Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2010, 4

Интонации нового века

Костюков Леонид Владимирович - прозаик, поэт, эссеист, критик. Родился в 1959 году. Окончил мехмат МГУ и Литературный институт им. А. М. Горького. Автор книг "Он приехал в наш город", "Просьба освободить вагоны", "Снег на щеке", "Великая страна. Мэгги" и многочисленных журнальных публикаций. Работает в "Полит.ру". Живет в Москве.

Этой статьей мы продолжаем разговор о современной поэзии, начатый Ильей Кукулиным в январском номере "Нового мира".

 

Некоторые общие рассуждения

 

Давайте для начала подумаем, с чем, с каким объектом имеет дело автор, взявшийся в начале 2010 года писать статью о национальной поэзии ХХI века. То ли ему предстоит более или менее убедительно и живо изложить свои вкусовые предпочтения, то ли как-то попробовать описать реальность, возникшую помимо его вкусовых предпочтений, вне зависимости от того, нравится ему означенный корпус или нет, целиком или частями. Первый подход — для краткости назовем его критическим — привлекателен, но кажется немного непрофессиональным. Во втором (филологическом) есть элемент ответственности и непредвзятости. В подобной (но, заметим, все же принципиально иной) ситуации, например, преподавания в 10-м классе учитель, предпочитающий Батюшкова, Боратынского, Веневитинова, Бенедиктова и Случевского, все-таки вынужден сосредоточиться на Пушкине, Лермонтове, Тютчеве, Фете и Некрасове. «Правильный» выбор осуществляет время — эта формула настолько общепринята, что не нуждается в комментариях.

Поставим вопрос так: формируется ли за десятилетие хоть какая-то твердая объективная данность, с которой мы вынуждены иметь дело, иногда и против веления сердца? Находясь в материале, непосредственно наблюдая ход литературного процесса, я могу ответственно констатировать: решения издателей современной поэзии, публикаторов, разнообразных жюри являются в лучшем случае вкусовыми, в худшем же — партийными, репутационными, цепными. Поясню последнее наблюдение: интересный поэт, открытый в одном месте, охотно подхватывается другими и «идет по рукам»; возникает своеобразный вихрь небольшой кратковременной «моды» внутри профессионального цеха. Если бы такие вихри были редкими, они заставили бы нас внимательнее отнестись к породившим их поэтическим поводам. Но они регулярны — и относятся скорее к свойствам цеха, как сквозняки присущи квартире и мало что говорят о силе ветра за окном. То есть я осознанно и жестко выбираю критическую позицию, не видя никаких объективных оснований для филологического подхода к несформировавшейся реальности. Иначе говоря, я очерчиваю некоторый неправильный круг авторов и произведений, вызывающих у меня живой отклик, и именно его обозначаю как поэзию нового века. Проговаривая некоторые пояснительные и оправдательные слова, которые не собираюсь выдавать за анализ.

Здесь бы перейти к именам и цитатам — как ни странно, мне кажется важным сделать еще несколько общих замечаний.

Новое время складывается из новых реалий — технологических, информационных, политических. Говоря о свойствах новой эпохи, никто не вспомнит, что люди влюбляются, стареют, теряют близких, умирают — или не вполне умирают. Это, грубо говоря, вечные темы.

Поэту нового времени удается гениально выразить новое время — его воздух, его иллюзии, его характер. Вместе с тем по-настоящему волнуют его вечные темы — его жена в роддоме, его недомогания и седины, грусть, одиночество, надежда. И ему до некоторой степени наплевать, что это общие места и об этом тысячи раз писали везде и всегда. Более того, если поэт, озабоченный желанием написать нечто актуальное, сознательно избирает «новую тему», он, как правило, ощутимо выходит за границы поэзии.

Понятно, что эти рассуждения условны, схематичны. Но я претендую на то, чтобы изложить конструкцию действительно работающей схемы.

