы северного оленя. Особенно в начале сезона. Были и осторожные снежные бараны, которые жили тут постоянно. Прежний хозяин участка каждый год добывал одного-двух баранов. В прошлом году Илья видел их несколько раз в бинокль. Но все были самки с молодняком, и он не пошел.

Прошел еще с полста метров, на берегу замерзшего ручья, который вытекал из-под курумника, снял и воткнул лыжи в снег. Узкой каменной речкой, разрезавшей заросли стланика, начал подниматься.

Он побаивался этого места. Та прошлогодняя встреча нос к носу с медведем случилась в полукилометре отсюда. В этих же стланиках, левее, он тогда напрямую полез от избушки. И сейчас он шел, как говорил Генка — «на измене», вставляя сапоги в неглубокий снег и посматривал по сторонам. Ветви кедрового стланика были тут высоки, в полтора роста, шишки много. Темно-коричневые некрупные гроздьями торчали на вершинах длинных лап. Илья остановился, прислушался к миру гор. Тихо было, чуть шелестел ветерок. Не надо представлять, что ты здесь один, и тогда не так страшно, подумал.

До выхода из стлаников осталось немного, склон был уже не такой крутой, камни под ногами стали крупнее. Он пошел совсем осторожно, следя за каждым шагом — какие-то камни только притворялись вросшими, но были живые и, отыгрывая, издавали гулкие звуки, которые звери слышали далеко. Илья старался дышать ровно, останавливался, отдыхал. Если придется стрелять быстро, а в горах такое случалось часто, — дыханье будет нужно. Вскоре стланиковый коридор кончился, открылся обзор вверх и в обе стороны, Илья сел на камень, переломил штуцер, вынул тяжелый медвежий патрон, в ствол заправил пулю для дальнего выстрела. Бинокль достал. Внизу километрах в трех была видна крыша избушки — подарок завалить здесь барана, подумал.

На склоне до самого верха ни свежих следов, ни троп не видно было, он перевел взгляд ниже и стал внимательно смотреть вдоль зарослей. Были! Следы были в тени стланика, рассмотреть их как следует не удавалось, но нарушенность снега была хорошо видна. Он еще раз проследил внимательно, пытаясь понять, куда двигались звери. На чистое совсем не выходили — не похоже было на северных оленей. Он осторожно поднялся еще немного на ровную площадку между невысокими уже, едва достающими до пояса стланиками, и, присев на камень, чтобы не торчать, стал просматривать другой склон. Здесь тоже пока было непонятно. Какие-то не очень свежие тропы были.

Илья поднялся и пошел вдоль склона. Его было хорошо видно отовсюду, он понимал, что зоркие и осторожные бараны такой открытой ходьбы не простят, но идти вдоль зарослей не отважился — многие ветки были сломаны, и он не очень уютно чувствовал себя в этой медвежьей столовой. До перегиба дошел, отсюда открывались просторные виды на юго-восточные склоны. Было не холодно, солнце приятно грело воздух сквозь утреннюю морозную мглу, деревья и стланики стояли, мелко осыпанные серебром изморози.

Северные и северо-восточные вершины, белые как молоко, замерли на светло-голубом небе, южные из-за утреннего тумана или мглы были не видны как следует. Илья время от времени оборачивался назад и глядел в бинокль: кто мог набродить ночью на склоне над самым зимовьем? Надо будет сходить, подумал. Он чуть довел резкость, и ему показалось, что стланик в поле зрения бинокля зашевелился. Душа затрепетала, Илья присел, опер локоть о колено, стал внимательно вглядываться в заросли, ожидая, что из них кто-то высунется, но они только еще раз шатнулись, как ему показалось. Он вцепился взором — ничего не повторялось, никто не появился. Это было странно, если на кого и похоже, то на кормящегося медведя, но медведи должны были залечь.

Илья поднялся еще выше, подальше от кустов, опять невольно отметив, что боится, хмурился на себя и все-таки шел, все время слушая и осматриваясь. Присел на землю и стал ждать, наблюдая за краем стлаников. Если это был медведь, он должен был показаться. Он просидел минут пятнадцать — ничего не менялось. Прошлогоднее начинается, решил Илья.  В прошлом году целую неделю из-за того медведя… на нервах проходил. Воспоминание было неприятное. И то, что потом весь этот невроз и осторожности кончились, почему-то не принималось во внимание.

Должны лечь, и Генка вчера говорил, что легли, и шатунов здесь не бывает — это известно… Илья докурил сигарету и встал. Дошел до следующего перегиба, откуда был виден перевал, просмотрел все желтые травянистые поляны и пятна, ища баранов. Они, в отличие от других зверей, паслись днем. Ничего не было. Несколько старых оленьих троп уводили к перевалу.

Было уже одиннадцать, Илья закурил и пошел обратно. Перед входом в стланики снова поставил в штуцер медвежий патрон. Утренний ветерок поднимался, тянул с низа долины, покачивал стланиковые лапы. Только порывы ветра слышно было да собственные шаги. Илья остановился, замер, окидывая взглядом тайгу, широко теряющуюся в туманной дымке, белые холодные вершины справа, и опять ясно, низом живота почуял, что он здесь один. Никого, только я и этот ветерок, заплутавший в стланиках, да горы, ручьи и речки, да эти осторожные заросли.

Возле его лыж были следы большого медведя. Он не сразу понял — только когда подошел вплотную, увидел громоздкую снежную борозду, тянущую вдоль лыжного следа. В висках застучало, Илья скинул штуцер с плеча и замер, слушая и быстро осматривая заснеженный лес. Запасной патрон машинально вытащил из кармана и зажал в кулаке, указательный палец снова лег на спуск. Тихо было, медвежьи следы поднимались в ближайшую заманиху стланика, Илья присел машинально, проглядывая низ зарослей. Сердце бухало. Под стланиками в снежном надуве зверь продавил полутораметровую траншею! Какого же он размера? — мелькнуло.

Зверь подошел к торчащим лыжам, не тронул их и не испугался, он был здесь недавно… может, и только что… Илье казалось, что он слышит медвежий запах.

Тайга вниз по склону хорошо просматривалась, и Илья, зажав лыжи под мышкой, стал выходить из стлаников. Если кинется сейчас, будет секунды три-четыре. Бросаю лыжи, разворачиваюсь и напускаю в упор, у меня один выстрел. Отойдя метров на двадцать, осмотрелся, воткнул лыжи в снег, достал сигареты и закурил. Запах кубинского табака показался странно резким, он удивился, машинально нюхнул саму сигарету, потом воздух вокруг и присел на корточки.

Тишина давила, Илья почувствовал, что вспотел, расстегнул ворот нижней куртки. Он сделал несколько глубоких затяжек, почувствовал, что немного успокоился, встал на лыжи, щелкнул креплениями и пошел параллельно своему старому следу. Тридцать метров выше тянулись непролазные стланики, отдельные их колки торчали и посреди леса на его пути, но эти более-менее просматривались.

Илья успокаивал себя, все было за то, что этому медведю он никак не был интересен. Зверь большой, сытый — шишки кругом море, да и ложиться пора… в это время они очень осторожничают… Тут не сходилось — если так, то почему открыто вышел на мой след? И шел по нему? Бывает, ответил сам себе. Ответ был плохой, но другого не было. Он вышел на свой утренний след, скатился к речке, перешел ее в сапогах. Подошел к камню, на который ставил капкан… сзади разорались кедровки. Сразу несколько, совсем недалеко, скандально и очень настойчиво. Илья замер, слушая их крики, а больше стук своего сердца, присел к камню, внимательно глядя на свой след на другой стороне ручья. Он подождал так минут пять-десять, раздумывая, и, оставив лыжи, пешком пошел обратно. Тем следом, как поднимался с утра. Ему мнилось, что медведь бродит по его следам, это, скорее всего, была ерунда, и надо было решать эту ситуацию, иначе страх преследовал бы долго. В прошлом году даже на снегоходе боялся ездить первое время. Илья шел вперед, как будто и не боясь уже, отгоняя ненужные мысли, — надо увидеть, как он ушел и успокоиться.

Не дойдя метров тридцать до стлаников, остановился, переводя дыхание и присматриваясь к зеленой мясистой гущине, солнце как раз хорошо со спины светило. Достал сигареты. Кедровки опять разорались, и опять сзади, на пути к зимовью, где он только что сидел. Он чиркнул зажигалкой, прикурил, подумал, станут ли вообще кедровки орать на медведя, но там, где они кричали, что-то хрустнуло довольно громко, будто сук сломали. Илья вздрогнул, смял сигарету в варежке и присел, прислонившись к березе. Он просидел так довольно долго. Тишина стояла. Временами ночная кухта сыпалась с веток длинным легким столбиком. Встал и осторожно пошел обратно. Не доходя до речки метров двадцать, остановился. Где-то здесь орали птицы. Теперь было тихо. За перегибом берега ничего не было видно. Илья аккуратно перешагнул ствол дерева, лежащий под ногами. Снег легкий, но приглушенный хруст шагов все равно был слышен.

На бугре над речкой остановился. Глянул вниз. Кроме его собственных следов, что вели к камню и переходили речку, других не было. На часах было полвторого, он больше часа тут кружился.

— Сука! — выругался громко, аж сам вздрогнул.

Решительно, не глядя по сторонам, стал пешком спускаться к ручью…

Огромная медвежья лежка отпечаталась в двух метрах от него под совсем небольшим кустом стланика! След прыжками уходил косогором вниз по ручью. Илья рассмотрел силуэт в снегу. Медведь был здесь только что, лежал мордой к его следу. Он меня скрадывает, забухало сердце. Так! Так-так-так! Илья снял шапку, пригладил мокрые волосы, еще раз осмотрелся и стал осторожно спускаться вниз. Положил лыжи на камень, сел на них. Капкан все так же глупо стоял в середине камня с крылышком рябчика на косо торчащем потаске.

Просто так в открытую не кинулся, значит, и не кинется. Но он охотится, делает петли и скрадывает. Очень странно — в стланиках полно жратвы. Что делать? Ждать в зимовье? Днем он туда не сунется, а ночью его не увидишь. Так-так-так… Он ведет себя аккуратно, заходит сзади… значит, он и сейчас должен быть сзади. Илья глянул через речку, по своему следу, поднимающемуся крутым берегом, снял куртку и, прислонив лыжи к камню, повесил ее сверху. Ему не нужен был силуэт человека, важно, чтобы это было «что-то», что надо прийти и обследовать.

Осмотрелся внимательно и по утренней лыжне пешком направился в сторону зимовья. Зайдя в лес, прошел метров сто, потом, своим же следом, стал возвращаться, в одном месте потоптался, оставил сверху салфетку, которой протирал оптику. Она третий день лежала в кармане и пахла так, что зверь, не обнюхав, мимо не должен был пройти. Стараясь двигаться совсем тихо, дошел до зарослей густого прибрежного стланика. Выбрал место на краю. Куртка у камня была метрах в десяти-двенадцати и через кусты. Стрелять не получилось бы, но это и не важно было, все подходы к ней чисто просматривались, и главное, спуск в речку с его собственными следами и речное русло вверх и вниз были как на ладони. Он должен был где-то переходить речку.

На Илье была пуховая поддевка, меховая шапка, холодно не было. Илья ждал. С высоких и стройных береговых лиственниц сыпалась мелкие серебряные блестки. Где-то далеко тарахтели кедровки.

Через сорок минут он начал как следует подмерзать, стали затекать ноги. Ни топтаться, ни переменить позу было нельзя. Зверь мог лежать где угодно, и слушать, и наблюдать за речкой. Он захочет изучить непонятную штуку у камня, думал Илья, обязательно должен подойти. И он представлял, как коричневое пятно сначала показывается над речным обрывом, долго смотрит, не шевелясь, потом начинает осторожно спускаться. Стрелять надо в самом низу, если подраню, успею перезарядиться и ударить еще раз.

Он не боялся — подойти к нему незаметно было почти невозможно. Из неприятных мыслей были две: патроны, забытые в куртке, с собой у него случайно остался только один запасной, да иногда казалось, что зверюга, напугавшись чего-то, ушел совсем. Идти за патронами было никак нельзя. Выстрела такого калибра должно было хватить, двух — тем более.

Еще думал о том, как бы вел себя Генка Милютин. Чего-то придумал бы — вспомнился Генкин рассказ, как тот караулил медведя у себя в огороде. С двух метров стрелял… ночью.

Илья ничего не услышал, он почувствовал… или услышал… он почему-то развернулся, судорога прострелила с головы до ног — огромный черный медведь, взрывая снег, тяжелыми прыжками-нырками летел к нему по лесу. Илья вскинулся, ловя в оптику темную тушу, выстрелил, медведь шатнулся в сторону и вдруг, как огромная собака, яростно закрутился, глухо рыча и скалясь, пытаясь укусить себя за спину. Он был в десяти метрах! Кровь хлестала и красила снег вокруг. Илья переломил ружье, вставил новый патрон, медведь перестал крутиться, и стали видны маленькие злые глазки. Они действовали одновременно — медведь прыгал, а Илья стрелял. Зверь завалился вперед, через плечо, но тут же начал подниматься. Илья, продолжая целиться, — нижний ствол мелкого калибра у него еще был заряжен, — пятился на чистое пространство ручья. В голове застряла мысль про патроны в куртке. Зверь поднялся и мелкими, как будто пьяными, неловкими прыжками кинулся к Илье. Илья выстрелил, целясь в лоб, развернулся и, не думая уже, руками вперед прыгнул на камень, схватил куртку. Скатился с камня в снег. Он ничего уже не видел. Стоя на коленях — клац — открылись стволы и вылетели патроны — карман — патронташ — верхний ствол — клац! — руки работали безошибочно и быстро, над самым ухом раздался громкий, хриплый и короткий рык. Илья почувствовал, как его хватают за плечо и ворот. Он вырвался и, разворачиваясь, выстрелил в широкий лоб зверя. Голова замерла на секунду и, обмякнув, посунулась вперед.

Илья встал, отступил несколько шагов, перезарядился, не без труда попав пулей в отверстие ствола, и держал оружие наготове. Зверь лежал косматой мордой и могучими лапами на камне, впереди приоткрытой пасти замер большой кровяной сгусток слизи. Илья, не отрываясь, смотрел на поверженного противника. Потом, почувствовав что-то живое на плече, обернулся и испуганно цапнул рукой — это была все та же кровяная слизь. Илья аккуратно толкнул зверя стволом возле уха. Этого можно было не делать — дырку в черепе, чуть выше глаз, было хорошо видно. На левой лапе, шириной в две мужицкие ладони, на длинном кривом когте висел сработавший соболиный капкан. Он выглядел как детская игрушка. Медведь был огромный и совершенно черный. У него в коллекции было три десятка медведей, были и камчатские, но такого не было.

