Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2013, 10

Веселая наука и грустная действительность

Секацкий Александр Куприянович — философ, писатель. Родился в 1958 году в Минске. Окончил философский факультет ЛГУ. Кандидат философских наук. Доцент кафедры социальной философии и философии истории СПбГУ. Автор двенадцати книг и более двухсот статей. Лауреат премии Андрея Белого (2008) и Гоголевской премии (2009). Живет в Санкт-Петербурге.

 

 

 

 

Пусть помолчат

 

Феномен телевидения исследован вдоль и поперек, и озвучивать еще раз его дежурную критику нет никакого смысла. Но и внутри самого телевидения то и дело возникают явления, имеющие, можно сказать, универсальный интерес, даже интерес экзистенциальный.

Речь прежде всего идет о жанре «ток-шоу», который, во многом благодаря Андрею Малахову, обрел новую жизнь, — и это «разговоры за жизнь» в отличие от разговоров политических, у которых, так сказать, своя судьба. Если уж совсем конкретно, я имею в виду передачу «Пусть говорят» — такую проникновенную, трогательную и временами душещипательную. В ней, в этой передаче, происходят всякие волнующие события: помогают инвалидам найти любовь, возвращают народную благодарность позабытым актрисам, прекращают семейные войны и вновь породняют родственников. А также не дают преступникам и их покровителям избежать настоящего, карающего правосудия — и много еще такого, что служит зримым подтверждением успешной борьбы добра со злом.

И что? Что, казалось бы, тут можно возразить? Время от времени приходится сталкиваться с подобными передачами, как-то довелось даже участвовать в одной из них. Словом, я попробовал исследовать явление, насколько хватило терпения и сил, и сделал для себя некоторые выводы. Всякий раз возникала одна и та же ситуация, которая казалось мне странной, и одно и то же чувство, имеющее сложный спектральный состав.

Ну вот инвалид из Армении рассказывает свою жизненную историю, телевизор показывает ее. Инвалида полюбила женщина из российской глубинки, женщина тоже здесь. Им требуется помощь, они хотят внимания к своим проблемам, хотят сочувствия.

И ведущий как бы говорит (то есть показывает): «Смотрите, как бывает — такая трудная проблема, а мы ее решили! Надо просто поговорить, обсудить всем миром — и добро восторжествует!».

Тут я чувствую нечто подступающее, а именно подступающее желание выключить или переключить. Однако, оглядываясь на другого телезрителя (точнее, телезрительницу), я вижу, что она взволнована. Всеми своими переживаниями она сейчас там, в студии, и на лице написано: «Да! Пусть говорят!».

Оставим в стороне все, что касается инсценировок и подтасовок, все восклицания добрых волшебников типа «Бабушку в студию!», «Школьную любовь, затерявшуюся на житейских перекрестках, — в студию!». А также слезы, слезы и слезы, равно как и прочие продукты внешней и внутренней секреции тоже оставим в стороне. Предположим, что все соответствует действительности: и гнев, и слезы, и любовь. Тогда встает вопрос чуть ли не на уровне «если бы люди всей Земли»: почему одни зрители (люди) морщатся как от фальшивой ноты, как от скрежета железа по стеклу, а другие раскрывают глаза пошире, открывают рот (почему-то) и проникаются то праведным гневом, то сочувствием, то внезапным пониманием, то вновь праведным гневом?

Допустим, я знаю, что практически все мои знакомые (так уж случилось) принадлежат к первой категории, — это друзья, собеседники, оппоненты, даже непримиримые оппоненты, и они, конечно, морщатся при возгласе «Бабушку в студию!». И все же большая часть телеаудитории относится ко второй группе, иначе бы Малахов со товарищи (Малахов представляется мне безусловным профессионалом) давно лишились бы работы.

Итак, почему? Ссылка на снобизм тут мало что объясняет, речь все-таки идет о физиологическом пороге, и потому спросить следует так: что именно прочитывается и распознается как фальшь? Пожалуй, первым делом мы упираемся в оппозицию пристойность/непристойность. Представшие в каком-нибудь «реалити-шоу» обманутые мужья, брошенные жены, тетушки, обиженные неблагодарными племянниками, и множество других претерпевших по жизни достойны сострадания, но общим их атрибутом является именно непристойность происходящего. Изредка бесстыдство проявляется как личное качество, но чаще непристойны сама ситуация, сам телевизионный формат, что как раз и заставляет морщиться несчастных обладателей нравственного слуха.