Итак, у поэта, точнее — у автора стихотворения есть сознательно выбранная волнующая его вечная тема и есть бессознательная пластика — ритм, интонация. Теперь как бы поднимем камеру и увидим тысячи и тысячи людей, одновременно пишущих стихи и находящих выход к читателю. Последнее, кстати, — техническая особенность нового времени. Многим дается сочувствие (как благодать). Давайте попробуем различить неглубокий и широкий по охвату отклик и, возможно, точечный — но глубокий и сильный.

Между тем мы с вами уже начинаем — на самом общем уровне, естественно, — раскрывать содержание того самого загадочного «времени», которое за 50 — 100 лет формирует объективную картину поэзии той или иной эпохи.
И тут я сделаю первое довольно сильное и не абсолютно очевидное утверждение: в отношении одного поэта пресловутое «время» — это эстафета из нескольких конкретных людей, сильно и глубоко любящих его стихи.

Впрочем, думаю, для историка литературы это тезис вполне банальный. Для остальных же кратко проиллюстрирую, что может сделать для умершего в безвестности поэта 1 (один) человек, глубоко и сильно потрясенный его стихами:

1) сохранить и обработать архив;

2) за 1000 долларов прилично издать поэтический сборник;

3) разнести книги и подборки во все мыслимые редакции, лично влиятельным критикам и специалистам, живым хорошим поэтам, попробовать организовать своеобразную эстафету любви.

Собственно, он может и больше, но этого достаточно. Несколько мелких замечаний на полях. Во-первых, тысяча несильно любящих в рамках этого механизма не заменяют одного сильно любящего. Они в лучшем случае могут скинуться по 1 доллару, но все равно нужен человек, организующий этот сбор. Во-вторых, тысячи поклонников могут не возникать и в окончательном итоге. Широким народным массам знаком Есенин, но не знакомы Г. Адамович, Поплавский и Присманова. Но Адамович, Поплавский и Присманова уже твердо стоят в поэтической картине первой половины ХХ века, нравится это нам с вами или нет.

Теперь второй тезис, возможно — более спорный. Поверхностный и широкий контакт идет по теме, глубокий — по ритму, интонации. Интонация вынуждена обновляться, и если она глубоко воздействует, значит, именно она совпала с дыханием эпохи. Конечно, интонация преломляет смысл высказывания (в нашей схеме — тему) вплоть до изменения его на противоположный. Очевидный пример — из Георгия Иванова:

 

И конечно, жизнь прекрасна,
И конечно, смерть страшна…

 

Рассеянное «конечно» выносит центр высказывания вперед, делает высказанное несущественным — и жизнь уже не так прекрасна, и смерть уже не так страшна, «одна цена» уже виднеется вблизи. Между тем, с точки зрения строгой прямолинейной семантики, «конечно» только усиливает разводящий смысл сказанного.

Для нас с вами важно и другое: поэзия формируется именно как поэзия в кругу людей, чутких к интонации и ритму, то есть в профессиональной среде. Это почти тавтологическое утверждение, и все же. Кинозвезду, например, наполовину формирует индустрия Голливуда, наполовину — выраженная в кассовых сборах народная любовь, и успех является решающим фактором. Возможен ли поэт, не обладающий своей интонацией, не признанный цехом, но преодолевший рамки физического существования? Пример Асадова показателен — он существует в настоящее время как повод для книжного бизнеса, но не как поэт.

Поэт взаимодействует, с одной стороны, с ритмами и темпом времени, с другой — с так или иначе протекающим кризисом привычных выразительных средств. Сейчас это, если можно так сказать, кризис кризиса силлаботоники. Наверное, эту мысль стоит пояснить.

Лет 10 — 20 назад мы имели дело с кризисом силлаботоники — то есть наив--ные ямбы и хореи практически не работали, и живые стихи чаще возникали на основе расшатанных ритмических структур — от дольника до акцентного
стиха. Более того, лично у меня возникла надежда, что эта расшатанность может нащупать другой устойчивый центр — не силлаботонику, а сложнее устроенную, но все же вполне регулярную новую систему стихосложения. За прошедшие годы, однако, появилась скорее усталость от расшатанности. Дольники, сбитые размеры начали внутри себя нащупывать устойчивые ритмы, и часто это оказывались «отдохнувшие» дактили и анапесты, как бы переоткрытые с черного хода.

