Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2011, 3

В русском жанре — 40

Сергей Боровиков

*

В РУССКОМ ЖАНРЕ — 40

 

 

Боровиков Сергей Григорьевич — критик, эссеист. Родился в 1947 году. С 1985 по 2000 год — главный редактор журнала “Волга”. Цикл “В русском жанре”, продолжающийся на страницах “Нового мира” и “Знамени”, выходил отдельными изданиями “В русском жанре” (1999, 2003). Постоянный автор “Нового мира”. Живет в Саратове.

 

 

 

Cчастливы города, в которых живет или жил настоящий литературный краевед, как, скажем, Евгений Петряев в Вятке, Олег Ласунский в Воронеже. Если же его нет, а профессиональные ученые мало интересуются отчим краем, то по правилу “свято место пусто не бывает” его занимает любитель, чаще всего бойкий журналист, способный отыскать следы всей русской литературы в полуверсте от редакции. Характерными признаками его стиля являются сопряжение любой информации с предметом статьи, кокетливо-загадочная интонация, словно бы автор приглашает читателя совместно отведать сладкого, но еще запретного плода.

“Илья Ильф и Евгений Петров и представить не могли, что спустя почти 80 лет по мотивам их произведений будет написана новая книга. И не просто книга, а └литературно-краеведческое расследование”. Именно так рекомендует называть свое творение саратовский архитектор и краевед Борис Донецкий” (Донецкий Борис. Ильф и Петров списали город Арбатов с Саратова. — “Взгляд”, 2009, 27 августа).

Впрочем, и Арбатова нашему краеведу показалось недостаточно: в одной из предыдущих публикаций он сумел разглядеть Саратов в селе Васюки из “Двенадцати стульев”. Основания — шахматная горячка и план-фантазия о будущем города, опубликованный в местной прессе.

Почему бы каким-то саратовским реалиям и не совпадать с арбатовскими, но наш краевед одержим стремлением доказать, что “авторы не отошли от намерения изобразить именно (!) Саратов”, что “после Одессы, где родились Ильф и Петров, и Москвы, где они жили и работали, Саратов был для них наиболее известным городом”. Почему? Ранее он писал: потому, что в “Гудке” одновременно с ними служил Михаил Булгаков, в молодости побывавший в Саратове, а также художник Д. Даран, родом из Саратова. Краеведу представляется, что в “Гудке” целые дни говорили о Саратове и заразили тем Ильфа, однажды побывавшего в нашем городе. Теперь же так: “Ильф был очень наблюдательным и любопытным человеком — увидит что-то интересное или услышит и запоминает на всю жизнь. Я просто уверен (!), что он успел погулять по Саратову, посмотреть наши достопримечательности, а потом угово-рил (?!) соавтора Петрова поместить героев романа в очень похожий городок”.

Метод сопряжения чего угодно с чем угодно — основной у саратовского краеведа.

Первый автомобиль в Арбатове в конце 20-х годов имеет, по его мнению, прототипом первые автомобили, появившиеся в Саратове в начале 10-х, а то, что один из них был марки “Адам Опель”, служит основанием для происхождения имени Адама Козлевича.

Почему дети лейтенанта Шмидта? — потому что в Саратове были мукомолы Шмидты. А то, что у немцев Шмидтов — как у русских Петровых, не важно. Почему Бендер? — потому что в Саратове был купец Бендер. Почему у Остапа акушерский саквояж? — потому что в Саратове (только в Саратове?) велась кампания по борьбе с абортами, отсюда же украденное ведро с надписью “Арбатовский родильный дом”.

Есть и вовсе юмористические аргументы, вроде рельсы, которую несут по улице (в Саратове же был трамвай, замечает фантазер), или нарисованных деревьев в ресторанном саду (которые можно было встретить в каждом городе).

Не знаю, был ли у Арбатова точный прототип, скорее всего это город собирательный, но одну версию могу предложить. Километрах в девяноста от Москвы, на границе Московской и Тульской областей, расположился старинный город Серпухов (где бывали именно в годы, предшествовавшие написанию романа, Ильф и Петров).