Одновременно реалити-шоу является убедительным аргументом от противного, доказывающим правоту евангельского тезиса: и пусть правая рука твоя не ведает, что делает левая. Такова истина Иисуса, призывающая не выпячивать ни доброту, ни боль, ни даже сострадание, и чем чаще мы заглядываем в телевизор, тем больше убеждаемся в справедливости этой великой заповеди, присущей, впрочем, всем большим и долгосрочным системам морали. Избегать показного, не участвовать в моральном эксгибиционизме — это нечто более важное, чем простая деликатность и чуткость. Да, прекрасны порывы души к внезапному состраданию, трижды прекрасна решимость восстановить справедливость. Однако всякая неточность и уж тем более распущенность, решая один частный случай, увековечивает общее состояние порочности, так сказать, прочность порочного круга.

Видимому и невидимому следует пребывать на своих местах — вот принцип гармонических аккордов нравственности. Представим себе Палестину времен пришествия Иисуса. В этих землях, как мы знаем, было много такого, что подлежало проклятию, и того, что требовало исправления. Но вот, например, болящие, нищие и страждущие — как быть с ними?

Прежде всего следует отделить их правоту от их же неправоты в общем процессе отделения зерен от плевел. Им, страждущим, действительно больно, и они готовы кричать об этом, готовы сорваться на крик, обращенный и к окружающим, и к самим небесам. Пожалуй, что сам Господь дал им это право кричать (право, но не обязанность). А вот окружающие, среди которых особенно заметны добрые самаритяне, не остаются в стороне. Прочие равнодушно проходят мимо, а эти желают взглянуть лично и убедиться. Им хочется узнать, не подделаны ли язвы и увечья. Они хотят послушать, как несправедливо обошлись с этим несчастным, правда, при этом нещадно путают громкость воплей с обоснованностью аргументов. Они могут даже потянуться к кошельку и даже дотянуться до него, но тогда, если такое случится, пусть небеса станут этому свидетелями. Так выглядит добро у добрых самаритян — стоит ли осуждать их за спектакль добродетели? Ведь они же лучше прошедших мимо, они, добрые самаритяне, по крайней мере, не протянут камень вместо хлеба. Не стоит судить их строго, какой бы причудливой ни была их доброта. Один из них, по имени Фома, возжелал вложить персты свои в раны Христовы (и разве не схожее желание испытывают преданные зрители шоу «Пусть говорят») — и вложил. Что ж, согласно Ницше, все это относится к слишком человеческому. Нет смысла изощряться в обличении слишком человеческого, ибо ясно, что может быть и хуже, — но уж тем более нет повода для умиления. Вдумаемся еще раз в заповедь всех мудрых: творите добро тайно. Тайно — не в смысле исподтишка, а всячески избегая показухи, обходя стороной ярмарку страданий, где на прилавках живописные рубища в товарной форме, где всяческие уязвления и уязвленности, моральные нарывы и душевные вывихи, и где каждый нахваливает свой товар. Можно пройтись по рядам, прицениться, поторговаться с зазывалами и уйти с чувством исполненного долга, с ощущением правильных, защищенных публичностью инвестиций в добродетель. Добрые самаритяне заслуживают вздоха, но самаритяне, любующиеся своей «добротой», заслуживают более крепких выражений. Пророк, и уж тем более мессия, посети он вдруг этот мир ток-шоу и реалити-шоу, не стал бы метать громы и молнии.  Он не поддержал бы ни одну из сторон, поскольку фальшиво здесь все. Окинув взглядом это зрелище-позорище, пророк сказал бы: пусть помолчат — и таково было бы его слово об увиденном. Свидетельство об Иисусе, изгнавшем торговцев из храма, трактуется слишком буквально и, в силу этого, односторонне. Его мишенью были не только продавцы смокв и амулетов, воля Иисуса состояла в том, чтобы прекратить и другое торжище — публичную торговлю телесными язвами и душевными болячками. Мир, где разноцветные рубища трепещут как полотнища, где орут друг на друга обманутые дольщики и обездоленные обманщики, — такой мир как ничто другое свидетельствует о состоянии грехопадения в самом общем виде. Теперь все это притянуто телестудиями и воспроизведено на телеэкранах — вся скверна, заставлявшая праведников обходить стороной столбовые дороги, уклоняться от помощи там, где любая помощь будет фальсифицирована и отравлена.

