Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2012, 7

Скрепка

рассказы

Буланников Валерий Станиславович родился в 1960 г. в Чимкенте (Казахстан). В 1983 г. окончил филологический факультет Харьковского госуниверситета. Работал учителем в школе, редактором технической литературы в издательстве «Высшая школа». В 1990 г. в альманахе «Новый Круг» (Киев) опубликовал подборку стихов. В 1992 г. выехал на жительство в США, где в 2000 г. закончил Св.-Тихоновскую духовную академию (штат Пенсильвания), тогда же был рукоположен в сан. Служил настоятелем храма Рождества Богородицы г. Менло-Парка под Сан-Франциско. В 2006 г. вернулся в Россию. Служит клириком храма Св. Николая в Отрадном. В «Новом мире» печатается впервые.

 

 

ПНИ

 

— У тебя крестик есть?

— Был, да куда-то пропал. А у тебя?

— Тоже пропал. Уже год, как нет.

— Надо у батюшки спросить, когда придет.

— Я уже спрашивала, он сказал, что принесет.

— Принес?

— Сказал, что забыл.

— А когда он опять придет?

— Был после Пасхи. Теперь, значит, после Троицы придет. Если дождь будет.

— А если не будет?

— Значит, не придет, тогда на Петровки будет.

— А почему в дождь приходит?

— В дождь — ни на кладбище, ни на огород, ни в город. Значит, к нам.

Митрохин, нервно покуривая, стоял возле беседки в скверике из нескольких свежераспустившихся лип и прислушивался к разговору двух обитательниц местного ПНИ. Обе — в застиранных фиолетовых халатах в желтые ромашкообразные цветочки, в стоптанных тапочках, надетых на босу ногу, в приспущенных хлопковых чулках еще, видно, советского производства, в накинутых на плечи серых шерстяных платках. Первая — шарообразная, неправильной формы, как снежная баба к весне, волосы на голове черные, стриженные почти под ноль, сама голова вытянута кверху и издалека действительно напоминает голову снежной бабы с ведерком на голове. Вторая — худая, даже худющая, на ее плечах халатик болтается как на вешалке, лицо со впавшими серыми щеками, нос и лоб вытянуты вперед и похожи на голову селедки. Они курят дешевые сигареты, дым которых смешивается с запахом жареной рыбы, доносящимся из раскрытых окон кухни прямо за спиной Митрохина. Скоро обед. От такой смеси и трехчасовой дороги на раздолбанном грохочущем пазике подташнивает…

Митрохин приехал проведать старенькую мать, которую по большой счастливой случайности устроил сюда, в Новоникольский ПНИ, прошлой осенью. Мать раньше жила одна в ветхом домике на окраине Тулы, недалеко от литейного завода. К сыну она переезжать отказывалась, так как не хотела стеснять его с женой и детьми в трехкомнатной панельке на четвертом этаже. К тому же дом был пятиэтажный и в нем отсутствовал лифт, а потому Наталье Семеновне по причине артрита и прочих старческих немощей почти невозможно было добраться по лестнице до квартиры сына. Прошлым летом она упала с крыльца и сломала берцовую кость. После трех месяцев больницы она, когда сняли гипс, передвигалась еле-еле, да и то с помощью ходунков. Оставлять мать одну было уже нельзя, но переезжать к сыну она по-прежнему отказывалась. Так Митрохин с женой Машей и метались между своей квартирой и тульской окраиной, пока как-то утром он не встретил на автобусной остановке своего однокашника по институту Володьку Крепова. «Привет-привет», в разговоре выяснилось, что Володька уже несколько лет работает в облсобесе, или, как сейчас говорят, в соцотделе обладминистрации. Узнав о митрохинских метаниях, он пообещал посодействовать с устройством в дом престарелых. Через неделю он позвонил и предложил поместить маму в психоневрологический интернат, ПНИ, в Новоникольском.

— Это что, дурдом, что ли? — спросил Митрохин с испугом.

— Не совсем. Да, там лежат люди с расстройством психики, но с неглубоким, и обычно находятся на лечении в течение нескольких недель, максимум месяцев. Там очень хорошие условия. Я смотрел бумаги Натальи Семеновны, у нее есть некоторые отклонения, может, это уже старость сказывается. Так что мы можем поместить ее туда, директор интерната — мой хороший знакомый, положим в отдельную палату. Ты увидишь, отличное место — тихое, спокойное, хороший уход. Каждый год езжу туда с проверками — очень доволен и директором и персоналом.

Митрохина слова товарища не очень убедили, он даже расстроился. Сказал, что подумает. Маша, узнав о ПНИ, тоже испугалась и сказала, что лучше к ним. Мать, выслушав внимательно сына, неожиданно и даже, как показалось Митрохину, с радостью согласилась, но попросила, чтобы не в отдельную, а, если можно, в двух- или трехместную палату. После нескольких бессонных ночей, субботней поездки в Новоникольское Митрохин решился…

— Слышь, мужик, а у тебя крестик есть?

«Снежная баба» смотрела на Митрохина не отрывая взгляда, внимательно, словно изучая его.

— Крестик? Да есть, а что?

— А ты не можешь нам привезти, а то вот наш батюшка все забывает, а без крестика как-то нехорошо, по ночам плохо сплю, мужа убитого вспоминаю.

— Убитого?

— Ну да. Шел вечером из магазина, какие-то подростки пьяные стали приставать, денег просить, он сказал, что нет, они его — ножом. Он кровью истек.

Женщина затянулась уже почти выкуренной сигаретой и продолжала пристально смотреть на Митрохина. Он судорожно сглотнул:

— Хорошо, в следующий раз привезу.

— И мне тоже, сынок, хорошо?

Вторая худая женщина просительно посмотрела на Митрохина. Он закивал:

— Хорошо, хорошо.

— Сергей Михайлович, пройдемте, ваша мама ждет вас. — На пороге стояла полная пожилая медсестра. — Мы уже привезли ее в комнату для свиданий.

— Привезли? Она что, не ходит?

— Вы знаете вашу маму. — Медсестра, как бы извиняясь, поглядела на Митрохина. — Она не хочет ходить, говорит, больно. Видимо, это последствия перелома сказываются, она последний месяц почти не встает с кровати, говорит, что все кости болят.

— А как же?..

— Ну, судно подаем. Да вы не беспокойтесь, у нее так все хорошо. Пойдемте, она ждет.