Вечером Жебровский выпивал. Радости особой не было, он капитально наломался, снимая шкуру. Даже на части пришлось рубить, иначе не перевернуть было. Сидел в уголке с ногами на нарах и думал всякое. Музыку слушал, виски пил. В голове было хмельно. Он думал о том, что сделал это, и даже искал повода для гордости. И скорее всего, вся эта история и была поводом, но как-то было не до гордости. Здорово устал, да и не перед кем было, а с самим собой какой смысл… Представлял, как рассказывает кому-то из друзей, вспоминал мелкие детали… например то, что спас его выстрел из легкого калибра. Первый выстрел пришелся в грудь и по легким, вторая пуля взорвалась, перебив левую ногу у плеча, маленькая же пришлась в сочленение первого и второго позвонков. Не разорвала их, но парализовала косматого на время. Зверь в момент выстрела нагнул голову, и пуля попала в позвоночник. Попади в лоб, как он целился, лежать Илье сейчас задавленным. Сил у него хватило бы в такой ярости. Жрать не стал, сдох бы рядом, подумалось.

Это был обреченный медведь. Снимая шкуру, он нашел не только свои ранения. Зверя стреляли с вертолета, и не так давно, два сквозных ранения сверху, один зацепил грудную клетку, другой заднюю ногу, пули были не охотничьи, не раскрылись — скорее всего, из Калашникова били. Зверь, готовый к берлоге, был жирный, но с такими ранами не жилец. Это был явно хозяин здешних мест, возможно, он понимал, что пострадал от человека.  И возможно, мстил. Он был очень злой — мешочек желчи размером с кулак висел в углу за печкой.

Это то, ради чего ты сюда ехал? — спрашивал себя Илья. И понимал, что да! Это то! Капризы? — вспоминались слова Поваренка… Нет, Коля, когда на тебя охотятся, это уже не капризы.

 

 

20

 

Дядя Саша с Поваренком, распрощавшись с Москвичом, двигались малой скоростью совсем не домой. Пробив дорогу на Юдому и почесав репу на бензин да жратву, или, выражаясь словами Кольки, «прикинув хрен к носу», поехали искать Степана Кобякова. Это были Поваренковы затеи, он уже в поселке об этом думал и взял пару мешков всякого-разного, в расчете, что Кобяк где-то попадется по дороге. Расчет был глуповатый, а еще глупее было пытаться найти охотника в этих таежных просторах. Не имея хорошей карты, не зная, где расположены зимовья. У Кольки, правда, была потертая десятикилометровка сорок девятого года, на которой какая-то дорога уходила пунктиром в кобяковскую сторону.

Они сидели в кабине «Урала». Дядь Саша, скроив задумчивое лицо на развернутую Колькой карту, мял-почесывал толстопалой пятерней седой заросший подбородок. Дорога по карте шла чистым безлесым верхом отрога, километров через пять или десять, из-за потертостей карты не разобрать было, начинала спускаться вдоль горизонталей к Эльгыну.

— Ну и что думать? Кто-то дорогу нарисовал? Не придумали же ее! Поедем. Нет, так развернемся, тут делов-то? — Колька стал складывать карту.

Дядь Саша молча включил передачу и стал выруливать влево.

Дороги не видно было, ехали небыстро, громко хрустели мелким плитнячком, пустой «Урал» поскрипывал, переваливался, погромыхивал бортами и двумя полными и одной пустой уже бочкой. Перед спуском, который как будто и на самом деле просматривался среди мелкого стланичка, остановились. Вид вперед и влево открылся огромный.

— Ну, бляха, сто на сто! — восхитился Колька. — Вот Эльгын, вон ключ впадает, вон еще один справа, — тыкал пальцем в лобовое стекло, на ленточки таежных сгущений, вьющиеся по распадкам к низу долины. — Там и зимовья стоят у него. Мимо не промажем!

— Дай сигарету! — Дядь Саша заглушил двигатель.

Несильный ветерок чуть пошептывал в щели кабины. Утреннее солнце начинало пробиваться сквозь морозную марь. Мутное, а чувствовалось уже сквозь стекло. Такой домашней и спокойной вечностью тянуло от раскинувшейся перед ними тайги. Снежные лесные хребты, будто крылья, поднимались от реки. Эльгын несильно здесь петлял, тянул на восток, потом резко поворачивал на север и, обогнув высокий прибрежный хребет, устремлялся в Охотское море. На его устьях кемарил сейчас под снегом барак дядь Сашиной бригады. Два бича дежурили. Поля всегда присутствовала в его мыслях, и теперь вспомнилось, как попросилась остаться с ним. Курил, не чувствуя вкуса сигареты.

— Да-а, простор… — подумал вслух, — лет двадцать сбросить бы… ковром эти леса скатал бы!

— Не понял? — скосился на него Колька.

— Это я так… Я как о Польке подумаю, мне всегда хочется быть большим!

— Тебе большим? — заржал Поваренок. — Ты кого веселишь-то? Ты б совсем в «Урал» не залез!

— А-а! — отмахнулся дядь Саша. — Что уж ты, я про другое…

— Да я понял…

— Ладно… Поедем уж… Куда-то доедем. Только снегу внизу будет нормально. Так вот с пилой не попрыгаешь!

Стали спускаться голым склоном, поросшим стлаником. Снег становился глубже, в ямах его набиралось по бампер, двигались аккуратно. На ощупь, как в тумане высматривали дорогу, даже весело от этого стало. Колька трещал без умолку, курил, распахнув форточку, тормозил машину и бегал, а иногда плыл по сугробу, просматривая проходы меж ползучих кедров, тянущих руки из-под снега. Дорога, видно, была здесь когда-то — сквозь стланики они пробрались неплохо, непроезжие каменные россыпи  миновали, не зацепив, но, спустившись в редкую здесь лиственничную тайгу, начали пилить. Под снегом было много валежника, встречались и совсем толстые стволы. По очереди и вместе работали и намаялись основательно. Доехав до реки, потеряли дорогу и, как ни искали, не нашли. Возможно, она переходила на другой берег.

Было около трех пополудни, когда они закостровали на берегу Эльгына. Плес был затянут прозрачным льдом, хрустевшим под Поваренком. Тот, скользя, как на коньках, и размахивая руками, вернулся к берегу, выбрал подходящий камень, пробил им прорубь и опустил туда котелок. Достал, разглядывая воду.

— Чище нет воды, а дядь Сань?! Слеза Христова! Сейчас такой чаек сварганим!

Работали не торопясь. Напилили дров, шулюм варили, Колька прилаживал лямки на мешки, приготовленные для Кобякова.

— Топорик свой ему положил — весной точишь, осенью острый! Вот финны делают!

— А то у него топоров тут мало…

— Ты его в руке подержи! — оскорбился Колька.

Начало темнеть. Колька снял шулюм, насыпал сухого укропа и поставил к углям. Дров подбросил щедро, костер подумал недолго и стал подниматься. Покуривали молча, щурясь на огонь. Поваренок время от времени прихлебывал крепкий чай и сплевывал под ноги нифеля[7].

— Надо было Москвича попросить, чтоб завез… — Дядь Саша бросил окурок в костер. — Домой бы уже ползли. Я так и попер бы ходом, не спал бы! Куда в лесу уедешь?! Завтра дома были бы… Поля заждалась уже дурака старого!

— Ненадежно! — сказал Колька серьезно. — Охота, то-се, они с Кобяком не знакомы, где его искать? Оставит в каком-нибудь зимовье шмотки и айда… он тоже на охоту приехал. Москвич мужик-то неплохой, но… какой-то… себе на уме малость… Нет! — затряс головой.

— Москвич на «Ямахе» не найдет, а мы пешком найдем? Картой твоей я завтра задницу вытру! И все! Надо возвращаться до Москвича, что делать? Оставить ему и той дорогой назад. Там все пропилено…

Колька молчал. Ему нечего было предложить. Одно он точно знал: ему почему-то самому хотелось отдать все это Степану.

— Пойдем вдоль речки, тут у него избушки. Все равно где-то он будет? — сказал, и по голосу его ясно было, что сам он не очень верит в то, что говорит.

— Не знаю… а если он куда-то… капканы ставить отойдет?

— Куда он отойдет, он без «Бурана». Лыжи у него — и все…

— Ну да… иголку в тайге будем искать. Может, он вообще не здесь… — Дядь Саша говорил все это спокойно, понятно было, что он совсем не против пойти, просто домой было поехать лучше. — Давай, наливай твоих рябчиков. Тяги-то с них никакой, ухи бы сейчас жирной… или Полькиных щец со свининкой…

Ели молча. Дядь Саша, наложив полмиски майонеза, похваливал Колькино варево, тонкие птичьи косточки брезгливо все же откидывал в сторону от костра.

— Ничего он, этот Жебровский… не жадный, — сказал вдруг.

— Ну… Мне тоже отвалил… а чего это он должен быть жадным?

— Да маленький и лицом темный какой-то, мне всегда казалось, что если лицо темное, то жадный…

Колька даже есть перестал:

— Получается, что я жадный?

— Почему? Я не про тебя…

— Как же, маленький и лицо у меня… Ну, это я!

— Да не лицо, а… глаза… взгляд какой-то… непонятный.

— Тут не лицо, что-то у него не так… в жизни. — Колька задумался. — Все-таки у него там семья. Правильно? Чего от нее бегать? Кого искать?

— Люди по-разному живут… — философски заметил дядь Саша. — Ты, что ль, часто дома бываешь?

— Я все время дома, чего мне тут — день делов, и вот он я?

— У него другое, вон он достал спутниковый и поговорил с женой: как дела, то-се…

— Когда он разговаривал?

— Ну, я, например, говорю… есть же у него телефон.

— Телефон есть, а он ни разу не звонил. Какой-то он один, получается, совсем. Скучно так жить… И дети, чего детей бросать?

— Это просто у тебя маленькие еще, подрастут, они тебя сами бросят. И спрашивать не станут.

— Да я не об этом… видно же, что ему все эти наши дела — икра, менты-козлы… мы обсуждаем, а ему все равно. Прямо терпел, когда мы у него в зимовье жили.

— Ну понятно, мужик за десять тысяч верст приехал на охоту и с нами возится.

— Все-таки люди должны поддерживать друг друга… — Колька глядел серьезно.

Холодало. Промокшие и не высохшие части одежды схватывало дубарьком. Дядь Саша залез в кузов, качнул бочки с бензином, проверяя, сколько осталось, и завел мотор. Морозный таежный воздух запах выхлопом.

— Айда, давай, вдвоем теплее! — позвал Кольку из кабины.

Утром ветерок разгулялся, вьюжило от реки, засыпало кабину снежком с деревьев, выбираться не хотелось, но и спать сидя уже устали. Колька с матерками на погоду и природу, прихватив телогрейку, соскочил с высокой подножки, хлопнул дверью и пристроился к лиственнице. Другой рукой шапку поправлял, ветром сдувало. Дядь Саша тоже, кряхтя и морщась, полез из теплой кабины.

Запалили костер, грелись, чай пили, доели остатки шулюма, поспорили малость, дядь Саша сверху к своему мешку привязал еще овчинный полушубок, и отправились вниз по Эльгыну. Уговорились идти до первого зимовья и там посмотреть — ночевал, не ночевал, как вообще дела и обстановка. Там и решать, что делать дальше.

Шли буранным путиком, заблудиться было невозможно. Сквозь мелкие прозрачные облака проглядывало тихое солнце. Тепло было идти. Дядь Саша время от времени крутил головой и произносил: «О! Тут вот я бы проехал на своем, тут широко. Не лентяй, сосед-то мой, смотри, как простриг!». Снег шел все последние дни, и навалило нормально, местами до колена, а Кольке — так и выше. Они менялись, топтали тропу и к обеду, здорово устав, шли уже молча, перекуривали на поваленном дереве, снова надевали лямки. Подыскивали, где поесть. В одном месте переходили небольшой, захламленный тальниками ручей, дядь Саша присел зачерпнуть водички, а Колька, цепляясь за кусты — мешок оттягивал его назад, — поднялся косогором. Ткнул рукой на мысок с видом на речку:

— Давай здесь! Хорошее место… — Он стал выпрастывать плечо из лямки и в глубине леса среди деревьев увидел избушку.

— О-о! — заорал обрадованно и с одной лямкой на плече, раскачиваясь от рюкзака, заторопился вперед.

Дядь Саша подошел, сбросил поклажу, стряхнул снег с чурбака, на котором кололи дрова, и сел, устало распрямляя спину.

Вставили и законопатили окно, расположились, затопили печку, Колька варил. Дядь Саша перетаскал из «Урала» что надо было, принес воды. Прилег на лежанку и наблюдал потеющий потолок. Печка гудела, как реактивная, избушка набирала тепло. Колька пережаривал лук, им вкусно пахло на все зимовье:

— Сейчас узнаем последние новости, я уже подключился, у него антенна правильно стоит, надо только настроиться. Сейчас дожарю. Что там дома-то, хе-хе! — И смешок у Кольки был нервным, и в руках маленько не держалось, то одно ронял, то другое…

— Это да… Попроси свою, пусть моей позвонит.

— Понятно. — Колька брякнул пустую сковородку на печку, налил туда горячей воды из чайника. Зашипело.

— Давай, настраивай, я помою. — Дядь Саша сел на нарах.

Через час они все знали. Колька матерился и не сидел на месте.

— Ну, сука! — И чуть помолчав, опять: — Ты понимаешь! Погоди, погоди… — Мысли роем бились у него в голове и не давали ничего понять. — Получается, мне тоже надо в бега подаваться! Так, дядь Сань? Там больше пятисот килограмм, даже если по тысяче посчитают, уже пол-лимона.  А в особо крупных, это сколько надо?

— Не знаю, миллион, кажется…

— Лет пять могут впаять? — вопросительно глянул на дядь Сашу.

— Да ладно, кто тебе впаяет, у тебя детей полон дом! Да и Галя же сказала, что не приходили больше! Может, заберут, да и все?

— Хм, заберут… Пол-лета корячился!

— Я не понял, ты чего хочешь? Сесть, что ли? Пусть уж забирают…

— Нет, это да! — Колька сморщился и продолжил совершенно серьезно. — Но жить тогда вообще непонятно на что.

