Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2012, 2

Индивидуальная социология

Д м и т р и й   Б а в и л ь с к и й. Последняя любовь Гагарина. Сделано в ССССР. М., «Арсис-Дизайн», 2011, 376 стр.

 

Проза Дмитрия Бавильского может вызвать и недоумение при касательном знакомстве с ней. Книга интервью с отцом русского хеппенинга Олегом Куликом, недавно вышедшая книга статей о современном искусстве, фундированные интервью с классическими музыкантами в курируемом автором разделе культуры «Частного корреспондента» — все это дает повод ждать академизма, трудно пробиваемых троп к неким высшим смыслам, сиречь сложной прозы. Жанр эссе в «Живом журнале» корректирует и это ожидание — работая с афористическим стилем имени Чорана, Бавильский будто обливает в своих сиюминутных наблюдениях жизненное так, чтобы кислота последнего анализа сняла с него все наносное, обнажила предвечное в бытовом и мелькающем (недаром в том же «ЖЖ» съемкам хорошей камерой автор предпочитает «мобилографию», размытые снимки, сделанные походя своим мобильным), сопрягла слова в том споре, где будет сказано последнее слово, трудное и изящное, как луч, ненароком пробившийся скользнуть по полу темного готического храма. Что-то похожее писал в своих статьях Бланшо. И прозу Бланшо действительно почти невозможно читать, она то, на что в супермаркете Вавилонско-александрийской библиотеки имени Х.-Л. Борхеса можно наклеить ярлык «неудобоваримое». Но в своей художественной прозе Бавильский скорее ближе к Арто («Монах») или Клоссовски («Диана и Бафомет»), то есть мы имеем дело с совершенно канонической, можно сказать жанровой, нарочито жанровой прозой — когда за внешне облегченным видом скрыта (умело и глубоко) некая авторская интенция. Ее имя — не модный ныне «проект», хотя, мне почему-то кажется, сам Дмитрий Бавильский и согласился бы с тем, что его романы — «Ангелы на первом месте», «Нодельма» или вот «Гагарин» — могли быть прочитаны как литература для среднего класса, того его представителя, что так одинок в большом или провинциальном городе, знает всех, тусуется, кредитно и покупательски способен, сидит, разумеется, безвылазно в Сети, но вот нет, не нашел чего-то сущностного. И это сущностное можно назвать простым счастьем.

На Западе литература для среднего класса, клерков, арт-дилеров, продавцов веганских магазинов и безработных есть давно, но и там тема счастья и хеппи-эндов отнюдь не в чести, если мы не сделаем еще шажок вниз по иерархической лестнице высоких-низких жанров, не спустимся, условно говоря, до «Дневника Бриджит Джонс». Но тот же «Гагарин» — это такой мужской вариант «Бриджит Джонс», хеппи-энд и явленное счастье. Счастливый роман. Такая номинация будет скорее всего пошла с точки зрения конвенциональной ныне эстетики, но — недаром припомнился Арто[12] — прорваться на ту сторону общепринятого, вернуть и вернуться к тому — как Арто к архетипам, — что отдалилось в практике «общественного вкуса» за границы дозволительного и вообще ойкумены — не обреченно прометеевская ли это ныне работа? Прометей дает людям утраченное — так и счастливый роман манифестирует средневековую схему по изъятию героя из повседневного ничто, погружение его в ров испытаний с тем, чтобы оставить его затем не на жизненной развилке смутно маячащего катарсиса (схема нынешнего конвенционального романа), но — с заслуженной по итогам борьбы и выбора наградой. Трансгрессия в счастье. Мы можем только подсмотреть, как все это работает изнутри, эффект же заведомо останется сокрыт в индивидуальной социологии, куда стороннему хода заведомо нет.

