Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2010, 6

Буквы

рассказы

Муратханов Вадим Ахматханович родился в 1974 году в городе Фрунзе. Окончил факультет зарубежной филологии Ташкентского государственного университета. Поэт, прозаик, критик. Автор четырех книг стихов. Печатался в журналах “Новый мир”, “Октябрь”, “Дружба народов” и др. Живет в Подмосковье.

 

Рассказы

ПОНИЖЕНИЕ

Новая жизнь наступила для Николая, когда он понял, что уменьшается.

Первые месяцы он рассчитывал на врачей, но те не хотели ему помочь, отказываясь менять свои консервативные взгляды на человеческую природу. Когда он, теряя осторожность, прямо высказывал им свою жалобу, врачи после некоторого замешательства подозрительно легко начинали с ним соглашаться. Николай в таких случаях сразу уходил, мысленно хлопая дверью.

Дома, под косяком, он завел себе место для измерения роста. Красным карандашом отслеживал вехи понижения.

Родители истолковали это по-своему. Каждого гостя они с гордостью подводили к двери показывать, насколько вырос их мальчик.

Николай высчитал, что в среднем за месяц теряет до трех миллиметров, и пришел к выводу, что в возрасте Христа сможет показывать себя в цирке. Николай решил не опускаться ниже ста шестидесяти. Перед ним лежали пять лет, блестящих и свежих от близости развязки.

 

Раздетые призывники продвигались от столика к столику с номерами и карточками. Легко брали барьер за барьером тощие и убогие. Терпеливо ожидали сытые здоровяки оформления своей инвалидности.

На городскую комиссию Николая и других юношей, прошедших первый тур, вызвалась везти сухая женщина, мать одного из призывников. Сына своего она называла по фамилии — Гордеев. У нее, как узнал по пути Николай, армия отняла всех мужчин. Муж разбился во время учений. Старший сын пропал в Афганистане. Благословляя на жертву последнего Гордеева, мать держала голову высоко.

Разговор сына и матери о ботинках навел Николая на мысль, что обмундирование он должен брать меньше своего размера, “на вырост”. Но на комиссии один из врачей вспомнил Николая по его застарелым обращениям, и армии он не понадобился.

Выйдя на улицу, Николай почувствовал вокруг себя пустоту, которую образовали события, отбежавшие на расстояние го'да.

 

— Здо'рово! — обрадовалась Юля. — Значит, в среду идем на фестиваль. А то я уже хотела с Рудиком договариваться, чтобы провел бесплатно. — Управилась с копной рыжих волос, отвернулась от зеркала: — А что у нас на завтра? Правильно, дача. Мы с матерью едем, и ты с нами. Поможешь копать.

— Ну да, как же…

— Ты что-то сказал?

Пару лет назад, когда они начинали встречаться, превосходство Юли в росте было вполне безобидным. По крайней мере, несмышленые подростки еще не указывали на них пальцами при встрече. Однако знавший о своем пороке Николай уже тогда ненавидел женские каблуки. Вдобавок Юля проявляла феноменальные способности к росту. В отличие от Николая, она не фиксировала своих успехов, но они и без того бросались в глаза, особенно на фоне понижающегося партнера. Словно после каждого их контакта субстанция его перетекала в более совершенный сосуд.

— Смотри, понижу тебя из любовников обратно в поклонники, — пошутила как-то Юля.

Однажды Николай с внезапной решимостью повел Юлю фотографироваться. Он собирался сделать это на площади, но в последнюю минуту Юля потянула его в сквер, где фотографировали с обезьянкой.

Пока Николай торговался с фотографом, Юля дразнила зверька, кормила орехами, пыталась погладить по голове. Так и сфотографировались: Юля с обезьянкой — и Николай.

 

Окидывая взглядом все этапы своего понижения, Николай не обнаруживал светлых пятен, кроме одного.

Это было еще на заре болезни. Доктора расписались в своем бессилии, переложив ответственность на психику больного, и умирающая вера металась в поисках выхода.

Последней надеждой Николая стала экстрасенс Любовь Александровна, принимавшая больных в предназначенном к сносу флигеле городской больницы, куда ее загнали дипломированные коллеги. Она укладывала Николая на стол, покрытый прозрачной клеенкой, держала руки на его теле и говорила о чакрах. Она одна выслушала Николая до конца и, не поверив, не пыталась опровергать или подыгрывать.