Сколько таких реалити-шоу видел вокруг себя Иисус: протянутые руки не просящих, а выпрашивающих, орущие глотки алчущих — и именно здесь, среди воплей и ругани, требовали от него чудес, а смысл большинства требований был, увы, печален: сними скверну с меня и покрой ею моего обидчика, а заодно и злорадствующего соседа. Любому богу достаточно было бегло взглянуть на парочку таких реалити-шоу, чтобы сказать: «Царство мое не от мира сего».

И другой важный вывод можно сделать, ознакомившись с феноменом публичных разборок: а что если сам суд, правосудие как таковое в качестве универсального публичного феномена и в качестве полноценной ветви власти в социуме возникают как способ прекращения бессмысленных ярмарок вины и неправоты, как необходимость убавить громкость (пустую громогласность) и добавить эффективность? «Вершить правый суд» есть нечто прямо противоположное «ору», неважно, на базарной площади или в телевизоре, — именно для этого и осуществляется делегирование полномочий, столетиями оттачивается регламент слушаний, все столь важные процедурные тонкости, единственная задача которых — установить истину и восстановить справедливость. Нелегкая, прямо скажем, задача — однако не существует более простых средств решения ее в пределах мира сего, то есть в той мере, в какой она вообще поддается решению в этих пределах.

Стало быть, мы можем констатировать наличие принципа дополнительности между двумя площадками публичности: с одной стороны, базар, где разворачивается реалити-шоу, с другой — суд, где восстанавливается справедливость. Чем слабее укоренены правосудие и доверие к нему, чем более зависимы судьи от князей мира сего, тем в большей степени центр тяжести перенесен на торжище, где правит вердикт молвы. И молва, конечно, способна восстановить попранную справедливость, но, во-первых, это — если очень повезет, а во-вторых, с неимоверным количеством шлаков и других токсичных отходов (они прямо-таки сочатся из телевизора, когда уважаемая публика решает, была ли чья-то дочка «гулящей» или, напротив, «порядочной»). И поскольку судебная власть является и всегда исторически являлась ничтожной в России, а репутация судейского сословия никогда особо не отличалась от репутации тех самых «гулящих», то вполне объяснимо, что кричалки, будь они площадными, коммунальными или телевизионными, пользуются неизменным вниманием и спросом. «Пускай поорут, раз уж у них нет другого способа разобраться насчет вины и правоты», — так сказал бы случайный инопланетный зритель передачи «Пусть говорят» и ей подобных.

То есть пристрастие к кричалкам и к публичному перемыванию косточек, это своеобразная дань, которую платит общество за свое зачаточное правовое сознание, общество, для которого расторопный моралити-диджей выступает в роли праведного судии, — как-то так. Дефицит правосознания восполняется тем, что глаза сострадальцев и прочих добрых самаритян загораются, как только удается вложить персты свои в душевные язвы соотечественников своих. Стало быть, наблюдая за публичной тяжбой совести с бессовестностью (как раз о ней и пел Высоцкий: «Чистая правда, конечно же, восторжествует, если проделает то же, что грязная ложь»), мы способны, наконец, понять, от какого невыносимого зрелища избавил человечество институт правосудия, которому теперь придется приписать еще и гигиеническую функцию. Если и сегодня кричалки притягивают столько праздно скользящих взоров, можно предположить, какое же загрязнение моральными отбросами царило в мире, когда Христос проходил по Иудее... А может, примерно то же самое и было?

Феномен телекричалок требует захода и с другой стороны. Допустим, что кто-то из участников этих разборок прав, а кто-то — нет. Почему же по форме соучастниками лжи являются все, не исключая и сопереживающих телезрителей? Вот ведь в теледебатах на тему «Что действительно происходит в Сирии?» или в разговоре экспертов по поводу будущего сланцевого газа нет такой беспробудной фальши! Там непредвзятый зритель может отличить знатока вопроса от «троечника», стать свидетелем того, как «человеческий разум решает конкретную задачу», что, по мнению Сергея Аверинцева, и заслуживает высшего уважения. То есть существует принципиальная разница и внутри телевизионного формата.

Тут вспоминается тонкое замечание Канта относительно избирательности канала, именуемого искусством. Не все явления и не все впечатления в равной мере передаваемы через этот канал. Прямая боль может быть воспроизведена на том конце лишь в легкой степени сострадания, и это в лучшем случае. А вот завитки чувственного — ностальгия, предвкушение, борьба с забвением — это привилегированные темы искусства. Понятно, Кант имел в виду то, что мы сегодня называет высоким искусством, однако и формат телевидения имеет собственные ограничения, если мы все же причисляем его к «искусствам» в самом широком смысле слова. Скажем, бегущая строка новостей идеально вписалась в этот формат, став камертоном его настройки. Хорошо вошли спортивные зрелища, я думаю, что футбол на телеэкране с его живостью, его потрясающей емкостью, может быть сопоставлен с таким однажды открытым внутри живописи «жанром», как холст-масло. Однако жанр публичных моральных разборок так и остался абсолютным китчем, из чего, конечно, вовсе не следует, что он не востребован, — напротив, как раз своей востребованностью он определяет то место, в котором телевидение благополучно пребывает.