Подхватив пакет с подарками для мамы, по широкой лестнице через крытую колоннаду Митрохин поднялся за медсестрой в длинный, выкрашенный в веселые светло-зеленые тона коридор с высокими барскими потолками. Когда осенью Митрохин приехал посмотреть, что за заведение устроил ему Володька, стены и потолки сразу ему понравились, но более всего — обстановка и персонал. Это и подвигло его согласиться перевезти сюда маму…

Возле дверей палаты, прислонившись кто к косяку, кто к стене, стояли обитатели интерната, пни, как выразилась соседка мамы по палате Нина Ивановна, когда он в первый раз приехал с визитом в интернат.

«Мы — старые трухлявые пни и доживаем здесь свои дни». Тогда от этих слов Митрохину стало не по себе, он почувствовал тяжесть на душе, чувство вины поселилось в сердце и стало потихоньку грызть его, но все-таки забрать маму он не решился. Тем более что, услышав слова соседки, она запротестовала: «Нина, что ты за чушь несешь, ну какой ты или я пень, пни не разговаривают, не общаются, не вспоминают». — «Вот-вот, только и осталось вспоминать да лясы точить», — пробурчала соседка и замолчала. В общем, неуютно тогда стало, неловко, даже стыдно…

В коридоре висел гул человеческого бытия — движение тел, шорох обуви, шелест одежды, потоки звуков — гласных, согласных, нечленораздельных. Больные вели себя по-разному — кто-то безостановочно и молча мельтешил по коридору, кто-то, застыв или двигаясь, разговаривал сам с собой, кто-то — с соседкой; худая, сгорбившаяся старушка, стоя в углу на повороте, смотрела себе под ноги и громко вскрикивала. Молодая, лет тридцати, высокая женщина с копной рыжих волос, увидев идущего по коридору посетителя, начала нервно дергать за ручку и пыталась открыть дверь в палату, толкая ее плечом.

— Не так, голубушка.

Медсестра отстранила больную, нажала на ручку и открыла дверь на себя.

— Проходите.

Больная проскользнула в палату и со стуком закрыла за собой дверь.

Коридор свернул направо, и прямо за углом они вошли в небольшую чистую палату — комнату свиданий. Пахло хлоркой, полы еще блестели полосками воды, у дальней стены возле окна стоял небольшой столик — пластиковая столешница на металлических ножках. Вплотную к столику, глядя в окно, сидела мать Митрохина. Она повернулась на звук открывшейся двери и, увидев сына с увесистым пластиковым пакетом, всплеснула руками:

— Сережа, ну ты опять с подарками и едой!

— Мам, это от Маши пирожки, котлеты, вот немного копченой колбасы, сок, мандарины, а это письма от Тани и Миши, — сказал Митрохин и достал конверт.

Митрохин начал было выкладывать все на стол, но мама замахала руками:

— Не надо, скоро обед, а это я попрошу в холодильник положить, потом съем.

— Ну вот письма почитай, что внучка с внуком пишут.

— Потом, потом. Ты скажи, домик-то продал?

Это был первый вопрос, который Митрохин всегда во время визитов слышал от матери. Она очень беспокоилась, что Сережа никак не продаст ее домик, который, по ее представлениям, был целое состояние — восемь соток земли, дом, сарай, сад и даже небольшой огород. Увы, за полгода никто серьезно не поинтересовался этой собственностью, и Митрохин сомневался, что на дальней окраине возле завода кто-то вообще захочет это все купить, хоть и за небольшие деньги. Об этом он маме не говорил, старался ее успокоить:

— Мам, ну конечно интересуются, хотят купить, но по нынешним временам мало кто может позволить себе покупку дома.

— Сереж, ты смотри не продешеви, не меньше полмиллиона проси, земля сейчас дорогая, я вон по радио слышала, что многие строиться хотят, а у нас место какое отличное, сам знаешь, так что торгуйся.

Митрохин успокаивал маму, заверяя ее, что он сделает все так, как она говорит, обязательно будет торговаться и, конечно, не продешевит, дабы получить средства на образование для Тани и Миши. Он повторил одну и ту же мысль несколько раз в разных выражениях, потом стал рассказывать про успехи детей в школе, что вот Таня заканчивает год с одной четверкой по алгебре, а Миша — с четверками по русскому и литературе, зато он участвовал в районной олимпиаде по физике и занял третье место.

Рассказывая о семье, Митрохин с тревогой вглядывался в лицо матери — тогда осенью, после больницы, она явно сдала, но и здесь, в интернате, как-то не поправилась, а сейчас, несмотря на весну и тепло, выглядела уставшей, осунувшейся. Лицо ее стало одутловатым, оттенок кожи — серым, даже грязноватым каким-то, словно она давно не умывалась, хотя мама всегда отличалась любовью к чистоте и порядку, впрочем, и в интернате все было достаточно чисто и аккуратно. Она заметно располнела, явно замедленно реагировала на его слова, часто переспрашивала, взгляд ее после первых минут возбуждения от встречи потух, она почти неподвижно смотрела перед собой. А ведь ей было еще далеко до семидесяти.

Митрохин продолжал рассказывать о детях, работе и перестановках в институте, где он преподавал, рассказал, что Маша переболела гриппом, но в его голове тикали, как настенные часы, вопросы «почему? что произошло?». Вскоре он заметил, что сбивается в последовательности вспоминаемых событий, повторяет одни и те же фразы и выражения, разговор превратился в сумбурный и сбивчивый монолог. Он замолчал, поглядел на мать, она явно устала, склонила голову на плечо, прикрыла глаза — еще минута, и она задремлет.

«Да, пора, маме надо отдохнуть, а мне — все это продумать». Митрохин приподнялся, тронул маму за плечо:

— Мама, пора обедать. Может, я отвезу тебя в палату? Или лучше сразу в столовую?

Наталья Семеновна вскинула голову, поглядела на сына непонимающим, отстраненным взглядом, потом, как бы придя в себя, закивала головой:

— В палату, в палату. Мне туда обед приносят, я поем и потом отдохну. А ты, Сереженька, езжай, Машеньке передай поклон, поцелуй внуков, пусть не болеют и хорошо учатся. Их дед всегда повторял: «Ученье — свет, а неученье — тьма».

Развернув коляску, осторожно, чтобы не задеть дверной косяк, Митрохин попятился задом и перекатил коляску через сбитый деревянный порожек. Потом, развернув ее вперед, он направился в дальний конец коридора, где находилась мамина палата. Было пусто — время обеда. Палаты были открыты, в некоторых лежали больные, глядели в сторону двери, видимо ожидая, когда санитарки придут с обедом и покормят.

