Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2010, 7

Праздник

рассказ

Екимов Борис Петрович родился в 1938 году. Лауреат многих литературных премий. Постоянный автор журнала. Живет в Москве.

 

Январским праздничным днем в далеком глухом Задонье, на малом хуторе Иванушкин, в просторном доме старой Буканихи догорала молодая гульба. Началась она под Новый год, шумно и ярко, с шампанским, цветными ракетами, стрельбой из ружья; потом гульба притухала, оживая порой, когда объявлялись новые гости.

Хозяйничал в доме внук Буканихи — Васька по прозвищу Дрот, крепкий жилистый парень, который нынче жил в городе: шоферил там, на стройках работал, мыкаясь по чужим углам, порою ненадолго подженивался, но любил гостить на хуторе, в родном гнезде: рыбачить, зайчиков осенью да зимой гонять, помогать бабке в делах огородных, за домом глядеть — словом, жить на воле. Тем более что здесь своя крыша над головой и бабушка — родной человек.

Нынче он прибыл на хутор загодя, подладил старый трактор — отцово наследство — и начал таскать из приречного леса тополевый да вербовый сухостой на дрова, призвав на подмогу ли, в компанию для веселости полубездомного Ваню Шнурка, наследника покойной бабки Хомовны. Работали по-молодому, в охотку, тем более с трактором. По доброй еще погоде успели натаскать сухостоя. И не только к букановскому двору, но и к другим. Кому за магарыч, а кому за спасибо. Свои люди. Натаскали, напилили дров. Кололи, под сарайную крышу прятали.

А потом пришла непогода: холодная морось, ветер и слякоть.

Единственную дорогу развезло: ни пройти, ни проехать. И хутор Ива-нушкин, словно старый человек, стал жить своей, в последние годы привычной, одинокой жизнью, готовясь к празднику в меру сил.

У молодых гостей ли, хозяев сил, славу богу, хватало. И потому, с дровами почти разделавшись, Васька Дрот подался к воде, на Дон: душу отвести да рыбкой разжиться.

Тем более что вовремя объявился на хуторе могучий Коля Мордовкин, который с малых лет на воде, считай вывелся там, как головастик. «Сеть да весло — наше ремесло», — повторял он вослед за покойным батей своим. «Дон нас прокормит», — тоже батино присловье. А ведь и вправду кормил. До поры. Новые времена это ремесло упразднили. Нынче Коля Мордва трудился на железной дороге, приезжая на хутор лишь в отпуск да на праздники, как теперь. Приехал и тут же с Васькой Дротом схлестнулся. Сап храпа ищет…

Встретились. Обрядились в рыбацкую одежку — ватники да высокие сапоги-забродни — и подались на Дон, оставив при дровяных делах зябкого Шнурка. Пусть греется возле печки.

Дрота да Колю Мордву стылость не брала. У них лишь морды чугунели от холодного ветра, дождя да костенели красные, словно ошпаренные, руки. Но это было в привычку. А холодная морось да ветер еще тем хороши, что рыбнадзор ли, милиция поленятся в такую погоду высовывать нос.
В иную пору поймают и обдерут до нитки.

Поставили пару сеточек возле берега да еще с одной ночью, впотьмах, плавали, надеясь на крупную рыбу. И хотя от прежнего Дона, многорыбного, теперь осталась лишь память, на уху да жареху все же поймали: окуней, плотву, краснопёрок. А еще ухватили пару лещей да сазана и толстолобика на балык. С фонарем — тоже ночью — полмешка раков добыли, на отмелях. Двое суток безвылазно на воде провели. Зябли да мокли. Но охота пуще неволи. Заодно прошлись по береговому займищу да в молодых сосняках и нарезали целое корыто последних грибов: зеленух да синюю ножку. Старая Буканиха чистила их, варила да окисляла «керчиком» — красным томатом, по-старинному, по-казачьи. Золотая закусь.

Рыбалка, грибы, раки — хотелось все ухватить, не столько для еды, сколь для души, наскучавшей по этому простору: этой воде, нынче, в предзимье, прозрачной у берегов и темной в глуби, стылой, ожидающей льда; по этим берегам, высоким, обрывистым, меловым и низким, песчаным, заросшим озябшими сизыми талами, которые ждут теплого снега. Все это — привычное с малых лет, а значит, свое. По нему скучаешь.

За два дня отвели душу. Насквозь проветрились, до костей намерзлись. Понятливый Ваня Шнурок ко времени накочегарил баню. Целый день парились, отмываясь да согреваясь.

А потом пришел Новый год. И все было как положено: наряженная елочка со звездой и щедрый праздничный стол, яркий и зазывно пахучий: жареная да отварная рыба, свежепросоленный балычок с жирком, грибки, раки да из летних припасов, из погреба, соленые помидоры, огурчики, кислая капуста с ленточками красного перца. А в середине стола — шампанское с серебряным горлышком, для порядка.

С вечера подходили хуторские старики хозяйку поздравить да подивиться нынешней для хутора редкости — наряженной елке.

Но старые сидели недолго: рюмку выпьют, поохают — и к дому спешат; на улице — непогода: склизь да морось, рано темнеет. Старому человеку в такую пору бродить негоже.

Новый год встречали лишь молодые: Васька Дрот да Коля Мордва и, конечно, Шнурок; да еще две девки: Вера Губатая и знаменитая Королиха, молодая, приглядная.

За окнами — темь кромешная, холодный ветер и дождь. А в доме светло, тепло, два телевизора с песнями да веселыми фильмами, щедрый стол.

Поднимать тосты начали загодя, от самой Камчатки. Там Вера Губатая на заработках бывала. От Дальнего Востока встречали и провожали долго, пока хватило сил.

Потом долгий отдых. Коля Мордва Веру увел. Королиха осталась при хозяине, на мягких перинах. И бедолаге Ване Шнурку, конечно, теплый угол нашелся.

Отсыпались. Но помаленьку к тому же месту прибились, потому что на воле — зимний дождь и холодная слякоть. Никуда не уйдешь, не уедешь. Даже в станицу. До нее двадцать верст непролазной грязи.

В букановском доме два телевизора, один из них с «видиком». Музыка, песни, кино… Можно в карты играть, в подкидного дурака да проходного. Можно просто болтать, давнее и близкое вспоминая.

Для бедного Вани Шнурка и вовсе настал рай земной. Пять лет назад умерла его бабка, старая Хомовна. С тех пор он и мыкался неприкаянно: сначала — сиротский приют ли, детдом в районном центре; потом снова хутор, его округа, где он нанимался скотину пасти, сторожил у рыбаков вагончик да сети, помогал им; куда-то пропадал и снова возвращался. Подворье его растаскивалось и разваливалось без пригляда. Да и сам он — парень вовсе молодой — гляделся незавидно: морщинился, словно старик, телом болезненно захудал. Отсюда и кличка — Шнурок.