Я намеренно не пишу о верлибре. Лет двадцать назад мы столкнулись с веселым изоляционным мошенничеством русского верлибра. Сейчас притоплены гигантским количеством верлибров как бы одного совокупного автора, к тому же переводного. Это вполне в духе конвенциональной «мировой поэзии»; если называть вещи своими именами (а почему бы нет), это — недопоэзия, следовательно — не поэзия.

Чтобы закрыть тему (естественно, в рамках данной статьи и в сугубо субъективном изводе) — я не то чтобы совсем не верю в верлибр. Я не верю в ситуацию, когда поэт изготавливается написать верлибр, тем более когда он это делает регулярно. В фильме «Красный круг» был примечательный герой в исполнении Ива Монтана — снайпер, которому надо было с первого выстрела попасть в кнопку сигнализации. Он долго устанавливал штатив, потом взял ружье — и выстрелил навскидку. По-моему, состоявшийся верлибр — это ситуация внезапно отброшенного штатива. Он непредумышлен. Лучшие русские верлибры, на мой взгляд, принадлежат не «верлибристам», а — Мандельштаму, Гумилеву, Ахматовой, Ходасевичу.

Давайте используем эти имена как веский повод для перехода к конкретике, не отказывая, впрочем, себе наперед в возможности обобщений.

 

Цитаты, имена

 

заклинаю тебя от тоски простыми словами
жаль, что мы стали врагами
чувство наше накрыло цунами

я в поезде еду на север, в обратном от тебя направленьи
у меня хорошее настроенье
только сладкую тушку мою тронуло тленье

говорю с небесами, с тобой говорю, говорю с проводницей
все исступленно пугают меня больницей
мажут губы то перцем, то горчицей
чтобы стала монстром бездумным, дьяволицей

 

Думаю, эти строки Александра Анашевича можно назвать программными. В начале (ради справедливости, это начало не стихотворения, а только цитаты) обозначена интенция автора — точнее, он сам и нагоняет тоску, и заклинает ее. Для эмоционального воздействия Анашевич решительно порывает с заветом акмеистов — писать только о буквально прожитом, обеспеченном реальным опытом. Поэт осваивает чужой (подчеркнуто чужой — женский, а где и собачий) внутренний мир; интонация его между тем совершенно лирическая.

Обратите внимание на ритм. С одной стороны, это совершенно узнаваемый ритм Анашевича, с другой — из него выныривают (в отдельных строках) то дактиль, то анапест, то амфибрахий. В культовом фильме 90-х «Терминатор-2» робот из жидкого металла, расплавляясь в мартеновской печи, принимает обличья то одного человека, то другого, не являясь никем из них. Пожалуй, это относится и к герою и к ритму Анашевича.

Как приблизительно семьюдесятью годами ранее в случае Поплавского, мерцающая поэтика Анашевича оказалась чрезвычайно обаятельна, в том числе для молодых людей, пишущих стихи. Вообще влияние Александра Анашевича на молодежь около миллениума было очень сильным.

Позвольте здесь немного поворчать на тему литературного бытования. Лет тридцать назад, в Советском Союзе, казалось, что слово «поэт» предельно девальвировано — как синоним к «член костромского (или, допустим, усть-илимского) отделения СП СССР по секции поэзии». Оказалось, нет, не предельно. Осенью 2009 года при большом скоплении московских литераторов была высказана фраза насчет «сотен двадцатилетних украинских поэтов, пишущих под Жадана», — и никого она вроде бы не покоробила. Между тем взвесим повод, для того чтобы назвать сотню хлопцев, пишущих под кого бы то ни было, поэтами. Думаю, он еще ничтожнее, чем корочка СП.

Поэтому, возвращаясь к Анашевичу, подытожим возможно аккуратнее: среди подпавших под его обаяние были и два-три молодых поэта.