Да, поедят, потом они уснут, после сна принесут судно, потом будет полдник, затем ужин, опять судно и сон. Комок подступал к горлу, защипало глаза. Митрохин катил кресло, ощущая медленное вращение его хромированных металлических колес, сопротивление коричневого старого линолеума под ногами, тяжесть маминого усталого тела, напрягшиеся мышцы своей согнутой спины. Вот и последние десять шагов.

В дверях предпоследней палаты стояла пожилая полная женщина все в том же больничном фиолетовом халате, на костылях и настороженно выглядывала в коридор.

— Молодой человек, а ты не батюшка?

Митрохин от неожиданности опешил, растерянно поглядел на нее, не зная, что сказать, и как-то то ли кивнул, то ли мотнул головой.

— Так ты батюшка? А крестик у тебя есть?

Опять крестик. Почему здесь все спрашивают про крестик?

— Есть. Мой крестик. Но я не батюшка.

— А еще есть? А то я свой потеряла, вот теперь и мучаюсь, не сплю по ночам. А у бабушки есть?

— Зина, — мама, встрепенувшись, поглядела на больную, — ты не приставай. Есть у меня крестик, ты уже спрашивала. А тебе пусть твой Витька принесет. Пошли, Сережа. Вечно ей делать нечего, все стоит в дверях, ко всем пристает.

— Молодой человек, принеси мне крестик, пожалуйста.

Митрохин быстро закивал головой, глядя на ее наполняющиеся слезами глаза:

— Хорошо, хорошо. В следующий приезд привезу.

Он толкнул коленкой коляску и покатил к двери маминой палаты.

— Эта Зинка вечно никому прохода не дает, все чего-то просит. Сережа, не слушай ее, муж ее Виктор уже два раза привозил крестики, а она срывает и куда-то прячет. Зачем ей крестик, если она не носит?

Оказавшись в палате, мама вздохнула, встрепенулась и, не глядя на сына, обронила:

— Две недели назад Нина умерла. Ее на местном кладбище похоронили, никто из детей, ни сын, ни дочь, не приехали.

Митрохин вздрогнул, поглядел на маму, на пустую кровать в углу, где лежала Нина Ивановна. На подоконнике рядом обычно стояло несколько фотографий в рамках — ее внуки и единственная внучка. Теперь их не было, а была двухлитровая банка с первой, едва распустившейся сиренью. Что сказать, ответить? Митрохин не знал. Посочувствовать? Но — кому? Маме? Умершей? Неприехавшим детям и забывшим ее внукам? Он наклонился, как-то неуклюже вывернув шею, заглянул в мамины светло-серые глаза и зачем-то спросил:

— А от чего она умерла, мама?

— От болезни, сынок.

— А она разве болела, всегда такая бодрая, даже веселая была?

— Одинокая она была, от одиночества и умерла, одиночество — болезнь стариков. А что веселая — не хотела никого огорчать и обременять.

Митрохин замер, даже перестал дышать. О чем это мама говорит? Она тоже одинока? Но ведь она сама настояла переехать сюда, в интернат. Тогда, значит, надо сказать, что мы готовы ее забрать, увезти, если ей так плохо! А ведь ей плохо!

Пол под его ногами чуть качнулся, как лодка на стремнине.

— Мам, может, мы тебя заберем, зачем тебе здесь одной? Маша, дети будут рады позаботиться о тебе. Ты стала хуже выглядеть. Поехали, мам, а?

Наталья Семеновна чуть наклонилась, одной рукой вцепилась в дерматиновую ручку коляски, а другой, словно отгоняя назойливые мысли и неуемных весенних мух, медленно повела рукой:

— Что ты, что ты? Я никуда отсюда не поеду, мне здесь очень хорошо. И выгляжу я ничего, ведь мне не семнадцать, а седьмой десяток давно идет. Не говори больше всякую ерунду. Через пару дней другая соседка появится, сегодня Вера Федоровна, старшая медсестра, пообещала.

Как показалось Митрохину, а может, ему так хотелось, ее движения были энергичны, тон — уверенный и убедительный. Он почувствовал облегчение и немного приободрился. «Да, она действительно хочет остаться здесь», — подумал он и в глубине души вздохнул, словно кто-то подал ему руку и он быстро вышел из лодки на пусть илистый, но все же твердый берег. Распрямившись, Митрохин стал подводить кресло прямо к краю железной кровати мамы, чтобы пересадить ее.

Да, да, конечно, она не одинока, она — не Нина Ивановна, а он очень заботится о ней. К тому же ей у них и вправду будет неудобно, шумно — дети, компьютер, телевизор; из-за отсутствия лифта ее невозможно будет вывезти на улицу, а ей очень нужен свежий воздух. В старости нужен свежий воздух, общение, вот как здесь с соседками, а там она будет чувствовать себя оставленной, ведь мы — на работе, дети — в школе. И если что случится, а нас нет? А здесь врачи, медсестры, санитарки под рукой, всегда заметят, что не так, помогут, укол там или капельницу, а как дома? Никак. Лучше, гораздо лучше здесь. А что Нина Ивановна умерла, так ведь и возраст у нее был почтенный, она — старше мамы. Мы не знаем, до которого возраста мы доживем и как доживем. Может, тоже в одиночестве, без родных и близких закончим свои дни. И кто о нас вспомянет? Разве что дети?

Маневрирование не удалось, коляска плотно застряла в узком проходе, развернуть ее было трудно, а ко всему левое колесо притерлось к тумбочке и чуть не придавило пальцы Натальи Семеновны.

— Сережа, оставь, — с явной досадой сказала она, локтем отталкивая тумбочку, — подвези меня лучше к столу, я обопрусь на ходунки и пересяду на стул — скоро принесут обед, я поем, потом перейду в кровать, отдохну.

Митрохин подкатил коляску к столу и поставил на тормоз. Мама чуть приподняла руку и попросила помочь ей подняться. С трудом, дрожащими руками опираясь на ходунки, она сделала пару шагов, развернулась и, придерживаемая под мышки сыном, грузно села на деревянный скрипучий стул.

— Ну вот и хорошо. Сынок, ты иди, сейчас санитарка принесет обед, она поможет мне.

Мама повернулась, обняла наклонившегося Митрохина и поцеловала его в лоб. Он уткнулся в мамино пахнущее теплом и старой тканью плечо, прижался к нему, замер на несколько секунд, прощаясь.