То есть отношение к публичному выворачиванию совести наизнанку остается пробным тестом, по которому можно поставить диагноз обществу. Это отнюдь не тест на уровень доброты душевной, поскольку немало «утонченных подонков» с успехом пройдут его. С другой стороны, разница реакций на вопль «Бабушка нашлась, бабушку в студию!», некая шкала от слез умиления до рвотных позывов, способна посеять раздор даже между самыми близкими. Это проба на содержание фальши в социуме, некий показатель состояния нравственной экологии. Если передачи такого рода сравнить со свалками токсичных моральных отходов, то далеко не безразлично, сколько людей кормятся вокруг таких свалок.

Справедливости ради надо заметить, что полностью устранить подобные свалки не способна никакая цивилизация. Просто все, что поддается упорядочиванию, все дела общественные в смысле res publica давно кристаллизованы либо в сфере права, либо в пространстве политики — мы знаем, как следует  отстаивать свои интересы и интересы справедливости на этих площадках публичной признанности. Токсичные свалки типа упомянутых кричалок — это как раз то, что преобразованию не поддалось, и поэтому к ним возможен двоякий подход. Можно не помещать их в самом центре res publica, например на первом общенациональном телеканале, а вынести куда-нибудь на обочину, но можно, наоборот, расположить у всех на виду, на самом видном месте и заботиться о ежедневном подбрасывании топлива.

В моем понимании это и есть порнография, то есть публичное обнажение срамных мест души, или срамных мест, находящихся на месте души. Именно это, а вовсе не обнаженные женские прелести, которые давно и успешно локализованы для целенаправленного взгляда (кстати, эстетически они просто безгрешны по сравнению с некоторыми кричалками), достойно название «стыдобище». Даже шоу типа «Дом-2» и прочие коллекторы пожизненно-тинейджерской развязности содержат в себе определенные «прикольные» черты и элементы, у них другая беда — редкостная, невыносимая скука.

Но моральные ток-шоу представляются мне совершенно безнадежными с точки зрения не сознающего себя бесстыдства. Ведь порнография, которая у всех на виду и в то же время замаскирована под правду жизни (а то и под «гражданскую позицию»), как раз и является настоящим гнездом разврата.

 

 

«Чтобы жизнь малиной не казалась»

 

Это расхожее народное изречение, довольно редко озвучиваемое, но очень часто подразумеваемое и, что удивительно, в ситуациях, казалось бы, совсем не связанных друг с другом, достойно пристального анализа. Даже беглый взгляд позволяет заподозрить некий обособленный мотив, который, собственно, и выражен загадочным нравоучением, имеющим и второй вариант: «Чтобы жизнь медом не казалась». Как мы увидим, мотив является чрезвычайно действенным, хотя и не входит ни в какие существующие списки основных мотивов.

Что же именно имеет в виду субъект, когда говорит (пусть про себя), совершая определенный поступок: чтобы жизнь малиной не казалась! И что чувствует услышавший подобное напутствие? Ведь очевидно, что речь идет не о мести, нередко напутствие адресуется человеку, которого «напутствующий» впервые видит, так что при некотором размышлении мотив «не-меда» распознается как нечто, противоположное доброжелательности, то есть как «зложелательность». Однако, в отличие от зложелательности, имеющей, по-видимому, универсальный характер, интересующая нас мотивация все же избирательна и, отчасти, спровоцирована, вот только не совсем понятно чем. Рассмотрим пару случаев действия в соответствии с принципом «чтобы жизнь малиной не казалась».

Вот сержант или капрал, обучающий новобранцев. На вопрос бедняги «За что?» он с большой вероятностью может ответить: «А чтобы жизнь медом не казалась!». И эти слова наставника, адресованные необстрелянным бойцам, несут в себе рациональный имплицитный смысл и даже педагогический эффект. Смысл в том, чтобы предостеречь от излишнего доверия к миру. Соответствующая установка является его профессиональным приемом, элементом профпригодности — как комплекс мер по закалке стали для сталевара. Психологическая атмосфера бесспорно отсылает нас к обрядам инициации, rites de passage (ритуалам), где преодолевается мягкотелость, аморфность некой заготовки, все еще не являющейся полноправным субъектом. Сержант осуществляет помощь трудностями в соответствии с принципом Ницше, и к разряду таких наставников принадлежат не только сержанты, но и разного рода сэнсэи, тренеры, старшие напарники — все они реализуют странную услугу, поставку субъектообразующих трудностей. Можно сразу же заметить, что когда поставщиков такого рода оказывается слишком много, происходит затоваривание.