Понятно, что устает не только метр, но и рифма. Возникает впечатление, что ббольшая часть чудесных находок уже в прошлом, что русское стихосложение (а вслед за ним — и поэзию) ждет скучная старческая общеевропейская судьба. Конечно, рифму тоже можно расшатывать, сохранять на грани слуха. Для этого нужен особый талант; тут вспомним Андрея Родионова. А можно ли хорошо знакомую рифму сделать ситуативно неожиданной? Как ни странно, да — надо лишь расположить ее в стихотворении раньше (выше), чем того ждет ухо.

 

          что нажито — сгорело: угли
          пойду разгребу золу может найду железный рублик (давно не в ходу) или юлу
в бывшем детском углу
а на бывшую кухню не сунешься — рухнет: перекрытия слабые, основания, стояки
          мы мои дети мои старики оказались на улице не зная куда и сунуться
впрочем господь не жалеет ни теплой зимы ни бесплатной еды
оказалось, что дом был не нужен снаружи не хуже
          и всё потихоньку устраивается

 

Посмотрите — у Михаила Гронаса внутренняя рифма становится не бонусной добавкой к стандартной (на конце строки), а формообразующим сильным ходом. Ритмический рисунок Гронаса проще предъявить, чем описать. И все-таки — у него время от времени возникают обрывки устойчивых мелодий, врезающиеся в память.

Писать как Гронас совершенно очевидно нельзя — очевиднее, например, чем как Гандлевский. Как Гандлевский — поди попробуй, а если получится, то и молодец. А как Гронас — вроде бы можно, но все эти ходы приватизированы.

Что до темы, и Анашевич и Гронас — не только в процитированных стихотворениях — очень внимательны к чужой боли; кажется, что в каком-то отношении их питательная подпитка — классическая русская проза больше, чем поэзия. Не говоря уж о мире за окном.

Федор Сваровский предпочитает эпос, иногда фантастический. Его сквозная тема — какое-то новое, неслыханное по силе и характеру одиночество. Элеонор Ригби ХХIвека. Но для нас с вами сейчас ритм важнее темы.

 

это когда идёшь
и видишь холмы вдали
на холмах высокие крыши
и флаги
и в каждом дворе — цветут персики, вишни

май
начинается лето

проходя через луг
молодая японка и её электронный друг
смотрят, как из-под ног
разбегаются зайцы
а может быть, лисы
не зайцы

знаешь, мне нравится
говорить об этом

может быть, суть в том, что робот был одинок
и не думал что он один
и ты тоже была одна
а потом принесла
вина

 

У Сваровского рифма не просто ударяет раньше, чем обещана. Она и не обещана вовсе, она каждый раз как подарок. И вдруг сгущается (например, в конце цитаты). Дважды (отделенные пары строк) стихотворный строй сваливается в верлибр, потом замечаешь, что эти пары издали рифмуются между собой. Разумеется, речь идет не о формальной игре (какого только филологического кристалла не выдумать), а о живом ритме, прекрасно воспринимающемся на слух.

Много сказано — тем же Сваровским и по его поводу — насчет нового эпоса, точнее, нового значения эпоса. Не случайно, наверное, чистые лирики Денис Новиков и Борис Рыжий гибнут молодыми — лирическая свежесть исчерпывается быстрее, чем человеческий век. А внимание к миру вознаграждается мощнее и устойчивее, чем внимание к себе, и где-то тут близко интуитивный путь к бессмертию — через растворение в мире, своеобразный отказ от себя. Что-то здесь было нащупано поздним Заболоцким[1].

 

Борис Херсонский обрушил на нас с вами очень много стихов — было бы странно и подозрительно, если бы они оказались равноценными. Но в некоторых лучших автор становится прозрачен, как стекло, и ритм стихотворения настолько отвечает теме, что как бы усиливает ее резонансом.

 

Все видно, поскольку нет занавесок,
а окна новые, их поставили год тому.
Пятна на белой стене не хуже фресок.
Скоро забелят. Теперь все равно ему.

