Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2012, 6

Охапка света

стихи

Андрей Тавров родился в 1948 году в Ростове-на-Дону. Окончил филологический факультет МГУ. Автор двенадцати поэтических книг, продолжающих и углубляющих поэтику метареализма, двух романов, эссеистических “Писем о поэзии” (2011) и нескольких книг сказок для детей. Главный редактор поэтической серии издательского проекта “Русский Гулливер”, главный редактор журнала “Гвидеон”. Работает на “Радио России”. Живет в Москве. В “Новом мире” публикуется впервые.

          

 

          Конь


Копыта оторвать от дола, словно грушу
пересадить на холм, и облака в глазах
плывут, как два кита, и их снести на сушу
ты хочешь храпом в брызгах и слезах.

Ты скатан, как шинель, как гуталин, подробно
ты вылепил в башмак рассыпчатый галоп.
Кто штангу рвет в тебе так медленно и злобно,
что гнет в коленях бег и наливает лоб.

И я забыл, зачем ты так рассыпчат
и как назвать слепую букву рта,
кто почву отворял, кто деву в глине ищет,
кто кровь у розы брал и как она тверда.

Уже не поднимается копыто —
а яблоко растет из пустоты.
Есть вдох и тишина и снова выдох,
и свет как бомж встает из борозды.

 

          Снегири

           (Патмос-3)

Вот красный зверь из моря вышел,
молодой, да увалистый, да задорный,
лает на всех, да рычит, да свищет —
и шкура с людей тотчас заживо сходит.
О десяти рогах зверь тот, космос небывалый.

А над Невой — сады, да платьице белое, тонкое,
да поцелуй звенит как серебряная монетка,
комиссар Авров лежит на Марсовом поле,
а из сердца его не корни растут — вечное пламя,
и извозчик Веру Холодную везет с кокаином.

Идет Зверь, несет на себе тонкую гимназистку,
а дракон снимает хвостом треть солнц с синего неба,
Данте в гробу блестит злой готовальней,
империя крепнет и рушится, у Алянского обыск.
А гимназистка юна, неподкупна.

Первый муж, когда руку просил, обещал, как отказ, застрелиться,
а второй сам стрелял ненавистных людей в подвалах,
а Зверь все идет, все песни про себя шепчет
итальянские, русские да немецкие,
а звезды все валятся с неба, и Солнце как власяница.

Господи наш Христе, когда ж придешь на защиту,
чтоб белело то платьице по садам, не уставало,
чтобы дети играли снегом, а речка — солнцем
и поцелуй звенел не как револьвер — как монетка?
А Зверь идет да небо хулит, улыбчатый.

Мы две куклы, Господи, Петрушка да Коломбина,
что мы можем, Господи, против того Зверя? —
стоим обнявшись догола на ветру морозном,
слышим выстрелы, а хозяина вчера убили,
вот мы и храним свой страх в общем одном дыханье.

Сходит на наше дыханье город Алатырь с неба,
а в нем матросы уже не стреляют в подвалах,
в нем Александр-Блок-Соловьиный-сад да башня
с часами и кукушка — вещая птица.
И сады шумят и лягушки.

Коломбина да Петрушка в тех садах с жирафой играют,
гимназистка со львом разговаривает, не пошла замуж,
и, если зажмурить глаза, как листву, сильно,
то видно, что не было истории вовсе, кортесов-марсельез-бескозырок,
а если вполсилы, то опять разглядеть можно.

Господи, русский бог, Христос-Николай-Путята,
пусть бы этот Алатырь-город повисел бы еще, поцвел бы.
Ах ты, зверь, супермаркет, макдоналдс, гуччи,
смотри, вот из гроба Ангел встает как липа,
если хочешь, говорит, выбери меня, липу.

Если хочешь, говорит, замкну кровь, уже не прольется,
не спалит никого озеро огненное да злое,
сделаю это за ту гимназистку, за всех, кто от боли плакал,
и за двух кукол — Коломбину с Петрушкой.
Если хочешь, говорит, выбери меня, липу.

А над рекой Сеной-Москвой все сады, да трубы,
да храмы, да острова, да змей-горынычи, да витрины,
пежо бегут, башня вокруг смотрит,
из ноги комиссара Нотр-Дам растет да бульвары,
на другой ладони гимназистка стоит, плачет.

Выбирали кровь и огонь, не выбрали липу,
выбирали пежо, да вольво, да Красную площадь с огнями,
выбирали петлю, да флакон шанели, да пулю.
А липа растет одна на острове белом,
а под ней Исайя-пророк, как хлеб, ест свои слезы.