— Придумаем чего-нибудь, может, правда, на Якутскую сторону ходку сделаем?

Колька смотрел куда-то в темный угол зимовья и не отвечал.

 

 

21

 

В это время на другом конце участка, километрах в сорока, в другом зимовье Степана Кобякова раскладывались уставшие, как собаки, Студент с Слесаренкой.

Они поднимались снизу, как по их соображениям должен был заходить на участок Степан. Выехали в ночь, покемарили коротко в Эйчане и к полудню, отмахав на снегоходах сто пятьдесят километров, были на участке. Обедали в большом нижнем зимовье на ключе Поповка, оставили Степану записку, долили бензин в баки и двинулись вдоль Эльгына по Степановой вездеходной дороге. Впереди Студент на нелепом белого цвета «Буране», с нартами, гружеными горой, за ним Андрей тянул в нартах двухсотлитровую бочку бензина и несколько канистр.

Солнце уже село, когда подъехали к зимовью, но было еще светло. Лица обоих были слегка бордовые и в крепком куржаке. Особенно густые брови Студента. С морозными скрипами слезли со своих «коней».

Затопили, лампу на батарейках к потолку пристроили, чайник поставили, стали потихоньку располагаться, снимали с себя теплое. И так же, как и дядь Саша с Колькой, наладив рацию, узнали про обыски в поселке. Про то, что опять все выгребли у Иванчука. Андрей сидел с микрофоном в руках и, убавив громкость, молчал. Рация трещала, шипела и тихо кричала голосом разных мужиков. Шутки шутила. Всего сутки не были дома — и такое. Он положил микрофон, выключил рацию. Долго задумчиво искал зажигалку по карманам. Она перед ним на столе лежала. Положил на нее руку и нахмурился решительно:

— Я поеду! — сказал спокойно.

— Куда? — очнулся Студент.

— Домой… — Андрей прикурил.

Встал, взял вещи с нар, которые не успел разложить, и вышел. Облако дыма повисло у распахнутой двери. Все правильно, думал Студент, у него девчонки.

— Хочешь, с тобой поеду? — крикнул в дверной проем.

— А как же Кобяк? — Андрей снова втиснулся в избушку. Сел за стол и поставил перед собой банку тушенки.

— Не знаю, может, оставить здесь «Буран» и уехать… — Студент сел напротив.

— Чертовы менты! Я так и не понял, у меня был обыск или нет? Ну, это не важно! — Андрей вынул нож, одним движением сунул его сквозь крышку банки и, провернув, наполовину вскрыл, до конца довел, отогнул язычок крышки. — Не дай бог сунутся, — буркнул себе под нос.

Печка трещала и подванивала дымом. Молча ели холодную тушенку, двигая друг другу банку, хлеб резали, потом вторую банку открыли. Дышали морозным паром в свете лампы. На улице окончательно стемнело.

— Может, мне с тобой все-таки? — Студент вышел за своими вещами, остановился, не закрывая дверь, как будто не знал, нужно ему будет тепло в зимовье или нет.

— Не надо. Приеду, найду суку Семихватского, не найду — сам пойду к этим ментам московским. Как есть, все доложу. Вот икра, вот Васька Семихватский, которому уплачено три с половиной тысячи баксов, вот рыба, которую коптил и коптить буду, пока здесь живу. Все у меня по вами же установленному закону: придете — буду стрелять! Так что лучше вместе с Семихватским приходите.

Слесаренко вышел к «Бурану». Упихивал под седушку необходимое.

— Канистру…

— Взял одну…

— Масла не дольешь?

— Не надо, если что, в Эльчане у Шурки Эвена возьму.

Они пожали друг другу руки, и Андрей уехал в ночь. «Буран» под ним казался детской машинкой. Студент проводил его взглядом, наверх, выше деревьев голову задрал, звезды уже показались. Луна сегодня неплохая будет, подумал и зашел в зимовье.

 

Никогда на участке Степана Кобякова не собиралось столько людей. Снизу заехали Слесаренко и Студент, сверху зашли дядь Саша с Поваренком, с севера, без перевала, нечаянно, но почти точно так же, как заходил в этот раз сам хозяин участка, спустился на Степановом тягаче капитан Семихватский. Семь человек, если студентов считать. Только хозяина не было. Именно в эту звездную ночь, в которую уехал Андрей Слесаренко, Степан ночевал на озере.

 

Студенты храпели так, что временами неясно было: то ли дизель молотит на холостых, то ли они. Капитан Василий Семихватский сидел у костра и пил без закуски. Пил, курил и думал о жизни. Ночь длинная получилась. Часа в два тягач заглох, он попытался его запустить и вскоре понял, что заклинило двигатель. Он ждал этого.

Даже протрезвел слегка. Но не расстроился — все к тому и шло. Он всю ночь как раз об этом и думал. Отступая назад по своей жизни, Васька чувствовал куда большую глубину поражения, как-то безжалостно ясно вдруг стало, что он вообще черт знает что на белом свете. Рембо картонный! Он давно уже жил как в боевике и своими руками ничего не делал: крышевал да тратил деньги мужиков. И не осталось никого, кроме старухи-матери, кому он, Васька Семихватский, был бы нужен.

Тяжелее всего было с отцом — он-то и стоял все время в глазах — человек, которого Васька больше всех на свете уважал и любил и чьего признания больше всего жаждал. Ему самолюбиво казалось, что отец хоть и не разговаривает с ним, но не может не гордиться сыном. Круче не было в поселке мужика!

Иногда полезно бывает обосраться! Семихватский сидел один как перст, без жратвы, без техники, рядом, в остывающем тягаче, спали два питерских придурка с наушниками в ушах, борцы за права человеков… а где-то, может, и не так далеко, спал в зимовье не сломленный Степан Кобяков, у которого, если бы не менты, все было бы в порядке. Бесстрастная правда жизни была за Степана! Да и не могло быть иначе, понимал Васька, в тайге другой суд. И его собственный отец и еще куча дельного народа были на Степановой стороне. А Васька… Васька был один.

Один против всех, тех, кого в глубине души любил и уважал…

 

 

22

 

Утром Поваренок с полупустой паняжкой да ружьем за плечами отправился вниз по Эльгыну. Договорились, что идет он только до следующего зимовья, если ничего и никого, то пишет записку и возвращается. Дядь Саша остался на хозяйстве.

В исконной России, слава Богу, нередко еще попадаются такие люди: несерьезные вроде, чуть лишнего вертлявые да суетливые, говорят больше, чем хотелось бы, к себе относятся без должного уваженья… а присмотришься — это только внешняя картинка, настойчиво им самим и создаваемая. А прячет он за простоватой вывеской хорошего трудягу — терпеливого и умелого, каких поискать.

Роста в Николае Поварских было метр шестьдесят пять, широкой спины тоже не было, а на руках потягаться он даже и не садился никогда. Может, поэтому и брал его дядь Саша в свою бригаду поваром, а не рыбаком. Но Колька, никогда не требуя доплат или премий, «забадяжив жорево», вкалывал и на неводе и на разделке — икру он солил лучше всех — и генератор, и лодочные моторы, и рацию настроить-починить — тоже он.

А на заброске?! Когда с буксира на берег народ и шмотки надо перевезти… на смешной дюральке, по ледяному, зыбью колышущемуся океану среди тяжелого крошева огромных льдин. Не дай бог, меж ними угодить. Рейсов десять-пятнадцать! На берег — груженые так, что дышать страшно, обратно — один, легкой щепкой через жесткие стоячие валы в устье лимана, где река вкатывается в море. Выплыть в ноле градусов нельзя. На помощь прийти некому. Кто же сидит за румпелем мотора, примостившись на ледяном задке той дюральки? Да все тот же Колька Поваренок с погасшей и промоченной сигареткой в углу рта. Ни у кого и мыслишка не шевельнется, кому еще можно доверить свою мокрую шкуру.

А кто бражку втихую от дружка-бригадира осмелится замутить ко Дню рыбака…

Эх, да что там говорить, хоть бы бутылку когда поставили! Мысли такие, может, когда и приходили в небольшую голову Николая Поварских, но никто их не слышал. Такими «несерьезными» людьми принято пользоваться бесплатно. Они ведь никогда ничего и не ждут.

Снега здесь было явно меньше, плечи не тянул тяжелый мешок, поэтому шлось приятно. Колька втайне надеялся пролететь хотя бы еще до одного зимовья, поэтому поторапливался. Погодка звенела, минусок был как раз в дорожку — не больше десятки, солнце поднималось впереди слева, через тайгу, и стелило Кольке под ноги прямые тени стволов и узловатую мелочь листвяшечных веток.

Минут через двадцать — он только разогрелся как следует, тропа вышла на крутоватый берег небольшой чистой ото льда речонки. Колька стал спускаться, придерживаясь за кусты и рассуждая, как тут Степан на «Буране» съезжает. Осторожно подошел к тонкому краю заберега, припорошенному снегом, присел, потянулся рукой, думая хлебнуть свежей водицы, и тут прямо к руке толстой змеей выползла гладкая с двумя глазками морда. «Ой-ай!» — по-бабьи вскрикнул Колька и отскочил-упал на задницу. Выдра испугалась не меньше, крутанулась, ударила хвостом и лапами по воде и скользнула вниз по течению. «У-у, блин, скотина!» Он огляделся быстро, но все было под снегом, и нечего было кинуть ей вслед. «Во, бывает!» — отдувался Колька от взыгравшего страха.

Речка не замерзла еще, пришлось снимать кирзачи и перебредать. Он как раз сидел, вытирался и мотал портянки, когда услышал гул вертолета. С севера шел. Колька встал, прислушиваясь и соображая, кто бы это мог быть… Если рядом пойдет, прижмусь к дереву и замру. А если «Урал» подсекут? Гул, однако, повисел в одном месте и затих.

Местами тропа огибала заросли густых в два Колькиных роста мохнатых стлаников — Поваренок невольно сбавлял шаг, щупал ружейный ремень на плече. Не раз приходилось ковырять мишек из такого «удовольствия».

Колька до того любил рассказывать всякие житейские истории, что от нечего делать даже сам себе их рассказывал. Иной раз сидит один, картошку чистит на бригаду и рассказывает, и сам же своему рассказу смеется.

Однажды стрельнули здорового мишаню на речной косе, тот рявкнул — и в лес. Причалили — кровь ручьем по галечнику. Пошли втроем, все с ружьями, зверюга добежал до такого же вот стланика и затаился. Кругом обошли — там он, но как увидишь. Ну туда-сюда, одну выкурили, другую… Колька телогрейку скинул, чтоб разворотистей было, и полез со своей одностволкой. На коленках ползет медленно, ветки пушистые упругие отгибает, смотрит, слушает, мишкой воняет — ужас, след его кровяной в метре тянется. Тут как рявкнет над самым ухом, видит Колька, медведь с другого бока через стланик на него подымается с ужасным ревом! Как оказался снаружи, непонятно. Товарищи отскочили, по стланику из всех стволов палят, а Колька сидит, встать не может. Затихло все, а на нем кирзачей его нет. Стали разбираться — один сапог у мертвого уже медведя в когтях, а другой под ним! Получается, Колька, стоя на коленках, задом из кустов выпрыгнул. Прикидывали, глядели — не могло такого получиться. Так он не просто выпрыгнул, а еще и выстрелить успел — патрон в стволе был пустой! Молодой был, думал Поваренок, ни хрена не боялся, потом уже, с возрастом, что-то появилось. Из-за детей, что ли?

Спустился еще к одному незамерзшему ручью, попробовал перескочить да набрал в сапог, воду вылил, портянку отжал, пошел было дальше, нога вскоре начала мерзнуть в пальцах. Надо было костер палить. Да и солнце уже над самой головой висело, можно было и чайку пивнуть…

Зимовье на другой стороне стояло, прямо на берегу над речкой. Колька вырубил ножом длинный шест, попробовал им — лед был прозрачный, лопался белыми трещинами, но держал. Перешел осторожно. Рыбы в яме порядочно, прямо черно стояло, поднялся в избушку. Степан был здесь несколько дней назад. Ночевал, скорее всего, окно вставлено, натоптано вокруг… дрова колол. Снежком свежим все присыпано.

Колька затопил печку, положил на нее мокрую портянку и сел писать.

«Степан, здорово! Мы с дядь Саней в твоем зимовье, что повыше, и с рацией, харчишек тебе притащили. У нас „Урал” недалеко, если что надо, то можно. Горючка есть немного. Сегодня еще ночуем, а завтра, наверное, поедем. Можем что-то передать твоим, если увидимся. Колька Поварских. 17 октября». Поглядел на число 17 и подумал, что у одного его корефана как раз сегодня день рожденья. Народу, наверное, тьма собралась. А у Мишки — 24 октября, к Мишке поспею, хмыкнул довольно.

Чай пить не стал, слопал банку свиной тушенки с горбушкой, остатки хлеба подвесил в пакете на виду и пошел обратно. Его беспокоил этот вертолет, сверху могли увидеть «Урал»… что будет дальше, он не думал, только шагу прибавлял. По своим следам шлось легче. У Кобяка под крышей зимовья лежали лыжи, наверное, можно было взять, ну, да ладно. Не больно я мастак на лыжах ходить… так думал.

Засветло вернулся. В избушке тепло было, пахло свежей рыбой и ухой.

— Это зимовье у него главное… и большое, и рация есть, лодка с мотором… говененькая, но ничего. — Дядь Саша валял в муке большие куски красной рыбы и клал на сковородку — я тут вот только, где не замерзло, пару раз неводок запустил…

— Откуда неводок-то?

— Тебе говорю, у него тут всего полно… вон разложил на берегу, мешка три-четыре намерзнет. Хариус в основном, да кижуч. Кижуч-то икряной, полный еще, даже серебрянка попадается. Подо льдом метать будут.

 

Степан Кобяков, груженый налимами, возвращался в базовое зимовье. Карам убежал вперед, как он всегда это делал, но вдруг, когда Степану совсем ничего до избушки осталось, возник на тропе. Трусит навстречу. Степан встал, прислушался, еще раз на собаку глянул, соображая. Метров через двести — Карам все сзади бежал — скинул панягу и пристроил за толстую лиственницу у тропы. Снегом сыпанул, чтоб в глаза не бросалась. Шел осторожно, останавливался, просматривал впереди и слушал лес. Вот-вот должна была показаться речка, Степан привязал Карама к дереву. Проверил патрон в патроннике и, свернув с тропы, углубился в тайгу.