В букановском доме, при Ваське, в эти дни Шнурок отмылся, от пуза наелся горячего и в благодарность суетился по хозяйству: приносил дрова, подбрасывал в печь, сидел не за столом, а возле открытой топки, на низкой скамеечке, глядя в огонь и покряхтывая от удовольствия. Отсветы пламени играли на лице его, словно помолодевшем.

— Все зябнешь, Шнурила… — посмеивался Коля Мордва, полеживая на диване.

— Тебя бы заставить скотину пасти в зиму. Ты шкуру наел, шубы не надо. А у меня одни кости. Пойди попаси! Хоть денек!

— Не надо! — решительно отказался Коля. — Знаем мы это дело.

Приходилось ему и другим в очередь пасти хуторское стадо. Летом еще куда ни шло, а вот в пору осеннюю, зимнюю, в стылую ветреную слякоть, от темна до темна, а уж тем более при худой одежонке — не дай бог…

— Ладно, грейся, Шнурила… — проникся сочувствием Коля и свое вспомнил: — Нам нынче тоже несладко. Кинули на ростовскую линию. Подбивать полотно. Степь голимая. Высаживают на участке. На весь день. Вечером собирают.

— Тогда и ты иди грейся, — великодушно пригласил Шнурок.

— У меня своя печка… — похвалился Мордва, подгребая поближе задастую Верку. — Аж пышет!

— Может, поменяемся? — хихикнул Шнурок.

— Дело магарычовое…

— Не купил, а торгуешь, — остудила его Верка добрым тумаком.

Они были друг другу под стать: тушистые, рослые, по возрасту ровни. Виделись редко. Коля Мордва, оставив рыбацкое свое ремесло, в последнее время прижился на железной дороге: там — две недели, потом — на хуторе, у матери, отдых. Верка летом моталась по всей стране, по стройкам, на вахтах, штукатурила да малярничала. Зимой торговала на рынке, в городе да в райцентре, конечно, от хозяев.

Встречались они редко, но близко, ненадолго согревая друг друга в молодом еще одиночестве. На хуторе давно уже не было выбора: одни старики. Лишь Васька Дрот погостит да мыкается по округе Ваня Шнурок. Да редко-редко, как ныне, объявится Королиха.

Нынче их собрали праздник и случай. Они отдыхали всласть, процеживая ленивое время среди своих людей, в родном хуторе, в своей воле. После чужих углов: тесных бытовок, вагончиков с нарами, прокуренных, провонявших, после долгих дней несладкой работы час нынешний, конечно, был праздником, который скоро закончится.

И для старой Буканихи было в радость это многолюдство. Она выходила порой из своей комнатки-боковухи, чай пила за столом, оглядывая молодых, словно глазам не верила, уже привыкнув к одиночеству, стариковству.

— Бывалоча… — говорила она, — бывалоча, на эту пору хутор гудит, как ярмонка. Новый год, и праздник заходит, Рождество, святки. На улицах людно, ребятня мыкается, молодежь. С горы на шкурах, на санках катаются.
На вечорки сбираются, готовятся христославить. Как же… Праздник заходит. А ныне — ни шуму, ни граху. Спасибо, хоть вы приехали. — А потом добавляла желанное: — Поженились бы вы. Деток завели. И зажили, как бывалоча…

Такие речи были не в новость для всех. Об этом твердили родные и Верке, и Коле Мордве. По старым обычаям, и впрямь им давно пора жить семейно. Но нынче время иное. Людям пожилым его трудно понять. Они гнут свое, конечно добра желая. Вот и бабка пыталась внушить:

— Бывалоча…

— Бывалоча было другое время, бабаня, — не в первый раз отвечал ей внук. — Бывалоча, колхоз был, работа была на хуторе, зарплата, дома людям строили, для детишек — детский садик и школа, магазин, почта… А ныне? Где тут работа? Куда идти? К Бугру, к Ревунову, к чеченам? За копейку ишачить? За кусок хлеба? И тем будут попрекать. Либо ты забыла, как мне Бугор заплатил за целое лето? Для них теперь бомжи — золотая кадра. Один подох, другого менты привезут. Какие тут жены да дети… Себя не прокормишь. Мыкаемся, как тараканы. Туда да сюда. И никто нас нигде не ждет. Вот и живи.

— А как же после войны? — возражала бабка. — Тогда ведь тоже была разруха, голод...

У молодой Королихи такие речи вызывали досаду и раздражение. Но старому человеку, тем более хозяйке, перечить не будешь. Лучше пойти покурить на волю. Королиха уже занудилась, застряв на хуторе. Приперлась сюда, под хмельком, в последний раз проведать маманю, которую сто лет бы не видела, и хутор, в котором долго жила; проститься перед отъездом надолго, а вернее что навсегда. Уезжать было страшно. Но она решилась; и теперь, в ожидании срока, хотелось забыться. А тут попался Васька Буканов. Погуляли.

А теперь — тоска зеленая. Эти бабкины речи: «Жанились бы…» И особенно про «деток». Поневоле зубами скрипнешь. И уходишь курить.

На крыльце, под навесом, было покойно, лишь репродуктор, который Васька сюда подвесил, лишь это дурацкое радио осипло поет:

 

Как живешь ты, отчий дом,
В светлой грусти о былом?

 

На воле — зимняя непогода: холодный дождь моросит, низкие тучи гонит и гонит ветер, какой день уже солнца нет, глухие серые сумерки, в которых тонут голые деревья, черный бурьян, разъезженная дорога в просторных лужах, рябых от дождя и ветра, серые заборы, старые домишки. Безлюдье. Даже собак не слыхать.

Хутор Иванушкин и прежде был невелик, двумя порядками домов и усадеб полого стекая к берегу Дона. Но раньше когда-то была тут колхозная бригада с машинами, посевами, пашней, скотьими фермами, мастерскими были магазин, клуб, школа, почта, своя медицина. И до станицы, где размещалось правление колхоза, вовсе недалеко; туда-сюда ездят машины, тракторы, возят молоко, зерно и, конечно, людей.

Их было много. Потому сюда и приехали Королёвы, покинув неспокойный Кавказ. Глава семейства, по профессии ихтиолог, собирался здесь разводить форель. Но успел лишь жену с дочкой вывезти, устроить их. А сам вернулся на прежнее место, последние дела доделать. И пропал, как пропадали в краях тамошних люди надолго, а чаще навсегда, особенно русские.

