Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2011, 4

ТАТЬЯНА КОХАНОВСКАЯ, МИХАИЛ НАЗАРЕНКО: УКРАИНСКИЙ ВЕКТОР

ТАТЬЯНА КОХАНОВСКАЯ, МИХАИЛ НАЗАРЕНКО: УКРАИНСКИЙ ВЕКТОР

 

НЕПАХАНОЕ ПОЛЕ

 

…В наш образованный век стыдно доказывать простую
мысль, что история — аутобиография сумасшедшего.
                     А. Герцен, «Доктор Крупов»

 

Недавно в Киеве можно было наблюдать давно забытую картину: публика ломи-лась в театр имени Ивана Франко и даже спрашивала лишний билетик от самого выхода из метро. Некогда — перед крупной премьерой или гастролями — это было дело обычное, но в последние два десятка лет жизнь не очень-то оставляла место для культурного энтузиазма. Стремление народных масс попасть в театр вызвало у старых киевлян умиленную радость, но еще примечательнее был повод — не премьера и не гастроль, а творческий вечер поэта Лины Костенко с презентацией ее первого романа «Записки українського самашедшого». Поистине неслыханное дело: театру Франко, первому в стране по статусу и, пожалуй, по уровню спектаклей, нет нужды сдавать свою сцену под творческие вечера. Нормальная киевская книжная презентация — это небольшой зал или аудитория, где собралось человек десять-двадцать, максимум — до сотни, если автор, как говорится, «медийная персона». Между тем в театр пришли две тысячи человек, от культурной и не очень культурной элиты до студентов, а те, кто билета не добыл, стояли на площади и смотрели прямую трансляцию на большом экране.

Безусловно, выход этого романа — Событие с Широким Резонансом. Откровенно говоря, мы не планировали посвящать целую колонку одной книге, однако и роман, и мощный отклик, который он вызвал, обозначили целый ряд проблем и явлений, как в литературной, так и в общественной жизни Украины. По мере того как писалась эта колонка, круги на воде все расширялись: уже и скандалы пошли, и скандалы вокруг скандалов. Давно уже такого не бывало. С большим успехом начался презентационный тур Костенко по Украине (правда, вскоре прервался, произведя еще больший шум, о чем ниже).

Вряд ли найдется в современной украинской литературе другая фигура, способная привлечь такое искреннее и широкое внимание, как Лина Костенко. Первый тираж «Записок…», на порядок превышающий стандартные для Украины две тысячи, разошелся моментально. Роман читается и обсуждается даже теми, кто в руки не брал украинскую прозу последних десятилетий, — да что там, и теми, кто вообще книг не читает уже много лет.

В Украине Лина Костенко — живой классик, поэт-шестидесятник, чьи стихотворения и поэмы входят в школьную программу; а еще — единственный безусловный моральный авторитет для самых разных социальных и географических групп; человек, ничем и ни в чьих глазах не запятнанный. Время оттепели породило в Украине по-настоящему мощное культурное движение, но судьба украинских шестидесятников оказалась печальна: иных уж нет, а иным и руки не подашь; и среди оставшихся немногих Костенко — безусловно, самое значительное имя. В России таких общепризнанных фигур нет по вполне понятной причине: в 1990 — 2000-е годы каждый рано или поздно должен был прямо высказаться по вопросам, не имеющим однозначных ответов. Шоковая терапия, Белый дом, Чечня, ЮКОС… — что о них ни скажи, а кого-то оттолкнешь. В Украине же таких масштабных потрясений, за исключением экономических, не было, а те, что были, вплоть до самого Майдана, не становились предметом ни общественной рефлексии, ни непримиримого размежевания. Но даже в таких условиях Костенко сохранила свой авторитет только ценой добровольного отшельничества. Многолетнее молчание: с 1999 по 2010 год — ни новых поэтических книг, ни переиздания старых. А поскольку, как сказано, школьникам они необходимы, у букинистов взлетели цены на сборники 1980-х годов: статус Костенко это повысило еще более. Хоть самиздатом распространяй, как это и было с ее книгами в шестидесятые.