Сцены в Арбатове начинаются “у белых башенных ворот провинциального кремля”. В Серпухове таковой (XVI века), в отличие от Саратова, имеется. Далее Остап видит лозунг “Привет 5-й окружной конференции женщин и девушек”. Административно-территориальная единица “округ”, существовавшая до 1930 года, представляла собой нечто среднее между современным областным и районным делением. Серпухов был именно окружным городом тогдашней Московской промышленной области, тогда как Саратов был центром Нижне-Волжского края, или краевым центром.

Вскорости появляется инженер-рвач Талмудовский. Среди не устраивающих его условий жизни в Арбатове — то, что “театра нет”. Комментарии в связи с Саратовом излишни.

При распределении участков на конференции детей лейтенанта Шмидта отмечено, что “никто не хотел брать университетских центров”, а Арбатов был желанным “золотым” участком. Саратов же как раз был одним из четырнадцати университетских городов.

Там же сообщается, что Паниковскому досталось при жеребьевке нежеланное для промысла детей лейтенанта Шмидта Поволжье, в результате чего он и нарушает конвенцию, появившись в Арбатове, который, следовательно, никак не мог располагаться в Поволжье. Интересно, что в ранних изданиях “Золотого теленка” Паниковскому выпадало не Поволжье вообще, а Республика немцев Поволжья, и в связи с ней дети лейтенанта Шмидта нелестно высказывались о немцах.

Идея путешествия в Черноморск на автомобиле возникает у Остапа в связи с газетной информацией об автопробеге Москва — Харьков. Саратов на эту трассу при всем желании вынести невозможно, тогда как Серпухов именно на ней и располагается. Более того, ближайшей целью путешественников является бочка с бензином, которая их ждет в шестидесяти километрах в городе Удоеве. Именно на таком расстоянии от Серпухова по дороге на юг располагается древний городок Одоев.

 

Был пленум творческих работников в зале саратовской Высшей партийной школы.

Я сидел рядом с поэтом Исаем Тобольским, неподалеку — актеры драмтеатра Олег Янковский и Александр Михайлов, рассказывающие друг другу байки. У Тобольского в руках журнал “Огонек”, где напечатана его поэма. Михайлов попросил: “Разрешите журнал?” Тобольский протянул. Через какое-то время раздался его громкий крик: “Хамство! Хамство!” Даже выступающий на трибуне замолчал. Я и не заметил, как Тобольский вскочил и кричал на актеров, тыча пальцем в последнюю страницу журнала, где они начали заполнять кроссворд. Михайлов, покраснев и извиняясь, протянул ему журнал. “Зачем он мне теперь?! — так же громко закричал Тобольский. — Вы его испортили, понимаете?! Испоганили!”

Из президиума секретарь горкома партии Н. Б. Еремин, инвалид войны с протезом вместо правой руки, постучал, как обычно, искусственной черной кожаной ладонью по столу и громко попросил: “Исай Григорьевич, сядь пожалуйста!”

Но Тобольский не сел, а забегал в проходе вдоль рядов, причитая уже потише: “Так оскорбить поэта, так оскорбить!”

После выхода “антисионистской” поэмы “Исповедь” саратовский поэт долгое время пребывал в непрерывном, как в буквальном, так и переносном смысле, опьянении. Он бесконечно рассказывал, как принес поэму в редакцию “Волги”, где главный редактор Шундик мгновенно прочел, обнял, поздравил и сказал: “Исай! └Волга” не то место, твоей поэме нужен международный резонанс!” И самолично отправил “Исповедь” в журнал “Огонек” с рекомендательным письмом Анатолию Софронову. Это первая часть его устной трилогии.

Вторая — та, что буквально через неделю сам Софронов звонит саратовскому поэту и приглашает в столицу за счет журнала. При встрече Софронов, как и Шундик, обнимает его и поздравляет. Особое место во второй части занимал эпизод с бумажником Софронова. “Исай! — сказал тот младшему коллеге. — Пока вам бухгалтерия выплатит гонорар, возьмите у меня”. И при этих словах автор “Стряпухи” доставал бумажник, объемом подобный его чреву. “Никогда бы не поверил, что у человека может быть при себе столько денег”, — делился впечатлением саратовец.