Королёвы, мать с дочерью, осели здесь. Прежде хутор был людным. Теперь старые дома и старые люди доживают свой век. Кладбище, а не хутор.

В станице веселее. Там — магазины, на праздник люди понаехали, гости, даже кафе есть «Синий туман», с музыкой и вечной гульбой.
А уж в районном центре тем более. А в городе… Там и вовсе. А здесь даже мобильный телефон не работает. Какая-то яма ли, пропасть. Словом, тоска зеленая. Бабкино: «Жанились ба… Да плодились ба…» Верка Губатая, Мордва да плюгавый Шнурок…

Королиха стояла на крыльце, курила, зябла. И ждала. Казалось ей, что вот-вот пробьется через шум дождя и ветра и через эту дурацкую радиомузыку, пробьется и станет слышней звук мотора, а потом машина появится. На больших черных джипах тут иногда мыкаются богатые городские охотники да рыболовы. Будут ехать и ее заберут. Увидят на крыльце — молодую, красивую, белые волосы до плеч... Увидят и увезут для долгого праздника — настоящего новогодья. Погулять напоследок и уехать к чертовой матери, в эту Ирландию-Гренландию, к черту на рога, все напрочь отрезав и все забыв.

Она докурила, но стояла, чутко вслушиваясь. Мешала сиплая музыка репродуктора:

 

Здравствуй, милый отчий дом!
Я жива твоим теплом…

 

Васька-дурак подвесил тут… Кирпичом бы в морду… Этому радио. Чтоб замолчало. Но пачкаться неохота, кирпич искать.

— Ар-ря! Ар-ря! Куд-куда! На баз пошли! — раздался рядом молодой звонкий голос. — Ар-ря! Ар-ря! Пошли на баз! Пошли, кому говорю!

Виделись теперь вовсе редко, но прежде на одном хуторе жили, в одном классе учились, и потому как не признать.

— Серёня! — окликнула Королиха.

Молодой парень тут же отозвался:

— Привет, Королева! Ты откуда взялась?

Когда-то, в школе и в классе, «Королева» была ее шутейная добрая кличка. В основном, конечно, от фамилии: Королёва. А еще потому, что была она самой красивой девочкой в классе, а может, и во всей школе: высокая, статная, белолицая — нездешней, городской породы.

— Проведать приехала родной хутор.

Услышав разговор, на крыльцо вышел Васька Дрот, закричал:

— Привет, Серый! Заходи, гостем будешь! А если с поллитрой, то — хозяином! — хохотнул он.

— Сейчас! Скотину загоню и прибуду! А то опять увеются, еле нашел…

Серёня ли, Серый, Серёга — парень молодой, лишь армию отслуживший, тоже на хуторе гость редкий. Он в городе учится на машиниста тепловоза. А нынче, как и у всех, каникулы, у родителей гостеванье, уже непривычное: ешь да спи, спи да ешь. Тем более такая погода: слякоть и дождь, носа не высунешь. Да его и высовывать некуда. Лишь во дворе да на базу копошиться, помогая родителям по хозяйству. Потому и встреча — в радость: своя, хуторская молодежь, вместе росли, давно не виделись.

Быстро отогнав скотину, Сергей прихватил из дома пластмассовую бутыль домашнего виноградного вина — отцово изделье — да алых, приглядных яблок и сменил будничную одежонку на яркий новый спортивный костюм. Все же — праздник.

И в доме Васьки Дрота с приходом Серёни праздник ожил и вспыхнул, словно в притухший костер вязанку хвороста бросили. Пахучее домашнее вино, алые яблоки, а главное — новый человек, с которым давно не виделись.

Дружно выпили. И начались расспросы:

— Ты, Серёня, всё учишься? На машиниста? Круто! Прокатишь на паровозе? С ветерком! Мордва у нас тоже на железной дороге. Машинист кувалды.

Потекли разговоры о нынешнем: кто да где? И конечно, прошлое вспоминали, кажется, совсем недавнее, когда вместе росли, в школу ходили, в летнюю пору — речка да лес, в зимнюю — санки, лыжи, коньки. Ведь зимы были — не нынешним чета. И зимы, и все остальное.

— Зайцев петлями ловил на своей леваде! — хвалился Васька Дрот. — Бабка не даст сбрехать.

— Ты — зайцев, а я — сазанов! — оживился Коля Мордва.

— Тоже петлями?!

— Вилами, дурак! Огород заливало. И они заходили. Такие кабарожники! С ног сбивали.

— Тебя? — не поверил Шнурок, оглядывая могучие Колины габариты. — Это какой же сазан тебя повалит? Это уже не сазан будет, а танк!

— Они и были как танки: по пуду да по два! Не то что нынешние.

— А чехонь? — через стол протянул Васька длинную свою руку. — Во какая! Сабельная! А ныне — чехонка! Да и той уже нет.

— А помнишь, каких сомов вываживали, на «клочку»? На телеге не умещались. Хвост — по земле.

Это было вроде недавно: мальчишество, юность. Недавно, а не вернешь.

Так хорошо и светло вспоминалось.

И не только рыбалка. Новый гость Королиху давно не видел. А прежде в одном классе учились. И конечно, в те годы влюблен был Серёня в красавицу Королеву. Безнадежно влюблен. Он перед ней тушевался, лишь хлопал глазами. Королева была неприступной. И не только для него. Но глядеть, вздыхать и на что-то надеяться тоже было радостью.
И тогда и теперь, когда легкий хмель поднимал в душе светлую волну памяти и былой любви.

Королева рядом сидела. Все то же лицо, светлые волосы до плеч, синие глаза… А то, что случилось с ней… То тяжкое, страшное, которое с ней случилось и о котором знали все, то горькое и что было потом, и нынешнее, вплоть до поганой клички Королева… По известным делам.

Все это будто отступило для Серёни, который не видел свою одноклассницу давным-давно. А теперь встретил случайно.

Пасмурный серый день, дождь да слякоть, а на крыльце, словно новогодняя сказка, Королева стоит. И сейчас — вот оно, рядом, милое лицо, к нему обращенное.

— Я тоже, Серёня, хочу отсюда податься… — На мгновение сбилась, но тут же придумала Королиха: — Проводницей… — Не говорить же правды. — Я уже документы оформляю. И поехали… — Она в другой раз сбилась, боясь проговориться.

— Поехали! — обрадовался Васька Дрот. — Все поехали! Свой машинист. Своя проводница. При вагон-ресторане! Туда мы Колю поставим. Вышибалой!

— Всегда готов! — поднялся и принял рабочую стойку Мордва: пудовые кулаки наперевес.