Благодарный Николай готов был вознаградить ее выздоровлением, однако уже на третьем сеансе с ужасом понял, что чувствует не очищение чакр, а только жгучие женские руки целителя.

Теперь ему казалось, что говорить так много Любовь Александровну заставляет не потребность Николая в энергетической подпитке, а ее неловкость от недетского взгляда пациента.

 

— Не сутулься за столом! — выговаривал отец. — Сколько раз повторять. Видный, красивый парень, а как скрючишься — так даже штаны на тебе складками.

К столу вышла бабушка. Ей, возможно, доверился бы Николай, если бы не поразившая ее на склоне лет забывчивость. Любой секрет она спешила поведать всем членам семьи, чтобы со спокойной совестью забыть о нем через день.

Ослабление памяти приносило бабушке не только неудобства. Теперь она вновь могла с довоенной непосредственностью смеяться черно-белым картинкам реликтового “Горизонта”. Каждый день для нее обращался в премьеру, и обиды, чинимые нетерпеливым потомством, списывались со счетов сами собой.

Пять лет назад, переселяясь к детям, бабушка пообещала прожить еще десять лет и по длине предстоящей жизни должна была быть ровесницей Николая. Она даже, кажется, слегка уменьшалась в объеме, подобно ему. Но свое обещание она повторяла из года в год в неизменном виде.

Когда Николай сообщил об отъезде на дачу, все произошло по многократно разыгранному сценарию.

— В своем доме дел никаких нет. Только пожрать являешься, — говорила мать.

— Чтоб на этой же неделе трудоустроился, — помогал ей отец как глава семейства.

А бабушка обводила изумленными глазами всех троих, не в силах вспомнить нужные слова.

Наутро Николай оторвался от постели легко, за ночь не успев как следует привыкнуть ко сну. Нехватка денег на автобус и желание целиком пережить все стадии ожидания электрички выгнали его из дома задолго до назначенного часа.

На улицах пробовали голоса трамваи, которым пока некого было отпугивать. Подметали дорогу для первого пешехода дворники в желтых спецовках.

Николаю хотелось успеть к тому моменту, когда еще трудно поверить в существование электрички. Ветер колышет травинки между шпал, окошко квадратного домика кассира закрыто наглухо, и сонные разрозненные пассажиры под ненужным навесом кажутся жертвами розыгрыша.

Но взбегает солнце над крышами далеких массивов, наполняется перрон разноголосым шумом: хлопнув, отворяется окошко кассы — и появление электрички обретает все большую вероятность.

Пассажиры в своей набухающей массе переговариваются, подсматривают время на руке у соседа и чувствуют себя гражданами единого государства, пока лишенного территории.

Появление в толпе беззубой торговки самсой знаменует перевал между этапами ожидания. С этого момента приход электрички становится неизбежным.

 

Юля с матерью появились за семь минут до отправления, когда внутри Николая уже шевельнулась надежда на их опоздание.

— Билеты купил? — спросила Юля в ответ на приветствие.

Как только отошли от кассы, показалась электричка. Издали она была маленькой, бесшумной и посторонней. До последнего поворота она смотрела мимо станции, словно могла в задумчивости проследовать в стороне. Но уже сейчас надо было выбирать место на перроне, чтобы в момент остановки состава оказаться напротив двери.

Дверь проехала дальше, и пришлось долго толкаться на подступах.

Николай не рискнул подсаживать Юлю и, смутившись, ударился ногой о подножку.

 

На очередной станции Николай заметил садящуюся в вагон женщину, очень похожую на его классную руководительницу Надежду Георгиевну. Женщину загораживали чужие профили, и проверить впечатление не удавалось. Ему захотелось услышать от учительницы, как он вырос и возмужал.

— Куда? — потянула за куртку Юля. — Место же займут.

— Я покурить.

— Через двадцать минут вместе покурим. Выпадешь еще, чего доброго, или сойдешь не там.

В этот раз Николай безучастно выслушал выговор, который делала Юле мать за небрежное обращение с будущим женихом.

Когда продвигались к выходу, Николай, шедший последним, наткнулся лицом на пыльный мешок. Пассажир, державший мешок на спине, поворачивался направо и налево в поисках ответа на вопрос, где ему выходить, и задевал своей ношей головы сидящих. Выяснив, что станция его через одну, успокоился и остался на месте. Поезд тем временем остановился.