Костенко — не только лирик, но и эпик (поэма «Маруся Чурай» — едва ли не самое известное ее сочинение; здесь стоит сказать, что, как ни удивительно это для русского читателя, в украинской литературе исторический роман в стихах вполне жив). Между тем «Записки украинского самашедшего» — ее первое прозаическое произведение; тем больший интерес в прошлом году вызвали известия о его скорой публикации в издательстве, выпускающем по преимуществу детскую литературу. Излишне говорить, что «Записки…» — вовсе не детское чтение, но «А-БА-БА-ГА-ЛА-МА-ГА» отличается завидным маркетинговым чутьем и много лет держится во главе едва наметившихся трендов (достаточно сказать, что украинские переводы «Гарри Поттера» даже в русскоязычной среде потеснили русские издания этой эпопеи благодаря качеству и скорости публикации).

Так что же нашли в романе украинские читатели? Что он им дал — чего явно не дала ни одна украинская книга последних лет?

Уж во всяком случае не острый сюжет. Роман построен как внутренний монолог и событий почти лишен. То, что происходит в жизни главного героя с конца 2000 до конца 2004 года, не имеет, в общем-то, значения — если не для него самого, то для развития сюжета. Уволили с работы. Искал другую. Нашел. От тоски и безысходности пытался повеситься. Вытащили из петли. Все же семья более или менее благополучна. Растет сын. Умерла теща. Друзей разбросало по миру. Все действующие лица, кроме героя и, пожалуй, еще его жены, — даже не персонажи, а служебные функции, объекты. У них и имен толком нету — только у друзей, и то, чтобы читатель в них не запутался. Все прочие — «отец», «жена», «малой», «тинейджер». Девять десятых текста — картина мира, каким его видит герой, выполненная в форме монтажной композиции, которая русскому читателю напомнит прозу 1920-х годов. Суховатая, несколько отстраненная повествовательная речь чередуется с афористически емкими, нередко образными отступлениями и комментариями. Впрочем, любое сравнение дезориентирует: пути двух литератур в ХХ веке были очень разными. В украинской прозе времен Пильняка и Эренбурга аналогов «монтажа» было немного, и на позднейшую традицию они практически не повлияли — вот и Костенко к ним не столь близка. Таким образом, это совсем не то, как если бы в России сейчас появился роман «под Эренбурга».

«Интересно же, как человечество входит в Миллениум. И я вместе с ним.

В Нидерландах разрешили однополые браки.

В Париже продали с молотка норковый палантин Марии Каллас.

Скандинавы скрестили телефон с компьютером.

Шотландцы — картофель с медузой.

До нового века 26 дней.

У мусульман священный месяц Рамадан.

У нас политический кризис, президент говорит, что нет. Но сформирован полк спецназначения для охраны государственных объектов» (здесь и ниже — перевод наш. — Т. К., М. Н.).

И дальше — еще более сгущенно:

«На каком-то африканском стадионе обвалилась трибуна, придавило 130 болельщиков. В Косове погиб албанский подросток, вспыхнули этнические беспорядки. Только отгремело землетрясение в Гуджарате, как уже и в Сиэтле, семь баллов. Под Винницей взорвался бензовоз. В херсонском роддоме загорелся кислород, еле успели выхватить из огня двух младенцев. А в Англии какой-то доктор отправил на тот свет с полсотни пациентов, и теперь он в розыске, его называют Доктор Смерть.

Вот такой клип одного дня.

Не хватает только дьявольской пластинки Майкла Джексона. И чтобы гигантский киборг ударил солнцем о луну, как в медные литавры.

А и впрямь, мой дом — моя крепость, теперь я это понял. Закрыться и ничего не слышать!»