— А меня — барменом! — присоседился Шнурок. — Я умею коктейли делать!

— Вот за это и выпьем! За нашу бригаду!

Выпили. И не раз. Выходили покурить. Болтали. Играли в карты. Глядели телевизоры. В одном из них, с видиком, была настоящая «Бригада» — длинное кино про Сашку Белого да Пчёла со стрельбой, ресторанами и прочей веселой жизнью. В другом — показывали новогоднее кино: там славили Рождество, принимая щедрое угощенье, которое было бы не лишним и на этом столе: домашние колбасы, жареные утки да куры, горилка да наливка.

— Может, и нам пославить?! — позавидовал Васька. — Пройтись по хутору со звездой. «Рождество твое, Христе Боже наш…»

— У нас наславишь… — вздохнул Коля Мордва. — Одни бабки.

— Бабки тоже бывают всякие, — убеждал Васька. — Вон бабка Куля. Миллионерша! Военную пенсию огребает! У нее полон погреб всего.

— Вот именно. Погреб. А на нем амбарный замок.

— К Бугру можно пойти. Уж там наготовлено…

У бывшего колхозного бригадира, ныне торговца и фермера, конечно, «наготовлено», но…

— Кобеля спустит, — сказал Коля. — Последние штаны оставим.

Серёню с Королихой эти разговоры обходили стороной. Они вспоминали школьные дни, одноклассников, учителей: кто уехал, а кто остался. Тепло об этом вспоминалось и хорошо говорилось. Будто вернулось прежнее: время и годы. Они говорили негромко, лишь для себя, словно ворковали. Молодые, красивые…

Ване Шнурку эти беседы не нравились. Он тоже на Королиху завидовал, надеясь на случай. А теперь вдруг объявился Серёня при новом костюме, словно петух. Выпил, окосел и прилип. Вот-вот под юбку полезет.

Иное заботило Ваську Дрота. Оглядев пустеющий стол и убрав порожние бутылки, он сказал со вздохом:

— А к Бугру надо бы сходить. Пивка взять и кое-чего еще. Но ведь не даст, гад, под запись. Скажет, увеетесь в город — ищи вас…

— Не даст, — со вздохом подтвердил Коля Мордва.

Бугром звали, по привычке, бывшего колхозного бригадира, который нынче занимался самогоном да торговал всякой нуждой.

— А Шнурку он и вовсе не даст, — вслух подумал Васька Дрот и пожурил: — Нет у тебя, Шнурок, никакого авторитета.

Ваню Шнурка эти слова больно задели. Тем более что хихикнула Королиха. Он дернулся, от печки поднялся и сказал резко:

— Не славить надо, не просить подаянку, а за горло брать! За горло! — показал он на телевизор, где и впрямь брали за горло. — Как они! Понятно?

Это было так неожиданно для тихого Шнурка, что все засмеялись.
И тогда Шнурок словно взорвался, заорал:

— Смеетесь! Только и умеете ржать! А вас шкурят кому не лень!
Вас дрючат! Спереди и сзади! А вы ржете от радости!

Нового взрыва хохота Шнурок не выдержал и ошпаренно вылетел из хаты.

— Перепил… — вослед ему сочувственно сказал Васька Дрот. — С непривычки. Ладно, остынет — вернется…

Бедный Ваня Шнурок и в самом деле за эти дни лишнего выпил и потому не сдержался. А ведь ко всякому обращению уже привык, живя в чужой воле. Когда ругали его, он сжимался (хорошо, что не бьют), но в последнее время где-то в груди, возле сердца, начинало щемить, и хотелось заплакать, а порою взорваться и взорвать всех разом, как сейчас. Он их всех ненавидел: Дрота, Мордву, безмозглых, тупых кретинов, ненавидел и презирал. Он знал, что он — лучше, умней этих хуторских быков, которые лишь «цоб» да «цобе» понимают. Недаром, когда он учился в школе, звали его Ваня Лобанок, а в детском доме и вовсе — профессор. Его учителя хвалили.

А эти быки хуторские… Сами бомжуют в городе, а здесь из себя корчат хозяев. И эта задастая Верка — базарная шлюха. И этот молодой петушок Серёня, принаряженный, машинист тепловоза. Он их всех сейчас ненавидел и презирал. Лишь Королиху жалел: она такая красивая.

На воле между тем менялась погода. Разведривало. Уносило низкую сизую наволочь. Там и здесь прояснивалось, синея. Оттуда, из стылой небесной синевы, тянуло зимним холодом. Зябким ветром повыдуло последних живых людей, которые копошились на своих базах. Хутор лежал в пустом безлюдье и редких мерклых огнях. Пахло кислым дровяным дымом. К ночи, к холоду топили печи.

Никого не встретив, не увидав, Шнурок вгорячах промчался через весь хутор, до самой горы, в подножье которой лепилась малая хатка, когда-то летняя кухня бабки Хомовны, нынче — Вани Шнурка владенье.

В давно не топленной мазанке царили стылость и холод. В малые окошки едва пробивался зимний сумеречный свет. Да и что здесь разглядывать… Бедная постель, на столе — чашки-ложки, да вместо иконы, в простецкой рамке, под треснутым наискось стеклом фотографии бабушки, мамы и лобастого мальчонки Ванечки из далекого детства. Стылость, холод. Сколько дней с дровами для Васькиного дома пластался: таскал из леса, пилил да колол, свою хату забыв. И вот она — благодарность.

А куда-то еще идти — дело пустое. Его никто и нигде не ждет. Разве что на кладбище, где покоятся мама и бабушка. Единственные в мире люди, которые любили его и жалели, но теперь сами зябли в стылой земле. На кладбище хорошо приходить летом, когда земля теплая, с мягкой травой и цветами. Но до летнего тепла еще так далеко, а теперь — одна лишь стылость и легкая продувная куртешка на плечах. И эта ветхая мазанка с земляным полом, в которой хорошо летом жить, в прохладе. В детстве он любил ночевать здесь. Но тогда рядом был дом: бревенчатый, теплый. С мамой и бабушкой. А потом все ушло: сначала мама, потом бабушка. Осталось сиротство. И даже дом увезли, пока он в приюте жил. Бригадир построил из него амбар на своем подворье. И вернулся Ваня лишь к этой землянке. А бригадир, теперь уже бывший (колхоз-то пропал), бывший «бугор», нынче богатый фермер, еще и пригрозил: «Возникать будешь, подгоню бульдозер и мазанку — под яр, вместе с тобой». Сила солому ломит.

Бабушка своими руками лепила эту мазанку после войны, после немцев. Летом в ней было прохладно. А зимой лишь подыхать.