— Коля, придурок, выходи! Сейчас тронется! — кричала Юля далеко за мешком.

— Не могу, — отвечал он, глядя на сетчатое окошечко прохудившейся мешковины, откуда при каждом движении выпадало несколько рисовых зерен.

Поезд стал набирать ход. Николай увидел, как люди, оставшиеся на перроне, и нелепый козырек станции, уменьшаясь в размерах, теряют смысл и очертания. На мгновение взгляд выхватил Юлю, крутящую пальцем у виска. Лицо ее было растерянно и красиво. Николай постарался запомнить его надолго, но очень скоро оно начало навсегда расплываться в мыслях, как на ветшающей в руках фотокарточке. Неправдоподобно громадные, замшелые, причудливо изрезанные горы все теснее подступали к заштрихованной ленточке железной дороги.

 

БУКВЫ

Кирилл Семенович не любил, когда в корректорской разговаривали. Если кто-то из журналистов, возбужденный предчувствием горячего материала, врывался в кабинет, захлебываясь новостью: “Туракулова снимают, через десять минут добью, на первую пойдет”, — Кирилл Семенович, отрываясь от полосы, молча указывал ручкой поверх головы вошедшего. Над входом в корректорскую, куда не потрудился взглянуть взбудораженный автор, строго, как в реанимации, красным по желтому горело: “Соблюдать тишину. Идет читка”.

Журналисты появлялись на рабочем месте по наитию, опаздывали на планерки и получали при этом более пристойную зарплату, но зависти Кирилл Семенович не испытывал. Напротив: мало их замечал и относился к ним снисходительно, как к неразумным детям, не умеющим выделять запятыми деепричастные обороты.

Много лет назад, когда возраст Кирилла Семеновича еще позволял называть его Кирюшей, заведующая отделом культуры попыталась пробудить в нем творческое начало, поручив написать про выставку. Корректор честно сходил в музей. Наутро, придя на работу, сел перед чистым листом бумаги и просидел до самого вечера, время от времени подымая голову и рассеянно перечитывая позапрошлогодний настенный календарь с растрепанной Пугачевой. Наконец подошел к завотделом: “Людмила Сергеевна… я это… уж лучше так как-нибудь, как раньше… Да и работы накопилось”. И его навсегда оставили в покое.

Поначалу Кирилл Семенович делил кабинет с Ильей Михайловичем. Старший корректор был полноват, ходил постанывая, с одышкой, запивал чтение чаем, рыжими ободками от чашки выделяя на гранках избранные места, и при каждом удобном случае приговаривал: “Розенталь запятую ставил и нам велел”. Но после того как в газете вышла заметка о местных музыкантах, которые “с большим успехом выступили в Большом заде Московской консерватории”, Илью Михайловича проводили на пенсию, и Кирилл Семенович остался в кабинете наедине с пылящимся на полке Розенталем.

За месяцы и годы корректорства он прочел так много новостей, что перестал вникать в содержание, сосредоточившись на буквах. Как только свежевыведенная, благоухающая древесно-химическим ароматом полоса оказывалась у него на столе, забывал обо всем на свете. И напрасно, кашлянув над ухом, пытался предупредить его автор: “Семеныч, там у меня в диалоге старушка говорит: „с Сары-Камыша” — ты уж не правь, пожалуйста, на „из”, так задумано”. Кирилл Семенович досадливо махал рукой и только глубже погружался в чтение, едва ли понимая суть просьбы.

“…УКРЕПИВ ОБОРОННУЮ МОЩЬ…”, “…ВЫРАСТИМ ДОСТОЙНУЮ СМЕНУ…”, “…К ДОСРОЧНОМУ ВЫПОЛНЕНИЮ ПЛАНА…”.

Боковым зрением на полях неразборчивых буден Кирилл Семенович стал различать бурление перестройки. Принесенный на ее гребне новый главный редактор, Саидахрор-ака, настаивал, чтобы на планерках присутствовал весь коллектив. Пружиня шаги по ковровой дорожке, он внушал поднятому с места журналисту: “Нет, Абдуманап, так ты свой страх никогда не победишь. Очень неудобно драться, не вынув фиги из кармана”. Абдуманап кивал, разглядывая узор на ковре.

“…ВНЕДРИТЬ НОВОЕ МЫШЛЕНИЕ НА ПРОИЗВОДСТВЕ…”,
“…ПРИДАТЬ НОВЫЙ ИМПУЛЬС УСКОРЕНИЮ…”, “ЖЕРТВЫ СТАЛИНСКОГО ТЕРРОРА…”.