Свет из окон — во двор. Пересекались тени.
Слышались крики. Водка не шла колом.
Вышла дочь на крыльцо. Полотенчико — на ступени.
Села и закурила. Из разреза халата колени,
сдвинутые колени торчали острым углом.

 

Формальная тема стихотворения — не то чтобы поминки, так, небольшой слет гостей по случаю похорон. Жизни здесь нечем отреагировать на смерть; она буксует. От недостатка событий и поступков само время становится разреженным, ноздреватым. Точно таков и ритм — пробирающийся через паузы, как через зоны турбулентности.

Херсонский — поэт условно старшего поколения, вот только мы узнали о нем недавно. Наверное, пора сказать несколько слов о других действительно замечательных и действительно очень авторитетных поэтах старшего поколения. Поэтах — если не бояться пафоса, — уже вошедших в золотой запас ХХ века и продолжающих успешно гнуть каждый свою линию. Сдерживаюсь, чтобы не начать перечислять: вдруг кого-то упустишь по недомыслию. Думаю, здесь полезнее описать общую ситуацию: вокруг нас продолжает жить в лучших своих образцах поэзия ХХ века. Она не исчерпана; в ней появляются новые оттенки и обертона. Если вспомнить, что молодой поэт, как правило, приходит в литературу через любовь к некоторым замечательным стихам, и часто — к современным, то вокруг новых поэтов продолжает жить именно то, что побудило их сделать важный жизненный выбор. Эта расстановка определяет подлинное энергетическое напряжение ситуации: поэзия ХХIвека возникает на фоне полноценной, живой и мощной поэзии ХХ века. И если я не пишу о ней сегодня, то не по недостатку любви или уважения, а только по естественному ограничению темы.

Тем любопытнее ситуации явной и принципиальной эволюции большого поэта, позволяющей «с колес» разделить его творчество на четкие периоды. Пример Алексея Цветкова здесь практически карикатурен, как верхняя строка офтальмологической таблицы. Это даже не метафора — новые стихи Цветкова отличаются от старых с двух-трех метров, когда отдельные буквы неразличимы.

После семнадцатилетнего молчания Цветков с безумной смелостью долго делал то, что противопоказано поэту, — эксплуатировал один прием, один, по сути, ритм, одну индивидуальную систему. За поэта был только один, самый общий довод — если поэзия, по Георгию Адамовичу, действительно невозможна, то всякая стратегия, даже самая каноническая и правильная, все равно безнадежна, и удача будет появляться как исключение. На мой вкус, замечательных стихотворений у нового Цветкова примерно 1:10, что много. Но и на уровне бесспорных удач я вижу одно совершенно сногсшибательное, с лихвой оправдывающее и молчание, и слегка аутичное сверление в одну точку, и, возможно, многие начинания многих людей, как-то связанные с примером Алексея Цветкова:

 

помнишь они нас учили на человека
всё по мозгам резьба но судьба несла
вот ты и стала точно не чем хотела
северных встреч невеста и невесна
страшный на мачте сучил холода и годы
в трюме с трезубцем морочил вьюшку котла
так постепенно ты умерла и кто ты
после всего то есть где ты или когда…

 

Интонация здесь строго горизонтальна, строки — как вагоны, груженные смыслом. Сочетание скорости и тяжести заставляет вспомнить позднего Мандельштама. Стихотворение быстрой контрабандой проникает в мозг — и там не спеша разворачивается.

Повторю свою старую мысль: большой поэт не открывает, а закрывает возможности для идущих за ним, ужесточает вызов поэзии. Понятно, что нельзя буквально следовать Цветкову, пробовать писать в его манере, системе и ритме. Полагаю, что запретная зона несколько шире, хотя условие не так легко внятно сформулировать. Возможно, вообще далекое сопряжение слов, построение стихотворения по принципу электрического контура сейчас принадлежат Цветкову.

Эволюция Сергея Гандлевского более постепенна, хотя и здесь можно отметить этапные стихотворения. Эту эволюцию можно приблизительно описать как выпаривание влаги, уничтожение повторяющейся мелодической основы. Все больше новое вещество стихов Гандлевского напоминает порох.