 

Реаниматологу Олегу Ивановичу Гагарину 37 лет, он перебрался из совсем провинциального города в большой — здесь бы, кажется, мог пойти трудносочиненный стиль «Стрекозы, увеличенной до размеров собаки» О. Славниковой, но прошлое маленького городка дано намеком. Оно, хоть и содержит трагедию в анамнезе, описано не трагично; у Бавильского — заведомо легкий стиль, он, будто курильщик со стажем, сознательно переходит на сигареты lights, чтобы не давить тяжелой долей никотина и смол на уставший организм. От перемены географических мест слагаемых личная пустота героя не исчезла: «Кроме работы у него ничего нет, ну, почти ничего. Супы из пакетика и покупные пельмени; личная жизнь оставляет желать большего, эпизодические знакомства не в счет — они ни к чему не приводят, потратишь кучу времени и сил, а в итоге все та же липкая пустота. Какое-то время Гагарин трепыхался, а потом устал. Занялся работой. Правда, записался все же на курсы английского языка, но скоро бросил. Вместо этого начал курить легкие сигареты с ментолом. Смирился». «Липкая пустота» тут, кажется, близкая родственница «пустоты с чувством жути на глубине» от осуществленного промискуитета в «Искренне Вашем Шурике» Л. Улицкой, еще одной кидалт-книги о потерявшихся мужчинах. В этой же цитате намек на механизированность быта — работа, курсы, магазин (равно как и описанные здесь же уборка, расписание домашних дел и прочий быт) — ту, которую человек, как плацебо, прописывает себе в качестве посильной терапии от сущностного стресса, которой выдавливает отсутствующую в его жизни значимость и препровождает ой как присутствующих демонов в глубины под ежедневным сознанием. Вне дома Гагарин ассоциирует себя с машиной, будто переключает себе скорости, поворачивает, включает и выключает ближний свет. Он полюбил метро: «метро — редкая возможность побыть наедине с собой, дома дела отвлекают, дома вещей всяких много», что, кстати, говорит о предыдущем возвышении вещей до иного статуса, едва ли не об одухотворении. И он действительно вдувает жизнь в материальное, по-человечески немотствующее[13] — «каждая улица в этом городе имеет особенный запах, отличаясь от остальных не только архитектурой, но и ароматом», тогда как «квартира встречает вежливым нежилым молчанием. Гагарин давно заметил: если долго не появляться дома, здесь устанавливается особый баланс тишины и запахов». Учитывая одиночество холостяка, все это можно счесть говорящей деталью в диагнозе. И действительно, намек на уход в аутизм (как до этого — в механизированности быта и бытия) явлен нам: «Реальность все время ускользает. Настоящая жизнь проходит параллельно жизни реальной. Там, за горизонтом. Откуда поднимается солнце. Или куда оно заходит. Вот бы посмотреть одним глазком. <…> Вздыхая, собеседники всегда соглашались — у каждого находился повод несоответствия безобразию, творимому вокруг. Все неожиданно оказывались не удовлетворены тем, что имеется в наличии. <…> Где ты, Внутренняя Монголия?»