 

Рассмотрим теперь следующий случай, столь же легко представимый. Вот человек заходит в учреждение и бодрым голосом сообщает, что ему требуется некий документ. Посетитель излучает оптимизм, он уверен, что добьется своего и сделает это с минимальной потерей времени. И вот, опять же с высокой долей вероятности, он наталкивается на универсальный инстинкт чиновника: обломать. Делопроизводители как сословие уверены, что «обломать» этого иноземного пришельца — дело святое. Данный случай нередко бывает осложнен примесью и других мотивов, например, намерением получить взятку, тем, что не хочется делать лишних движений, общим плохим настроением. Однако для нас важно подчеркнуть, что облом возможен без всяких посторонних примесей, исключительно из соображений чтобы жизнь медом не казалась. И если представить себе, что удастся искоренить коррупцию (гм…), преодолеть нерадивость, — мотив облома все равно останется, более того, останется как глубинный элемент солидарности персонала. Мотив проявляет свою действенность всякий раз, когда целью является нечто помимо реализации товара. С обзорной площадки обычного хода вещей совокупность такого рода инцидентов выглядит как общее ограничение скорости, как запрет преодоления препятствия на всем скаку: «Ну, ты разогнался — притормози!». Понятно, что можно ускорить дело с помощью смазки, не подмажешь — не поедешь, и все же всегда найдутся те, кто не ждет никакой корысти, а просто заботится о том, чтобы жизнь малиной не казалась.

Рассмотренный случай кажется куда более далеким от структур rites de passage, но, пожалуй, и здесь происходит своего рода инициация: контрагенты формального общения приобретают взаимно-отрицательную полярность. Сначала «сотрудник» видит очередного, как бы пытающегося его не заметить и легко проскочить проходимца. Сотрудник, однако, реагирует, проявляя надлежащую валентность, он думает: «Вот же гад, ну сейчас я тебя обломаю, чтобы жизнь медом не казалась». И произносит изысканно-вежливым, елейным (если он садист) или просто отстраненным (если он обыкновенный сотрудник) голосом: «К сожалению, не все так просто...» — и далее: у вас печать неразборчивая, дата просрочена, уголок помят или что-нибудь в этом же духе, тут главное — сбить дыхание, переключить режим благосклонности мира на режим «не-малина». Получивший отпор и покидающий учреждение с испорченным настроением думает: «Вот же гад, и откуда только такие берутся!». Посетитель, конечно, не собирается сдаваться, но цель всей ситуации некоторым образом достигнута: сейчас жизнь вовсе не кажется ему малиной. Даже страшно представить себе, сколько таких инициаций свершается ежедневно и ежечасно, — причем, помимо корысти, честолюбия, эроса, — так сказать, от чистого сердца.

Конечно, большинству смертных жизнь малиной и без того не кажется, большинству об этом и напоминать не надо, ибо они, привыкшие держать круговую оборону от мира, в сущности, готовы к обломам. Поэтому когда что-то у них получается без проволочек, они радуются и испытывают душевный подъем. Но все же универсальность состояния «не-малины» в сочетании с его загадочностью не оставляет нас в покое. Почему, собственно? И насколько бы изменился мир, насколько бы он стал лучше, если бы принцип «чтобы жизнь малиной не казалась» не соблюдался столь неукоснительно?

Но для каких-либо выводов необходимо расширить границы феномена, ибо есть основания полагать, что его социально-нормативная роль (в том числе и роль своеобразного естественного отбора) не является исключительно отрицательной, неким основанием для мизантропии и грустного восклицания: «Ecce homo...». Возможно, что этот встроенный тормоз легких порывов мобилизует энергию преодоления: есть основания полагать, что большую часть расплаты несет тот, кто осуществляет инициацию, тогда как субъект, принудительно погруженный в стихию «не-меда», может выйти из нее закалившимся и обновленным — по крайней мере, таков один из возможных исходов.