 

В чёрном теле лирику держал,
Споров о высоком приобщился,
Но на кофе, чтобы не сбежал,
Исподволь косился.
Всё вокруг да около небес —
Райской спевки или вечной ночи.
Отсебятина, короче,
С сахаром и без.

 

Дистанция между автором и лирическим героем, а говоря проще — между собой и собой, прямо упомянутая Сергеем Гандлевским в другом стихотворении, определяет предельно несентиментальный взгляд, быструю суховатую интонацию. Поэтическое действие Гандлевского становится все менее текучим, все более мгновенным, автор приближается к идеологии парижской ноты. Добавим общеизвестное: стихи Сергея Гандлевского безотчетно запоминаются и впоследствии цитируются в подходящих ситуациях. Наверное, это обстоятельство наиболее жестко определяет особое положение Гандлевского в отечественной поэзии последних двадцати лет, а молодым есть к чему стремиться.

 

Дмитрий Веденяпин — представитель младшего призыва «Московского времени» — также отчетливо эволюционирует, и новые его стихотворения уже не продолжают доброе старое, а образуют новое. Я бы долго думал, как описать ход пресловутой эволюции, если бы сам Веденяпин не украл у меня слова изо рта, отвечая на соответствующий вопрос из зала. Он ответил, что с годами его все меньше беспокоит граница поэзии, что как бы поэзия, а что — нет. Именно так; в этапных стихотворениях поэт отодвигает границу поэзии, а в идеале — вовсе не заботится об этой границе. Где он стоит — там и есть территория поэзии; что он говорит — то и поэзия. Просто волевой жест.

 

Все похоже: проза (слова), стихи
(Валуны и вереск, мошка и шхеры,
Комары и сосны, цветные мхи,
Серый).

Просто тот, кто раньше глазел на бой
Солнца с Оле-Лукойе,
Не был только и ровно собой,
Как вот этот, какой я.

 

Слегка неправильная, беглая, исключительно из служебных слов составленная последняя строка — ключевая. Становясь «только и ровно собой», поэт обретает как будто избыточную цельность, которую сообщает вроде бы дробной картине стихотворения; вещество скрепляется полем.

 

Катя Капович, наверное, — самый последовательный постакмеист. Каждое ее стихотворение очень вещественно, в основе — ряд отчетливых впечатлений. Вопрос в ракурсе зрения и скорости монтажа.

 

Пусть подъемный кран приносит сердце в клюве,
это не спасет,
и стрела, летящая в одном ирландском клубе,
на пол упадет.
Наземь упадет в городке конкретном
звезда в окне,
и лицо любимое от мыслей станет смертным,
улыбнется мне.

Обратите внимание на «звезду в окне» — это ритмический сбой внутри уже сильно раскаченного ритма. Парадоксально именно сбой оправдывает слишком поэтическую звезду — точно вместившись в строку, она бы осталась общим местом, «выдохом». А так — встав немного косо — становится такой же конкретной, как городок.

 

Наверное, надо попросить извинения перед авторами (названными и неназванными) и читателями. Масштаб темы не предполагает возможным заполнить весь объем между общим и частным — ни в статье, ни даже в монографии. Я предпочитаю работать «с краев», то есть чередовать крупные и дальние планы. Понятно, что в таком режиме обобщения могут казаться поспешными и недостаточно обоснованными. Конечно, я держу в уме много больше конкретных примеров, чем могу процитировать здесь, и исходная платформа гораздо шире.

 

Ирина Ермакова от прекрасных образцов женской лирики (без иронии) сумела перейти к жесткому эпосу.

 

Это она. Это она.
Колется льдины вертлявые на
с треском и ревом возбухшая речка.
Блеск и текучка, толкучка и течка.
На Нагатинской набережной весна.

В гуще зевак, и собак, и ворон
краснопожарной машины клаксон,
дети, вопящие: тятя! тятя!
Вышел из бурных подледных объятий
первый утопленник.

Это она.