В третьей части звучала уже трагическая нота. Все чаще Исая Григорьевича можно было видеть в кафе “Юность” (располагавшемся в одном здании с редакцией “Волги”) сильно выпившим и в минорном настроении. Перед ним на столе, кроме графинчика с коньяком, лежал номер газеты “Литературная Россия”, где какие-то хулиганы напечатали восторженную рецензию на “Исповедь”, которая начиналась примерно так: “Имя автора поэмы └Исповедь”, мужественного советского поэта Исая Тобольского, занесено сионистскими боевиками в черные списки по обе стороны океана”. Тобольский поднимал на собеседника страдальческий взор, качал лысой головой и вслух повторял эти страшные строки, после чего надолго припадал к фужеру.

Из поэмы “Исповедь” мне запали в память строки, обращенные к брату, уехавшему в Израиль (о чем все узнали впервые из поэмы):

 

И ни в каких Притонах Тель-Авива Тебе, Натан, Не скрыться от меня. Не спрятаться. Ничем не заслониться.

 

С одной стороны, было как-то досадно на откровенно перелетевшие на Ближний Восток вертинские притоны Сан-Франциско, с другой, естественно, одолевал смех: почему пожилой человек должен в Тель-Авиве скрываться, да еще почему-то в притонах? Или автор поэмы предполагал, что ради них и уезжают?

Успеха “Исповеди” саратовцу показалось мало, и через несколько лет тот же Анатолий Софронов в своем “Огоньке” публикует новую поэму Тобольского, “Монолог”.

 

В кармане виза. Связаны манатки И пасквилей бумажная гора. Ты столько лет Играл с Россией в прятки… Подбит итог. Окончена игра.

 

А далее:

 

К любой норе, К любой чужой берлоге Приладится безродная душа, Умеющая Плакаться о боге, А верить Только богу барыша.

Каким, должно быть, радостным созвучием отозвались эти строки у основоположника преследования “безродных космополитов”…

 

Ульяновский поэт Николай Благов рассказывал, как, приезжая в родное село, на вопросы мужиков о литературных заработках в 10 раз уменьшает сумму гонорара за книгу: вместо трех тысяч — триста рублей. И мужики все равно дивились: за стишки — триста рублей!

 

Отчего-то самые забубенные заведения в Советской России назывались нежно: “Ласточка”, “Ромашка”, “Колокольчик”, “Одуванчик”, “Незабудка”, “Ландыш” и т. п.

 

Сейчас видел на улице престарелую, видимо, с больными ногами женщину, на рукаве ватного пальто у нее повязка “Дружинник” вверх ногами. Честное слово! (Запись 1965 года.)

 

В дымке лет хрущевская эпоха выглядит по сравнению со сталинской оттепельной и вегетарианской, и это справедливо. Хотя и сажали, и расстреливали (Новочеркасск), и казнили беззаконно (валютчики), и отправляли “для пользы дела” на верную смерть военных (Семипалатинск, Новая Земля), и мировую войну чуть не развязали, и много чего еще нехорошего. Но и впрямь массовых посадок и казней не стало.

Я же сейчас про то отличие времен Усатого и Кукурузника, про которое мне еще не встречалось напоминаний. То есть они встречаются, но не аналитические, а скорее ностальгические, как в кинофильме “Москва слезам не верит”, где комсомольский патруль останавливает обнимающуюся парочку: “Вы где находитесь?!”

Я о том небывалом вмешательстве общественности в частную жизнь граждан, которое возникло и расцвело пышным цветом именно при Никите и увяло при Брежневе. Если таковое вмешательство и было в 20-е годы, то оно носило классовый, социальный и политический характер — следили, чтобы не крестили детей в церкви, не держали икон, не пели что-нибудь царское.

Теперь же в обществе, семимильными шагами семилетки несущемся к социализму, стали возникать такие прелестные инструменты вмешательства в частную жизнь, как товарищеские суды, народные дружины, прикрепление передовых к отстающим — на производстве, в институтах и даже школах.

Трудно вообразить, что в 1940 или даже 1950 году на улице вылавливают молодого человека с не той прической и стригут его наголо или распарывают ему штаны по причине недолжной ширины. Конечно, можно сказать, что в дохрущевские времена иностранных мод, причесок и тряпок почти не было. Это так и не так. В середине 30-х годов, в самом преддверии массовых репрессий и в разгар их (разумеется, не в глуши, но и в хрущевские времена со стилягами боролись не в колхозах), достаточно было молодых людей обоего пола, щеголявших в разных там курточках, беретиках, туфельках и т. д., дергающихся в фокстротах, и никому не приходило в голову не только преследовать их за это, но даже и особо обращать на это внимание. Почитайте хоть Трифонова, хоть “Детей Арбата”.