В сознании героя Украина — всего лишь частный случай мирового безумия, причем безумия нарастающего (в этом — один из смыслов названия романа; о другом поговорим ниже). Понятно, что для автора и для читателей — но не для «самашедшего»! — речь идет о все более и более невыносимой жизни здесь, в Украине, а все прочее — лишь ее проекция на макрокосм Земли и на микрокосм души. Не случайно, что вопросом о собственном психическом здоровье герой задается уже на первых страницах.

Временные рамки дневника — от убийства журналиста Георгия Гонгадзе до Майдана — маркируют те социальные и психологические процессы в Украине, которые и стали главной темой романа. В интервью Лина Костенко прямо сформулировала одну из системных проблем современной украинской литературы: в ней почти не отрефлексирована современность. Достаточно сказать, что «статусные» писатели на Майдан практически не отреагировали, за исключением Оксаны Забужко («Let my people go», сборник газетных заметок и интервью, изначально ориентированных на англоязычного читателя). Недлинный список конъюнктурных текстов третьего ряда забылся сразу же.

Новая литература, создаваемая после 1991 года, так рьяно стремилась оттолкнуться и оторваться от неизбывного украинского народничества, с его пониманием культуры как служения народу (об этом мы говорили в предыдущей колонке), что почти полностью отошла от осмысления социальных процессов, зарывшись в безоглядный индивидуализм. Личное переживание исторического опыта в прозе встречалось нечасто, причем каждый раз речь шла исключительно об опыте постсоветском: «Рекреации» и «Перверзия» Юрия Андруховича, «Полевые исследования украинского секса» Оксаны Забужко. Романы эти — самые резонансные за последние двадцать лет, а значит, запрос на художественное осмысление современности есть и спрос велик — но практически все процессы в общественной жизни 1990 — 2000-х годов, все вызовы нового времени оказались вне поля зрения украинских писателей; не обрела проза и «героя нашего времени». Эту социокультурную потребность и осознала Костенко.

Ее герой настолько типичен, что у него и имени-то нет. Даже броская кличка «украинский самашедший» — авторское определение, себя он не называет никак. Возможно, для русского уха название не говорит ничего, кроме очевидной отсылки к Гоголю, а вот для украинского — исполнено множества смыслов (о которых хорошо написал в обширной рецензии на роман культуролог-шестидесятник Иван Дзюба[7]). Начать с того, что слова «сумасшедший» и тем более «самашедший» в украинском языке нет (правильно — «божев╗льний»): это — суржик, смешение двух языков, столь же дикое, сколь и распространенное, один из самых больных вопросов украинской жизни и одновременно — одно из самых сильных стилистических средств в литературе последних полутора веков. По крайней мере с застойных времен маска чудика не от мира сего, малость «с приветом», защищает многих украинских интеллигентов от враждебного мира; русскому читателю подобное умонастроение памятно по 1970 — 1980-м годам. «Сумасшедший, что возьмешь!»

«Самашедший» у Костенко — украинский Эвримен, чья профессия, социальное положение и т. п. настолько не важны, что толком даже не прописаны, хотя и маркированы. Вот вводные:

украиноязычный интеллигент в киевском русскоязычном окружении (не путать со злобным националистом из украинофобской пропаганды);

национальная самоидентификация четкая, но ничего от человека не требующая;

гражданская позиция — латентная;

доминанта мироощущения — уверенность в том, что ничего в стране изменить нельзя, и постоянное, все возрастающее недовольство положением дел;

призрак эмиграции героем настойчиво отгоняется — для него это стало бы окончательным поражением, — но столь же навязчиво присутствует в сознании: не с этим ли связан почти болезненный интерес к какофонии жизни мира в целом? Ощущение того, что здесь жить нельзя, «самашедший» пытается уравновесить убежденностью: везде не лучше.

И вот что еще важно: герой — программист. Не потому, что его профессия как-то важна для сюжета или даже для его способа мышления. Причина такого авторского решения (большинством читателей, кажется, не осознанная) еще и в том, что с программера (он же физик, он же итээровец новейшего времени), в отличие от гуманитария, и спроса нет за культурное строительство. Он несколько сбоку: душой болеет, а что же может сделать? Поэтому, кстати, и окружение его не говорит в быту по-украински: прослойка программистов и админов в Киеве традиционно русскоязычная, вне зависимости от политических взглядов и культурных предпочтений.