Судьба, кстати, дает Гагарину шанс не только найти, но построить свою Шангри-Ла[14]. Он (еще одно свидетельство пристрастия к вещам) любит оставлять всякие этикетки, стикеры для участия в конкурсе, которые — внутренне стыдясь и невозбранно рефлексируя — даже отправляет на соответствующие конкурсы. И выигрывает обед в самом дорогом ресторане города. Где к нему подходит и сама знакомится прекрасная незнакомка (что обо всем этом можно сказать с точки зрения пуризма высокой литературы, всем ясно). При продолжении знакомства и начале страстного романа она оказывается женой угодившего в больницу Гагарина пациента-олигарха (некоторые темы романа, надо заметить, актуальны для указанных дат его написания, 2004—2007, и — о, не поддающийся фиксации лёт времени — уже успели покрыться очаровательной патиной ностальгического), который очень кстати впал в кому и с которым у Даны давно все не слава богу. На роман со светской барышней не хватает финансов — тут Олег выигрывает еще и поездку в Париж (пуристам уже стало ясно, что автор с ними играет, они в недоумении взяли паузу). А чтобы полностью лишить его финансовых и каких-либо затруднений, одноклассница дарит ему прекрасный сувенир, винтажную безделушку — блокнотик советских времен с опечаткой «Сделано в ССССР», который исполняет все, что в него вписать (волшебство, допустимое в низком жанре, становится универсальной метафорой). В результате манипуляций с блокнотиком и проснувшихся способностей к бизнесу, что тоже своего рода эскапистская мечта — что миллиардером может стать каждый кидалт из тех, кто в период первоначального накопления, когда их друзья делали деньги из воздуха, в своем «научно-исследовательском институте, где даже воздух был мертвым, как старая пожелтевшая бумага, пили горькую и изменяли женам», — Олег «поднимается» настолько, что деньги становятся «не вопросом». Он осуществляет свою мечту с оттенком эксперимента — покупает остров в теплом океане, на свой день рождения вывозит туда всех друзей и близких и собирается жить там, смотря заодно, что из этого получится. Зафрахтованный самолет выбрасывает их на острове Моро, то есть — Гагарина. Идиллию первых дней, конечно же, вскорости многое омрачает. Сначала сам Гагарин, который уже в Москве в духе последнего магната подозревал всех в нехорошем и слегка сходил с ума, продолжая скатываться в эскапизм, снимал бронированный номер в гостинице (не покинуть ли дома свои ожившие вещи, от которых он раньше искал прибежище в метро?), вводит повсеместный надзор с помощью камер наблюдения — утопия, как известно, чревата антиутопией и тоталитаризмом, — вот и тотальный надзор диктатора. Затем утопия начинает шататься из-за вспышек недовольства среди новых островитян — социальные проекты по облагодетельствованию всех в истории вызывали прежде всего недовольство и критику самих облагодетельствованных. Случайная смерть подростка, протеже Гагарина (не его ли руссоистский эксперимент по созданию нового человека, из «затюканного быдла» — человека счастливого, преображение человека деньгами и всем им подвластным, как доктор Моро превращал зверей в людей?), как грехопадение в Эдеме, ставит точку — кого-то Олег выпроваживает, кто-то улетает сам, остается лишь он с Даной. Когда с острова подчистую все следы смывает цунами — это, как в «Цунами» Г. Шульпякова, дает возможность Олегу отринуть свое Я и выбрать еще одну, новую личину (от человека-машины до эксцентричного миллиардера, у него уже было много их). Эта личина оказывается, как ни странно, его настоящей сутью — Дана остается с ним, подозрения к ней смывает, как богатую надстройку на природном острове, они счастливы и без слизанного океаном чудо-блокнотика, хеппи-энд. «Раньше он грезил об этом от недостатка жизненных впечатлений, теперь, напротив, от их избыточности. По натуре Гагарин, похоже, беглец… От себя, от людей, от (любых) обязательств. Ему известна только одна форма └работы” с действительностью — желания, зашифрованные в блокнотике со знаком качества. И как конечный результат, как центр собственной Вселенной — остров». Избыточный жизненно-социальный эксперимент привел его к точке старта — следует ли из этого банальный, как, например, в фильме «Спокойной ночи» Джейка Палтроу про такого же 30-летнего слабовольного эскаписта, находившего было идеальную жизнь по ту сторону сна, но в конце оценившего имеющееся(щуюся) под боком, вывод, что надо ценить синицу в руке?

Здесь вспоминается ироничное наблюдение Д. Галковского о том, что из-за внутренней неустойчивости американская схема «из чистильщиков сапог — в миллионеры» по-русски всегда аккуратно закругляется на конце — «а из миллионеров — в чистильщики сапог»[15]. Неустойчивость эта (не одного Гагарина, кстати, но и его друзей) действительно русской природы — «вилы фундаментального инфантилизма» отечественных 30 — 40-летних кидалтов («Он как был всегда, так и остался парнем с городской окраины, даже и на четвёртом десятке ощущая себя подростком-переростком, с целым ворохом проблем запоздалого развития») есть, можно сказать, осложнение перенесенных социальных недугов. «Все они родом из советского детства», формировались тогда, когда «еще не было ни 11 сентября, ни Нового Орлеана, ни взрывов в Мадриде, Лондоне и Москве. Наконец, не было └Норд-Оста” и Беслана. Ельцин еще представлялся милым Дедушкой Морозом с новогодней открытки. Еще не ввели евро и Интернет существовал в зачаточном состоянии. Человеческий разум казался могущественным и безбрежным». «Связанные одной цепью, они сошлись словно бы для того, чтоб сказку сделать былью», но чаемое будущее в известный российский период 90-х оказался враждебно неожиданным, «страна, мучительно ищущая выход из собственной промежуточности», походя выкинула это поколение в какую-то неожиданную сторону развития: «...как же так незаметно произошло, что из поколения └детей” мы вдруг стали поколением └отцов”? Когда время перещелкнуло нас в обратной перспективе? Еще вчера мы качались в уютном гамаке отодвинутого на неопределенное └потом” будущего, баюкали мечты и надежды, еще только готовясь кем-то стать, но внезапно настоящее встало стеклянной стеной; стена есть, а двери отсутствуют...»

