Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2010, 5

Из первых уст

ИЗ ПЕРВЫХ УСТ

 

Р у с с к а я  д е р е в н я  в  р а с с к а з а х  е е  ж и т е л е й. Под редакцией
Л. Л. Касаткина. М., «АСТ-ПРЕСС», 2009, 512 стр., 300 экз.

 

Вот книга, может быть одна из самых сложных для сегодняшнего читательского восприятия. Почти экзотическая. Она составлена из рассказов деревенских старожилов, записанных сотрудниками Института русского языка им. В. В. Вино-градова РАН. Представители как минимум трех поколений деревенских стариков (от 90-х XIX до 30-х ХХ столетия годов рождения) рассказывают про свою жизнь, про историю своей семьи, деревни — про историю страны в том ее виде, в каком прошлась она по русскому крестьянству. Ни у тех, кто рассказывал, ни у тех, кто записывал, не было никаких идеологических установок. Задачей ученых было прежде всего записать язык, на котором говорили в России[3]. И только. И потому выбор тем, выбор тональности рассказов абсолютно свободный.

Для таких книг есть в нашем литературно-критическом жаргоне словосочетание «человеческий документ». Как бы отдельная ниша. Резервация. Определяющая статус подобных текстов исключительно как сырого материала для «настоящей литературы». То есть изначально лишающая их статуса Книги (возможно, этим объясняется несоразмерный со значимостью этой книги мизерный ее тираж).

И другой психологический барьер для восприятия этой книги — нынешнему читателю книгу эту уже просто нечем читать. Или почти нечем. Для большинства из нас написанное в этой книге — весть из другой цивилизации. Назовем эту цивилизацию условно «миром русского крестьянства». И поскольку традиционные формы существования того мира исчезли, отчасти — естественным историческим путем, отчасти — под давлением, осознанным и целенаправленным, государства на протяжении почти всего ХХ века, то многим кажется, что и сам этот мир исчез. Что это что-то такое уже очень далекое от нас, хотя и по-своему милое и интересное. Но именно — «по-своему». Хотя, казалось бы, вещь очевидная: большинство наших мировоззренческих установок, да просто — наш язык с закрепленной в нем иерархией жизненных ценностей, наш национальный менталитет — из того, как бы исчезнувшего, мира. Мир тот никуда от нас не делся и не мог деться — он продолжается нами.

Иными словами, внятным содержание этой книги станет тогда, когда мы будем читать ее как книгу не про НИХ, а про СЕБЯ.

Ну а для этого — что, действительно, очень трудно — нужно избавиться от идеологических клише, которые въелись в наше сознание за десятилетия советской власти и возрождаются сегодня уже в постперестроечной риторике наших писателей-идеологов. Избавиться как минимум от предложенной еще в XIX веке марксистской схемы противостояния города и деревни, в котором город был знаком прогресса, а деревня — знаком косности. Оппозиция эта легла в основу государственной политики большевиков, объявившей борьбу — не на жизнь, а на смерть (буквально) — с проявлениями «кулацкой» и «подкулаческой» психологии, иными словами — с крестьянской психологией. Парадоксальным образом идеологические установки большевиков продолжили некоторые наши писатели-«деревенщики» во второй половине ХХ века, попытавшиеся поменять в этой оппозиции знаки на противоположные, то есть деревня — это плюс, город — минус. Сама же схема противостояния осталась нетронутой. Схема эта продолжает жить в нынешних формах интеллигентской «любви к русской деревне», в глубине которой — все то же противопоставление: мы (городские, продвинутые, то есть полноценные) и они («деревенские», которые что-то такое невозможно чистое, природное, простодушное, наивное и очень-очень трогательное). Ей-богу, большевистская ненависть к деревне была честнее, нежели эта интеллигентская, умиляющаяся самой себе, «любовь к братьям нашим меньшим».

Рассказчики, то есть авторы этой книги, не претендуют на какие-либо исторические обобщения, какой-либо идеологический комментарий прожитой ими жизни. Они просто рассказывают про то, как это было. И, даже делая скидку на несовершенство человеческой памяти и на неизбежную для любого советского человека подсознательную зависимость от культивируемого государством мифа об отечественной истории, в данном случае мы можем сказать так: рассказывают про то, как это было на самом деле.