Мне могут возразить, что борьба с низкопоклонством началась при Сталине, но я на это замечу, что она не доходила до ширины брюк и длины волос.

 

С выражением “Партбилет на стол!” я встретился лишь раз в жизни. Директором Приволжского книжного издательства какое-то время был Павел Ефимов, пришедший из обкома. Отличительной чертой его было безусловное, без малейших сомнений, повиновение. И хотя времена стояли уже сверхвегетарианские, Паша дрожал и вибрировал при малейшем дуновении сверху. Так, однажды осенью из райкома — всего-навсего из райкома! — потребовали выделить сколько-то человек на картошку в подшефный нашему Фрунзенскому району совхоз, кажется, по имени “Прожектор”. А в малочисленной редакции журнала “Волга” народ подобрался или пожилой, или хворый. В издательстве же работало человек пятьдесят. К тому же издательство районные власти не обходили продовольственными пайками, журнал же игнорировали. Картошкой райком озадачивал не “Волгу”, а издательство, потому что по тогдашней системе все материальное — зарплаты, гонорары, бумага, транспорт — было у него. Мы же были неимущими творцами прекрасного. Так что райком звонит Паше, а Паша мне. Сколько-то там человек требует. Я ему сказал, что никто от нас не поедет. Он удивился, но еще более испугался. Словом, второй или третий разговор наш с ним закончился его почти рыданием: “Оба положим партбилеты на стол!” Тут уж я удивился — из кино он, что ли, эту фразу выкопал?

Жалко его было.

 

Записи 1970 года, когда я работал в одном НИИ.

Фотограф Капункин об иностранных туристах: “Шпионят. Не х… им вообще у нас делать”.

Кинооператор Митин: “А чего ему не пить — он председатель месткома”.

Замечательный человек, Виктор Александрович Митин, фронтовик: “Когда закончилась война, нас повели в цирк”. Чем не Генрих Бёлль?

Дальше рассказ о том, как передрались танкисты с заградотрядчиками.

А потом: “Комполка убило прямым попаданием снаряда в спину (со смехом) — куда руки, куда ноги”. Чувствуется, да он и сам об этом говорил, что он до сих пор счастлив сознанием того, что остался жив. В зарплату получает 15 — 20 рублей. То, что осталось от алиментов. Когда рассказывает о какой-нибудь поездке (прежде он работал на студии кинохроники), заканчивает так: “Взял он (я, они) две (пять, десять) бутылок водки”.

 

Леонид Леонов в старости сказал, что Есенин неразумно распорядился своим талантом.

Стоило доживать до глубокой старости, чтобы так и не понять, что есенинское — для всех и навсегда, а его многостраничные романы — для немногих и ненадолго.

 

Запись 30 — 31 июля 1979 года.

Пароход “Михаил Калинин”, бывш. “Боян”, 1912 года постройки, рейс Горький — Астрахань, каюта № 26, 2-й категории.

Пароход, держась кормовой чалкой, разворачивается течением. Это теперь у теплоходов и дизельных судов есть боковые двигатели для разворотов.

3-я категория, сидящая на жестких крашеных лавках. Задумавшийся старик с воблой в одной, бутылкой пива — в другой руке.

Всегда волнующее: подвал машинного отделения, где в тесном, рассчитанном пространстве неумолимо движутся стальные шатуны, вращая вал гребных колес.

Туманное окошечко, в которое видно колесо в тумане брызг и темноте кожуха.

На носу. Заметил, что цепь правой якорной лебедки ободрана, тогда как голубая краска левой нетронута. Все дело в том, что пароход почти всегда пристает носом против течения, стало быть — левым бортом, а большинство крупных волжских пристаней на правом берегу. (Исключение, когда низовой ветер столь силен, что гонит верхние слои воды против течения, и тогда чалятся правым бортом.)

Старик чуваш в пролете нижней палубы. Черно-седая узкая борода из гладкого сухого лица, черные без седины волосы. Оказалось, 1904 года рождения. Ездил к сыну в Волгоградскую область, в совхоз рядом с городом Волжским. Сын был женат на русской, которая ему изменяла, теперь женился на чувашке. Сам был на фронте, в Берлине. Имеет четверых детей. Говорит о том, что не надо разным нациям жениться, а только между собой. Будет переезжать к сыну.