Но умирать не хотелось, а значит, надо было возвращаться откуда пришел. Проветрился, а теперь возвращайся, опустив голову, спрятав глаза. Пусть смеются. Лишь бы согреться. Его начинал бить озноб.

По пустому, стылым ветром прометенному хутору, сгорбившись, стариковски шаркая ногами, он шел и шел, против ветра и против воли, из последних сил. А потом вдруг встал возле двора и домика бабки Акулины. У нее желтел свет в окошке. Ваню Шнурка колотил озноб, надо было согреться, а тогда уж дальше идти. «Миллионерша…» — вспомнил он Васькины слова.

И в самом деле богатая старуха — военную пенсию огребает. В честь праздника, конечно, стакашек нальет. Ей ведь тоже скучно одной. Нальет стаканчик и одолжит деньжат сотню-другую. Она ведь бабушкиной подругой была. На подмогу порой зовет, и он ей помогает по-свойски. Конечно, она обогреет и даст деньжонок. И тогда уж в букановский дом он заявится гоголем. Рядом с Королихой сядет за стол. Рядом с Королевой…

Во двор войдя, Шнурок постучал в окошко и позвал:

—Баба Куля! — Он знал, что она на засов запирается.

На голос и стук старуха отозвалась, выйдя в сени и отодвинув запор, для порядка спросила:

— Кто там?

— Свои… Здорово живешь, бабаня. С праздником! — весело сказал Шнурок, помогая отворить дверь и тут же проходя к теплу, в невеликую кухню и горницу.

Старая Акулина хоть и жила одиноко, но гостю не обрадовалась:

— Чего тебе надо? Какая нужда принесла?

— С праздником, говорю! — повторил Шнурок, замечая накрытый столик с конфетами, пряниками да бутылкой вина.

— У вас вечный праздник, — обрезала его старуха. — Говори, чего надо?

— Чего надо к празднику?! — засмеялся Шнурок. — Налей стакашек для сугреву да пару сотен займи. Отдам или отработаю. Ты меня знаешь.

Старуха его, конечно, знала, порой приглашая на помощь по хозяйству, особенно летом. Но нынче была вовсе ему не рада.

— А ты кроме «дай» да «подай» чего-нибудь знаешь? И с чего ты будешь отдавать, с каких доходов? Иди отсюдова, — строго сказала она. — Правда, что чистая Шнурила. Шныряешь да доглядаешь, где плохо лежит. Повадилась, нищеброда!

Последнее слово коротко, но больно ударило Шнурка, достав до сердца, даже со вспышкой, словно короткое замыкание. Замкнуло и вспыхнуло. А когда вспышка погасла, старуха лежала на полу, скорчившись. Крепко он ее по голове долбанул. Болел еще сжатый кулак. А старуху было вовсе не жалко.

В бабкиной хате Шнур недолго хозяйничал: сгреб со стола угощенье, пошарил на божнице, за иконами да в головах, под матрацем кровати, деньги забрал. А еще проверил шкафчик, запечье, отыскав большую бутылку водки, магазинные консервы, колбасу, домашнюю мясную тушенку и даже плитки шоколада. Увесистая набралась сумка. Хозяйку он оттащил в коридор и спустил ее в открытую яму погреба, по лестнице. Мягко пересчитав перекладины, старуха упала и где-то там, внизу, во тьме, охнула.

— Отдыхай, бабаня! — весело сказал Шнурок. — Ныне праздник!

Ему было и впрямь весело. Он почуял молодость и силу свою.

Вприпрыжку, зайцем, промчался он от бабкиной хаты к букановскому дому, где его вовсе не ждали. Таким не ждали.

Дверь открыв нараспашку, Шнурок вошел козырем и бухнул на середину стола водки бутыль, а потом, горою, все вместе: конфеты, колбасу, консервы, опорожняя карманы и сумку. Перед Королихой вино поставил, изображая галантного кавалера, сказал:

— Для дамы. Будем на брудершафт пить! — И даже поклонился.

Честнбая компания, онемев, не сразу в себя пришла. А потом взорвалась:

— Вот дает Шнур! Откуда дровишки?

— Не Шнур, а целый Шнурище!

Эти возгласы еще более ободрили Шнурка. Он не присел, он мыкался по хате, командовал, понимая себя уже не гостем — хозяином:

— Наливай… Погоди! Разогреем тушеночку! Горячая лучше!

И его слушались: налили, но ждали, пока разогреется, зашкварчит, запахнет жирная свининка из банок. В самом деле, хорошо закусить горяченьким.

Дождались. Выпили, стали закусывать.

— Откуда дровишки? Либо у Бугра взял? Или наславил?

Шнурок лишь усмехался, довольный. Он сел во главе стола, рядом с Королихой, поглядывая на нее, тоже по хозяйски: ведь он был еще и при деньгах.

А что до вопросов, то он ответил скромно:

— Прославил. У миллионерши.

— Раскололась?

— А куда ей деваться, — веско произнес Шнурок. — У нас — не у Феньки. Короткий разговор. И конкретный.

Обычно он был молчуном. Да и что он сказать мог, бездомная сирота. А теперь вдруг заговорил. Свежей водочки выпил, закусил и заговорил уверенно, быстро, горячечно:

— Шкурить их надо, а не славить! Не подаянку просить, а шкурить! —
И как было не горячиться бедному Ване, ведь о своем говорил: месяцами скотину пас у чеченцев и у своих, считай, за кусок хлеба да ненадежный кров; всегда обещали горы златые, а потом обманывали. — Они нас обдирают, а мы подаянку просим! — кипятился он. — А надо за глотку брать! Вон гляди, как ребята работают! — указал он на телевизор. — И как живут!

На одном из экранов кого-то стреляли, убивали, а потом — белоснежная яхта посреди синего моря под ярким солнцем, на палубе накрытые столы — золотистое шампанское с пузырьками; загорелые тела, веселые лица; и прямо с палубы, с борта — в море. Бу-бух! Сияющие брызги. Прозрачная вода.

Телевизор показывал четко, явственно синюю склянь воды, неба, молодых людей. Вот они рядом — счастливые… А на другом экране после стрельбы был самолет, а потом — заснеженные горы, зеленые елки, нарядные домики, быстрые снегоходы и лыжи.

— Гляди, гляди! Наш Ревунов! — закричал Коля Мордва. — Вон он!

Но в телевизоре картинка уже сменилась.

А Ревунова там быть не могло, потому что показывали кино. Просто кто-то похожий на бывшего председателя колхоза, ныне — богатого фермера, хозяина обширных здешних земель, скота.