— Ну все, езжай, скоро автобус. Поцелуй за меня деток и Машу, я ее люблю. Если сможете, приезжайте все вместе в следующий раз.

— Да, мам, скоро у детей начнутся каникулы, и мы приедем…

Оглядываясь, кивая головой и помахивая ладонью, Митрохин вышел в просторный коридор, уже наполнявшийся гулом голосов возвращавшихся с обеда больных. Резвернувшись, не глядя по сторонам, он торопливо направился в другой конец. Возле выхода Митрохин заглянул в комнату медсестер и сообщил, что он уходит.

— Хорошо, что вы были не очень долго. Иначе ваша мама бы устала, утомилась, плохо бы спала. Ей совсем не нужны лишние волнения, — оторвавшись от разложенных на столе бумаг и улыбаясь, проговорила пожилая медсестра.

Митрохин кивнул, соглашаясь и одновременно прощаясь. Да-да, хорошо. Конечно, маме нельзя слишком волноваться, ей нужно отдыхать, дышать свежим воздухом, хорошо бы ей все-таки больше ходить, ходунки у нее хорошие, легкие, так она немного восстановится, будет себя лучше чувствовать, уйдет серый цвет лица.

Митрохин улыбнулся медсестре и с облегчением проговорил:

— Да, да, вы правы, ей нельзя переутомляться и излишне волноваться, ей нужен покой. Спасибо вам за вашу заботу. До свидания.

— Всего доброго, — проговорила медсестра и снова склонила голову над бумагами.

Митрохин закрыл за собой дверь и поспешил к выходу. Пересекая сквер, он увидел, что возле беседки опять стоят «снежная баба» и ее прежняя собеседница, курят и о чем-то тихо переговариваются. Завидев его, первая замахала рукой и спросила:

— Ну как, проведал мать-то? Да, а вот Нинка умерла, к ней никто так на похороны и не приехал. А ты приедешь?

Господи, чего ей надо? Митрохин торопливо бросил: «Да, приеду» — и быстрым шагом по мощенной серой бетонной плиткой дорожке направился к проходной.

— Только про крестик не забудь, обещал ведь, — почти крикнула больная. — Нам без крестика плохо, никак нельзя...

Захлопнув за собой дверь на проходной, Митрохин с облегчением вздохнул и по узкому переулку вдоль высокого, почти трехметрового забора из красного кирпича направился в сторону автобусной станции, с удовлетворением отметив, что спокойно успевает на двухчасовой автобус. Когда забор кончился, он свернул в городской парк, залитый солнцем, наполненный птичьим гамом, шелестом нежно-зеленых листьев, присел на еще не крашенную, в облупленной голубой краске деревянную скамейку и закурил. Пахучий дым сигареты, смешиваясь с запахами просохшей окончательно земли, нагретой листвы, хвои елей и сосен, росших возле памятника погибшим в Отечественную, поднимался медленными клубами и, становясь все прозрачней, терялся в нависших ветвях деревьев, чтобы среди их вершин окончательно раствориться в пятнах солнечного света и кусках голубого майского неба.

Да, хорошо, весна заканчивается, скоро лето. Надо обязательно поехать в этом году на море — шипящий, нежно покалывающий душу прибой, прозрачная вода, песок, скалы, почти уже забытые радости юга. Друзья в прошлом году отдыхали, полный восторг — низкие цены на жилье, фрукты, хорошие столовые и кафе, рядом аквапарк для детей, нам — верховые прогулки по парку реликтовых сосен, все дни — никаких забот, размышлений, сомнений, воспоминаний...

Затушив сигарету, Митрохин поднялся и направился к выходу: «Да, сейчас наступает лето, так что в следующий раз можно приехать уже в июле после отпуска. Или лучше перед отпуском, перед поездкой на море?» В конце парка под ажурным металлическим сводом, стилизованным под арку, он остановился, оглянулся на проглядывающий сквозь деревья кирпичный забор интерната и с облегчением вздохнул, громко прошептав: «Слава Богу, у мамы все хорошо». Он несколько секунд смотрел на ровную крепкую кладку. Да, с такой кладкой покой гарантирован, волнения и заботы не проникнут за прочный, высокий забор. «Маме хорошо здесь», — уже вслух и внятно проговорил Митрохин. Как бы вытирая лицо, он провел по нему ладонью, на секунду прижал ее к заболевшим от яркого солнца глазам, потом повернулся и неторопливо, глядя по сторонам, вдыхая сладкий полуденный воздух и слушая оживленный щебет и гомон птиц, так непохожий на человеческий шум и гул и очень отдаленный от него в своей беззаботности и беспечности, поспешил к автостанции на уже скрипевший тормозами автобус.

 

 

СКРЕПКА

 

Матушка Сергия, настоятельница Запотецкого монастыря, торопливо пересекала пустынный двор в резиновых калошах на босу ногу. Под подошвами хрустел мокрый песок дорожки, шелестели желтые жухлые листья облетающих монастырских яблонь. Яблоки собрали на прошлой неделе и в ящиках, накрыв брезентом, поставили возле погреба в ожидании, когда рабочие наконец-то поправят для них подгнившие полки.

«Только бы успеть позвонить в колокола до пяти, а то ведь опять скажут, что служба запоздала и чего это за монастырь — ни порядка, ни служб, ни духовной жизни. Вот приезжали паломники из области на праздник, так потом владыке сказали, что, дескать, недолжным образом их принимали. А что недолжным? На службе были, ну немного позже начали, ведь отец Владимир, пока из райцентра доехал, опоздал. А так ведь поводили, показывали-рассказывали, кормили, водичкой из святого колодца снабдили, иконочками с календариками всех наделили. И сами говорили, как благодатно и с какой духовной пользой они провели время! И вот — недолжным! А чего мы еще должны, если четыре монахини и две послушницы?! Дорожки стелить, в ножки падать, прощения просить?! А мы и попросили. Так нет — мало, теперь, говорят, комиссию пришлют с проверкой. А чего проверять, всё как на ветру — и деньги, и материалы, и строительство, и жизнь наша. Все до копейки покажу!»