Снегири мои, снегири, что над снежком кружите?
Что, родные мои, чирикаете да скулите?
Зачем, голубы, вы сюда опять прилетели,
или вместо Жар-птицы гореть хотите в России,
неказистые птички с громом смертельным в сердце?

 
 

*      *

    *
Гребок совьется раковиной белой
и встанет, будет ждать, хоть и ушла галера.

И свист, что птица вынула из горла,
застыл, как оловянный воин с саблей,
и ждет, когда она вернется.

Улисс ушел, а человечье тело
стоит, словно хлопок,
                  как светоносный отпечаток иль юла.
Стоит, не распадаясь.

 
 
 

          Память павших воинов — 2

Краб побережье измерит, а небо — луна,
и где шире клешни — туда оно и войдет.
И кораллом солдат растет — как в рукав из льна
пустотелый воздух, плывущая связь пустот.

Шире ль объятья охапка смертная, впопыхах?
Крабу какому красный снести стакан?
И пузырится в ней воздух в кузнечиках-битюгах,
и Ионин лоб приклеен, как ураган.

Дудка дикая скрепится, склеится, пропоет,
в дом лучи войдут, крепкие, как стволы.
Новый век, как яблоко, настает,
ты зарой его под окно, в белый слой золы.

Чтоб созвездия мимо плыли в горящих своих плотах,
как орган лесосплава спускает бревно за бревном,
чтобы ангелу пела мулатка с аккордеоном в руках,
строя огненный дом бытия, как корзину с цветком.

Чем корявей ребро, тем больше в него войдет
воздуха, мощного, как бомбардира ядро,
там и встанет клубок, и туда тромбон пропоет
белой осью морей, идущей через бедро.

Отчего же земля одевает грудь одеялом —
ей другое назначено слово и голос другой.
Ходит в поле лиса откровеньем кровавым и малым,
мускул нового мира кругля и являя собой.

А фугасную землю сперва надо вынуть из клети
позабившихся ребер, чтоб выпал котел пустоты,
чтоб входили туда, словно яблоки, белые дети,
возводя из берцового света дома и мосты.

Череп волка и воина — только ли щебень, щебенка?
Крылья бабочки снова из детских лопаток растут.
Стол белеет, и дудки поют, и выводят теленка.
Холм могильного света, как сын обретенный, разут.

 
 

          Георгий и дерево

Внутренний ветер ходит кругами, как мастерок Давида-
строителя, ширится мировое лягушечье древо,
в душу Георгия вкопано, посажено и зарыто,
и воздушные змеи в ней мерят собою небо.

В бурунах стоит воин, как погружается наутилус,
все, что от мира осталось, — нить соответствий,
словно ладонь расширилась, натрудилась,
проросла кристаллами света, растаяла в занавеске.

Его правда накрыла, словно полдень лучом цикаду —
светоносных отрезков лес движется, словно поршни,
ткет весь мир, к бытию восставляя и град и брата,
разрежаясь обратно в свет, безрукий, родной, порожний.

Он же ходит по кругу, как кукла, с копьем своим тонким,
с драконом, заряженным, как паровоз, поршнями света,
и как жизни куб, его экскаватор из неба
вынимает и кладет в глину и дождь ребенка.

Ах, не все ли мы состоим из охапки
света да боли в груди — врасплох, вполнеба! —
не из жил вещества, а из одной огранки,
как земля из звезды или лучи — из хлеба.

И играет ничьим веществом, нижет Георгий змия,
строит Георгий дом для людей и леса,
и ребра, как сруб, кладет вовнутрь золотые,
и небо вставляет в грудь взамен стеклореза.
 
 

          Память Марка-Евангелиста

Есть растворяющий конец водоворота,
и есть — творящий. Есть леса без крон,
есть звезды без ворот, есть ворот и ворота,
где встал лишь света ковш как мера всех времен.

Его вложить в базилику и в клетку
живой груди — вот тяга и тоска.
И кров сужает мир, но изощряет сетку —
сетчатки луч: лучину для зрачка.

Он слово слышит, как форель немую,
и в авиатрубе светла ладонь,
что вложена не в рану копьевую,
а в Духа-мальчика, в рождающий огонь.

Как танкер носом встал, ловя звезду и крышу,
встал Ангел на порог. И небо спит, как лев,
в твоей груди. И груз земли и мыши
осилит чистый лоб, от буквы побелев.

Версия для печати