— Зуб даю! — поклялся Коля Мордва. — Наш Ревунов, его морда!

Бывший председатель всегда был любителем хорошего отдыха. Прежде по зимнему времени он ездил в Кисловодск, на Кавказ, в горы, на лыжах катался. А нынче сам бог ему велел в заграницу податься.

— Гужбанят… — процедил Шнурок. — Один — в горы, другой — на теплые моря. Откуда у них богатства? Почему ты не забогател? — К Ваське Дроту вопрос. — Либо твой батя был лодырем и ты — в него?

Большие, для красоты подрисованные портреты Васькиных родителей висели на стене, в рамках. Отец — при костюме и галстуке, с орденом и медалью.

— Батя был человеком… — со вздохом сказал Васька Дрот.

Из комнатки своей, что-то расслышав, с кряхтеньем выплыла старая Буканиха, на портрете остановила взгляд, прошелестела:

— Сыночка моя золотая… Бывалоча, славят его на каждом собрании.
С Доски почета не выводился, лишь карточки меняли.

Васька Дрот разлил по стаканам водку, сказал:

— За батю. Не чокаемся. Не положено.

Он выпил одним глотком, стукнул пустым стаканом о стол и повторил прежнее:

— Батя был человеком. На любой технике, зимой и летом. Пахал, и сеял, и убирал… — И прорвалось больное: — Он потому и удушился. Ну, пусть выпил… Но все равно. Ему ведь было обидно: лучший механизатор, жизнь на колхоз поклал, с малых лет. И мамка всю жизнь при скотине, дояркой. И бабка и дед. И я — пацаном еще был — с отцом на прицепе, на сеялке, на копнителе, штурвальным, потом — трактористом. Шесть земельных паев у нас было и имущественных. А чего получили? Ржавый тракторенок! Да еще посмеялся над ним этот гад… Вот он и задушился.

— А я о чем говорю! Это их надо душить! Не подаянку просить, а шкурить, свое брать. Один на горы уехал, а другой — на теплые моря, загорать, а ты рельсы ворочай, на холоде! — Это уже Коле Мордовкину. — Ты отпахал на Бабака всю путину весеннюю. Он тебе сколько платил? Двести рублей денщина. Первый заброс в четыре утра, а последний впотемках. Вода холоднючая, ветер, руки лопаются. Сутками на воде. Две сотни в зубы держи.
И не вздумай рыбину взять на уху. Получишь по морде этой рыбиной.

Мордва лишь вздохнул: все правда. Хотел на путине заработать, как раньше. Не получилось…

— Землей завладали! И уже водой завладали! — не унимался Шнурок. — Донские казаки называемся. А на воду лишь с берега гляди! Да скоро и на берег не пустят. В станице железной сеткой отгородили затон, причалы построили для своих катеров, пляж собственный. Не подходи! Не имеешь права! А уж о рыбе и не мечтай!

Без бабкиного «бывалоча», конечно, не обошлось.

— Бывалоча, батя твой, Иван Селиванович, царствие ему небесное, на Благовещенье, на Вербное воскресенье рыбкой весь хутор оделит, — рассказывала она Коле Мордве и другим. — Наша вера строгая, пост держали. А в эти два дня можно рыбу есть. Так положено. Твой батя никому не откажет. Берите, мол, разговляйтесь. Слава богу, на Дону живем. Чтобы все на праздник ухи похлебали, чебачка ли, сазаника в печи запекли. Престарелым да вдовам лошадкою на дом везет. Упокой его, Господи, нашего рыбачка. До смерти за него буду молиться.

— Помянем дядю Ваню, — всколыхнулся Васька Дрот, разливая по стаканам. — Не чокаться, не положено.

Помянули. Повздыхали. Потому что судьба да кончина старого рыбака Мордовкина были горькими. Всю жизнь он в рыбколхозе работал. Тогда пойманную рыбу сдавали на «приемку» рыбного завода. Оттуда зарплата, сети, невод, горючее для катеров и лодок, даже одежда рыбацкая, теплая. Так и жили. Потом началось странное: рыбу ловишь, сдаешь, а тебе — шиш: ни зарплаты, ни сетей, ни горючего, одни лишь посулы: «Погоди… Потерпи...» Несколько лет такое тянулось, а потом вовсе рухнуло: колхоза нет — «Тихий Дон» назывался, — а вместо колхоза объявились хозяева: Костя Грек — сынок председателя — да пронырливый Бабак. У них — катера, сети, неводы, вчера еще колхозные. А главное — «разрешения» да «квоты» на вылов рыбы. А всем остальным «не положено». Хочешь — иди на новых хозяев работай. Они «в законе»: любыми сетями и тралами, везде, вплоть до нерестилищ, куда сроду нос не совали. Теперь все можно. Но лишь хозяевам. Для остальных — рыбнадзор, милиция, ОМОН с автоматами, особый отдел, все слетятся и сторожат, коршуньё. У них — могучие, быстрые катера, приборы ночного виденья. Комар не проскочит. Берегут. Для Кости Грека да Бабака, которые цедили Дон, пока весь не выцедили, вплоть до лягушек.

Старый Мордовкин, несмотря на запреты, выходил на воду, оправдываясь: «Хоть чуток, на прокорм…» Его ловили, штрафовали, отобрали сети и лодку. А он плавал ночами на каком-то ветхом корыте: «Хоть на прокорм…» Могучий катер в ночной тьме, налетев, в щепки разнес утлую лодчонку и самого старого рыбака и даже не остановился. Потом что-то нашли, собрали, чтобы в гроб положить, под закрытую крышку. Так что было о чем горевать и вздыхать, даже теперь, через время. Особенно Буканихе, человеку старому. Чего случись — и никто не спохватится, не поможет; никто глаза не закроет. Лежи и лежи в пустой хате, гнилая колодина. Поневоле позавидуешь даже старому Мордовкину. Его хорошо ли, плохо, но схоронили как положено, вовремя. О таком вот, несладком, думалось бабке Буканихе.

А люди молодые, на крыльцо выйдя покурить, тут же забыли о горьком, потому что на воле шел тихий снег. Хуторская округа, даже теперь, в ночи и в пелене снежной, посветлела. Полная луна ли брезжила, пробиваясь сквозь тучи, белый снег ли светил... Но разом душа почуяла, что позади черное предзимье: глухие долгие ночи и мерклые дни, в которых порой жизнь становится немила; а теперь открывались высокие небеса, простор земной и так славно, в полную грудь дышалось, что не хотелось уходить под крышу. Сразу повеяло праздником, который подступал и был уже рядом. Недаром прежде охрипшее радио на крыльце вдруг запело голосом чистым, высоким:

 

Мы поедем, мы помчимся
На оленях утром ранним!
И отчаянно ворвемся
Прямо в снежную пургу!