Метров триста-четыреста ниже зимовья вышел к реке, рассмотрел в бинокль результаты дядь Саниной рыбалки на берегу, потом, перейдя речку, слушал у окошка, затянутого полиэтиленом, как в его зимовье жарят рыбу и болтают. Темнело. Степан вернулся за панягой, отвязал как будто все понимающего Карама.

Когда открыл дверь избушки, Колька, на корячках подкладывающий поленья в печку — над ним как раз и распахнулась дверь, — так охнул, что Карам отскочил в сторону, а дядь Саша выронил дымящийся кусок рыбы на пол.

— Здорово! — Степан глядел строго, карабин стволом вперед висел под правой рукой.

— Ну, Степан, напугал. — Дядь Саша нервно опустил руку на ручку сковороды и следом за тем куском опрокинул всё.

Сковорода мягко брякнула рыбой об пол, и снова тишина сделалась. Колька встал молча от печки, посторонился, присел на край к дядь Саше. Фонарик поправил налобный. Потом выключил его. В избушке совсем темно стало, одна свеча на столе трепетала от холодного воздуха из распахнутой двери, да прогоревшая печка чуть краснела через щели. Степан, бегло глянув по избушке, вошел, поставил панягу на ближние нары, снял суконку. Поверх толстого самовязанного свитера была надета меховая сильно вытертая безрукавка-душегрейка. Развесил все по гвоздям да проволочкам вокруг печки, отвязал от паняги тяжелый полиэтиленовый куль и вынес его на улицу. Достал «Приму», сел на нары, против мужиков. Поднял голову:

— Ну, какая беда занесла в мои края? — Лицо ровное, не сильно приветливое. Закурил.

Колька, явно раздосадованный, толкнул дядь Сашу:

— Скажи… — и, засветив фонарик, присел собрать рыбу с пола.

— По дороге завернули, тебе тут приволокли кое-что, — сказал дядь Саша и тоже растерянно нахмурился.

— Мне? — Степан по-прежнему смотрел хмуро.

— Ну, Москвича завозили на охоту…

Колька, собрав с пола, толкнул боком дверь избушки. Слышно было, как он скребет ложкой пригоревшую сковороду и разговаривает негромко с собакой. Степан, глядя в пол, сосал подмокшую сигарету. Та выгорала неровно, по краю, потом погасла. Степан бросил ее к печке, нашарил в кармашке паняги фонарик и вышел, ничего не сказав. Колька вернулся:

— Ну, бляха, и человек, — зашипел. — Хоть вставай и уходи!

— Да ладно, ты, — глянул на дверь дядь Саша… — Рыбу-то я уронил, сучье вымя… Чего же, новую будем жарить или бог с ней?

Колька сидел на нарах рядом, чесал плохо растущую шерстишку на подбородке и нервно сучил пяткой по полу. Ложечка в кружке тряслась на столе. Проснувшаяся муха с летним жужжаньем кружилась над столом.

— Не знаю… — мотнул раздраженно головой и зашептал:

— Моих тоже в поселке трясут… И что? А-а?

Снаружи послышался скрип снега, и он замолчал. Степан занес мешок, плотно прикрыл дверь, присел к печке, дров подложил. Достал из мешка на стол керосиновую лампу, бутылку-полторашку с керосином, упаковку дешевых сигарет, замотанную в полиэтилен. Он действовал так, будто был здесь один. Развязывал неторопливо бечевку, но вдруг поднял голову и прислушался. Мужики, глядя на него, тоже невольно прислушались — тихо было, печка разгоралась и начинала гудеть… Степан бросил сигареты, строго и почти зло посмотрел на мужиков и, распахнув дверь, снял карабин, висевший на привычном месте на улице. Встал, придерживая дверь, и не упуская из виду окончательно растерявшихся мужиков.

С улицы явственно уже доносился визгливые звуки снегохода. Степан выскочил наружу. Дверь захлопнулась.

— Не понял! — Колька цапнул свое одноствольное ружье, стоявшее в углу, преломил, оно было пустое.

Снегоход подъехал к самой двери, затих было, но, взревев, протянул еще немного к реке, и все смолкло. Колька поставил ружье на место и, надев шапку, открыл дверь.

— Есть кто живой? — раздался осипший от мороза голос Шурки Звягина. — О! Ништяк! Кто это? — сощурился против луча Колькиного налобника.

— Я это! Кто… — одновременно обрадовался и удивился Колька. — Студент! Ты, что ль? Вот охрема, здорово!!

— А Кобяка-то не видели?

Колька молчал растерянно. И тут сам Степан вышел из темноты сзади Студента. С карабином в руках. Стоял, не приближаясь.

— Ого! Степан, ты чего? Студент я… — радостно заорал Студент и повернулся к Поваренку. — У вас тут что, война? Вертак вчера летал… у вас был? Не, Колька, ты-то как тут, екорный бабай?

— Заходите, что ли? — Колька потянулся к двери.

Потихоньку все выяснилось. Пересказали поселковые новости. Наладили лампу на столе. Колька достал из мешка в углу семидесятиградусную гамызу:

— Твоя это, Степан, тебе везли, врежем, что ли?

Он сидел на лавочке напротив Степана, который неторопливо работал у печки. Нарубил топором налимов на порожке, сложил в большую миску, посолил, мукой обсыпал, перемешал… Разобравшись в ситуации, Степан успокоился, но по-прежнему вел себя так, будто он один. Сам все молча делал.

Зимовье было просторное. Дядь Саша сидел за столом у окна слева, Студент справа, Степан у печки. Колька как всегда суетился. Бегал на улицу, принес полмешка картошки, потом еще что-то доставал по просьбе Студента из его нарт.

Пожарили рыбы. Дядь Саша содрал шкуру и нарезал кусками гору замерзших харюзей в миску. Выпили. Даже и Студент дернул Колькиного «сургуча». Сидели, жевали, поглядывая друг на друга, оттепливаясь и отходя маленько душами.

— Ну… что думаешь делать? — спросил Колька, цепляя темно-коричневыми ногтями сигарету из пачки.

— Да что мне думать… соболей вон ловлю…— Степан засунул пальцы в рот, вынул рыбью кость и положил в кучку на клеенку рядом с тарелкой. — Занесешь соболей Нинке? — посмотрел на дядь Сашу. — Обработать бы, там у меня часть замороженные, некогда было высушить.

— Я сделаю, все нормально… — вмешался Студент. Он с дороги метал уже который кусок. — Ты где этих налимов набрал? Вкусные, черти, а я их и не ел никогда!

— На Еловое ходил…

— А-а, доброе озеро, я бывал. «Буран» тебе оставлю. Специально белым выкрасил, чтоб сверху не разглядели. Если с вертака будут искать…

Степан промолчал. Доел кусок. Вытер руки туалетной бумагой. Колька нарвал ее и положил каждому вместо салфеток.

— Мы с дядь Саней дорогу на Якутскую сторону протоптали, можно бригаду собрать, машин пять-шесть… — Колька смотрел на Студента, ожидая его одобрения, но тот не слушал, думая о чем-то своем. — Бензовоз возьмем и попрем. Снегу пока немного, за двое-трое суток до Юдомского креста можно дочапать и там уже по зимнику. Надо только ОМОН этот переждать.

Степан молчал, сидел по привычке на корточках у печки, покуривая в открытую дверку. У него уже не было икры. Студент же, так и не слушал Кольку, помялся, лампу двинул ближе к окну… потом заговорил, обращаясь к Степану:

— Я по мужикам ходил. По нормальным! Разговаривал, хватит терпеть-то это все… И что? Все согласны, всех достало… и никто не пошел. Там делов-то! Разоружим ментовку, прокурорских тоже под замок. Вызываем из Москвы комиссию… требуем открытого разбирательства всего этого дела. Кто вообще во всем этом браконьерстве виноват? Требуем, чтобы лицензии давали на частный промысел нормальный…

— Вы, ребят, если банду какую сколачивать приехали, — Степан спокойно посмотрел на Студента, — то я — пас! Тут за самого себя суметь ответить, а уж за других… да и ментов разоружать… В Москве такие же!

— Ну-у… я не знаю, тогда что… — Студент в растерянности развел руками и с обидой сложил их на груди. Брови сдвинул зло. Но вдруг продолжил, горячась: — Я, когда ОМОН прибыл и это все завертелось, взял карабин и пошел сука, смотреть за ними. Не дай Бог, думаю, что учинят… у Трофимыча-покойника перед этим был. Без балды говорю, мужики, готов был стрелять. И что?! Они ничего особенного не делают, стоят, проверяют машины, я карабин в кусты сунул, подошел: «Здорово, ребята!». Они: «Здорово!» — так на «о» отвечают — «Здорово!». И рожи вроде нормальные. Стою и понимаю, что они — не враги мне. Как стрелять?

— Что ты все стрелять да стрелять?! — нагнув голову и почесывая макушку, неодобрительно буркнул помалкивавший до этого дядь Саша. — Что по-другому нельзя?

— А кстати, кто Гнидюка отмудохал, а? — Колька выпялился на Студента.

— Нашлись люди!

— Ты, что ль, колись? В эфире только об этом и орут…

— Не-е, я там случайно оказался. — Лицо Студента расплывалось в самодовольной улыбке. — Правда. Даже неинтересно было, такой трус, и не вякнул. Трясется: «Ребята бейте, бейте, я не прав! Я не буду! Больше не буду!». И на жену валит… у него жена такая же пышка, и та смелее оказалась, как взревет. Как сирена! Драться полезла!

— Не, ну как было-то? — настаивал Поваренок, булькая по кружкам.

Кобяков тоже заинтересованно смотрел.

— Иду, короче, смотрю — ребята одни знакомые тащат на плечах контейнер с икрой… Что такое? — спрашиваю. Они — пойдем, если хочешь, Гнидюка кормить. Пошли.

— Да какие ребята?

— Тебе, Коля, только прокурором…

— Ну ладно, ладно… А как же он вам открыл?

— Стукнул в дверь погрубее: ОМОН, открывайте! Он и открыл со страху…

— И что?

— Да что-что, говорю, неинтересно было. Ей только рот шарфом замотал, ну и связали их жопами…

— А правда, что ему чего-то засунули… ну… — Колька захохотал и показал, куда засунули.

— Да не-ет… — сморщился Студент.

— Люди говорят! — не унимался Колька.

— Не-ет, связали и на бошку ему контейнер напялили… Ну все в икре, понятно, течет по ним…

— Моя по рации говорит, что шнобель ему на бок свернули и синяк во всю щеку!

— А она откуда знает? — заинтересовался Студент.

— У нас соседка в больнице работает.

— О! — Студент обдумал что-то. — Не знаю, может, потом кто заходил?

— Так, может, все-таки засунули? Ты просто забыл! — заржал Поваренок.

— Ладно, это все неинтересно, тут вот… — Студент глянул на Кобякова. — Что делать? Непонятно… Есть же у нас верховная власть или нет?

— Ну есть, — не понимая, к чему тот клонит, поддакнул Поваренок.

— Они или совсем не знают, что в стране творится, или сознательно всех преступниками делают!

— Ну ладно… — не согласился дядь Саша.

— Не, дядь Сань, чего ты… Мы браконьеры! Так? Так! Менты и прокуратура, которые нас крышуют, тоже преступники? Так! фээсбэшники, власти местные тоже при делах! Тоже туда же… Ты понимаешь?

Все молча на него глядели. Оно и так все было понятно.

— Что же за страна у нас выходит? Страна воров?!

На этих словах саружи заскрипел снег. Потом кто-то потопал ногами, отряхиваясь. Степан встал, распахнул дверь, в свете фонарика кто-то высокий, укутанный шарфом, обивал сапоги о поленницу. Ушанка, шарф и лицо были крепко в куржаке, и поначалу никто не понял, кто это. Мужик спокойно снял рюкзак, из которого что-то торчало выше его головы, размотал шарф, и все увидели Валентина Балабанова.

— Здорово, ребята… можно, что ль?

— Ничего себе! — поразился Поваренок, двигаясь к дядь Саше. — Ты как тут?

— Шурка-Эвен на «Буране» подбросил.

— Куда?

— До зимовья какого-то. Потом по следам…

— Это я утром ходил, — объяснил Поваренок. — Так, а ты куда идешь?

— К вам… — Балабан снял верхнюю куртку, потом вязаный свитер. Под ним был еще один свитер.

— А откуда знал, что мы здесь? — засмеялся настороженно Колька.

Степан закурил и на улицу вышел. Прислушался. Тихо было вокруг. Он ничего не понимал, и ему не очень нравилось, что на его участке и в его зимовье столько народу.

Балабан поднял телячьи свои глаза на Кольку и молчал. Улыбался только спокойной всегдашней своей улыбкой.

— А ты откуда знал? — спросил дядь Саша Кольку.

— Хм, ну да… — Поваренок засмеялся уже веселее. — Черт, чего не бывает! Один в тайгу поперся. Спьяну, что ли? — в голосе у Кольки были вопросы.

— Спьяну не дошел бы. — Студент внимательно глядел на Балабана. — Я думал, ты… шутил тогда… Есть будешь?

— Чего спрашиваешь? Налейте человеку… давай… — радовался Поваренок.

— Вот, в кружку лей…

— Я не буду, мужики… — Балабан взял кружку, подсел к печке и стал наливать из чайника.

— Да ты что? — не понял Поваренок. — Завязал?

— Пейте, пейте, хватит мне! — Балабан улыбался из темноты.

— Что ты пристал как банный лист к заднице! Я тоже не буду больше… Сюда садись. — Студент выбрался из-за стола. Мисками загремел, накладывая.

— А в рюкзаке у тебя что? — спросил Колька.

— Гитара да спальник, еды маленько…

— Гитара?! — удивился Поваренок.

— Ну… это все мое добро…

— А книжки? — засмеялся Колька.

— Книжки? — Валентин серьезно посмотрел на Поваренка. — Есть одна.

— Рыбы кусок только остался… — подал Студент миску.

— О-кей, у меня лапша корейская, спасибо…

Дядь Саша с Поваренком выпили. Степан отказался. Закусывали молча оттаявшим хариусом. Студент вдруг заговорил. На него приход Балабанова произвел впечатление:

— Ты, Валя, и мужик вроде нормальный, но… как-то… другой ты, какой-то… вот мужики тебя и сторонятся. Ты вроде бича… получаешься!

— Да, я, в сущности, бич и есть… — улыбнулся Валентин.

— Ну, бывший интеллигентный человек! — поддержал Колька.

— Ну ладно, какой ты бич… ты же образованный… — то ли утвердил, то ли спросил Студент.