И именно поэтому для большинства сегодняшних читателей очень многое в их рассказах может оказаться неожиданным. Невероятным.

Ну, например, из этой книги они, возможно, впервые узнают, что формы коллективного ведения хозяйства и сельхозкооперативы с трактором были в России и до коллективизации. Что попытки реформирования экономической и, соответственно, социальной жизни деревни предпринимались задолго до большевиков, что русская деревня вполне осознавала их, реформ, необходимость и была готова к ним. Никакой идеализации старой деревенской жизни у рассказчиков нет и в помине: «Бывалоче, землю пахали сохой, редко у кого плуг был. Мужики спину гнули с зари до зари. Рубахи, бывало, от соленого поту каганели, проваливались на спине. В глазах пыль клоками набивается… Сеють, бывало, с поста до самой Троицы, спешать урвать погодку, да и все в свой срок: овес в захолодь, а гречишку опосля дожжыка, когда уж тепло-тепло настанеть. Сеяли и просо, и конопи. А просо, бывало, в поле полють. Вывезут нас, детей, в поле, а там в роте пересыхаеть, спина болить, хочется присесть на цыпочки, а нельзя, поломаешь. Вот так-то, так-то нам и кашка доставалась». 

Патриоту нынешней формации, персонифицирующему заботу о народе и патриотизм исключительно в фигуре Сталина и, вслед за А. Прохановым (роман «Надпись»), считающему, что террор тридцатых годов был очистительной бурей, в которой Сталин выжег в России всю ее антинародную, антирусскую гниль, мешавшую великой стране полноценно проявить свою духовную сущность («русский космизм»), может показаться неожиданным отношение русских крестьян к той «очистительной буре»: «У нас в тридцать седьмом-то году больно уж был урожай. Дали по семь килограмм на трудодень. Все зажили хорошо. Но опять не очень. Сложилась опять такая ситуация, что начали людей дергать. Вроде которых за моленья, которых — как белогвардейцы. Не так сказали, не так спросила. У меня забрали отца, у меня забрали мать, забрали брата. Брату восемнадцати еще не было. Мать просидела пять лет. Когда начали сократировать попов, и ее как за попа сочли. И вот увезли больно много людей у нас из Самодуровки таких, женщин, но вернулись две их: одна моя мать и еще одна женщина».

Трагедия русской деревни (а значит, и России, к началу ХХ века на 83% состоявшей из крестьян) была в том, что вместо движения вперед советская власть опрокинула деревню в прошлое — в как бы прогрессистскую по форме, но феодальную по содержанию, с барщиной и оброком, с пожизненной припиской к месту работы и жизни — тотальную коллективизацию. С жесточайшими, вплоть до ссылок, тюрем и расстрелов, мерами подавления любого инакомыслия.

Вот это столкновение русского крестьянства со «своей рабоче-крестьянской» властью, которая объявила крестьянина чуть ли не классовым врагом, — один из главных сюжетов в воспоминаниях большинства рассказчиков.

«Очень много раскулачили: Федосья да Офонасей Павлович, за рекой Трофимовичи раскулачены, Овдотьи свои раскулачены — да много, много раскулачили. Ак за что раскулачили, чё у них было? Никакого у них богатства и не было. Только получше других жили немного — корову лишнюю кормили да животных поболе. Ак ведь они ни у кого земли не забрали лишней. Они сами трудилися…»