Вопрос ведь можно поставить и так: для чего нужно сбивать спесь? И как отличить это вроде бы справедливое намерение от фонового злорадства и зложелательности? Не идет ли речь об одних и тех же вещах? Вспоминается недавний эпизод университетской жизни. Ко мне подходит студент с направлением на досрочную сдачу экзаменов, я даю ему пару вопросов. Посидев минут пять, студент с уверенным видом идет отвечать. В его поведении, да и во всем облике невооруженным глазом видны напор, энергичность, то, что греки называли hybris. Помимо этого распознается желание отделаться от формальности как можно быстрее и, конечно же, блеф, неплохо, впрочем, упакованный в риторические фигуры. Не исключено, что его подход к делу может вызвать симпатии со стороны внешнего наблюдателя. У меня же возникает стихийное чувство протеста, дополнительные вопросы только убеждают меня в этом.  Я понимаю, что студенту нужна пятерка, но говорю: «Ваш ответ заслуживает в лучшем случае четверки. Если хотите получить „отлично”, подготовьтесь как следует и приходите еще раз».

Студент кивает головой, он готов к новому штурму и слегка расстроен тем, что номер не прошел, что не удалось проскочить сразу и не все пошло как по маслу. Мы оба знаем, что в следующий раз будет пятерка, — студент, вообще говоря, не из самых худших. Более того, я понимаю, что не только ему, ведь и мне придется специально выделять время для новой встречи, — и все же я не соглашаюсь поставить «отлично» сразу.

Теперь я сознаю, что причиной моего решения была все-таки «не-малина». Я расспрашиваю коллег, как они поступают в подобных случаях, и, обобщая ответы, получаю примерно такой тезис: «Ну, пусть сначала побегает за мной, а там посмотрим». Может быть, знаний и не прибавится, но, хорошенько побегав, почти наверняка удастся получить искомую оценку (садисты оказываются в явном меньшинстве). Иными словами, принцип «чтобы жизнь медом не казалась» срабатывает и здесь, словно бы свидетельствуя, что мир находится в состоянии грехопадения. И тот, кто в полной мере испытает вкус «не-меда», наверняка согласится с известным парадоксом, что «человек всегда отвечает за грехи, но очень редко — за свои собственные».

И в то же время видно, что взаимооблом не симметричен: обрекающий на не-медовые трудности оказывается, в некотором смысле, донором, осуществляющим бытие-для-другого. Ведь ему ничего такого не перепадает, кроме, разве что, чувства абстрактной справедливости, возможно, с примесью злорадства. Зато лишенный меда будет острее ощущать the taste of honey и вдобавок обретет важные стимулы к самосовершенствованию. Вот ведь и чаньский наставник усердно заботится о том, чтобы его ученикам жизнь малиной не казалась, и не потому ли все новые и новые ученики вступают на путь Будды?

Что ж, пора уже вспомнить знаменитые строки Булата Окуджавы: «Давайте говорить друг другу комплименты» — чтобы выразить принцип, противоположный нашему. Но действительно ли мир, руководствующийся им, будет во всех отношениях лучше? Теперь это уже вызывает сомнения: если даже отбросить несбыточность подобной маниловщины и представить, что максима прославленного барда стала всеобщим руководством к действию, придется вспомнить, что есть ведь еще и проходимцы. Как же далеко они пройдут, если никто и ничто не будет их останавливать? Если санитары леса, заботящиеся о труднодоступности малины, вдруг переведутся (смешное предположение, конечно), что же станется с заветом Господним? Ибо заповедано в поте лица добывать хлеб свой, и ясно, что мед задаром способен окончательно развратить изгнанников, лишить их страха Божьего, драгоценной энергии преодоления.

Теперь проясняется верное отношение к афоризму Ницше «Падающего — толкни». Он кажется чрезмерно жестким, но его следует дополнить еще одним выводом: «Разогнавшегося — притормози!». Зачем? А чтобы жизнь малиной не казалась.

 