— Консерваторию закончил. — Балабанов курил, к рыбе пока не притронулся. — Пел в оперном театре. Потом в Чечню уехал.

— Нормально! И чего там делал?!

— В ОМОНе… Добровольцем. Я тогда, видно, глупый был, да и времена другие. Себя искал… Потом… поболтало по свету.

Он был необычен сегодня, это все видели. Говорил как всегда спокойно, но не было в лице привычной его иронии, предлагавшей не относиться к нему серьезно. А может, просто трезвый был…

Замолчали надолго. Думали каждый о своем.

— Сыграй мою любимую, — нарушил тишину Колька.

Балабан подумал о чем-то, неторопливо достал гитару, погрел струны рукой, попробовал и, склонившись так, что лица под челкой совсем не стало видно, замер… и заиграл тихо-тихо красивыми ясными аккордами.  И тихо запел без слов, голосом. Очень странно, совсем ни на что не похоже и красиво-красиво. Мелодия была печальная, неторопливая и сильная.  Небыстро текла, ширилась, взлетала до небес… потом слова начались… непонятно вроде, но с ними было еще красивее. В Балабанове совсем никакого напряжения не было, печаль вдруг светлой становилась, даже радостной, легко летящей, Валентин задирал голову и улыбался счастливо, но вот голос снова креп, и у мужиков мурашки бежали по коже от разворачивающейся громадной картины жизни. Как это было возможно?!

Все эти высокие и красивые человеческие чувства так не подходили к темноте, хламу и запахам зимовья, что мужикам неловко было глядеть друг на друга. Замерли, как были, ожидая конца. Но мелодия звучала и звучала, добираясь до потаенных углов души, и они слушали и забывали, где они. Студент отвернулся в окошко, лицо закаменело в злой отчаянной угрюмости. Его на части рвало от любви и жалости к Вальке Балабану, к товарищам, к людям вообще, и из-за этой жалости он всем, чем мог, ненавидел это сучье мироустройство, и если бы сейчас ему сказали: кинься в пропасть ради людей — он бы не думал ни секунду. Гитару почти не было слышно, голос звучал настояще, и Поваренок, в мечтах оказавшийся дома среди своего семейства, спьяну пообещал себе, что теперь всегда будет брать с собой приемничек и никогда не будет переключать такую музыку. А Балабан замолчал и заиграл сложные переборы, не сбиваясь, уверенно. Вдруг остановился и, глядя слегка вверх, в темный угол, куда уходила труба печки, в продолжение музыки заговорил в тишине. Он говорил негромко, не по-русски, распевно и ясно, потом снова заиграл.

Длилось это минут тридцать-сорок. К концу у Балабана весь лоб был в капельках пота, волосы прилипли, и он уже не откидывал их. Студент так и сидел, отвернувшись в окно, напряженный, вцепившись клешней себе в голову. Дядь Саша кряхтел, прокашливался и тянул из Колькиной пачки сигаретку — все никак не мог зацепить. Кобяков молчал, он все это время просидел в одной позе, куря и глядя в пол себе под ноги.

— Ну, блин, да-а-а! — произнес после последних аккордов Поваренок. Колька был так серьезен, что на себя не похож. — Что это?

— Реквием Моцарта.

Опять тишина повисла. Поваренок взял сигарету из пачки Степана, тот сунул пальцы в карман, достал спички. Колька прикурил:

— А что ты там говорил? На каком языке?

— Это «Отче наш»… на латыни… Там… пастырь в церкви панихиду читает по нему.

— По кому?

— По Моцарту.

— А музыку сочинил кто?

— Моцарт.

Колька задумчиво, даже одобрительно качнул головой.

— А скажи еще что-нибудь? — попросил. — У меня Санька по-английски говорит, я ничего не разберу, а тут — будто все понимал! Что за черт?!

Балабан неторопливо прятал гитару в чехол. Посмотрел на Поваренка, наморщил лоб и, улыбаясь, сказал:

— Бенедиктус, кви венит ин номине Домини!

— Что значит? — спросил Колька, прищурившись.

— Благословен идущий во имя Господа!

Печка трещала, кто-то из мужиков мелко сплевывал табак с губ.

— Ты зачем пришел? — спокойно спросил Степан из своего темного угла.

Вопрос был серьезный — этого никто не знал. Один Студент о чем-то догадывался. Балабан поднял глаза на Степана:

— Омоновцы завтра тут будут. Они уже летали. Думал, не успею…

— А тебе что? — спросил Кобяков.

— Командира своего встретил, в Чечне вместе были. Редкий человек! Чего хочешь можно ждать. — Балабан говорил спокойно, совсем без эмоций.

— Где встретил? — не понял Колька.

— В поселке. Какая-то спецбригада, видно, если он этими парнями командует… Думал, может, помочь вам получится. — Балабан посмотрел на сидящих за столом, как всегда мягко улыбнулся, но в улыбке этой было что-то, от чего все опять замолчали и задумались.

Валентин стал есть рыбу. Он очень аккуратно это делал. На уголке стола. Все молчали, глядя на него сквозь синеву дыма. Накурено было крепко, приоткрытая дверь не спасала.

— Я много думал, — заговорил Степан Кобяков. — И раньше, и теперь вот. Родственники у меня в Канаде. Звали, тайга, мол, такая же, давай… Как уехать? Кобяковы одни из первых пришли на Охотский берег. Острова Кобякова есть в море, хребет Кобякова… Сколько здесь дедов моих лежит?!

Думал, отсижусь, как-то рассосется… Даже бомбоубежище себе в стланиках приготовил. А позавчера на озеро пошел. Оно когда-то наше было… деда своего вспоминал. Он девяносто шестого года рождения, всякого в жизни повидал. Похлеще нашего пришлось… Но не в этом дело…

Степан разговорился, видно было, что решения его непростые. Колька сидел тихо и с удивлением слушал, за всю жизнь от Кобякова столько слов не услышал. Ему даже странно было, что у Степана дед был, о котором он так вспоминает.

— В нем сила была, не согнешь! — Степан нахмурился и посмотрел на ровно горящий фитиль керосиновой лампы. — Он точно знал, чем живет. И поэтому знал, как жить! Добро — добро, зло — зло! Все! Никто его с этих правил не свернул бы! А я что сейчас? Как сучонка престарелая должен пресмыкаться туда-сюда… Думаете, от хорошей жизни все время в лесу торчу? Смотреть невозможно, что там творится! Какое добро, какое зло? Воры, красиво нарядившись, жизнью управляют, стыд, совесть — все к едреной матери… И знаете, что я понял… — Тут он надолго замолчал. Потом поднял голову: — Слишком мы за свою шкуру трясемся. В этом вся херня. Думаем, только пожрать да попить родились на белый свет, вот и ходим жидко, — помолчал. — Может, есть смысл положить себя за дело? Вон кижуч да кета гибнут, и дело получается. А дали бы слабину, вильнули бы в сторону, и все — на них бы все и кончилось! Может, и нам без этого никак?

Студент крякнул восхищенно.

— Я сейчас очень серьезно говорю! — заволновался Степан. — Может, и лососей и нас одинаково задумывали?! Принцип один! А мы его нарушаем! Может, мы уже вильнули, и обратной дороги нет? Что делать-то тогда? Что я внуку своему расскажу? Ментам платите столько, прокурору столько, кому еще? Президенту? В конверте ему по почте отправлять? И что внуки про меня подумают? Подумают, слабак был дед! Шкуру свою берег! Из-за него и наша жизнь такая паскудная? Или подумают, раз он платил, значит, и мы должны нагибаться, где скажут! — помолчал. — Пусть лучше знают, что их дед залупился против этого дерьма. Мне, даже мертвому, приятнее так будет думать! Такие дела, ребята. Себя мне не жалко… — Степан говорил хмуро и почти спокойно. Как будто дело это было у него окончательно решенное.

Тихо сделалось в зимовье, Студент чуть заметно качал головой да постукивал кулаком по столу, дядь Саша задумчиво тер щетину. Колька налил в одну кружку и замер с бутылкой в руке:

— Это ты хорошо сказал… согласен… но сейчас-то тебе что делать? — спросил и стал разливать всем.

— Они все равно жизни не дадут. Сдаваться мне нельзя, да я и не буду… Чем больше их угроблю, тем лучше для людей. Так, короче, дело обстоит!

— Стрелять будешь? — не поверил Колька.

— Буду! — подтвердил Степан.

— Правильно! — поддержал Студент.

— А как же… хм… у меня там племяш, например, моей сестры парнишка, он зеленый еще, не понимает ведь… а?

— Что им надо, они и зеленые понимают! Думал же о чем-то, когда шел в ментовку работать? О чем? О бабках? Как будет людей обирать? Значит, туда ему и дорога.

— И Тихого кончишь, если подвернется? — спросил Колька.

— Смотри, я здесь на своей земле, никого не трогаю, если полезут, мне все равно, какая там у кого фамилия! Тихий этот — чем лучше?

— Сколько уже… почти две недели прошло, как ты их в обрыв спихнул, а он тебя не трогает… Просто так, что ли, его отстранили? — Кольке не очень нравилось, что надо всех пострелять.

Балабан доел. Подтер уголок стола Колькиными «салфетками». Тарелку встал вытереть.

— При чем здесь я? Или уазик этот сраный… Тут дело в принципе. Он, чугуняка, всей ментовней в районе заведует! Если б захотел, он этот беспредел остановил бы. Значит, не хочет!

— Да и берет он не хуже других, чего говорить-то! — добавил Студент.

— Ничего бы он не сделал. Поменяли бы на другого — и все… Тут система! — вмешался дядь Саша.

Замолчали. Колька закуривал, Степан тоже зашуршал своей «Примой».

— Как ни верти, а главное — свобода, ребята, — раздался тихий голос Балабана, свет лампы едва освещал его лицо. — Сам Господь дал нам свободу, а они у нас на горбушку ее выменивают. Не надо бы с ними играть в эти игры. Ведь это можно…

— Прав Степан, — перебил Студент. — Выше хрена не прыгнешь — вот наш принцип. Мы в крыс уже превратились. По норам сидим и жуем, что нам туда сунут! Надо выйти! Человек хоть десять для начала наберем?!

— Не поддержат тебя! — обрезал дядь Саша. — Как я с тобой пойду? Я тоже против, но ты же стрелять собираешься! А я не хочу… меня тот же Тихий несколько раз капитально выручал… да не в этом дело! Не хочу я ничьей крови! У меня Саньку когда убили… — У дядь Саши глаз задергался, он нахмурился и уперся взглядом в стол. — Короче, не хочу, и все! Ты что думаешь, никого там не зацепишь случайно…

Балабан встал над столом, почти касаясь головой низкого потолка:

— Я, мужики, о другой свободе… Они на нее не влияют. Мы ведь все равно живем такой жизнью, какой живем. Мы сами ее создаем, не власти. — Он задумался. — Мы ведь сами ленивые, да злые, да жадные, при чем здесь власти? Сами можем помочь или не помочь соседу. Мы все решаем. Поэтому… все справедливо устроено…

Он помолчал, потом продолжил тихо и очень неторопливо:

— Совсем не правители нами правят… другие законы. Нам бы их не нарушать. Человеческую свою сущность не терять, радость друг к другу, радость жизни… Я тут иду дня три назад мимо стекляшки-гастронома вечером. Там за ним бичи…

— Ну, — поддержал Колька, — в теплице живут.

— Да-да, слышу веселье у них, зашел. Там весь букет: Кеша Попирай, Володя Городской, Халда, Рома Абрамович, Вася Изжога…

— Знаешь, почему Изжога? — опять перебил Колька. — Короче, он раньше, в советские еще времена, стоит у магазина, мелочью в кармане трясет: «Че, мужики, скинемся от изжоги?!». Понял?!

— Ну вот, девчонки у них, на столе скатерть чистая, поляна накрыта, и пьют шампанское! Оказывается, Володе Городскому пятьдесят лет стукнуло. Сидят они в этом в сарае ночном и справляют. Поиграй, говорят, я играю! Они веселятся как дети — нет у них ничего, жить негде, а они танцевать взялись. Я играю и думаю — вот что важно — жизнь любить! Друг друга!

— Это… я понял, к чему ты клонишь! Правильно все, только чем мне детей кормить? Вот ведь вопрос! — спросил Колька и развел руки.

— Не пропадут, я думаю…

— Не пропадут, — подтвердил дядь Саша.

— А насчет бунта, — Балабан поднял взгляд на Студента, — коллективно можно только в ад отправиться! Каждый сам должен решать…

 

 

23

 

Андрей проснулся от холода, не очень понимая, где он, нашарил в темноте сначала стену, потом край лавки, на которой спал. Сел и, увидев свет дверной щели, спотыкаясь через разбросанные вещи, выбрался из кунга. Прикрыл дверь, тихо щелкнув ручкой. У едва живого костра сидел капитан Семихватский. Андрей кивнул молча и сел рядом на ящик.

Уже рассвело, но утренний ясный свет был еще за сопкой. Отражаясь, он проникал сначала в ущелье, потом, слабея, в тень тополевого леса, на их поляну, и здесь было сумрачно. Ветра не было совсем. Ничего не напоминало о вчерашней небесной канители. Кустарники, ветви тополей до самых макушек поседели от мороза, камни в ручье обрисовались проседью и прозрачным ледком. Все замерло и замерзло. Пожухшая трава за ночь стала седой. Березы за сгоревшим зимовьем тихо-тихо покачивали тонкими веточками-висюльками, осыпанными морозным серебром. Все было белым, строгим и безразличным к людям, сидевшим у огня.

Сеня проснулся, зашел за тягач. Семихватский с серым лицом, хмурый, так и не спавший всю ночь, повесил чайник на огонь и пошел за дровами.

Вариантов у них не было, еды, кроме кобяковских сухарей, тоже.

Вышли в девять с рюкзаками и стали подниматься по застывшему следу своего же тягача вверх. Семихватский с автоматом шел впереди. Разговаривать никому не хотелось, да и не о чем было. До Эльчана было два дня пути.

 

 Всего в двадцати километрах от конченого кобяковского тягача, в зимовье Кобякова, мужики завтракали. Поваренок наварил полведра макарон. Потом чаю напились. Все бодрились, но разговор и здесь особо не клеился. Даже Колька притих со своими шуточками. Все понимали, что скоро надо будет расстаться, разойтись в разные стороны и… все будет, как и прежде, непонятно.

Было уже десять утра, когда все собрались. Степан отказался от Поваренковых шмоток и от «Бурана». Даже когда Студент заблажил, что бросит его здесь, твердо сказал: «Не надо. Забери. Я тут сам, а жратва и барахло у меня есть». Степан оставался Степаном. Видно было, что он что-то решил, но не говорит.