Рассказы о том, как происходило «раскулачивание», присутствуют почти во всех рассказах стариков, родившихся до 1910-х годов. И рассказы эти необыкновенно выразительны. Притом что в них, как правило, почти отсутствуют «художественные средства» — тексты содержат безыскусное изложение перечня «голых» фактов, подсвеченное интонацией рассказчика — интонацией тягостного недоумения перед свершавшимся. Недоумения перед тем, как все вдруг перевернулось в мире: то, что всегда считалось преступлением, нарушением, казалось бы, вечных законов человеческого общежития — грабеж и насилие, — стало «законной» практикой самого государства. Здесь характерно употребление, так сказать, безличных форм в построении фраз: «пришли», «взломали», «забрали», «увели», «увезли», «выслали» «посадили» — «раскулачили». Кто пришел? Кто забрал нажитое тяжким трудом добро? Кто пустил работника-хозяина по миру или погнал его пёхом в губернский город на судилище с заранее известным приговором «десять лет», рассказчики не уточняют. Кто-то — без лица, без имени, с общим названием «власть». «Власть» в сознании рассказчиков — это пришельцы из того мира, в котором узаконено словосочетание «идиотизм деревенской жизни», в котором принято решение разрушить до основания старый мир («мир насилья») и построить мир, где «кто был ничем, тот станет всем». И стал. Кто был в деревне «всем» раньше? Авторы этой книги свидетель-ствуют: тот, кто работал, тот, кто не пил, у кого был ум и хозяйственный талант. Ну а кто стал «всем» при советской власти? Да-да, тот, кто был раньше «ничем», и очень часто «ничем» во всех отношениях (как, скажем, в дальневосточных деревнях, где заработки на сезонных (батрацких) работах позволяли потом с октября по апрель ничего не делать, и потому можно было не утруждать себя заведением собственного хозяйства, а жить исключительно «для радости»).

Содержание горестного, до старости не утихшего недоумения рассказчиков перед тем, что произошло с ними и их деревней, я бы сформулировал так: крестьяне, самим характером своего труда включенные в природную жизнь, в ее законы, ее логику, действительно не могли понять логики новых властей. Для них органичным было представление о том, что жизнь надо выращивать. Как выращивают они хлеб или скот. Ну а в коммунистической доктрине как раз вот эта включенность крестьянина в природный цикл жизни и определялась как форма идиотизма.

Оказавшись перед узлом сложнейших и экономических, и социально-психологических проблем русской деревни (а их острота в книге, повторяю, никак не преуменьшается), большевики поддались искушению предельно упрощенного подхода к жизни — то есть: не выращивать новую жизнь деревни путем реформ с использованием уже накопленной деревней энергии самообновления, а — разрушить всю ее, «до основанья», ну а потом построить заново по самым правильным, по самым прогрессивным чертежикам. Отсюда бездумная, механическая — то есть, по определению, нечеловеческая — жестокость в «строительстве новой жизни на селе»; отсюда демонстративная безнравственность и лицемерие новых властей (нравственно то, что полезно нашему делу, как писал В. И. Ленин; то есть цель оправдывает средства). Новая власть, скажем, разрешила существование единоличных хозяйств и одновременно создала невыносимые экономические и административные условия для существования этих хозяйств. Или объявила борьбу с неграмотностью, борьбу за полное раскрепощение творческих возможностей трудящегося человека, но — исключительно для сознательных горожан, а никак не деревенских: «Детишек ведь двенадцати годов в лес выпишут! Я хорошо училась в первом классе, а тут еще полгода проучилась во втором-то, а потом, гляди, двенадцати годов меня выписали в лес. Сказали:  „Ты уже большая”. Я боле-то не училась. И одна безо всяких родителей — надо кормиться, надо все. Ну и работала. Ручонки слабые, катать лес надо» (речь о 1924 годе).

И ту старую русскую жизнь, то, на чем стояла великая страна, разрушили, похоже, безвозвратно (сужу по нынешним беспомощным попыткам восстановить крестьянскую психологию в формах фермерского хозяйства). В ХХ веке крестьянин, превращенный из хозяина земли и кормильца страны в сельхозинвентарь государства, не жил, он — выживал.

При всем аскетизме художественных средств, характеризующем составившие эту книгу тексты, художественная выразительность их бывает поразительной. Некоторые эпизоды могут быть прочитаны как полноценные, необыкновенно емкие метафоры пережитой страной трагедии. Вот бабушка (1912 года рождения) из Саратовской области рассказывает, как в 1929 году в их селе горела церковь и как молча стояли деревенские, даже не делая попыток погасить ее; рассказчице запо-мнилось — на всю жизнь запомнилось, — как в огне «два колокола больших тают, тают, тают, тают. И как-от один — бечевка у него оборвалась, перегорела — как упал прямо в землю, и прямо яму сделал. И всё, сгорела церковь. Ну и что же, вроде народ и успокоился: „Лучше пусть сгорит, нежели её поганить”».