 

Обратите внимание на инверсию предлога во второй строке — это как льдина, «не в очередь» наползающая на другую льдину. А также — на «чужую» парадную строку «На Нагатинской набережной весна». Дежурно-юбилейная, звучащая в другом ритме, она сознательно провисает, как казенный лозунг предполагаемого мероприятия. Всё иначе — а он висит, абсурдно контрастируя с происходящим.

 

Тут бы перейти к молодежи — и действительно, есть поэты около тридцати, которые дают серьезные поводы для надежды. Но уж если до сих пор мы не говорили об авансах, а только о твердо существующем, я упомяну одного Андрея Гришаева. Если сказать совсем коротко, в современной поэзии его стихи (на мой слух) сегодня самые мелодически насыщенные.

 

Бог с тобой, золотая рыбка.
Как в ладонях ты ярко горишь.
Как игрушка — твоя улыбка.
Не гляди на меня.

Ты принцесса своих угодий.
Но в печальном окрасе дня
Ты горишь совсем не по моде:
Пожалей меня.

 

 

Итоги?

 

Уместно ли здесь что-то вроде заключения? Разве что если кратко и по возможности неторжественно.

Повторю для удобства читателя рабочую схему. Для поэта лишняя морщинка на его (или, тем более, ее) лбу важнее, чем вся отечественная нефть. И если даже поэт переступает через себя и переносит фокус внимания вовне, в нем оказываются лица, сосульки, жесты, окна — то есть частная жизнь. Я бы не долбил эти банальности, если бы там и сям не возникали потуги прямо увязать поэтическую ситуацию с общественной или общекультурной. По-моему, это некорректно, так как конкретные стихи рождаются по другим поводам, а общепоэтическое поле все же складывается из конкретных живых стихов.

Заметим здесь, что если не морочиться наличием таланта и собственно литературы, если брать тысячи образцов неудавшихся опытов в стихах и прозе (например, самотек «Дебюта» поставляет этот материал), то эти тысячи образцов как раз легко интерпретируются с точки зрения социологии. Они действительно говорят об интересах молодежи, жизни в российской провинции и т. п.

Для читателя, однако, не так важны чужие морщинки. Точнее, важна ситуация резонанса, когда — раз! — и они уже не чужие. Резонанс (слегка огрубляя) идет по ритму.

Ритм складывается по меньшей мере из трех компонентов: внутренних ритмов автора, его дыхания, кровотока, темпа и тембра речи, по Айзенбергу — продолжения физического тела; состояния на данную минуту отечественной поэзии (то есть острого слуха: здесь живо — а здесь мертво); ритма времени — рингтонов, шелеста шин под окном, гудения принтера и т. п. — вместо топота копыт или стука колес.

Именно ритм и интонация обеспечивают контакт по поводу поэтического произведения, само наличие поэтического произведения и корреляцию поэзии с духом и ритмом эпохи. Настоящая поэзия всегда современна.

И еще одно, последнее наблюдение. Сейчас многие говорят о небывалом расцвете русской поэзии; есть, однако, и противопоток — изумление перед напором плохих, а то и вовсе никаких стихов, потерей всяческих критериев и планок. Мне кажется, я мог бы увязать обе эти точки зрения.

Начнем с расцвета — да, расцвет (в высших точках), несомненно. Причем настолько (благодаря, в частности, Интернету) заметный, что стихописание становится привлекательным для многих. Я не говорю даже о стихах.ру или тому подобных самодостаточных питомниках. Вблизи точек бытования настоящей поэзии возникает бурлящий примыкающий слой. На любом региональном фестивале, в большинстве изданий и антологий он отчетлив. Этот примыкающий слой, если можно так сказать, многофункционален. Он придает энергию всему процессу, в лучших своих проявлениях он дорастает до порождающей его подлинной поэзии, освежает ее и становится ею. Вместе с тем по низам он разбавляет уровень, понижает планку и размывает критерии. И одно неотделимо от другого.

Наверное, достаточно…



[1] См. рецензию Д. Давыдова на книгу Ф. Сваровского «Путешественники во времени» в этом же номере журнала.

 

Версия для печати