 

Слова этой нехитрой песни были так впору, что Королиха выдохнула:

— Поехали… По снежку… Серёня… Дрот!.. По снежку!

Дрот хохотнул, Серёня лишь губами почмокал, зато Ваня Шнурок сразу понял:

— Едем! По снежку! Покатаемся! Веселуху устроим!

Именно «веселуха» ему нужна была.

— Куй железо! — весело кричал он. — Пока горячо! Праздник на нашей улице! Погнали…

Горячил его и бодрил не водочный хмель, пьянило иное: сила, которую он всегда в себе чуял, до поры скрывая, а теперь — вот она. А за силою — власть, которую поняли все. Удивляясь, но принимая ее.

— Трактор заводим, — командовал Ваня Шнур уже в доме. — Цепляем сани. И к Бугру славить. Заправляемся у него. По полной. И соляркой, и кое-чем еще. У Бугра все есть. Заправляемся и погнали! По снежку.

На немые вопросы он ответил, показав пачку денег:

— Запас надо иметь. Откуда дровишки? Помните, летом городских колонули. Это я их колонул. И залег.

Было такое. Городских «крутяков», богатых, обокрали на берегу Дона. Милиция приезжала из райцентра. Но никого не нашли. А теперь вот… Пачка денег. И Шнурок уже вовсе другой: распрямился, глазами посверкивает, в голосе — сталь. И впрямь поверишь.

— Заправляемся по полной. И погнали. Дрот, ракетницу давай. И бери ружье. — Объяснение с хохотком: — Зайчишек будем гонять. Из-под фар. Зайчатинка вкусная.

Уже одетые, присели к столу, выпили на дорожку. Ваня Шнур, в хозяйском старинном полушубке, широким ремнем подпоясанный, с ракетницей, смотрелся серьезно.

А рядом — счастливая Королиха, вся — в ожидании праздника. «Мы поедем, мы помчимся…» — напевала она, забыв о бедном Серёне, который сразу поскучнел и расквасился. Пошел он к черту со своими «соплями» о детстве, о школе. В душе Королихи пело иное: «Мы поедем, мы помчимся…» Гульнуть как следует, а потом и вправду уехать навсегда и все забыть, начиная новую жизнь.

Выпили и поехали. Трактор завели, сани прицепили, настелив в них соломы. И покатили, оставив дома Веру Губатую: «Не хочу… Там зябко…», и Серёню, который все более трезвел.

Трактор покатил по свежему снегу, легко таща за собой деревянные сани с веселыми седоками. Путь был совсем недалеким.

Просторная усадьба бывшего колхозного бригадира, а ныне просто крепкого хозяина по старой кличке Бугор, стояла на краю хутора, словно крепость, окруженная высоким забором из бетонных плит и такими же плитами мощенная. Советская власть долго строила: скотьи фермы да полевые станы; думалось — навек. Теперь все это добрым хозяевам сгодилось. Гаражи для техники, склады, амбары, теплые стойла для скота, крытые базы для выгула, сенники, гумна. На подворье Бугра не все уместилось, выбираясь за городьбу.

Мощные светильники на высоких столбах с четырех углов освещали усадьбу, подходы к ней. И потому веселый тракторный поезд, даже в ночи, был вовремя замечен и встречен у ворот хозяином, который принял их за обычных «клиентов», которые хорошо загуляли и решили продолжить праздник.

Из трактора и саней первыми вылезли Васька Дрот да Коля Мордва с ружьем за плечами. За их спинами — Ваня Шнурок. Напослед, приобняв Королиху, он пообещал ей: «Сейчас я его колону».

Хозяин, увидев ружье, удивился:

— Чего это вы?.. С оружием?..

— Зайцев будем гонять, — засмеялся Дрот. — Заправимся у тебя и погоним.

Все было привычным для хозяина. Но потом наперед вышел Ваня Шнурок и повел речи странные:

— Заступили мы на охрану. Положение, сам знаешь, сложное. Без оружия — никак. — Он распахнул полушубок, вынул ракетницу, помахал ею, ошарашив не только хозяина, но и Мордву с Дротом, которые стояли, глаза выпучив. — Мало ли дураков? — продолжил Шнурок. — Возьмут и стрельнут. Такой вот ракетой. И сено твое как полыхнет!

Сена, соломы и впрямь было много. Три длинных больших скирда.
И если вспыхнут, то страшно подумать. А еще — цистерны с горючим. Тогда — вовсе всему конец.

— Мы тебя охраняем, — серьезно внушал хозяину Ваня Шнурок. — Твое добро, а не чье-нибудь. Другого Бугра тут нет. И потому, — строго закончил он, — две баклажки-полторашки нам и хорошую закусь. Давай быстро-быстро. И канистру соляры. Сгодится. Охраняем тебя, — еще раз подчеркнул он.

Бугор странные речи выслушал, горячиться не стал. Но все же не поверил, спросил:

— Шуткуешь?

— Какие шутки! — холодно ответил Шнурок. — Тебе показать? Небольшой фейерверк.

— Не надо, — ответил Бугор. — Я понял.

Он и вправду всё понял: пьяные дураки, возьмут и в самом деле пальнут. Он был мужиком умным и не стал рисковать, понимая свою беспо-мощность. А что делать? Свои работники — не подмога. Они — такая же сволочь. По телефону звонить? И ждать? Свое ружье доставать? А этот дурак и впрямь запалит. И тогда полыхнет до неба. Одни уголья останутся. Рисковать нельзя.

Канистра солярки да выпивка — это мелочь. Он повернулся и пошел во двор, еще нестарый, крепкий, сутулый от работы мужик, с тяжелыми руками, которыми этого Шнурка поганого можно бы враз задавить. Но рисковать нельзя. И он пошел, оставив у ворот гостей непрошеных.

— Ты чего, Шнур? — прошептал Дрот, не ожидавший такого поворота.

— Молчи, — приказал ему Шнур.

Бугор все принес, все отдал, что просили: в канистре — горючее, в большом пакете — выпивку и закуску. Васька Дрот канистру с соляркой забрал, опустив глаза, и молчком пошел к трактору, за ним — Коля Мордва, ружье за плечами.

А Ваня Шнур сумку проверил: две пластмассовые бутыли с питьем, хороший сала шмат, вяленый лещ.

— Нормально… — похвалил он, а потом вспомнил: — Арбузика бы соленого!

Его услышала из саней Королиха и закричала:

— Арбузика хочу! Давай арбузика.