Стирая бисер пота со лба, матушка поднялась на невысокую, белого кирпича звонницу и взялась за длинный потертый канат. Худые, тонкие пальцы крепко сжали его, и изо всех сил руки потянули язык большого главного колокола. Тяжело, как бы преодолевая земное притяжение, поплыли первые удары под пологом низкого осеннего неба и через несколько секунд начали подниматься над крышами келейного корпуса, скотного двора, хозяйственных построек, гаража и недостроенных игуменских покоев. Немного повисев над ними, покачиваясь, они двинулись выше, к голым вершинам столетних тополей, окружавших монастырь с востока и юга, где, из последних сил оттолкнувшись от длинных гладких веток, погрузились в низкие облака, налитые серым плотным туманом, и растворились в них. Следом взмыли и легко поплыли звуки мелких колоколов, быстро и отважно пронзая пространство между крышами и кронами, но, подхваченные внезапным порывом ветра, улетели за постройки, стены и деревенскую околицу, чтобы рассыпаться в полях, оврагах и пустынных рощицах и там затихнуть...

Служба, как и всегда по будням, шла в нижнем храме. Голоса священника и монахини Серафимы, несшей клиросное послушание, были едва слышны, слов молитвенных прошений и песнопений разобрать было нельзя, только тихое позвякивание кадильных колокольцев было четким и различимым. Матушка Сергия пересекла трапезную часть храма, стала на свое настоятельское место напротив левого клироса и начала негромко подпевать вторым голосом. Голос ее был низок, четок, и слова службы стали более различимыми, хотя в понятные фразы все еще не связывались. Впрочем, для стоявших в храме двух послушниц, нескольких трудниц и местных старушек-прихожанок, прекрасно знавших службы, не составляло труда восполнять пробелы в молитвах, а песнопения просто слушать.

Полуприкрыв глаза, матушка смотрела под ноги на потертый коврик, чьи бордовые и темно-коричневые узоры были едва различимы и по причине полумрака, и из-за великого множества ног, по нему когда-то прошедших. Остатки летнего тепла, еще сохранившиеся в полуподвале после жаркого лета, проникли сквозь мантию и рясу и быстро согрели. Вечное недосыпание начало давать знать о себе — от тепла веки матушки сомкнулись более плотно, и уже ни желтые язычки свечек, ни красные огоньки лампадок не тревожили ее. Только мысль о возможной проверке и звуки собственного голоса не давали ее мозгу погрузиться в короткое, но освежающее забытье сна усталого человека. «Ну что они хотят проверять? И почему не позвонили из епархии, не предупредили? Может, это только досужие разговоры и слухи? Но как они к нам проникли и кто их ведет? Может, отец Владимир? Ну ему-то что, ведь никакой выгоды? Обиды? Вроде не на что ему обижаться, ведь мы и не ссорились с ним никогда. А прихожанки? Им-то зачем, к тому же и польза им есть от монастыря немалая — на прошлой неделе несколько мешков пожертвованной муки раздали. Благодарили, благословения и молитв просили. Ну вот все-таки с батюшкой что?»

Мысль об отце Владимире вытолкнула ее из полузабытья, мозг начал работать более упорядоченно, соединяя обрывки воспоминаний и впечатлений. Когда отец Владимир пришел вместо ушедшего на покой старенького благостного отца Александра, с которым расстались в слезах и плаче, то приняли его настороженно, если не отчужденно. Ну что, новый батюшка как батюшка — высокий, плотный, даже дородный, голос его хоть и тих, мягок, но с хрипотцой, он все время немного откашливается, ходит согнувшись, поеживаясь. Недомогает? Болеет? Расспрашивать и задавать вопросы никто не стал. В общем, и она и сестры приняли новоназначенного без особой радости. Новый батюшка — всегда новые проблемы, а они от них так отвыкли за последние несколько лет при спокойном и рассудительном батюшке Александре. Но первые проведенные отцом Владимиром службы, благоговейные и неспешные по стилю, ей понравились, а его обращение с насельницами монастыря — ровное, доброжелательное, без особых привязанностей и лишнего любопытства — даже согрело ее сердце. Так протек весь год, и все бы хорошо, да вот происшедший в начале июня месяца случай со скрепкой этот хрупкий монастырский мир нарушил и породил сумятицу и смущение в сердце матушки и, возможно, в душах сестер.

Тогда на молебне после воскресной литургии кто-то подал записку с поминанием о здравии, которая была проколота скрепкой вверху креста. Отец Владимир после службы подошел к матушке, спросил, не знает ли матушка настоятельница, что бы это значило, и подал ей сложенную половинку белого листка в клетку из школьной тетради. Матушка развернула его, увидела над столбиком имен скрепку и сказала:

— Кто-то колдует, батюшка. Ведь деревенские считают, что как сказала бабка, так и есть истинно. Может, кто-то из бабок и сказал, что вот так, со скрепкой, дескать, чтоб скрепить, надо имена на настоящее поминание подавать. Столько суеверий и путаницы, батюшка!

Отец Владимир долго не отводил глаза от записки, потом поглядел на матушку, покачал медленно головой, откашлялся и сказал лишь: «Странно». Матушка, взглянув на него, быстро скомкала записку и сунула в карман подрясника. Почему он так сказал? Может, объяснение происшедшего его не удовлетворило, показалось непонятным? А может — несерьезным? Матушка пожала в ответ плечами. Повернувшись, отец Владимир почти неслышно удалился в алтарь, из которого в тот день не выходил так долго, что пришлось трапезничать без него.

Он появился только около полудня, вошел в трапезную, прочитал шепотом молитвы, перекрестил уже давно остывшие лапшу с грибами и картошку. На предложение подогреть лапшу он мотнул головой и начал медленно есть, неподвижно глядя на идеально белую скатерть на столе. Покончив с супом и картошкой, он попросил дежурную послушницу принести кипятку и чашку с пакетиком зеленого чая. Когда чашка оказалась перед ним, он потянулся за чайником с кипятком, но — то ли он неудачно перехватил, то ли был слишком задумчив и рассеян — чайник выскользнул из некрепких пальцев, ударился о край чашки и перевернулся. Кипяток хлынул из-под отскочившей крышки на белую скатерть и мелким, но быстрым ручейком полился на подрясник батюшки. Он вскочил из-за стола, задев его, отчего из чайника выкатилась вторая волна кипятка и полилась маленьким водопадиком уже на брюки и туфли. Послушница Наталья, подававшая чай, стояла соляным серым столпом и смотрела на чайник.

— Чего уставилась? Полотенце! — вскричал батюшка, начал лихорадочно рукавом стирать воду с подрясника, выгибаясь и притопывая.