Примечательно, как роман Костенко воспринимается представителями страты, к которой принадлежат и она сама, и ее герой, — страты не профессиональной, но культурной. «Национально-демократическая интеллигенция» узнала в этом романе себя («Записки…» в этом отношении чрезвычайно достоверны). При этом эмоциональный спектр восприятия «Записок…» довольно широк, от восхищения до резкого неприятия — в основном со стороны незадачливых коллег по цеху.

Упомянутый в начале этой колонки скандал как раз и поднят «коллегами»: во Львове три литератора собрались и обсудили роман, по их мнению — вообще не роман, а социальный памфлет; «но мы же не хотим, чтобы литература была подменена журналистикой, памфлетами, пропагандой». Мнение имеет право на существование, хотя могло быть высказано и более корректно. На деле все куда сложнее. Да, роман насквозь публицистичен; нет, это именно что роман. Да, растянувшееся на полромана депрессивное состояние героя и впрямь выглядит статичной длиннотой; но 2001 — 2003 годы такими и были для страны, чьей новейшей истории посвящен роман. Да, дневник самой Лины Костенко за те же годы прочитать, возможно, было бы интересней и поучительней. Но если критики заявляют, что хотят читать записки именно Костенко, а не придуманного ею программиста, и одновременно обвиняют ее в том, что «самашедший» — не убедительный герой, а прозрачная маска, плохо скрывающая автора, то, согласитесь, тут уж или — или. Критики пророчат: успех романа приведет к тому, что вся украинская литература пойдет стопами Костенко и наводнится слегка беллетризированной публицистикой; но не стоит свои эстетические разногласия с автором превращать в эсхатологическую прогностику.

Справедливости ради заметим: коллег-литераторов по-человечески понять можно. Костенко и ее герой с ними тоже не церемонятся: вполне в духе публицистического накала романа достается и «сучукрл╗ту»[8]:

«Слово обесценилось. Язык теряет пульс. Возникают какие-то культы и культики [«Культ» — роман Любка Дереша]. Витии пустоты прикалываются в эпатаже. Вошли в моду яловые молодухи, которые описывают секс. Шибздики и симулякры выкаблучиваются в цинизме… └Литературы у нас нет”. А если у вас нет литературы, и нет культуры, и нет истории, — так чего же я тут мучаюсь, идите вы ко всем чертям!»

В конце концов, литературная дискуссия — только литературная дискуссия. Скандал выплеснулся в пространство массмедиа, когда львовские газеты взялись пересказывать то самое обсуждение «Записок…» с типично журналистской разухабистостью. В результате Костенко, человек суровый и принципиальный, прервала свой тур по Украине, а дискуссии второго порядка начались среди тех, кто и книги-то не читал. Подобные споры редко бывают содержательны; к тому же критикам принялись возражать не в меру восторженные поклонники романа, «и всё заверте…». Не станем занимать читателя «Нового мира» этой вовсе не занимательной историей, а если найдутся желающие с ней ознакомиться более подробно, Интернет предоставит им такую возможность[9].

Но, восхваляя и понося «Записки…», те, о ком и написан роман, не смогли адекватно воспринять социальный диагноз, поставленный Линой Костенко. Не смогли — как смогла Костенко — посмотреть на свою культурно-социальную страту со стороны. Примечательно, кстати, что, споря, программист ли герой или сисадмин, ни один из критиков романа не подумал, а почему вообще Костенко сделала героя технарем.