Бугор поглядел на нее, признал: «И эта здесь…» Зубами бы надо скрипнуть, но надо терпеть до поры. Потом отыграемся. Арбузика им захотелось… И тут его осенило. Он добродушно рассмеялся, широко развел руками:

— Рад бы! Но не солил. Арбузики — это хорошо на закусь. Арбузик соленый… — Он почмокал губами. — Братушка меня угощает. У него ныне такие арбузики удались. Сладость одна… — нахваливал он. — Так что сгоняйте к братушке. Недалеко… У него есть. Арбузики и все остальное…

Двоюродный брат Бугра и вправду жил недалеко, в соседнем хуторе. Езды — полчаса.

Трактор с гостями покатил вниз, откуда приехал. Хозяин тут же расслабился и начал материться:

— Алкаши… Сволочи… Допились, гады, доумились… Я вам устрою охрану… Из горла все выну, сволочи… — И заспешил к телефону, брата предупредить, потому что «крючок с наживкою» был закинут. И ночь еще впереди. А пьяному дураку семь верст — не околица. Вполне возможно, попрутся. А там — гости, которые враз этих дураков скрутят или постреляют, как зайцев.

Бугор позвонил брату, все объяснив.

— Весело живете, — выслушав его, сказал брат. — Давай подъедем к тебе? Мы их враз…

— Погодим, — ответил Бугор. — Они к тебе сами припрутся. На мушку их и стреляйте, как зайцев. А если не приедут, то завтра разберемся, по светлому. Но должны подъехать. Арбузика им захотелось, гадам… Стреляйте их!

Конечно же, самому хотелось поехать и поглядеть на эту потеху.
И своими руками хотелось… этих гадов, особенно Шнурка поганого, своими собственными руками душить и душить. Но оставлять хозяйство, подворье теперь было нельзя. Мало ли что этим алкашам в голову взбредет.

Уехать было нельзя. Но и сидеть сложа руки тошно. Пришлось по двору мыкаться: ходил да глядел, проверяя запоры. А какая на них надежда, на эти замки? Приехали — и сам все открыл. Никуда не денешься. Проверил в стойлах скотину. И, как всегда, нашел непорядок. Работников отматерил, заглянув в их вонючий домишко, который хуже свиного закута. Загадили, бомжи ленивые. Лишь жрать да спать умеют да глядят, чего бы украсть на пропой.

Порою он выходил за ворота, глядел. Снег и снег валил. Хуторских домов и огней не было видно. Но слышимо тарахтел трактор. Где-то там они мыкались, эти гады. Мыкались, но с хутора не уезжали. А хотелось бы… Пусть поедут за арбузиками. Уж там-то их встретят, кроме брата и сына его, два настоящих стрелка: зять-милиционер и дружок его — охотники, на порошу приехали. Уж они не промажут.

Но трактор по-прежнему колесил где-то на хуторе, дармовую солярку жег.

Он колесил и колесил, легко таща за собой деревянные сани и молодых седоков, которым после долгой гульбы в четырех стенах, под низкою крышею, так хорошо дышалось на снежном приволье.

«Мы поедем, мы помчимся…» — напевала счастливая Королиха, чуя крепкую руку Вани Шнура, ее обнимавшую.

Катались. А потом, когда Ваське Дроту надоело одному в кабине сидеть, прибились к дому.

Трактор встал, разом смолкнув и погасив свои желтые фары, словно его и не было. Над хутором и просторной округой сомкнулась звенящая праздничная тишина. Снегопад проредился, а потом разом стих. И засиял над миром чистой синевою огромный, почти вполнеба круг с яркой луной посредине. Это было так необычно, таинственно и красиво: серебряный воздух, искристый, с переливами снег, туманные, тоже серебристые, дали и васильковой синевы небесное озеро, золотая ладья в нем, в самой глуби, посредине.

Это вроде как открылось царствие небесное. Но вернее — просто праздника весть, которую на земле увидели и поняли редкие: лишь те, кто поднимал глаза к небу в полуночный час.

В тракторных санях, на соломе, вольно откинувшись, бедные Королиха да Ваня Шнурок на минуту замерли. Так неожиданно ясно увиделось все: далекая чистая синь, светлое око луны, волшебное сиянье округи. А рядом — человеческое тепло. И никуда не надо ехать, спешить. Затаить дыхание, замереть, чтобы не оборвалось, не кончилось это нечаянное счастье ли, просто жизнь.

Но уже звал их к иному празднику Васька Дрот, выбравшись из кабины трактора.

А небесное виденье скоро пропало, закрытое наплывшими тучами, снегопадом.

На хуторе Иванушкин его успел увидеть еще один человек — старая бабка Акуля, которая пришла в себя и выбралась из погреба и тут же, стеная и плача, несмотря на поздний час, подалась к соседям просить защиты. Она вышла со двора и вдруг все увидела: синий небесный плат и сияющий золотом лик — так почудилось ее старым глазам, слезами омытым. Увидела, обомлела и стала молитву творить: «Господи, помилуй нас всех, грешных… Царица небесная, радуйся… Помилуй нас…»

А в доме Васьки Дрота продолжилась молодая гульба. Ваня Шнур теперь был за главного. Он рассказывал какие-то байки, и ему верили. Шумел: «Так будет со всеми! Мы поедем… Мы будем шкурить!» И его слушали.

А потом он увел Королиху в теплую баню. И они уснули там, счастливые, утомленные долгой гульбой и короткой любовью. В доме тоже заснули умаянные хозяева и Коля Мордовкин с подругою. Лишь бедный Серёня убрел восвояси. И тем спасся. Потому что на следующее утро нагрянул из райцентра ОМОН ли, спецназ, с шумом и громом всю банду забрали и увезли в районный центр, в тамошнюю кутузку.

Через пару дней разобрались, отпустили. Лишь Ваня Шнурок там остался. Видно, сидеть ему. Тем более что некому за него просить да молить. Васька Дрот оставил ему полушубок. Зима еще впереди. И одна ли? А парня жалко, все же он — свой.

Шнурок остался в кутузке. Остальные, от греха подальше, разом и надолго разъехались. Коля Мордва — на железную дорогу, сказав: «До весны». Верка — в город, на рынке торговать, от хозяев, конечно. На рынке хорошо, там и ночевать можно. Васька Дрот подался в Москву, на маршрутке работать, потому что стройка закрывалась. А Королиха куда-то еще дальше улетела.

Праздник кончился. Новый — не скоро. Вовсе тихо стало на хуторе. Безлюдье и снег. Лишь радио на крыльце букановского дома без устали день и ночь орет и орет какие-то веселые песни.

Версия для печати