Он толкнул стул и выскочил из-за стола, что-то шипя и все сильнее взмахивая рукой, словно с чем-то или кем-то борясь, отталкивая, пытаясь отбиться. Схватив поданное полотенце, он стал истово тереть подрясник, потом брюки, потом промокший рукав. Потрудившись с минуту, он скомкал полотенце, бросил его на стол, повернулся и было уже собирался выйти из трапезной, как, взглянув на все еще неподвижно-испуганную послушницу, сказал:

— У вас такое часто случается?

Послушница смотрела на него и даже не пыталась ответить — в ее глазах отсутствовал малейший след мыслительной деятельности.

— Ну что ты как жена Лотова онемела? Не на Содом же оглянулась, а на православного священника смотришь! — Батюшкин несильный глуховатый голос подобрался к верхним нотам. — Часто?

— Не знаю, — выдавила послушница, — я только месяц здесь.

— Это видно, даже чайник подать не можешь. А в храме ты за свечным ящиком записки не принимала?

— Несколько раз матушка благословляла в храме помогать.

— А записки что?

— И записки принимала.

— Скрепки часто прикалывают к ним?

— Скрепки? — Глаза послушницы испуганно и недоуменно смотрели на отца Владимира. — Как это?

— Просто — прокалывают бумагу над крестом и подают.

— У нас только те подают, кому матушка благословит, а так — не знаю, — с трудом, все еще не отрывая взгляд от батюшки, проговорила Наталья.

Нелепость ответа была очевидна. Отец Владимир понял, что так ничего не узнаешь, махнул рукой и вышел из трапезной. Уехал он тут же, не подойдя, по обычаю, к матушке Сергии.

О происшедшем, смущаясь и сбиваясь, прибежавшая и запыхавшаяся Наталья поведала ей немедленно. Матушка, не перебивая, выслушала поток звуков из ахов и охов и посмотрела на еще открытые монастырские ворота — облачко пыли, поднятое машиной батюшки, неподвижно висело в летнем теплом воздухе. Она благословила послушницу и пошла в свою келью читать канон мученикам Киприану и Устинии.

Все тогда разрешилось благополучно — через два дня отец Владимир позвонил и попросил ее забыть о происшедшем, назвав его недоразумением. «Видимо, бес попутал», — как-то даже буднично сказал он. «Да, да, батюшка, путает лукавый, ведь монастырь, всякое случается», — ответила матушка, мысленно перекрестившись.

После того происшествия отношения между ней и священником не особо укрепились, но и не разладились, тем более что ни скрепок, ни разлития кипятка больше не случалось. Образовавшееся равновесие в отношениях было пусть и шаткой, но достаточной основой для монастырского спокойствия, тишины и благополучия в течение всего прошедшего лета. И вот на тебе — проверка! Может, это все-таки не с тем июньским происшествием, а с паломниками связано? Ведь сколько их было за лето и из райцентра и из области, и всем ведь не угодишь! Нет, и раньше всякий шепот и шелест бывали, ну, мелкая и средняя рябь, не больше последней, до владыки доходили, но чтоб вот так! А если это — слухи?..

Неяркий свет центрального паникадила заставил матушку открыть глаза — батюшка в царских вратах сделал поклон в сторону клироса, развернулся, поднял руки и возгласил:

— Слава Тебе, показавшему нам свет!

«Слава Тебе, Господи, и промыслу Твоему! — шепнула матушка и неспешно наложила на себя четкий крест. — Может, все и устроится?!»

Служба заканчивалась, и этот момент для матушки был не менее дорог, чем ее начало и ровное течение, — день завершался, суточный круг был пройден, осталось только с крестом и иконами совершить обход монастыря. Вот и отпуст, в конце которого отец Владимир всех благословил, зашел в алтарь и закрыл царские врата. Как быстро! Надо становиться на ход. Матушка кивнула матери Серафиме, чтобы та подошла.

— Матушка, благословите взять икону Спасителя? — склонилась та перед ней в ожидании.

— Бог благословит. Возьми сегодня икону Спаса Нерукотворного.

Подняв икону в простом деревянном окладе, как бы прижав ее к себе, мать Серафима встала впереди, следом послушницы — Наталья с деревянным облупившимся крестом и Ксения с медным колокольчиком и фонарем, за ними — трудницы и местные бабульки. Все замерли, глядя на матушку. Она неспешно направилась к центру храма, поглядывая на правую дверь алтаря. «Чего это батюшка не подает возглас на начало хода? Чего мешкает, не выходит?» Обычно после вечерней службы отец Владимир выходил из алтаря, становился перед храмовой иконой на правой стороне амвона, подавал возглас и возвращался в алтарь — в крестном ходе он не участвовал.

Матушка подождала с полминуты, потом повернулась, поглядела на послушниц и подошла к ним.

— Ты что, мать, с фонарем-то зарядилась, еще вон как светло? — Она остановилась перед послушницей Ксенией. — Оставь. Возьми-ка лучше чашу со святой водой и кропило, стань рядом со мной, а колокольчик дай мне.

В этот момент из боковой двери вышел, чуть пригибаясь, отец Владимир, окинул взглядом сгрудившихся в центре в ожидании крестного хода людей и спросил чуть сдавленным то ли от усталости, то ли от волнения голосом:

— Матушка Сергия, можно вас на минутку?

Он повернулся и пошел на дальний правый клирос, на котором возле стены стоял высокий резной аналой, что по праздникам выставляли в центр и на него клали соответствующую празднику икону, украшая ее цветами.

Что такое? Матушка, почувствовав на себе насторожившиеся взгляды стоявших сзади послушниц и богомольцев, метнулась к клиросу и почти одновременно с батюшкой остановилась возле аналоя, тревожно разглядывая на темно-зеленой бархатной поверхности крышки небольшую стопку записок, приготовленных матерью Серафимой для завтрашней литургии.

— Вот. — Отец Владимир поднял записки и вынул из-под них тетрадочный листок с приколотой сверху над крестиком скрепкой. — Подали сегодня. Видимо, в начале службы.

— Кто подал? — опешенно прошептала матушка и протянула руку, желая еще раз поглядеть на клочок бумаги.

Отец Владимир, однако, руку с запиской отвел:

— Странный вопрос. Откуда я могу знать. Когда после малого входа я заглянул в пономарку, то увидел эту стопку. До службы ее не было. Алтарник сказал, что он не видел, кто принес, и положил их на требный столик.

Матушка, покусывая губы, смотрела в круглые и немного выпученные глаза батюшки и лихорадочно думала: «Кто-то из своих? Деревенские? Может, днем занесли до службы? Кому это надо?»