Ресторан. Бюст Калинина. Доска с надписью: “Здесь в 1919 году работал великий русский летчик нашего времени Валерий Павлович Чкалов”. Люстры. Полукруглая дверь. Не кормят: смена. В пустом ресторане завел разговор. Две официантки, Надя и Наташа. Горьковские, как и вся команда. И они, и нижняя буфетчица, к которой я уже наведался, как будто ждали — рассыпались разговором о том, как их плохо снабжают.

Вечером пытался разговорить старпома, но он — важный.

Курсанты из Вольска и ребята-марийцы, провалившиеся на экзаменах в это же училище тыла. Я угощал их вином. Все — скромные.

Прикуривая, обжег ладонь и пошел в машину, чтобы капнули маслом. Дежурил машинист Саша, белобрысый парень. Он с готовностью стал рассказывать о машинах, с гордостью за паровые, которые могут обогнать дизеля. Сказал, что понимающие люди, интеллигенция, каждый год от Горького до Астрахани плывут на старых пароходах. Я ходил с ним по пупырчатому стальному полу, меж множества труб, масленок, узких лесенок, крашенного суриком поддона и литой чугунной станины. Он сказал мне, что пароход готовят к списыванию. Уже списали “Суворов” и другие.

В кочегарке гул и жар. Бьют пламенем форсунки, и когда заглядываешь в топки — там нежно раскаленная пещера, осыпающаяся слабыми розовыми искрами.

Позвал Сашу, и он пошел (с опаской). На корме выпили с ним бутылку сухого в черной непроглядной ночи.

Потом я прошелся по палубе кругом, посидел на носу, глядя в черный простор, откуда несся ветер.

С утра один в пустом ресторане средь деревянных панелей, перегородок со спинками, где на уровне головы алый бархат. Официантки, особенно беленькая Наташа, опять жаловались. Она жена второго штурмана. Их, официанток, две, да еще внизу одна. Получают по 80 рублей. Вычитают за посуду. Один пассажир выбросил в окно суповую миску из нержавейки, объяснив это тем, что она — грязная. При мне Наташа ходила по каютам в поисках вилок. Живут, как и многие из команды, в горьковском Затоне, где с едой хуже, чем в Горьком.

А за зеркальным окном уже медленно вползала на холмы Сызрань, возникли в тумане серые быки знаменитого железнодорожного моста.

Дождь. Дети смотрят телевизор в салоне.

Внизу, в IV классе, — карты, спят на полках, выступах, на полу.

Везде мешки, одежда, еда. Торчащие ноги. Запахи.

Трюм и третья палуба завалены мешками с арбузами. На них метки — у кого крест, у кого инициалы, предел же наивности — надпись “Наш мешок”.

 

Куйбышев, 1 — 3 августа.

Вновь убедился, как Куйбышев похож на Саратов, только с Волги не так красив, а внутри богаче (старая часть). Поселили в “Гранд-отеле”, русский модерн, обваливающиеся балконы с закруглениями, везде реалистические картины 50-х годов, а на лестнице — старые еще медальоны с видами синих озер, красных замков и зеленых дерев. Голова огромного лося на лестничной площадке между третьим и четвертым этажами.

Пивной бар у Волги, подвальный, огромный, каких в Саратове нет. Пожилой мужик дядя Миша Девочкин. То врал, что только что освободился из Магадана и приехал на родину. То скрипел зубами, сказал, что весь израненный, что Самару освобождал от белочехов, с Колчаком бился. А лет ему пятьдесят. Когда совсем расхулиганился и его выводили, заплакал и крикнул: “Простите, ребята, нервишки после войны хероваты!”

 

Я и прежде не раз бывал в Астрахани, но тогда приехал впервые, как главный редактор журнала “Волга”, чтобы завизировать статью первого секретаря Астраханского обкома.

В прежние времена первые секретари обкомов всех областей и республик (14 областей и 4 автономные республики), входивших в зону нашего журнала, с большим удовольствием принимали главного редактора, беседовали с ним и охотно откликались на его маленькие просьбы. Так, после общения с первым секретарем Горьковского обкома один из моих предшественников прямо на ГАЗе приобрел новую “Волгу-24”, каковых в личном пользовании в Саратове, кажется, еще ни у кого не было.