Редактор говорил о национальной гордости и самосознании, о том, что пришло время подняться с колен, но все закончилось так же неожиданно, как началось. “Бедные, маленькие, жалкие люди”, — непонятно к кому
обращаясь, сказал он на последней планерке, широкими невидящими зрачками глядя перед собой, на полинялый узор ковра.

С тех пор никто Кирилла Семеновича на планерки не приглашал.

“…НАГРАДЫ ЛАУРЕАТАМ РЕСПУБЛИКАНСКОГО КОНКУРСА…”, “…НОВЫЕ ПОБЕДЫ НА ХЛОПКОВЫХ ПОЛЯХ…”, “…УДВОИТЬ ПОКАЗАТЕЛИ К 10-ЛЕТИЮ НЕЗАВИСИМОСТИ…”.

В мире, где жил Кирилл Семенович, все события случались не с людьми, а со словами. Слова разделялись, как сиамские близнецы под рукой хирурга, когда корректор обнаруживал диковинные гибриды вроде “духнарода” или “издалуказ”. Повышались в звании, когда он обращал первую букву в прописную. Гибли, когда не вмещались в отведенную для них макетом рамку и ответственный секретарь перечеркивала их лихой, не подлежащей обжалованию хвостатой чертой.

Как-то раз Кирилл Семенович прочел в справочнике по орфографии, что для иностранных слов предпочтительно в русском тексте написание без переноса. С тех пор бес переноса преследовал его неотступно, заставляя чутко следить, чтобы “наступит” не читалось как “нас тупит”, а “романтик” — как “роман-тик”.

Буквы продолжали подмигивать ему и за пределами редакции. Каждый день, поднимаясь по лестнице газетного корпуса, он бросал взгляд на таб-личку: “Ответственный за противопожарное состояние — ЛИ Л. И.”.

Минуя сквер перед газетным корпусом, смаковал вывеску над кафе “ТУПИЦА”, пока хозяин “Двойной пиццы” не догадался ее исправить.

Тем временем работы у Кирилла Семеновича прибавлялось, правка становилась все обильней и гуще. Но главное — с каждым днем корректор укреплялся в мысли, что исправляемых им ляпов и несуразностей никто, кроме него, не замечал. Его работа становилась невидимой для окружающих.

“Кирилл-ака, заканчивайте уже”, — торопил дежурный по номеру. “Ошиб-ки есть”. — “Ошибки, машибки… В типографию опоздаем, не примут”.

Иногда у Кирилла Семеновича возникал соблазн совершить святотатство: оставить в неприкосновенности какую-нибудь вопиющую неправильность — или заменить в астропрогнозе “тайные чары” на “чайные тары”, а “мыльную пену” в статье о гигиене — на “пыльную мену”. Но он гнал от себя кощунственные искушения.

Надписей на русском языке в корпусе оставалось все меньше. На дверях блестели таблички с новыми незнакомыми позолоченными словами, и лишь затерявшаяся в конце коридора корректорская держалась, как Брестская крепость.

Последний рабочий день Кирилла Семеновича с самого утра начался немного странно. Майна села на подоконник спальни и пропела первые восемь нот государственного гимна. По разбитому асфальту двора медленно прошествовал рыжий, в лохмотьях свалявшейся шерсти кот, неся в зубах войлочную подстилку, и скрылся в подъезде соседнего дома. Седой и важный газетный начальник, встреченный на выходе из лифта, внезапно обрушился на Кирилла Семеновича: “Снимать умеешь? Чё не снимаешь?” Тот не нашелся, что возразить. “Это спутали вас, спутали”, — успокаивали его вокруг незнакомые голоса, пока гулкие шаги начальника удалялись по коридору, но потрясенный Кирилл Семенович потом еще долго сидел над пляшущими строками гранок, по десятому кругу перечитывая первый абзац репортажа об открытии теннисного турнира.

В час тридцать он спустился в столовую, заказал, как обычно, жареную картошку, салат “ачичук” и чайник с зеленым чаем. Его любимое место возле фонтана было не занято. За соседним столиком, на котором одиноко стояла бутылка портвейна, сидел худой седовласый старик с орлиным носом и смотрел в задумчивости на утекающую воду. Кирилл Семенович узнал в нем по фотографии знаменитого поэта, некролог которому вычитывал несколько лет назад на последней странице, но решил, что обознался. Когда он доел картошку с салатом и вновь поднял голову, за ближним столиком уже смеялась молодая пара.