— Матушка, это надо прекратить. Я поеду к благочинному, попрошу его вмешательства, иначе дойдет до владыки, и тогда могут быть неприятности.

«Неприятности? Да они уже начались! Только не к начальству!»

— Матушка, что вы молчите? С этим надо бороться. Ведь точно пойдут слухи!

— Слухи? — Матушка встрепенулась. — А кто их будет распускать? Для чего? Кому они выгодны?

— Выгодны? А разве дело в выгоде? Просто захотят помутить воду, внести смуту и расстройство, разрушить мир, ведь вы знаете, как лукавый действует!

— Вот вы, батюшка, и ответили. Давайте лучше поймем, кого-то крутят бесы, и этот кто-то стал его орудием. Ведь помните, что было в июне?

Напоминание об июньском происшествии еще более встревожило отца Владимира, он понизил голос и, наклонившись, почти в ухо прошептал:

— Да, матушка, но это может всплыть и дойти туда, куда это доходить не должно. А это — неприятности. И может, крупные, вплоть до комиссии.

Батюшкин голос от напряжения и подавляемых эмоций почти свистел, ему становилось явно не по себе.

— Комиссия? — Матушка запнулась и отодвинулась немного от склонившейся над ней головы батюшки.

«Вот оно что! Тогда может… Нет, не надо комиссий, уговорить, а потом разберемся».

— Отец Владимир, не надо комиссий, сами разберемся, все устроится. — Голос матушки звучал и просительно и твердо. — Иначе будет всем вред.

— Да, главное — не навредить и разобраться самим, — согласился он и тут же продолжил: — Вот давайте сейчас и спросим у матушки Серафимы, подавали ли ей записку со скрепкой и кто это сделал. Может, кто-то из присутствующих и она сможет указать и тем поможет нам?

От клокочущего внутри желания добиться своего и разрешить ситуацию у отца Владимира выступили на лбу крупные капли пота. Он выпрямился, лихорадочно обтер их рукавом подрясника и снова склонился к матушке.

— Батюшка, может, мы сейчас это не будем делать, тогда действительно могут пойти слухи, начнут о колдовстве шептать? К тому же после первого случая со скрепкой сестер предупредили, чтобы они были внимательны, так что мать Серафима сообщила бы, если что не так.

— Матушка Сергия, — сильно сдавленным голосом почти прохрипел батюшка, — а вдруг это она сама сделала?

Холодок пробежал по стопам — будто потянуло осенним сквозняком и сыростью из вдруг внезапно открывшейся на улицу двери. Видимо, от порывов ветра на звоннице загудели колокола, и от этого внезапного глухого гула стало как-то особенно неуютно и холодно под низкими серо-белыми сводами храма. Матушка поглядела на открытую форточку в верхней части узкого зарешеченного окна, подошла к нему и, взяв стоявшую у стены длинную тонкую жердь, осторожно прикрыла форточку.

— Сквозняк, — сказала она, вернувшись к аналою.— Холодать начинает, скоро капусту надо убирать.

Отец Владимир внимательно и напряженно следил за ее движениями.

— Так что, матушка, поговорим с Серафимой?

— Сейчас не надо ничего выяснять, тем более звать ее — кроме шума и шепота, ничего не будет. К тому же сестры явно в недоумении от нашего затянувшегося разговора.

— Будет. Мы ее обличим и тем самым избежим неприятностей, слухов и, главное, возможного повторения случившегося, — почти прямо в лицо прошептал отец Владимир и просительно посмотрел ей в глаза. — Давайте ее позовем.

— Нет, батюшка, подайте лучше возглас на крестный ход, все ждут, и нам хорошо в монастырской жизни следовать не нами установленному порядку.

— Возглас? Порядок? Посмотрите тогда на это. — Отец Владимир быстро засунул руку в подрясник, достал что-то и протянул раскрытую ладонь — на ней лежала канцелярская скрепка. — Видите? Три дня назад на всенощной после литии алтарник обнаружил ее под тарелкой.

Алтарником подвизался подслеповатый деревенский старик Василий, и мог ли он это заметить? Матушка с недоверием поглядела на отца Владимира.

— Батюшка, как же он мог заметить, если он даже иногда и мимо меня проходит не замечает? У него же зрение — никакое.

— Какое «никакое»? Он близорук, да, но то, что на тарелке и что под ней на столике, он прекрасно видит.

«Все. Стоп». Матушка поняла, что разговор перерос уже в дискуссию на боковые темы, что сейчас пойдут в ход другие аргументы и тогда все происходящее может приобрести эмоциональный и, что самое страшное, необратимый характер. За довольно долгую монашескую жизнь она подобное наблюдала неоднократно, и единственное, что можно сделать в этой ситуации, — согласиться, постараясь при этом схитрить.

— Хорошо. — Она кивнула головой. — Но давайте это сделаем все-таки после крестного хода. Подождите пока нас, ведь это не более получаса, недолго. А вы пока пойдите в трапезную, попейте чаю. Вы сегодня поедете домой или в своей келейке останетесь ночевать?

Нехотя, как бы поднимая груз на своих плечах, отец Владимир распрямился, кивнул головой и, ничего не ответив, пошел на амвон. Склонив голову перед иконой Спасителя, две-три секунды он стоял неподвижно, потом чуть распрямился — и придавленный встревоженный голос проплыл под низкими сводами и эхом отдался в высоких женских голосах. Стоявшая неподвижно маленькая колонна в черных монашеских и более светлых мирских одеждах развернулась и, немного скомкавшись, стала подниматься по широкой лестнице в сентябрьские еще не плотные сумерки. Наверху, подождав поотставших деревенских, матушка окропила вход в нижний храм, монастырский забор, брызнула на восток и запад, зазвонила в колокольчик — процессия тронулась.

Останавливались за алтарем храма, возле монастырского кладбища, сестринского старого корпуса, недостроенного игуменского, возле гаража, фермы, курятника, овощехранилища, окропили и огород и сад — в уповании на будущие урожаи. Пели тропари, кондаки и на каждой остановке благословляли крестом и иконами все стороны света. Матушка шла, не оглядываясь по сторонам, часто крестилась и внимательно смотрела под ноги, будто считала шаги. Когда подошли к монастырским воротам, она с особым усердием окропила их и, взяв крест у послушницы Натальи, сама как можно широко осенила их. Обратный путь к храму прошли быстро. Вот последний звонок колокольчика, и все начали осторожно спускаться вниз.