Увы, настали новые времена. Когда астраханские коллеги-писатели наперебой стали расспрашивать меня, какие дары природы я застал в номере гостинцы “Лотос”, и услышали, что из даров там была лишь большая коробка отборных помидоров, они с комическим недоумением переглядывались. По их многолетним наблюдениям и моему рангу в холодильнике должны были бы находиться игра зернистая и паюсная, осетровый балык и коньяк. Ах, Горбачев, Горбачев!

Еще собратья по перу советовали мне обязательно при встрече в обкоме упомянуть, что мне крайне необходимо побывать на тонях, чтобы понаблюдать за тем, как трудятся добытчики осетра, а также на рыбзаводах.

Принял же меня, и то ненадолго, не первый, а второй секретарь, подпись под готовой статьей с исправлениями я получил от какого-то референта, а в спутники для культурной программы мне был определен завотделом пропаганды, с которым мы и отправились в Астраханский заповедник.

Правда, катер был хорош. Теперь, в эпоху всяческих скоростных комфортабельных средств водного передвижения, про них забыли, а тогда… “Для служб судового надзора и спасательных станций” в СССР выпускались катера на подводных крыльях “Волга”. В народе их называли “Щучки”. Были “Метеоры” — большие суда на подводных крыльях, которые уже при Ельцине сплавили то ли в Китай, то ли еще куда. На “Метеорах”, а прежде них на “Ракетах”, за считаные часы жители Саратова добирались до Хвалынска и даже до Самары. На шестиместных же “Щучках” летали начальники.

Вот и я полетел.

Особенно запомнилось невероятное число стоящих на приколе, или полузатонувших, или гниющих на берегу брошенных судов — пассажирских, рыболовных, буксиров. Километр за километром неслись они мимо нас, памятники человеческого труда и бесхозяйственности. А сколько прежде строилось судов по Волге! Разве кто теперь может поверить, что даже в маленьком Балакове до революции было развито судостроительство! А в Саратове лет десять назад уничтожили даже судоремонтный завод с уникальными станками, на которых выгибали из стали, варили корпуса судов. Уничтожили для того, чтобы на его месте построить на берегу “элитные” — какие же еще! — дома не только с автомобильными, но и водными гаражами для катеров. Завода нет, но и домов нет.

Но — ладно. Устье Волги распадается на сотни и тысячи крупных и мелких рукавов. По дороге я вспомнил о наказе астраханских коллег и поинтересовался, побываем ли мы на одной из тоней, где добывают осетра, а также белугу, белорыбицу и прочие сладкозвучные рыбопродукты. Ответом мне был отказ.

А ведь еще недавно я неоднократно бывал в этих фантастических местах, где рыбаки в непромокаемых комбинезонах тяжко тянут из нешироких проток свои невода, полные рыбы, и женщины в таких же комбинезонах забирают огромных животрепетных рыбин и бросают их в “прорези” — лодки, полные воды. А под навесом, на ветерке, длинный дощатый стол заполняется угощением, ассортимент которого сводится к немногому: большие миски с багровыми астраханскими помидорами, свежим хлебом, крупными кусками жареного сазана, мутновато-серой зернистой икрой — крупной осетровой и более мелкой белужьей, только что вынутой из распоротого брюха и посоленной, ну и прозрачные запотевшие бутылки в сопровождении добрых граненых стаканов.

Описать красоту островов и проток, бесчисленное обилие птиц, даже огромных, парящих над катером в высоте орланов-белохвостов, о которых я прежде лишь читал в книге моего отца Г. Боровикова “В Каспийских джунглях”, вышедшей в год моего рождения, — нет, описать всю эту красоту мне не дано. Я попросил застопорить катер, чтобы искупаться на чистом месте среди зарослей уже отцветших лотосов. Дело было в конце сентября, вода была свежая и, казалось, еще пахла цветом, вместо которого среди огромных листьев уже торчали коробочки семян. Я плавал, а мускулистые стебли лотосов мягко заплетали мне руки и ноги, словно утаскивая в зеленоватую глубь.