И что же, как правильнее будет назвать этих новых, бесчисленных распорядителей инициаций, столь осложняющих нашу жизнь, — отравителями меда или его дозировщиками? Или, может быть, и отрава, как любил подчеркивать Деррида, всего лишь результат передозировки фармакона? Едва ли это тот самый случай, учитывая известное соотношение ложки дегтя и бочки меда, скорее здесь следует отметить, что в состоянии «хронической отравленности» может долгое время пребывать целый социальный организм. И все же некоторые моменты хорошо поддаются классификации на шкале «яд — лекарство». Рассмотрим два случая. Вот перед нами Америка 70 — 80-х годов прошлого века. Принимаются различные законодательные меры для адаптации меньшинств — вводятся специальные рабочие квоты для пожилых, для инвалидов, etc и фирмы, проявляющие дискриминацию при приеме на работу, рискуют нарваться на огромные штрафы. Сами же американские СМИ давно уже транслируют типичную пародию: «На работу в фирму по производству программных продуктов требуется пожилая пуэрториканка, желательно лесбийской ориентации и без диплома об окончании средней школы». Как бы там ни было, проблема WASP (White Anglo-Saxon Protestant) активно обсуждается и отнюдь не пущена на самотек, и «белые англосаксы» чувствуют, что это испытание устроено им по единственной причине: чтобы жизнь малиной не казалась. Чувство их не обманывает — именно эту цель и имели в виду законодатели, именно такой подход диктуется абсолютным инстинктом государственности, великой американской добродетелью. В данном случае речь идет о предотвращении усталости элит — и следует заметить, что все идет успешно до тех пор, пока не перекормят медом трутней...

Но пусть теперь перед нами Россия, все равно каких времен. Пусть это будет сегодняшний день. Вот я прилетаю в аэропорт Пулково после двухнедельного пребывания в Германии. Сажусь в автобус, всматриваюсь в лица попутчиков. Что не так? Что же такое написано на их лицах, чего не было у немцев или, скажем, у датчан? Не так просто выразить это одним словом — ну, разве что, сказать «неприветливость». Словно бы ничего хорошего от жизни эти люди не ждут. И поначалу все вокруг кажется подтверждением этого тезиса.

Впрочем, через пару дней ход вещей входит в свою колею и фон перестает распознаваться; фон ведь и есть фон. Однако сам собой рождается непритязательный афоризм по аналогии со знаменитым изречением стоиков: «Если не можешь достичь желаемого, научись желать достижимого». В русской версии изречение звучало бы так: «Если не можешь сделать свою жизнь малиной, сделай так, чтобы она не казалась малиной и соседу». Этот принцип тоже внедрен в коллективное поведение на уровне инстинкта, и мы, кажется, имеем дело с некой передозировкой, с избытком той самой «помощи трудностями». Отсюда и гипербдительность, из-под пресса которой может вырвать только переход в измененное состояние сознания. Но если резко понизить дозировку, на горизонте тут же возникает другой фетиш русской ментальности — халява. Кроме того, в русском языке не зря существует очень точное в интересующем нас смысле слово — проходимец. Не то чтобы имя им легион, но есть обоснованное подозрение, что именно они придут к финишу первыми, если только ослабнут социально-психологические тормоза и будут демонтированы важнейшие противообманные устройства.

 

Ницше пишет: «Если сообразить, что человек в течение многих тысячелетий был животным <...> что все внезапное, неожиданное, заставляло его быть готовым к борьбе, даже к смерти, и что даже позднее, в социальных условиях жизни вся обеспеченность покоилась на ожидаемом, привычном, проверенном в мнении и деятельности, то нельзя удивляться, что при всем внезапном <...> если оно врывается без опасности и вреда, человек становится веселым, переходит в состояние, противоположное страху: съежившееся, трепещущее от страха существо расправляется <...> человек смеется. Этот переход от мгновенного страха к краткому веселью зовется комическим. Напротив, в феномене трагического человек от большого, длительного веселья переходит к великому страху; но так как среди смертных великое, длительное веселье встречается гораздо реже, чем повод к страху, то на свете гораздо больше комического, чем трагического; смеяться приходится чаще, чем испытывать потрясение»[1].

В этом затейливом рассуждении Ницше, в сущности, говорит следующее: большинство людей вовсе не ожидают легкого счастья от жизни. Образ жизни, который они ведут, позволяет назвать их пожизненно-съежившимися существами, и когда мир вдруг говорит им: «Эй, раскройтесь! Выпрямитесь!» — они смеются. В комическое начало они погружаются как в воздушную стихию. Эти два неразрывных обстоятельства — жизнь, которая не мед, и комическое — спонтанно переходят друг в друга... И еще одну важную вещь говорит Ницше: трагическое случается не с этими съежившимися существами, но как раз с теми из смертных, кому дано испытать «великое длительное веселье». Некоторым образом, трагедия даже есть естественное завершение такого веселья. Кратчайший сказочный зачин к трагедии так и звучит: жил не тужил. Была ли красавица-дочь у старика или у сестрицы семеро братьев — трагическая нота уже вкралась в повествование. Если жизнь твоя течет как пьянящий густой мед, знай: близится страшное похмелье. И вот тут-то можно сказать, что, к счастью, службы прививки и профилактики не дремлют: денно и нощно они готовы заботиться о том, чтобы разбавить мед сами знаете чем. В свое время в «Правде» была напечатана печально известная редакционная статья «Сумбур вместо музыки». Национальная русская мера предосторожности призвана претворить в жизнь ситуацию, которую можно назвать «облом вместо трагедии».