Кто-то другой на месте корректора мог бы заподозрить во всем этом неладное и вовремя отпроситься домой, но Кирилл Семенович умел читать только буквы.

Ближе к вечеру отмечали день рождения журналиста Касыма. Кирилл Семенович из приличия послушал пару тостов и начал аккуратно пробираться к выходу. “Кирилл-ака, куда вы?” — запротестовал именинник, протягивая ему в одной руке полную стопку, а в другой — разломленную надвое, дымящуюся тандырную самсу. “Спасибо, мне читать еще”, — стал отказываться Кирилл Семенович. “Ай, успеете же. Чисто символически. Смотрите, какой у нас стол, какие девушки”.

“Он от жены боится”, — пошутил экспедитор Зафар и захохотал.

Первой мыслью Кирилла Семеновича было поправить: боится — жены. Мгновение спустя он вспомнил, что не женат, так что шутка сама по себе теряла какой-либо смысл. И лишь затем догадался обидеться.

После праздника работа постепенно вернулась в привычное русло. Как всегда, ошибок было в избытке. Поэтому Кирилл Семенович не заострил внимания на исправляемом подзаголовке: “Готовимся к Году преуспевания и благодействия”. “Совсем от языка отбились”, — только и подумал он, меняя суффикс в последнем слове.

А во время последней сверки в корректорскую ворвалась ответственный секретарь Эльвира Викторовна: “Кирилл Семенович, вы что же делаете?” — и положила перед ним первую полосу с обведенным подзагом. “Ведь перед самым сбросом заметила, в последний момент. Это ж официоз. Все газеты с передовицей про Год благодействия завтра выходят — а у нас что? Кто просил исправлять? Под монастырь меня подвести хотите?” — “Но ведь не по-русски это”, — только и успел возразить корректор. “Не забывайте, где мы живем”, — ледяным голосом оборвала разговор Эльвира Викторовна и, сердито цокая каблуками, покинула корректорскую, захватив с собой злополучную полосу. “А если все с балкона прыгать начнут, мы тоже будем?” — возразил корректор уже в пустоту и, взглянув на часы, направился в кабинет редактора, где не бывал много лет.

Редактор сидел, просматривая первую полосу. “…Благодействия”, — прочел Кирилл Семенович, приблизившись к столу, перевернутые вверх тормашками буквы заголовка. “Слушаю вас”, — сухо взглянул на него редактор. “Там, на первой, подзаг неправильный. „Благодействие” — так по-русски нельзя”.

“Ие!” — раздался за спиной голос, уже слышанный этим утром. Из кресла в углу кабинета поднимался газетный начальник, тот самый, встреченный Кириллом Семеновичем у лифта. “Значит, президент Год благодействия объявляет, а корректор против? — тихо спросил начальник. — Президента исправить решил? А кто ты такой? Кто ты такой? — С каждой фразой голос раскатывался все громче. — Иди домой, старый дурак, там рассказывай, что на руски нельзя, что можно!”

Кирилл Семенович повернулся и вышел. Отяжелевшая голова звенела и кружилась. Правая нога онемела и плохо слушалась, словно ее отсидели, и он с трудом доковылял до конца коридора. Над входом в корректорскую красным по желтому горела надпись на незнакомом языке. Табличка на двери тоже не читалась по-русски. “Когда заменили?” — удивился Кирилл Семенович и вошел в кабинет. Последняя сверочная полоса лежала на столе, но и на ней ничего нельзя было разобрать. “Проклятые компьютеры — сплошная абракадабра, — посетовал корректор. — Неужели верстальщица не заметила?” И тут страшная догадка уколола его в голову. Он снял с полки Розенталя и поднес к настольной лампе. Справочник тоже не читался. Чуждые, странные знаки тускло глядели на него с обложки.

Какое-то время бывшие сослуживцы еще встречали Кирилла Семе-новича в городе. Он подволакивал правую ногу и объяснялся жестами. Потом его видели на перекрестке, обходящим машины в поисках подаяния. Он был плохо одет и не узнавал знакомых. Или делал вид, что не узнает. Впрочем, и его предпочитали не узнавать.

Табличку на двери корректорской заменили через два месяца.

Версия для печати