Мы прибыли наконец на центральный участок заповедника — Дамчик.

Директор Дамчика потчевал нас рыбным обедом с бутылкой коньяка, которую прихватил-таки с собой обкомовец. И надо сказать, рисковал.

Стоит ли вспомнить жуткую пору мордобойственных очередей у немногих уцелевших винников, ту идеологическую вакханалию, которая накрыла страну. Шепотом передавались рассказы о том, как сам Егор (который сказал: “Борис, ты не прав”) лично отлавливал, обнюхивал и увольнял на месте преступления руководителей, вроде замдиректора ТАСС, который принимал иностранцев и отпил с ними чего-то алкогольного. Оживилось стукачество. Рождались монстры, вроде “безалкогольных” комсомольских свадеб, где спиртное наливали под столами из чайников. И при этом, как рассказал мне тогда главный редактор одного столичного журнала, на кремлевских приемах открыто подавали вино. А вот в городе Тольятти, где я был весною того года на Днях советской литературы, на банкете столик с бутылками был поставлен подальше от основного стола, так что теоретически можно было подойти или попросить поднести официанта. Но никто из хозяев и писателей — ни бугор делегации Петр Проскурин, ни восходящая звезда эстрады Михаил Задорнов, ни сам Булат Окуджава — этого не сделали. Зато на другой день на водную прогулку к Жигулям два дюжих молодца еле втащили на борт прогулочного катера два огромных мешка — один с “Жигулевским” пивом, другой с астраханской воблой.

Так что впервые меня видевший астраханский обкомовец не имел никакой гарантии, что по возвращении в город я не настучу на него.

За столом хозяин рассказал нам, что недавно они принимали дорогого и экзотического гостя — очень популярного английского писателя-натуралиста Джеральда Даррелла, прибывшего в заповедник с молодой женой и переводчиком. Лишь только британец ступил на остров, возник вопрос: где взять для него спиртное? Оказалось, что писатель привык начинать день с пива, продолжать за обедом красным вином, предварительно приняв джина с тоником, а вечером за сигарой наслаждаться добрым стаканом виски или бренди. Растерянный начальник позвонил в обком. Там ответили, что подумают, и назавтра сообщили, что в Дамчик срочно направляется буфетчик с полным ассортиментом того, что требовалось англичанину. Никто, кроме Даррелла, не должен пытаться прикоснуться к привезенному. Не исключено, что гость пожелает расплачиваться валютой, что предусмотрено, и буфетчик подготовлен.

Я не проявил нескромности и не стал пытать хозяина заповедника на предмет того, угощался ли он со знаменитым гостем.

 

Лишь недавно понял загадочный вопрос доктора Борменталя (не того, что в Саратове, а первоначального, из “Собачьего сердца”). В ответ на предложение профессора Преображенского выпить обыкновенной русской водки он спрашивает:

“ — Новоблагословенная? <...>

— Бог с вами, голубчик, — отозвался хозяин. — Это спирт. Дарья Петровна сама отлично готовит водку.

— Не скажите, Филипп Филиппович, все утверждают, что очень приличная. Тридцать градусов.

— А водка должна быть в сорок градусов, а не в тридцать...”

Повесть написана в начале 1925 года, и имеется в виду водка образца декабря 1924 года, так называемая “рыковка”, по имени тогдашнего председателя Совнаркома, нашего земляка А. И. Рыкова. Но уже в октябре 1925 года поступила в продажу сорокаградусная, что стало громким событием. В повести Валентина Катаева “Растратчики” (1925) целый уездный городок Калинов живет ожиданием сорокаградусной, пребывая в трезвой тоске. Но зато, когда началась торговля, “город Калинов был неузнаваем. Куда только девалась вся его давешняя скука! Окна трактиров и винных лавок пылали. Возле них стояли толпы. <…> Со всех сторон гремели гармоники и бренькали балалайки. В улицах и переулках компаниями и поодиночке шатались калиновские обыватели, пьяные в дым. <…> Дождь и тот пахнул спиртом”.

Так вот, в вопросе Борменталя я относил определение “новоблагословенная” лишь к ироническому отношению доктора к новой власти, которая благословила производство водки. Определение, однако ж, имеет двойной смысл.