Таким образом полярность, связанная с обобщенным масштабом, с дискретным переключением регистра «малина / не-малина», в более подробном масштабе сменяется несколько усложненной картиной. Вот замкнувшие круговую оборону от мира, съежившиеся существа, импульсы противодействия служат им «для подзарядки аккумуляторов», в которых постепенно накапливается и огромное статическое напряжение. То есть с подзарядкой у них, как правило, не возникает никаких проблем, другое дело — разрядка. Она наступает, когда вдруг не последовала привычная серия импульсов противодействия, о чем как раз и пишет Ницше: происходящее в данном случае «разъеживание» проявляется как комическое. И тем безусловным обстоятельством, что комического в жизни куда больше, чем трагического, мы обязаны бдительному персонажу всемирной инстанции облома, который или которая[2] заботятся о черно-белой разметке естественного хода вещей. Они, эти заботники и заботницы, суть не только поставщики остроумного и комического (впрочем, Фрейд со свойственной ему проницательностью различал эти вещи[3]), но и главные преподаватели так называемой житейской мудрости. Без их бдительности житейская мудрость оскудела бы до неузнаваемости. А так мы имеем целый кладезь одновременно поучительных и остроумных максим. Ну вот, к примеру: «Жизнь — штука сложная и переменчивая, она подбрасывает нам бутерброды то с дерьмом, то с повидлом. Так что если сегодня тебе достался с дерьмом — не  расстраивайся. Завтра ты поймешь, что это был бутерброд с повидлом»

Кого же напоминают эти стражи непроходимости, пламенные борцы с проходимцами? Странным образом они больше всего напоминают рыцарей веры, описанных Кьеркегором, только с обратным знаком, ибо зов, которому они подчиняются, чаще всего безотчетно заставляет их действовать вопреки, как бы перпендикулярно основным мотивам (включая корысть) — как если бы от их систематических, непрерывно возобновляемых действий зависело нечто очень важное в мире.

 

Рыцари не-меда, вставляющие палки в колеса всем мимоедущим, оказывают сопротивления эманации, сумме движущих сил. То есть именно они (или, если угодно, мы в данном качестве) выступают как агенты лишенности, косной материи (hyle). Рыцари не-меда словно поставлены на страже для того, чтобы сбивать дыхание, в том числе и то, которым Господь вдохнул «душу живу». Они почти никогда не предстают в образе открытого врага, уже хотя бы в силу своей изначальной двойственности — ведь эти персонажи оказывают сопротивление любому духу — а значит, и всякого рода духовным наваждениям. Они суть простые резисторы, предотвращающие сверхпроходимость любой идеи. Пресекая чистые, искренние порывы души, они же, непримиримые борцы против жизни-малины, останавливают и проходимцев, задавая меру инерции сущего, его автономности по отношению к любому замыслу.

Применимо ли в таком случае хоть какое-нибудь универсальное правило по отношению к рыцарям не-меда? Пожалуй, лишь одно: их нужно всегда иметь в виду, будь ты вдохновенный пророк или посланец самого ада. То есть индивидуальный код доступа останется все так же необходимым, равно как и время, нужное для его вычисления. Остается только надеяться, что задача преодоления инерционных заслонов слишком человеческого даст преимущество поборникам чистого практического разума над агентами того или иного наваждения.



[1] Ницше Ф. Сочинения в 2-х тт. М., «Мысль», 1990. Т. 1, стр. 336.

 

[2] Как-то во время спецкурса «Философия возраста» одна из студенток задала вдруг вопрос: «А почему мужчины с возрастом становятся добрее, а женщины — злее?».

 

[3] См.: Фрейд З. Остроумие и его отношение к бессознательному. — В кн.:  Фрейд З. Труды разных лет. Тбилиси, «Мерани», 1991. Тема не-меда в этой работе тоже затрагивается.

 

 

 

•  •  •

 

Этот, а также другие свежие (и архивные) номера "Нового мира" в удобных для вас форматах (RTF, PDF, FB2, EPUB) вы можете закачать в свои читалки и компьютеры  на сайте "Нового мира" - http://www.nm1925.ru/

 

 

 

Версия для печати