Положив икону Спасителя, поставив крест, сначала Серафима, следом послушницы, а за ними остальные подходили под благословение к матушке, после чего крестились, кланялись и покидали церковь. Тонкая озябшая ладонь матушки раз десять опустилась на такие же озябшие ладони. Покончив с благословением, она подошла к иконе и, подобрав широкую юбку, с трудом, припав на левую руку, стала на колени. Потом она наклонилась, и ее лоб коснулся каменного пола, который еще не был холоден. Она выдохнула и замерла. Мысли и минуты поплыли одна за другой. «Господи, помоги, вразуми и не оставь, ведь Ты знаешь мои труды. Ведь все для блага монастыря и сестер! Помоги и пронеси эту чашу раздора и нестроений! Если на то будет Твоя воля». Усталое лицо отца Владимира, тревожные и напряженные взгляды сестер промелькнули перед ее мысленным взором, неприятно-гулко билось сердце, слабость разливалась по опять озябшим ногам, рукам, плечам. Идти и снова говорить с отцом Владимиром? Просить? Объяснять? Доказывать? Но что здесь можно доказать? Если позвать Серафиму и поговорить с ней, может, он успокоится и забудет? А дальше что? Ведь любой повтор этой нелепой истории со скрепкой может привести или к докладной по начальству, или к взрыву эмоций! Еще неизвестно, что хуже! Подобные истории, когда какая-то ерунда разрушает шаткий покой и благополучие в монастыре, уже случались.

Матушка Сергия поднялась, оперлась на аналой и склонила голову к иконе — светло-карие глаза Спасителя смотрели спокойно и внимательно. «Может, Ты, Господи, так испытываешь, чтобы укрепить меня, ведь все равно ни на какой подвиг я не способна, вот только и делаю, что строю, хозяйством занимаюсь и молюсь, чтобы чего не случилось? Может, Ты попускаешь быть таким мелким каверзам, чтобы научить меня им противостоять, ведь погрузилась в мелочи, суету. Все списываю на мир, время, людей, а сама что? Господи, подскажи, может, уйти в другой монастырь простой сестрой, оставить эти заботы, пусть другие, более уверенные и сильные, занимаются монастырем, управляют и направляют? Я-то этим душу не спасу…» Она не успела додумать, как сбоку послышались осторожные шаги и тихое покашливание

— Матушка, — позвал отец Владимир, — можно с вами перемолвиться? Я хотел бы сейчас кое-что сказать.

Матушка неловко уперлась руками в аналой, неторопливо, даже нехотя распрямила спину и взглянула на явно смущенного батюшку, который старался на нее не смотреть, — его глаза косили в сторону то алтаря, то входа в храм.

— Видите ли, — кашлянул он, — я думаю, что ситуация некоторым образом разрешилась и объяснилась

— Что значит разрешилась? Что вы имеете в виду? — В ее голосе удивление смешалось с неожиданно откуда появившимся раздражением. — Вы что, успели переговорить с матерью Серафимой? Без моего присутствия?

— Нет-нет, матушка, я просто вот что хотел сказать... — Он оглянулся на глубокий полумрак храма, где горели только дежурная лампа над входом и несколько лампад перед особо чтимыми иконами, откашлялся. — Я хотел сказать, что с матерью Серафимой не говорил, но вот что получилось. Как-то все неудобно. — Он запнулся, поглядел матушке в глаза — испуг метнулся тенью от пламени лампады — и замолчал.

— Так что объяснилось? Скажите внятно и по порядку.

— Когда я дал возглас и вы ушли на крестный ход, ко мне подошел алтарник. Знаете, он все слышал в пономарке, когда мы с вами разговаривали. В общем, — отец Владимир опять замялся, — это — он.

— Кто он? Что вы хотите сказать? — Матушка почувствовала, как кровь прихлынула к голове — гул, переходящий в гудение, раздался в мозгу. — Это он прокалывал?

— И да и нет. Видите ли, — смущение отца Владимира почти исчезло, — когда приносили записки, то они иногда были скреплены скрепкой. Так вот эта святая простота, дабы скрепки не терялись, прикалывал их сверху — дескать, на ящике заметят и скрепку снимут. Экономил, так сказать. Обычно он это проделывал после молебна или службы, но иногда в спешке или просто по старческой забывчивости делал это заранее. Вот так они и попали мне на молебен.

— А как она попала под тарелку на литию?

— Да ведь на столике для литии он и сортировал по вечерам записки, вот, видимо, снял скрепку, положил ее и забыл. Ведь ему же под восемьдесят, — извиняясь, закончил отец Владимир и, слегка улыбнувшись, поглядел на матушку.

Матушка глубоко, явно сдерживая себя, вздохнула, поглядела на отца Владимира, потом перевела взгляд на выход.

— Знаете, батюшка, давайте поскорее забудем эту историю. Она, может, и анекдот, но кто знает, как ее воспримут и что скажут. А то и в епархию напишут, ведь у нас традиция такая — писать, да не правду, а что-нибудь с воображением и прикрасами. Ну да ладно.

Вздохнув еще раз, она скрестила ладони и, взяв благословение у отца Владимира, пошла к выходу. Возле двери она остановилась, повернулась вполоборота и, поглядев на все еще неподвижно стоящего и все еще смотревшего в ее сторону батюшку, хотела было сказать ему, напомнить о разумности и терпеливости в монашеской жизни и церковном служении, но не стала, а лишь кивнула, повернулась и открыла входную дверь.

Наверху ветер усилился, он трепал полы одежд, окатывал лицо, так что трудно становилось дышать, но матушка едва на это обращала внимание. «Лучше ветер и даже ураган, чем все эти бури духовные. Господи, дай мира и покоя…» На сердце у нее стало легче, теплее, даже вдруг опять явившаяся мысль о письме и возможной комиссии мелькнула быстрее, чем прошуршавший под ногами жухлый, свернувшийся в трубочку осенний лист.

Шаг за шагом, пригибаясь, она шла по белой песчаной дорожке, размытой вчерашним дождем, и, изредка поднимая голову, бросала взгляд на уже темный сестринский корпус, на высокие скрипящие тополя, на тонкие, легко гнущиеся ветви монастырских яблонь. «Да, надо завтра поторопить, чтобы закончили полки и снесли ящики в хранилище, а то ведь и до заморозков могут простоять». Возле входа она обила песок о деревянную решетку на пороге, посмотрела на восток, где на фоне беззвездного неба храм был едва различим своим исчезающим контуром, глубоко вдохнула холодный воздух и вошла в пустой и темный коридор.

Версия для печати