Тот, кому доводилось пить водку московского завода “Кристалл”, может прочитать на этикетке, что находится он по адресу ул. Самокатная, 4. А в 20-е годы улица называлась еще по-старому — Новоблагословенная и был там в доме № 4 “винный склад № 1”, откуда и пошло производство советской водки.

В повести Булгакова, в той же сцене, есть еще неразгаданная кулинарная деталь. “Зина внесла серебряное крытое блюдо, в котором что-то ворчало. Запах от блюда шел такой, что рот пса немедленно наполнился жидкой слюной. └Сады Семирамиды!” — подумал он и застучал, как палкой, по паркету хвостом.

— Сюда их! — хищно скомандовал Филипп Филиппович. — <…> доктор Борменталь, умоляю вас: мгновенно эту штучку <…> — Сам он с этими словами подцепил на лапчатую серебряную вилку что-то похожее на маленький темный хлебик. <…> — Из горячих московских закусок — это первая. Когда-то их великолепно приготовляли в └Славянском базаре””.

Что же это за “хлебик”? Почему писатель устами Преображенского не назвал его?

Авторы фильма “Собачье сердце” обошлись вовсе без “хлебика”, заменив его на кокотницу — всем известную металлическую кастрюлечку с длинной ручкой. Сейчас обычно в них подают жюльены, чаще всего грибные или из куриного мяса.

Был у меня по этому поводу диалог с главным поваром саратовского ресторана “Эгоист”. Они там тоже пытались разгадать любимую горячую закуску профессора Преображенского, но, кажется, безуспешно.

А вот что я нашел в одной авторитетной книге. Не в той, всем известной культовой “Книге о вкусной и здоровой пище”, издания 1952 года, а в “Кулинарии”, томе объемом в 956 страниц, — руководстве для ресторанных поваров (1955). Если “Книгу о вкусной и здоровой пище” читали, глотая слюнки, то в эту кулинарную библию входишь словно в музей раритетов — настолько нереальным для советской действительности выглядит предлагаемое множество блюд да и напитков.

По поводу последних не могу не указать, что там имеется семь рецептов только крюшонов, а коктейлей (которые, как нам сейчас кажется, пришли к нам куда позднее с Запада), коктейлей аж тридцать шесть! А как вам устрицы, запеченные под молочным соусом? Фарш из дичи в слоеном тесте? Рябчик, прослоенный сыром из дичи?

Да, так вот из множества, а точнее, из 121 горячей закуски под описание “хлебика” подходят совсем немногие. Печеные корзиночки с начинкой из паштета, мозгов и т. д. Крокеты, то есть обвалянные и поджаренные в сухарях кусочки мяса, курицы.

Однако корзиночка не слишком похожа на “хлебик”, а крокеты, как правило, круглые. Есть еще и закуски на хлебе, именуемые тартинками, — скажем, поджаренный кусочек ржаного хлеба с костным мозгом. Все это, однако, “ворчать” под крышкой никак не может. Остаются, наконец, биточки — не те биточки, которыми кормят в столовой, а весом по пятнадцать-двадцать грамм, и еще крошечные поджарки. Я бы выбрал поджарку из белуги. Она готовится из нарезанных брусочков драгоценной рыбы и подается на горячей сковороде.

 

Все кинофильмы, где есть Волга, и не вспомнишь, но всегда помню фильм, где Волга предстает истинною Волгой. Точнее, два фильма. Это “Детство” и “В людях” Марка Донского по Горькому. А ведь вовсе забыли и фильмы и режиссера. Меж тем он передал в кино русскую провинциальную жизнь так, что и рядом никого нет, разве что Протазанов.

 

Понял, кажется, смысл строки из любимой песни моего детства — “Летят перелетные птицы”: “Не нужен мне берег турецкий”. С остальными все в порядке — “чужая земля не нужна” и Африка, в которую направляются зимовать птицы. Но вот берег турецкий при чем?

А при том, что слова написаны Михаилом Исаковским в 1949 году. Еще не остыли страсти вокруг послевоенного передела Европы, претензий Сталина на Европу. А берег турецкий — это проливы, двухвековая цель Российской империи, как формулировал Достоевский: “Да, Золотой Рог, Константинополь — все это будет наше”.

 

Глядя кинофильмы моего детства, юности, молодости, я автоматически отмечаю актеров: умер, умер, умерла…

Версия для печати