Между тем диагноз, поставленный Линой Костенко, — из тех, что осознаются, но нечасто проговариваются в Украине. «Записки…» наглядно показывают неготовность украинской интеллигенции к последовательным созидательным действиям — не в абстрактно-непредставимом будущем, а здесь и сейчас. Причем речь идет не только и даже не столько о шестидесятниках — тех, кто в годы оттепели по мере сил формировал «новое возрождение» национальной культуры (о чем мы писали в февральской колонке), но об их наследниках. Герой родился в конце 60-х и не то что оттепели, а и застоя толком не застал, но его отец — маститый переводчик из того самого славного поколения.

Вместе со страной «самашедший» погружается в летаргический сон: в начале романа независимой Украине уже девять лет, а, по сути, не сделано ничего. «Декоративна незалежн╗сть ворушить вусами вв╗ сн╗…» — как написала Костенко еще в начале 90-х. Постепенно сон разума сменяется кошмаром, вязким, неотвязным, повторяющимся, — дурной бесконечностью. Роман убедительно передает нарастающее чувство тягостного омерзения, дошедшего до предела к 2004-му. Показательно, что подавленность героя связана исключительно с социальным планом бытия. Во всех прочих отношениях, от семейных до профессиональных, он вполне благополучен, даже более многих: с женой его связывает подлинное и глубокое чувство, он искренне восхищается отцом, он неплохо зарабатывает. Но даже семейная твердыня не спасает от «тьмы внешней»: закрыться нельзя, спастись нельзя. Близость остается, но теперь это близость товарищей по несчастью, окрашенная в тона глубокой печали.

Но «подледные» процессы идут — и лед начинает ломаться именно тогда, когда «самашедшему» кажется, что для страны уже все потеряно, а сам он достиг низшей точки эмоционального упадка.

Тут-то и начинается медленное пробуждение к нормальной жизни — потому что нормальная жизнь вне общественного контекста для героя невозможна. Как в старом добром социальном романе: то, что происходит с одним человеком, — лишь частный случай общих процессов. Будучи не только современниками, но и практически сверстниками героя, мы подтверждаем: к середине 2004 года «тошнота» достигла такой степени, что игнорировать политику, как это успешно делала интеллигенция многие годы, более было невозможно.

На Майдане герой видит в числе подростков своего сводного брата — тинейджера, прежде ко всему, казалось бы, равнодушного. Для героя это становится знаком перемен. Замкнувшийся в своем «самашествии» человек не заметил, насколько изменились страна и люди.

О том, насколько достоверно дана в романе картина «оранжевой революции», между соавторами этой колонки нет полного согласия. Один из нас считает, что она художественно неубедительна: рассказчик ничего не добавляет к уже сложившемуся образу, с тем же успехом герой мог бы наблюдать за происходящим по телевизору.

В принципе все точно: все значимые события показаны, умонастроения переданы… Но, скажем, в «Записках…», конечно же, вспоминается самая громкая песня Майдана «Разом нас багато» — и не упомянуты еще две, едва ли не более важные для тех, кто на Майдане стоял: «Хай би що не сталося, не п╗ду на крайнощ╗» («ВВ») и «Я не хочу бути героєм України» («Тартак»).

Второй автор колонки полагает, что Майдан, занимающий всего двадцать пять страниц в финале книги, — это, собственно говоря, эпилог. Сюжет — история пробуждения героя — как раз и завершается с началом майданных событий, потому и представленных в виде хроники, не предполагающей личного переживания.

Но вот в чем мы оба согласны: Костенко и ее герой четко разделяют само событие — безусловно ключевое и благое для новой истории Украины — и его политические итоги. Сейчас, шесть лет спустя, многие не задумываются об этом или вообще отрицают Майдан (особенно если тогда искренне в него поверили). Между тем Костенко напоминает о главном:

«Все равно за власть будет стыдно, за любую власть время от времени бывает стыдно.

А вот за Украину стыдно уже не будет, и мое место среди этих людей».

Это ощущение многих привело на Майдан, и «Записки…» возвращают его столь же острым, как и прежде.