Помялись. Студент с дядь Саней стали заправлять снегоход.

— На снегоходе?! — Поваренок озадаченно оглядывал мужиков. —  Нас четверо — никак он не упрет, такие кабаны! Да в гору! Не потянет!

— Я не поеду, ребята. — Валентин шел от речки с полотенцем на плече. — Вы езжайте! Я тут подожду… недолго, я думаю. Покалякаю с ними, может, отговорю? Там нормальные ребята есть. Вы езжайте!

— Вот артист, — рассмеялся Поваренок, очень любивший Балабана. — Ты что, спятил? Сюда тащился и отсюда сам попрешь?

— Не-е, за мной прибудут! Я знаю! Погода летная, нет, я тут остаюсь! Езжайте! — Балабан махнул рукой и весело засмеялся.

Кобяков стоял готовый, с карабином и полупустой панягой за плечами, Карам держался рядом, поглядывая на хозяина.

— Вы простите меня, мужики… — очень просто на всех глядя, сказал Степан, — я думал, никому все это не надо, а оно не так. Жаль, раньше не знал.

Спокойно пожал всем руки, на Балабанове взгляд задержал, качнул ему головой, надел лыжи и, кивнув еще раз всем, пошел в тайгу.

— Оставь пса! — негромко крикнул вслед Балабан.

Степан остановился, посмотрел на Карама и качнул головой:

— Он не останется!

 Карам, как привязанный, не отходил от ноги, умную остроухую морду задирал на хозяина.

Уложили шмотки в сани. Их было немного. Поваренок забрал только спальник, остальное оставил. Даже свой необыкновенный топор. Студент прицепил сани к «Бурану», зафиксировал… и тут, с той стороны, куда ушел Степан, раздался выстрел и короткий взвизг собаки. Все это хорошо слышали, подняли головы, обернулись. Студент хмуро посмотрел на Балабана, который стоял, качая головой, крякнул и взялся за стартер. Снегоход не завелся, Студент зло дернул еще и еще, едва не обрывая тросик, потом очнулся, повернул ключ и завел «Буран». Попрощались с Балабаном. Дядь Сашу погрузили в сани, Поваренок пристроился сзади на сиденье, и они двинулись.

Зимовье опустело. Валентин вымыл посуду, составил ее аккуратно на полочку напротив печки, ведро вылил и перевернул под лавку. Вышел на пенечек возле избушки. Солнце поднималось, тайга заиграла красками. Темные стланики на берегу превращались в пушистые зеленые букеты. Речка играла переливами утреннего света и шумливой воды, изморозь по прибрежной траве сверкала миллионами веселых бриллиантиков. Сам воздух приятно золотился.

Валентин сидел на пенечке, пил крепкий чай и жмурился на небо.  Казалось, счастливей его не было в мире человека.

 

На «Буране» — не пешком, через час с небольшим, мужики загоняли уже по доскам снегоход в кузов «Урала». Дядь Саша грел двигатель и прикидывал, что у него с топливом, а на самом деле рассчитывал, когда попадет домой. С Полькой уже… короче, соскучился он по ней, сил не было. Решил давить без остановок, без сна, пока руки руль держат.

Погода звенела. Машина своим же следом тянула довольно уверенно.  В кабине было тихо. Каждый думал о своем, о вчерашнем разговоре, о Кобяке, убившем пса, и что все это могло значить.

— Пес следы оставляет, — нарушил тишину Колька, — да и кормить надо…

Никто не поддержал его мыслей. Только спустя время дядь Саша, выкручивая огромный руль «Урала», изрек:

— Совсем один мужик остался. Но ничего, он крепкий, надумает чего-то.

«Урал» выбрался на террасу, поехали по ровному. Колька, сидевший в середине, увидел что-то в небе:

— Стой-ка, дядь Сань!

Машина встала, справа вдалеке, довольно высоко висел вертолет.

— Сюда идет! — определил зоркий Студент.

— Ну… — согласился Колька и выбросил бычок в форточку. — Если менты, что будем говорить?

— Чего! Завозили охотника на участок! Чего придумывать-то! — ответил дядь Саша.

— А «Буран»? А Шура как тут?

— Как! Охотился, встретились, вот вместе едем! — спокойно придумывал дядь Саша.

— А чего это они меня допрашивать будут?! — завелся Студент сквозь зубы. — Они кого тут командуют?! — Он так в досаде тряхнул стволом карабина, что разбил боковую форточку. Она вывалилась и упала на землю, но дядь Саша даже не остановился, наоборот, даванул на газ:

— Шура, до дома доедем! — сказал жестко. — Там, если хочешь, воюй! А здесь они из нас фарш сделают!

— Смотри, мужики, они садятся!

Вертолет, сделав круг, стал спускаться и исчез за лесом.

 

Вертолет был омоновский. И насчет фарша дядь Саша был прав на сто процентов. В нем сидели очень серьезные и умелые парни. Они взлетели из Рыбачьего в десять ноль-ноль. Погода была отличная.

Предыдущий вылет вышел неудачным, почти четыре часа болтались, видели много разных следов, сожгли, как и планировали, несколько избушек, но как и где искать на таком сложном участке, было не очень понятно. Теперь же опытный майор Миронов подстраховался и взял с собой Алексея Шумакова. Как бывший охотник, он много чего знал и должен был помочь. Мирон два дня искал такого сопровождающего, охотники отказывались, отговаривались, что не знают кобяковских угодий. Шумакова им подсказал прокурор. Вечером накануне они немножко выпивали, Мирон видел, что Шумаков боится попасть в перестрелку и ему неловко перед местными. Мирон, если возьмут беглеца, пообещал Шумакову тонну конфискованной икры, и тот сразу согласился.

Вылетели. Шумаков устроился в хвосте вертолета в бронежилете, который не сходился на его огромном животе. Мирон сидел первым от кабины и читал детектив, но вдруг поднял голову, как будто книга навела его на какую-то мысль. Заложив пальцем чтение, пошел по черным берцам бойцов к Шумакову. Присел рядом. Алексей пытался улыбнуться, у него никак не получалось, только жмурился нервно да зевал. Не спал, видно, ночь. Мирон, дружески приобняв рукой с книжкой, заговорил громко на ухо:

— Все нормально — у меня предчувствие хорошее. Возьмем сегодня. Ну! Тонна икры! Это тридцать три… тысячи баксов! — Мирон заржал, весело откинувшись, и даже глянул на прапорщика Лукашова, но тот ничего не слышал. Сидел, спокойно развернувшись к иллюминатору. — Даже больше! Пойдем ближе к пилотам… показывать будешь! Да не бойся ты! Тут, когда майора избили, поступила совсем жесткая команда! Врубаешься? Все можно! Понял?! Никакого риска!

Он посадил Шумакова между собой и Хапой. Тот считал что-то в красивом чуть потрепанном кожаном блокноте. Вид у него был довольный. Их вечный завхоз, прапор Романов, уже улетел из поселка с первой партией грузов.

— Правильно, что костромских не взяли, — повернулся, закрывая блокнот, к Мирону. — Больно нежные… что, генерал соболей просил?

— Ну, чем больше, тем лучше! — кивнул Мирон, отрываясь от книжки.

 

У Жебровского на всю избушку гремел Первый концерт Чайковского. Медвежья шкура, увязанная в огромный тугой и неподъемный рулон, красовалась на соседних нарах. Илья все утро с ней возился, подчищая и увязывая, и теперь, умывшись и попивая хороший кофеек, сваренный в серебряной турке, готовил завтрак. Вертолет он услышал, когда тот, зависнув, начал трясти избушку. Площадка была совсем недалеко. Илья убавил громкость, накинул куртку, высунулся и тут же отвернулся от снежной пыли.

Дверь в машине открылась, один за другим выпрыгнули четверо бойцов в черной форме и бронежилетах. Двое присели, осматриваясь кругом, двое кинулись к избушке. Винты гнали воздух, рубероид сорвало с собачьей конуры и подняло над ручьем. Бумажки какие-то летели. Жебровский, прикрываясь рукой, время от времени высовывался из-за двери.

Передним бежал невысокий Хапа. Увидев Жебровского, мгновенно вложился и присел на колено… Автоматная очередь взорвалась над головой Ильи, посыпались щепки, и Жебровский инстинктивно упал на порог. Огня добавилось, пули уже крошили дверь и стены внутри избушки. Он вжался, не понимая, что происходит, глаза были полны снега и крошек.

— Руки!!! Еще кто есть?!! — услышал Илья над головой и почувствовал сильную боль в шее.

Над ним стоял Хапа в красном берете, ствол автомата вдавлен под затылок, ногой наступил на руку. Илья лежал, как раздавленная лягушка, неловко перегнувшись через порог. Все четверо собрались. Двое, легонько попинывая ногами, тянули за свитер.

— Подъем! Подъем! Кто еще есть?!

— Один… — Илья поднялся, держась за шею.

Его завели внутрь и стали обыскивать, Хапа снаружи махнул рукой в сторону вертолета и сбежал вниз к ручью. Машина убавила обороты. Из нее вышли Мирон и пузатый Шумаков в черном бронежилете.

Мирон с высокомерным и небрежно прищуренным лицом неторопливо шел первый, Шумаков неудобно семенил рядом и что-то ему говорил.

— Оружие есть? — спросил Мирон, презрительно смерив Жебровского взглядом, не заходя в избушку.

Жебровский начал приходить в себя, в нем закипала злость. Он перешагнул через порог:

— А нельзя ли…

— Оружие есть?! — заорал майор, неприятно сунувшись прямо к лицу Жебровского.

Кто-то из бойцов подал штуцер.

— Та-а-ак, разрешение на оружие и личные документы! — Майор не глядел на Илью, переломил ружье, глянул калибр стволов. Он явно понимал в хорошем оружии. Погладил ложе, вскинулся на собачью будку и с интересом глянул на Жебровского: — Дорогая Австрия! Кучеряво! Ты кто? — спросил уже не так жестко.

— Охотник…

— Я и сам вижу, не балерина…

— Жебровский Илья Сергеевич…

— Документы? — Майор театрально развел руки на ширину плеч, как будто собрался ловить Жебровского.

Музыка Чайковского издевательски лилась из двери — как раз спокойная лирическая часть звучала. Хапа поднялся от ручья, прошел мимо всех в избушку и с хозяйским видом стал досматривать. Вещи полетели. У него подергивались плечи и вихлялась тугая задница. В ухе торчал наушник от плеера.

— Бойцы! Остолоп! — высунулся Хапа в дверной проем. — Ну-ка разверните на снегу! — показал на медвежью шкуру.

— Разрешение на оружие и паспорт в базовом зимовье. Семь километров отсюда, — Жебровский понял, что лучше не связываться.

— Та-а-ак, придется забрать с собой! — И майор с деланным равнодушием отвернулся.

— Вы, может, объясните, что происходит? Это что — обыск?

— Все объясним! В поселке! — Мирон, отвернувшись от Жебровского, смотрел на развернутую шкуру.

— Хороша! — Хапа быстро обошел вокруг, растянул скомканные лапы. — Не хуже камчатского! И лицензия на него имеется?

— Нет, — ответил Жебровский.

— Ну-у, совсем плохо, протокол составлять будем! Беда с этими браконьерами!

— Так, ладно, в машину, — приказал Мирон бойцам.

— Мне тоже идти? — спросил Шумак.

— Иди!

— Эй, куда? А шкуру? — окликнул Хапа бойцов.

— Ладно, может, пригодишься, — обратился Мирон к Жебровскому совсем спокойно. Почти дружески. — Ты Кобякова Степана знаешь?

Бойцы скатывали шкуру. Фортепьянный концерт шел к финалу.

— Я прошу прощения, — перебил Жебровский майора. — Этот медведь — шатун, я его в упор стрелял, какая тут лицензия? С двух метров стрелял — вон череп, вы же понимаете в этом!

Бойцы взялись было за шкуру, но остановились, глядя на майора. Хапа с вареным рябчиком в руках и за щекой вышел из зимовья:

— Я что сказал? Вперед! — заорал на омоновцев, обжигаясь мясом и стараясь не капать на себя. — Ты вообще-то понимаешь, сколько у тебя, Илья Сергеевич, проблем? Сейчас летим в Рыбачий, составляем протокол, изымаем оружие, браконьерскую шкуру, сажаем в обезьянник до выяснения личности. И как долго мы ее будем выяснять, зависит от нас! Мы там еще побудем, нас послали порядок навести!

— Хапа, терпи пока. Помоги найти Кобякова! — Мирон повернулся к Жебровскому.

— Как? Я его даже не знаю. Я второй год здесь… — Жебровский напрягся, понимая, что они все это спокойно могут сделать.

— Не слышал, случаем, где он? Может, следы видел? Или он у тебя в гостях был?

— Я третий день, как заехал…

— А ближайшее его зимовье можешь показать на карте?

— Могу, оно недалеко… километров десять… я, правда, не был. Говорили…

— Кто говорил?

— Сосед по участку, Геннадий Милютин, — кивнул головой в Генкину сторону. — Он вчера здесь ночевал.

— Вчера? А до этого он где был?

— Не знаю, охотился… Это у нас общее зимовье.

— Понятно. А кто вообще мог бы помочь или, может, помогает Кобякову. Жратва, то-се… откуда у него? Если он пешком за двести километров ушел? А такого Звягина не знаешь, кличка Студент? Он у тебя не был?

— Нет.

— Ты думай! Думай! — Хапа еще раз облазил все вокруг зимовья.  Отряхивался от снега. — Или поехали! У тебя перспектив немного! Ты же понимаешь, мы тебя просто так не отпустим! Не имеем права! Кстати, чего-то я соболей не вижу?

— Чего вы от меня хотите?

— Помогай! По рации, может, что слышал. Сосед больше ничего не рассказывал? Родной, если ты чего-то знаешь и молчишь, мы тебя раскрутим по полной. И бабки твои тебе не помогут! — Мирон почти дружески с ним разговаривал, но вопросы задавал профессионально быстро, не давая задуматься.

Жебровский такие ситуации всегда решал деньгами, и деньги у него как раз были… надо было переключить их с этого допроса. В голове вертелись дядь Саша с Поваренком. Можно было про них что-нибудь сказать для отвода глаз, они уже наверняка в Рыбачьем.

— Не знаю… меня двое завозили сюда на «Урале», они тоже вроде к икре отношение имеют… теоретически они могли, но как, я не знаю… я же не местный… Давайте мои вопросы решим?