Пересказать или хотя бы перечислить в этой рецензии все темы и мотивы вошедших в книгу рассказов невозможно — тридцать восемь рассказчиков из московских, рязанских, саратовских, архангельских, бурятских и т. д. деревень вспоминают про свое детство, про родителей, про семейные традиции, про устройство хозяйства, про то, как сложилась их личная жизнь, вспоминают про любовь, измены, про «подлость людскую» и благородство, про трусость, жадность, жестокость и про мужество, честность, самоотверженность, про доброту встреченных людей и так далее и так далее.

Выбор же для представления этой книги исключительно темы «революционного преобразования» деревни в России определили два обстоятельства. Во-первых, тема эта присутствует и определяет строй рассказа у подавляющего большинства авторов. Ну а во-вторых, как это ни странно при нынешней-то открытости и доступности информации, именно эта тема до сих пор остается психологически закрытой для подавляющего большинства моих сограждан уже в новых поколениях. Сужу не только по содержанию пользующихся сегодня популярностью фильмов и книг или по востребованности новой «патриотической» идеологии на радио и телевидении, но и по содержанию самого свободного сегодня информационного и публичного дискуссионного пространства — по уровню и содержанию сетевых дискуссий об отечественной истории. В них участвуют люди, обладающие как минимум гражданским темпераментом, люди неравнодушные, отмахнуться от которых, как от сетевых гоблинов, было бы несправедливо. Они тоже — «глас народный». Вот характерный для подобных дискуссий сюжет: автор статьи на одном из патриотических сайтов[4], молодой, хотелось бы думать, человек, возмущен передачей на ТВ. В этой передаче историк «из правозащитников», идеология которых автору статьи кажется антипат-риотичной, назвал преступным закон, по которому в СССР до 1974 года колхозник не имел права свободно получить паспорт гражданина СССР, то есть был лишен права выбирать место жизни и работу. Автор статьи возражает: «От чего же конкретно страдали крестьяне без паспорта? Живут, к примеру, люди в США без паспортов, и ничего. Чем были обделены именно советские граждане, лишенные „корочки”?»
И далее, по мере развития его рассуждения — «становится вообще непонятно, в чем преступление коммунистов, оставивших крестьян без паспортов до второй половины XX века. И не следует ли, напротив, считать преступлением выдачу им паспортов в 1974 году» и т. д. То есть молодой человек исходит исключительно из собственного жизненного опыта, из сегодняшних стандартов жизни, даже отдаленно не представляя, что значил факт отсутствия паспорта в советские времена.

Ну и, увы, не менее прочным, как свидетельствует наша Сеть, остается в сознании моих сограждан именно марксистское разделение людей на городских и деревенских. Вот ссылка на слово «колхозник», которую несколько дней, пока я писал эту рецензию, Яндекс выдавал первой, — словарная статья с пародийно-энциклопедического интернет-ресурса «Луркоморье»: «Колхозник (колхоз, колхозан, дерёвня, пейзанин, село, сельпо, крест [от крестьянин], колхарь, колхозавр) — загородный вариант жлоба. Житель сельской местности, обитающий преимущественно в деревнях или небольших городах, понаезжающий в город на выходные, пожрать в Макдоналдсе, за покупками (всегда хранит чеки или этикетки с ценой) или на подработку (впрочем, туда его не берут, так как таджики дешевле и менее прихотливы). Создает множественные проблемы при дорожном движении (идентифицируется по номерам; впрочем, идиотизм колхозника виден с большего расстояния, чем регион на его номере), в метро и просто на улице» и т. д. Да нет, я, разумеется, понимаю, что это стёб, в том числе и над стереотипами восприятия, но стереотипы-то остаются!

Разумеется, Сеть необозрима, она содержит множество и других высказываний. Но ведь есть и такие. И их много. Очень много. И жмуриться, натыкаясь на них, глупо. Нужно объясняться. Нужно, прошу прощения за пафос, вместе искать историческую правду. И искать ее с помощью именно вот таких книг, где о своем прошлом мы можем узнавать из первых уст.

Сергей Костырко



[3] Записи вошедших в книгу рассказов делались сотрудниками ИРЯ с 60-х по 2000-е годы. Книгу составила малая их часть — в фонотеке института хранится несколько тысяч часов подобных рассказов.

[4] «Сторонники Концепции Общественной Безопасности» <http://blog.kob.spb.su/
2009>.

Версия для печати