Финал романа открыт. Мы-то уже знаем то, о чем герой лишь догадывается: его судьба, как и судьба страны, не завершена. Сейчас Костенко работает над вторым томом «Записок…», в котором дальнейшие события излагаются от лица жены героя, куда более радикальной и менее скептичной, чем он. Как она переживет «2005-й и другие годы»? Увидим ли мы наконец «героиню нашего времени» (над чем так долго и безрезультатно работает украинская женская проза)? Во всяком случае, «Полевые исследования…» Забужко вскользь помянуты в первом романе весьма саркастично.

Русский читатель — если книга будет переведена — получит вполне адекватное представление не только об «оранжевой революции», но и о современной Украине.

Возможно, ему трудно будет поверить, что душевный кризис главного героя мог смениться столь быстрым и мощным подъемом — если только он не вспомнит при этом московские события двадцатилетней давности.

Но это именно и произошло в 2004 году не только с человеком, но и со страной; здесь книга нисколько не грешит против исторической истины.

Сделаем оговорку: «самашедший» — фигура в высшей степени типичная, но он — не мы. Более того: авторы колонки относятся как раз к той части общества, от которой герой ничего хорошего не ожидал и которую с удивлением увидел все на том же Майдане. Это еще один знак: знак того, что в Украине постепенно преодолевается культурное разделение. Происходит медленный возврат к билингвальности культурного поля 1960-х, о которой мы писали в прошлой колонке. Причем не за счет русификации украинства, скорее наоборот: растет интерес русскоговорящей части народа к украинскому языку, культуре, истории, этнике. С насильственной украинизацией (во многом мифической) это не имеет ничего общего: идет нормальный исторический процесс.

Потому-то мы рекомендуем «Записки…» вниманию русского читателя (хотя иные украиноязычные интеллектуалы полагают, что книга — не просто о них, но и исключительно для них и никому более не интересна).

Такой роман, и не один, должен был быть написан еще лет пять назад. Но украинская литература молчала. То ли за пять послемайданных лет снизился интерес к культуре, потому что началась общественная жизнь, — то ли культура и впрямь оказалась не готова к событиям такого масштаба. Общество оказалось беззащитно перед своего рода похмельным синдромом. Культурный результат, таким образом, совпал с политическим. Неготовность и неспособность к планомерной работе государственного/культурного строительства продемонстрировали все элиты (те самые, которые по ранжиру восседали в театре Франко, от директорской ложи до галерки) — и самозваная политическая, и культурный истеблишмент всех мастей. А когда политическое поле вновь сузилось до минимума, литературе вновь пришлось брать все на себя. И тут обнаружилось, что многим и сказать-то нечего.

Культура «по-прежнему в большом долгу». Это интуитивно ощущает украинский читатель и, по-видимому, ясно осознает Костенко. Потому и «Записки...» создавались и читаются вне «художественности».

Такие тексты с таким откликом появляются в истории едва ли не каждой литературы.

В эпоху, когда условный Достоевский поносит польский язык как «язык блатняка и попсы», а условный Толстой пишет «Железнодорожные исследования российского секса», читать приходится Чернышевского. Или еще точнее: лирик Фет превращается в публициста Шеншина, потому что, кроме него, никто не напишет о правильном землепользовании.

Так и в Украине: отшельник вышел из своей пещеры и начал — нет, не проповедовать, а вспахивать заброшенное поле.

 



[7]Дзюба И. «Самашедч╗сть» как сопротивление абсурду. —«День», 2010, 30 — 31 декабря.

[8]«Сучасна [современная] українська л╗тература», сокращение на столько общеупотребимое, что оно постепенно теряет уничижительную коннотацию.

[9]Востро-дискуссионном ключе и по-русски: Булкина Инна. Записки городского невротика. (Не)литературный скандал <http://polit.ua/articles/2011/02/14/zapiski.html>. Более информативно и по-украински: С л а в ╗ н с ь к а   ╡ р и н а. Хто образив Л╗ну Костенко? <http://life.pravda.com.ua/columns/2011/02/10/71877/>.

Версия для печати