— Это ты погоди… На «Урале», говоришь… как вы ехали? Хапа, давай карту!

— Мирон, не тяни! — Хапа расстегнулся, обнажив тельняшку, и достал карту из-за пазухи. Развернул.

Илья показал.

— Да, это далековато, а другой дороги нет? Через его участок? Как мужиков зовут? — Майор достал блокнот и карандаш.

Жебровский вспомнил их имена, Мирон записал. Подумал о чем-то и, отойдя в сторону, так, чтобы стало видно кабину вертолета, махнул рукой.

— Из Москвы? — спросил вполне добродушно.

— Ну…

— Где живешь?

— На Гоголевском…

Вертолет начал набирать обороты.

— Роскошно. Так какие будут предложения?

— Какие предложения! Есть такса — дело не заводим… — вмешался Хапа.

— Хапа, терпи… человек московский, с понятиями… можно недорого купить хорошее оружие, дивную медвежью шкуру и свободу. — Мирон явно издевался.

— Стоп, стоп! Только оружие и свободу! Все, если что, вот наручники, я ушел. — И Хапа, нагнувшись и придерживая слегка выцветший краповый берет, направился к вертолету.

— Пятерки хватит? У меня случайно здесь деньги…

Мирон смотрел на него, не мигая и ничего не говоря.

— Ну вот, — Жебровский достал пачку долларов, — семь тысяч, больше нет. В Москве если — не проблема.

— О-кей. — Майор взял деньги и небрежно сунул в карман. — За информацию спасибо, вы не против, если мы присовокупим ваши ценные показания к делу? Ну, ни пуха, ни пера!

И он пошел в вертолет.

Дверь захлопнулась. Машина набрала обороты, покачалась и, нехотя оторвавшись, поднялась в воздух.

Жебровский сидел, как оплеванный. Рука, на которую наступил омоновец, пухла и была круглая, как шар. Встал, закрыл дверь, из головы не шли дядь Саша с Поваренком. Получалось — сдал мужиков. Он перебирал в памяти произошедшее и не мог понять, как это вообще получилось. Омоновцы были здесь пятнадцать минут… Увидел дыру в потолке на месте печной трубы. Труба валялась за избушкой. Поставил лестницу, полез наверх, с трудом насадил одной рукой.

Затапливать не стал, опять сел на нары. Голова не соображала. Мысли ползали друг по другу, как опарыш на гнилом мясе, извивались, падали… Такого косматого в упор кончил, а майора сраного испугался. За пятнадцать минут в дерьмо превратили! Мог мужикам навредить? Если они уже дома, то все нормально, отговорятся. А если еще не доехали, стоят сломанные где-нибудь в тайге? Жебровский представил, как омоновцы садятся к ним… валят их на снег… Он потрогал свою опухшую руку… Господи, что за перевернутый мир. Гондоном сделали! На раз!

Он стоял среди зимовья, тряс головой, в которой, как заведенная пластинка, жестким фоном крутилось: «В Канаду! На Аляску! Хоть в Австралию! Валить! Сегодня же!». Он представлял, как в поселке встречает Поваренка: «Как же так, Москвич? Продал? Икрой мы занимаемся? А говоришь, в Москве не все козлы?».

Мысли о Москве трезвили. Он, заставляя себя успокоиться, затопил печку. Достал виски. Правда заключалась в том, что этот его сегодняшний выбор не был случайным, он и был его жизнью. Он всегда так поступал — удобства жизни, собственные затеи всегда были важнее всего. Горевать по этому поводу не имело смысла.

Достал упаковку очень дорогих сигар, неторопливо обрезал одну, протер вискарем. Хотел глотнуть из бутылки, но передумал и спокойно налил в хрустальный стаканчик. И даже как будто улыбнулся внутренне, прислушиваясь к тишине за стенами избушки. Он был здесь один, оружие на месте, все было, как и час назад, и можно было продолжить свою охоту. Денег не жаль, жаль было только медвежьей шкуры.

Это был не просто медведь, это был медведь, которому пары метров не хватило до жизни Ильи Жебровского. Это была проверка его кондиций: руки, психика, оружие — все сработало безупречно — и это было важно! Наглые омоновцы были просто неприятным эпизодом. Раскурил, тянул носом богатый аромат и спокойнее уже думал.

Есть мужики, которые тут живут, у них есть их жизнь, их желания, и они хотят жить по их воле. А есть я, я хочу жить по своей! У меня другие желания и совсем другая жизнь, которую я построил честно, и почему я должен от нее отказываться?! Я сюда не за мужиков воевать приехал!  Они вообще никогда не поймут, даже не задумаются, кто я и почему здесь. Почему же я должен помогать им? Кто заставляет меня?

К вечеру он окончательно успокоился и решил остаться.

 

Вертушка поднялась, второй пилот высунулся из кабины, подзывая Шумакова. Тот указал направление, и через семь минут они зависли над верхней кобяковской зимовейкой, в которой Гена Милютин оставлял записку. С первого взгляда видно было, что оно нежилое. Ни следов, ни вертолетной площадки рядом не было. «Давай!» — махнул рукой Мирон. Бобович выпустил длинную очередь, целясь в окно. Задымилось сразу. Машина стала набирать высоту.

Шумаков опять показал что-то на карте второму пилоту, вертолет начал опускать нос и заваливаться набок в долину Эльгына, одновременно набирая скорость. И тут слева на чистом снежном склоне возникли три темные человеческие фигуры. Их трудно было не увидеть. Вертолет пошел к ним.

— Первый с автоматом! — показал командир, снижаясь и закладывая вираж.

— Кто такие? — спросил Мирон Шумакова, щурящегося вниз.

Тот удивленно пожал плечами. Машина, сбросив скорость, делала осторожный круг. Мужики внизу стояли, глядя на вертушку. Двое махали руками. Шумаков никого не угадывал. Мирон вышел в салон:

— Так, сейчас садимся выше них, Лукашов — старший, Бобович и Дима Остолоп, зайдете сверху аккуратно. Мы здесь повисим! Если что — море огня! Мы поддержим!

Вертолет завис, коснувшись одним колесом склона, бойцы выпрыгнули, и, когда уже набирали высоту, Шумаков узнал:

— Это Семихватский… капитан Семихватский. Он в гражданском просто! — Он тыкал пальцем в иллюминатор. — Первый стоит с автоматом.

— Так! Понял! Нашелся, а с ним кто? Вот эти, что руками машут?

— Не знаю…

Мирон повернулся в кабину:

— Это свои, кажется. Подсядь к ним! — Мирон показывал командиру. — Смотрите, если что…

Сели, вертолет чуть только сбавил обороты, готовый взлететь. Семихватский стоял, нагнув голову от ветра. Студенты отвернулись, обхватив руками рюкзаки. Бойцы как раз подтянулись, сняли с Семихватского автомат, обстучали у всех карманы. Дверь открылась, вышли Мирон и Хапа. Хапа сразу пошел в сторону, из-под винтов, настраивая спутниковый телефон.

— Капитан Семихватский? Отойдем! — кивнул Мирон в сторону.

Они отошли и о чем-то говорили. Мирон время от времени вальяжно раскидывал руки, как будто не понимал что-то… казалось, он отчитывает неумного парнишку. Семихватский, однако, стоял спокойно, отвечал что-то односложно и смотрел на Мирона прямо. Это Мирона злило, он явно лишнего махал руками. Вернулись. Лица жесткие.

— Кто такие? Документы? — Мирон, расставив ноги, встал напротив студентов.

— Они со мной, я же сказал, — повернулся к нему Семихватский.

— Сейчас я задаю вопросы, капитан, обосрался — стой тихо! Документы!

Андрей с Семеном достали паспорта. Мирон, не заглянув в них, передал бойцу.

— Да, брат, плохо дело… — обратился снова к Семихватскому. —  Отдайте капитану оружие! — повернулся к Бобовичу.

— А я прошу прощения… — начал Семен почти уверенным голосом и тут же, жестко получив в сплетение, свалился задыхаясь.

Над ним стоял прапорщик Лукашов. По его напряженному лицу плавала улыбка.

— Ты чего делаешь?! — рванул его за плечо и ворот капитан Семихватский.

Ткань, липучки на бронежилете затрещали, но Семихватский с выломленной наверх рукой уже лежал на снегу. Сработали как часы. Два ствола упирались в бок и в грудь капитана Семихватского. Дима Остолоп целился глуповатыми мохнатыми бровями через прицел, Бобович щелкнул предохранителем. Прапор Лукашов, наступив коленом на могучую спину Семихватского, держал руку капитана на изломе. Кровь прапора неровно растеклась в скулы и в виски. Глаза побелели от вскипевшей ярости.

— Вставай, капитан! — взял на себя дело Мирон. — Лукан, отпусти!

Семихватский поднялся. Лицо бледное, ссадина на щеке, сплюнул кровью. Глаза прищурил…

— Извиняй ребят, капитан, привычка у них! Все время ж в работе! Давайте в машину! — Мирон повернулся к студентам. — В самый зад грузитесь!

Бойцы заходили в вертолет. Андрей цапнул в охапку свой рюкзак, потянулся за рюкзаком Семена.

— Ничего, не беспокойся, майор… — Семихватский надел автомат на плечо и не двигался с места.

— Не понял?

— Сами доберемся, — сказал Семихватский твердо.

Андрей посмотрел на него удивленно, а Семен, отвернувшись, сел на свой рюкзак. Мирон качнул головой и, крикнув Хапу, который, размахивая руками, орал что-то по телефону, пошел в вертушку. Андрей обреченно глядел на закрывающуюся дверь. Присел к Семену, тот с бледным несчастным лицом все не мог хорошо вздохнуть. Семихватский стоял, глядя себе на ноги. Потом поднял спокойный чуть прищуренный взгляд вслед удаляющейся вертушке.

 

— Машина! — заорал Хапа, врываясь через голову Мирона в кабину летчиков. — Разворачивайся, справа осталась!

Он вернулся в салон, схватил свой бронежилет, лежащий на лавке, нацепил и застегнул:

— Приготовились! Воевать будем! Бобович, Остолоп, отставить жрать…

Бойцы, вскрывшие было банку тушенки, застегнулись и приникли к иллюминаторам. Автоматы стояли между ног. Вертолет заложил крутой вираж и зашел сзади. «Урал», гребя перед собой снег, полз в гору на пониженной, черный выхлоп за ним тянулся.

— Что у него в кузове? — спросил Мирон Шумакова.

— Не знаю, «Буран», что ли…

— Белый?!

Шумаков пожал плечами. Летчик завис чуть сзади и сбоку, повернулся к Мирону:

— Тут нигде близко не сядем, лес высокий…

Мирон повернулся к Шумаку:

— Чья машина? Кобяков там может быть?

— Это они завозили Москвича. Не знаю, может, и он!

— Игорек, — положил Мирон руку на плечо командира, — засади-ка килограммчик помидоров у них перед мордой, посмотрим, кто тут катается. Да аккуратно! Если ответят, накрываем. Все готовы? — повернулся в салон.

— Вперед!

Загрохотал крупнокалиберный пулемет, и дорога перед «Уралом» «ожила». Машина остановилась. С одной стороны выпрыгнул в снег и отбежал в сторону Поваренок, с другой дядь Саша встал на подножку и задрал голову. Студент тоже слез с карабином в руках и глядел вверх.

— Он есть? — быстро спросил Мирон.

— Нет, — качал головой Шумак, — это все мужики…

— Я вижу, что мужики, кто такие?

— Ну эти и Студент… Звягин Шура, я рассказывал, который людей подговаривал….

— Понятно, они от Кобяка могут ехать, метнемся быстро, если что, за полчаса эти никуда не денутся! Так, Хапа?

— Поперли! — Хапа уверенно качнул головой.

Вертолет развернулся и пошел по следу «Урала».

 

Сели на другой стороне реки и стали широко окружать избушку, где накануне выпивали мужики. Балабан, услышав шум вертолета, вышел на свой пенек, закурил и спокойно наблюдал, как между деревьями мелькали бойцы и сжималось кольцо. Машина снова поднялась в воздух и висела чуть в стороне. Все было знакомо.

— Всем выйти из дома, руки поднять! — раздалось в матюгальник. Мирон стоял на берегу и оттуда командовал.

Балабан не двигался, продолжал курить и смотреть за происходящим.

— Руки в гору! — снова загремело по тайге.

Несколько очередей пронеслись над головой Балабана, защелкали по избушке. Балабан встал во весь свой немаленький рост и задрал руки над головой. Мотивчик какой-то негромко напевал. Лыжная шапочка сползла и упала на снег, и длинные светлые волосы привычно закрыли челкой пол-лица. Он тряхнул головой, открываясь. Бойцы приближались с трех сторон.

Мирон с пистолетом в руках подходил все с той же наглой и пренебрежительной чуть, однако, настороженной улыбочкой. По мере приближения лицо его напрягалось. Он узнавал одного давнего знакомого. Глазам не верил. Встал метрах в пяти напротив:

— Музыкант! — произнес совсем не приблатненным, но даже и тихим голосом и нахмурился.

— Здорово, Мирон… — Валентин опустил руки. — И Хапа и Остолоп с тобой… Здорово, черти!

Бойцы подходили и смотрели на него, как на привидение. Дима Остолоп поплыл в улыбке и даже посунулся с объятьями, но остановился, глядя на всех, только руку протянул.

— Ты что же, беглый? — спросил Мирон, обретая прежнюю уверенность.

Зачем беглый — вольный!

— Здесь что делаешь? — вмешался Хапа, тоже не без удивления рассматривающий бывшего сослуживца.

— Гуляю! Я гуляю, где хочу, Хапа, ты ж знаешь… — Валентин, пряча в прищур улыбку, развел большие руки. Как будто и всех пригласил погулять.

— Это точно… — ощерился Хапа весело.

— Все, хорош! — решительно прервал разговор Мирон. — Старые песни, только время тратить, с собой его заберем. Обыщите тут все!

Вскоре зимовье и приваленная к нему лодка горели. Запыхавшийся, с потными щеками и шеей, Шумаков, осмотревший следы вокруг зимовья, ничего внятного не нашел. Подтвердил только балабановские слова, что мужики с «Урала» ночевали здесь, что есть пешие следы самого Балабана и что Студент приехал снизу. И что вообще разных следов так много, что не разобраться, был тут Кобяк или нет.

Трофеев взяли немного. За поясом у Хапы висел знаменитый поваренковский топорик с оранжевой ручкой, да Шумаков вытащил из зимовья Колькин рюкзак с бутором.