Впрочем, Бавильский адвокатствует за свое поколение, выделяет его из других, соседних («родись ты чуть раньше или чуть позже, тонкий баланс внутреннего соотношения был бы нарушен» — так, конечно, и соседние формации провозглашают то же самое), называет его «новым умным» и верит в него: «...при всем внешнем конформизме <…> сломать или приручить таких людей невозможно: во-первых, жизнь научила гибкости, во-вторых, когда на твоих глазах оценки меняются на прямо противоположные, ты научаешься доверять только себе. <…> В-третьих, это последнее поколение, обладающее идеалами». Знают ли о своих возможностях сами герои, вернут ли кредит доверия автору? Ответ на это опять же в области личной социологии, между фактами, субъективностью и доверием тем, что «выросли, взошли на рубеже, на острие двух миров — одной ногой в прошлом, другой в настоящем и, возможно, будущем. Всегда между. Чуть-чуть в стороне. Невидимые наблюдатели. Незаметное поколение, растворенное в своей собственной жизни, не рвущееся (за исключением парочки горланов-главарей) на социальные баррикады, но занимающееся обустройством личного пространства».

И вот мы вернулись к теме эскапизма героев, но важна даже не их интенция, а скорее состояние — слитности, слиянности с этим миром, полного единства даже с нематериальным: «Мы уже знаем всё про сто оттенков грусти, но не перестаём удивляться новым ее оттенкам, вода в стакане после бессонной ночи меняет вкус, к ней примешивается ситцевое небо за оконной рамой, телевизионные антенны на доме напротив взбалтывают коктейль невиданной до этого момента тоски, листья летят вперемешку с письмами от умерших людей…» Посему и рифмуется так многое в этом легком тексте со значимой тектоникой — Внутренняя Монголия с Беловодьем, «все мы родом из детства (Дана)» и «Рожденный в СССР (Гагарин)», материальное и человеческое, изначальное поражение и нечаянная победа. Эскапизм неожиданно приводит к гармонии с миром, брошенное поколение (jilted generation — один из знаков 90-х авторства Prodigy) «смирилось» с не выбранным им миром — вот это действительно счастливый конец, а что с ними станет дальше — говорить еще рано.

Александр ЧАНЦЕВ



[12] Самого Арто Бавильский среди прочих благодарит в предпосланных роману благодарностях — «за разговоры с чертом». Еще не раз припомнить автора «Театра и его двойника» представится случай в связи с темой двойничества главного героя, а напрямую он будет помянут в сюжетной линии — любовница друга героя Королева (еще, кстати, одна «космическая» фамилия) в институте занималась Гротовским и жестоким театром Арто (глава 30).

[13] «Вещи мне кажутся какими-то обиженными, какими-то сиротами, кто-то их мало любит, кто-то их мало ценит», — в свое время в первом коробе «Опавших листьев» сочувствовал материальному В. Розанов.

[14] Внутренняя Монголия в качестве далекой страны таимого счастья будет дальше в тексте рифмоваться с Тибетом и Беловодьем.

[15] Г а л к о в с к и й Д. Бесконечный тупик. В 2-х книгах. Кн. 1. М., «Издательство Дмитрия Галковского», 2008, стр. 35.

Версия для печати