— Ну что, как живешь, Музыкант? — Хапа сдвинул топорик за спину и присел рядом. — Все поешь? Помнишь, на Мухторском перевале… на нас духи лезут, а ты на гитаре… А? Ты всегда смелый был, я тебя всегда уважал… — Хапа нервно тряс ногой. — Сейчас бы точно краповым был! А я тебя узнал тогда в кафе, только глазам не поверил. По книжке узнал, ты, когда книжку читаешь, всегда кулак вот так вот ко лбу делаешь! Где Кобяков-то, не знаешь?

— Не знаком, — качнул головой Валентин.

— Так это же его зимовье?!

— А я помню, Хапа, как ты двух старух-чеченок из подвала вытащил. Там все рвется, а ты их таскаешь… Я тогда, честно сказать, сдрейфил.

Хапа на секунду задумался, потом довольно тряхнул головой:

— За гитаркой тогда все-таки сбегал!

— Да… она уже осколком пробита была… А ты что же, все воюешь?

— А что делать, Валя, я больше ничего не умею!

Они сидели на берегу, сзади, метрах в тридцати, горящая избушка трещала. Хапа время от времени оборачивался и глядел, как рядом с зимовьем занимается куст стланика. Вертолет на другом берегу засвистел ритмично, раскручивая винты. Подошел Мирон, отозвал Хапу и стал ему что-то говорить. Он говорил громко, пересиливая вертолет, и Балабан почти все слышал.

— Садимся к «Уралу»… кончаем всех… у меня на этого Студента… есть… по поселку ходил. На других Москвич показал — так что все в порядке… Шумака этого… из их оружия… — Вертолет набирал обороты, и Мирон говорил все громче. — Их трое… вооружены… дырок в вертушке наделаем… договоримся с ребятами…

Потом Мирон кивнул в сторону Балабана и, сказав что-то, заржал. Хапа тоже повернулся и пристально глянул на Валентина. Они двинулись к вертолету. Мирон остановился, повернулся к Балабану:

— Эй, организованная преступная группа! Давай на борт! — прокричал.

Балабана забрали и поднялись в воздух. Он посидел без движений, глядел задумчиво перед собой, потом спокойно достал гитару из рюкзака, расчехлил. Попробовал ее, приложился почти ухом, чуть тронул колки. Хапа увидел, как он настраивает… присел, обнял: давай, сунул фляжку, давай, Валька, споем нашу! Мы тебя часто вспоминали. На Мирона не обращай внимания, ты же ему тогда здорово насрал! До сих пор майор…  От Хапы крепко несло спиртом. Валентин хлебнул из фляжки, улыбался, согласно кивал головой. Глаза небольшие спокойно глядели из-под челки:

— Не трогайте ребят! — попросил.

— Каких? — спросил Хапа и внимательно глянул на Валентина.

— Тех, что на «Урале»…

Хапа отстранился, лицо стало жесткое, чужое и равнодушное.

— Производственная необходимость! Сам знаешь!

— Там у одного — четверо детей… — начал было, но Хапа отодвинулся.

Валентин кивнул головой, понимая. Посидел, прямо глядя перед собой в рифленый металлический пол вертолета и поглаживая гитару. Людей в вертолете оглядел, на Шумакова посмотрел внимательно, сидевшего в обнимку с поваренковским мешком, лицо того дергалось, он отвернулся от взгляда Валетина. Балабанов нагнулся к сидевшему наискосок напротив Мирону. Сказал жестко:

— Ну что? Прощальную?! Последняя песенка называется…

— Какую прощальную… — Мирон зло отвернулся в иллюминатор.

— Как какую? Хватит уже… — серьезно вздохнул Валентин. — По ноздри в крови! Дальше, ребята, у нас дороги нет!

Он заиграл любимую Поваренковскую блатную… Волю вольную. Хапа рядом заулыбался, допил из фляжки и стал подпевать и кивать в такт головой... Вертолетчик высунулся из кабины, показывая что-то Мирону. Слышно было плохо, Валентин оборвал игру, нахмурился и, пристально глянув на Хапу, убрал гитару за спину. Хапа затягивал липучки на бронежилете.

Вертолет начал снижаться. Выше «Урала» была ровная площадка. Мирон повернулся к бойцам:

— Всем приготовиться! По первому варианту! — Он передернул пистолет.

Все защелкали затворами. Вертолет коснулся земли, его качнуло.

Балабан сидел согнувшись, глядя себе в колени, и шептал молитву, потом перекрестился широко:

— Погодите, ребята! — сказал громко.

Все обернулись. Балабан оторвал руки от груди и разжал большие ладони. На каждой лежало по гранате. Щелкнув, сработали запалы.

Прости, Господи, нас грешных!

 

…Вертолет разваливался и горел, один бак еще не взорвался, вертолетчики пытались выбраться через лобовой фонарь. Трое мужиков спешили на помощь. Студент в одном свитере и без шапки бежал первый, за ним, отставая, буровил снег Колька, последним с лопатой на плече тяжело шел дядь Саша.

 

* * *

 

На годовщину прилетали родственники погибших омоновцев. Памятную доску из черного лабрадора поставили на месте гибели. На склоне, вид просторный. Крепкий красивый парень в берете, тельняшке и с автоматом улыбается.

Степана Кобякова так и не взяли. В то утро мужики были последними, кто его видел. Весной, в конце марта, семья Степана исчезла из поселка. Дом, хозяйство — ничего не продавали.

Тихого нашли мертвым в гостинице в Хабаровске. Целую сумку долларов вытащили из-под кровати. На месте Александра Михалыча теперь молодой майор. Такса прежняя — двадцать процентов.

Жебровский навсегда уехал из России.

Дядь Саня утонул. В крепкий шторм вез соль на понтоне… Трос буксировочный лопнул, груз сместился, понтон встал на попа и всех выгрузил в море. Полины с ним не было. Она, беременная, осталась дома. Саша родился недоношенный, но очень похож.

Поваренок с женой ждут пятого…

О Валентине Балабанове, как о прошлогоднем аргызе, никто не вспоминает. Никто так и не знает, куда он исчез…



[1] Живица — смолистый сок хвойных деревьев.

 

[2] Одыбать — прийти в себя. Например, с похмелья.

 

[3] Кунг — отапливаемая будка на машине или тягаче.

 

[4] Очеп — устройство вроде колодезного «журавля», поднимающее попавшегося в капкан соболя в воздух.

 

[5] Потаск — в данном случае полуметровый нетолстый стволик, к которому привязывается капкан.

 

[6] Тарелочка — часть капкана, при нажатии на которую спускаются пружины.

 

[7] Нифеля — чаинки.

 

Вебер Вальдемар Вениаминович — поэт, прозаик, переводчик. Родился в 1944 году в Сибири. Окончил Московский институт иностранных языков. Автор нескольких книг поэзии и прозы на русском и немецком языках. Печатался во многих журналах и альманахах. Переводчик и составитель антологий немецкой поэзии на русском языке. Руководил семинаром художественного перевода в Литературном институте им. Горького. Преподавал в университетах Граца, Инсбрука, Вены, Мангейма, Пассау. Выпускал в Мюнхене и Аугсбурге двуязычную «Немецко-русскую газету». Основал два издательства. Лауреат трех международных литературных премий. Живет в Аугсбурге (Германия) и в Москве. Со стихами в «Новом мире» выступает впервые.

 

 

 

 

Отчий дом

 

Ни один дом не стал родным кровом. Даже тот, где вырос.

Побывал в нем через много лет, но не ощутил волшебства,

исходящего от стен, не почувствовал сокровенной связи,

о которой пишут другие. Об остальных пристанищах,

где жил, где любил, и говорить не стоит,

забывал о них, стоило затворить за собою дверь.  

А бабушка только и вспоминала,

как споткнулась о порог,

когда ее изгоняли.

 

 

 

*   *

  * 

                                       Т. С.

 

Мы спим на постельном белье,

доставшемся нам в наследство,

на котором, как знать,

зачаты и мы, и родители наши.

Мы его не храним в комоде

как реликвию или как память,

иль для гостей — на торжественный случай.

Готический шрифт,

завитки монограмм,

листья, стебли, усы, узоры…

Простыни цвета поруки.

Кто знает, куда расползлись,

разбрелись, разбежались

эти побеги...

Ветер гудит за окном,

семена разносит

по пространствам несбывшегося,

где им, непорочным,

вовек уже не прорасти...

 

 

 

*   *

  *  

 

Казахстан. Начало 90-х. Бывшее село под Павлодаром.

Перед одним из домов сидит казах на скамейке, курит.

В целом селе один-одинешенек.

Говорю: немцы «ау», русские «фьють», как жить дальше будешь?

Глаза еще больше сузил, запел:

степь баальшой-баальшой,

ветер дует, песок летает, трава растет,

челавэк приходит, челавэк уходит, трава растет…

Сидим, молчим,

слушаем, как хлопают двери пустых домов.

 

 

 

 

Военная подготовка

 

У нашего военрука не было правой руки.

Он почти не рассказывал нам о войне

и совсем ничего

о руке.

Вспоминал,

как пахнет земля и небо

в перерыве между боями,

о стуже, о страхе,

о сибирячке-связистке,

и как однажды в окопе

ему захотелось ее пощупать

в самый разгар артобстрела.

Прямо так и сказал

нам, пацанам,

доверительно,

как мужчина мужчинам.

 

 

 

 

*   *

  *    

 

После войны

в нашем классе

у меня одного

был отец,

за что остальными,

случалось,

я был беспощадно бит.

До сих пор не забыл

вкуса крови во рту,

и кто бил и куда.

Ничего не забыл,

но знаю:

им куда тяжелей

помнить об этом.

 

 

 

На контрольной

 

Твои колени цвета подснежников,

исписанные шпаргалками,

которые ты под партой

высоко заголяла,

давая списать теорему...

Голова кружилась,

глаза туманились,

цифры и буквы сливались,

превращались в иероглифы.

Приходилось просить позволенья

еще и еще раз

взглянуть на те чертовы знаки,

и ты позволяла

с притворною неохотой.

 

 

 

A la Hans Arp[1]

 

Мне так бы однажды хотелось

себе самому повстречаться

и простите за смелость

с самим с собой пообщаться

У меня к себе накопилось

столько вопросов

но говорящий со мной

это вечно кто-то иной

а подлинный я

далеко высоко

в какой-то мифической дали

Словом если меня не найдете

в альманахе или журнале

ищите на горной дороге

где-нибудь между Мцхетою и Жинвали

 

 

 

*   *

  *    

 

                    В. Санчуку

Учиться у рыбака

постижению бездны,

постепенно примиряясь

с поблескиваньем блесны,

с посверкиваньем ножа,

с выражением лица рыбака,

когда он привычным движением

вспарывает внутренности

царице глубины,

в один миг превращая ее

в безголовую тушку.  

 

2001

 

 

*   *

  *

 

Что мы знаем о горе дрозда,

оплакивающего дроздиху,

которой наш кот перегрыз горло,

что о счастье кота,

возложившего к нашим ногам добычу

и ждущего нашего восхищенья

 

 

 

*   *

  *

 

Говорят,

не подметенные дорожки сада

означают,

что ты не хочешь,

чтобы к тебе приходили в гости.

Некоторые и не догадываются

о причине своего одиночества.

 

 

 

 

 

Кубок

 

В таллинской мастерской моего приятеля, скульптора, на специально изваянной колонне-цоколе стоял оправленный в бронзу человеческий череп. По будням его приспосабливали как фонарь, во время пиров использовали как кубок для вина. Мой широкоскулый друг уверял гостей: «Это череп тевтонского рыцаря, что подтверждается его ярко выраженным долихо-цефальным строением».

«Вот и все, что осталось от славы тевтонов, — восклицал он, не в силах обуздать хихикающей интонации, — мог ли мечтать мой чухонский предок, что однажды череп его господина его потомок наполнит настоящим рейнским вином...».

Кубок переходил из рук в руки, от уст к устам, безмолвен и терпелив.

 

 

 

Сенокос

 

Косою острою задет,

бежит по полю коростель.

Кровинок быстрая капель

его неровный метит след.

 

Еще беды не сознает

он до конца, еще вперед

сквозь боль глаза его глядят,

а вороны уже летят...

 

Как будто им дано узнать

о всем на свете раньше Бога!

Ему до стога дохромать

осталось, Боже, так немного...

 

 

 

*   *

   *

 

Ничто не проходит так быстро,

как чужое несчастье.

 

 

 

*   *

   *

  

Последнее яблоко

не снятое

забытое

слишком высоко забралось

переоценило себя

не досуг лезть за ним

Пусть скворушки поклюют

 

 

 

*   *

   *

 

                                    Т. С.

 

По утрам твоя голова

поднимается, как солнце,

освобожденное из плена

моей руки.

К ночи,

вкусив свободы,

вновь закатывается

мне под мышку

 

 

 

*   *

  *

  

Сижу на краю заката

греюсь у его огня

Он скоро погаснет

и нет никакой возможности

подбросить даже хвороста

 

 

 

*   *

  *

 

Последняя роза,

продержавшаяся до конца ноября…

О, этот последний запах

в холодеющем воздухе

у ворот в непостижимое

 

 

 

*   *

   *

 

                                  А. Шмидту

Чувство родины,

которая все-таки есть —

бесконечно длинная пуповина,

тянущаяся за тобой всю жизнь

на пути

из ниоткуда в никуда

из где нельзя быть

в куда нельзя прибыть,

по грязной дороге

с пожелтевшими фото в дорожной суме…

Сидя на обочине,

порой вынимать их,

гадать

по глазам, по губам

о смысле пережитого.

 

                                                          2013

 

 

 

*   *

  *

 

Там, в глубине России

мы не ждали известий.

Прикладывали ухо

к рельсам железной дороги,

к стенам разрушенных монастырей,

и слушали, слушали... 

 

 

 

*   *

   *

 

Со временем горе

начинает светиться

как мрак, к которому привыкаешь.

 

 

 

*   *

  *

  

В конце концов с человеком

остается один язык.

Даже кровь предает,

до капли уходит в землю.

Язык умирает последним.



[1] Ганс Арп (1886 — 1966) — немецкий скульптор и поэт.

 



•  •  •

 

Этот, а также другие свежие (и архивные) номера "Нового мира" в удобных для вас форматах (RTF, PDF, FB2, EPUB) вы можете закачать в свои читалки и компьютеры  на сайте "Нового мира" - http://www.nm1925.ru/

Версия для печати