Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2010, 3

Мемуарр

Найман Анатолий Генрихович родился в Ленинграде в 1936 году. Поэт, прозаик, переводчик. Живет в Москве. Постоянный автор “Нового мира”.

 

I

 

Мой восьмилетний внук стоит посреди лужайки между яблонями, шагах в двадцати против моего окна, и жарко разговаривает с пустым местом. В руках у него палка, иногда он наносит ею удары шпажные, иногда сабельные, до меня долетает “получай!”. Иногда, судя по жестикуляции свободной руки, переходит на доверительные убеждения, похожие на “как же ты, дружище, не понимаешь?”. Пораженный неблагородством, вскидывает ко лбу ладонь — “как можно?”. Но терпение и дружеская проникновенность быстро лопаются, следует: в таком случае — получай!

Мне уже порядочно времени не хочется продолжать то, что я делал на клавиатуре и экране компьютера, поэтому растворяю окно пошире и вслушиваюсь. “Думаешь, негодяй, я позволю тебе издеваться над людьми? — говорит внук. — Думаешь, ты пират и от тебя нет защиты? Получай! Повезло тебе, что мой дедушка ленивый и ничего не умеет. А то уже в прошлом году я имел бы лук и поразил тебя с дальнего расстояния”.

Лжец! Вот уж кто я не, это лентяй. И что значит “ничего не умеет”? Чего не умею, а что и умею. Дверной замок на веранде, например, врезал, электропроводку на веранду протянул, по науке, через распаечную коробку, вывел на патрон. Что-то еще. Но, конечно, он прав по существу: дедушка я так себе. Лук с самого начала не пошел, орешина была выбрана слишком толстая, почти не гнулась, я подумал, что кряхтеть над ним много, а будет ли стрелять? Сосед стал давать советы, настроение упало. А главное, быть дедушкой — это труд, это выполнение многих статей кодекса. Передать его тебе может только твой дедушка, а не передаст — составляй сам — из книг, из наблюдений. И, что хуже всего, втягивай себя в соображения, а в них, сквозь каждое, продета жилка абстракции, от которой вкус во рту, как лизать медную проволоку.

Одного деда у меня не было от рождения. Рано умер, в Первую мировую. Дома говорили об этом недомолвками, но что не на фронте, а скрываясь от мобилизации, так ли, сяк ли прозвучало. Куда ему воевать: шестеро детей, еврей из захолустья. Перебегал от родственника к родственнику, и инфаркт. Лет, выходило, в сорок.

Второго я видел, мне тогда исполнилось пять. Мама специально повезла в Ригу, показать меня и брата семье. На какой-то день гостевания — война, мы чудом удрали, их немцы всех расстреляли.

Не затем деды как институт существуют, чтобы их у детей, у подростков не было. Вон американская литература полна дедами и внуками. Рабочий механизм семьи — и прозы: дед бьет из ружья ястреба, падающего на цыплят, учит мальчика, как правильно целиться, сажает к себе на лошадь, показывает, как рубить дерево. Американская живопись, не говоря уже фотография: обязательно высокий худой старик и мальчик, вокруг лето, и они вдвоем в темном дверном пролете.

Однако не прошло и шестидесяти, а может, семидесяти (с чего считать) лет, пробел заполнился сам собой, причем по максимуму. Всем дедам дед достался мне, явился на пустующее место: им оказался я. Правда, только по названию, без понятия. А ведь как беззащитен был внук, противостоя пирату! Как нуждался если не в покровительстве, то в подпорке! И никого лучшего, чем дед, на эту роль не было. Сам по чуть-чуть впадающий в детство — точнее, позволяющий себе то в одном, то в другом впадать. Забывающий свои знания — точнее, не сопротивляющийся тому, чтобы забывать. Движущийся на встречном внуку курсе — чтобы в какой-то точке сравняться с его незнанием. Дослужить костылем до того его возраста, когда смотреть на него можно будет, не чувствуя пронзающей трогательности, — сражающегося с еще неизвестным ему противником. Не будет так жалко его, слабого и одинокого. И до того возраста своего, когда уже несомненно станет, что сделано все, что дальше некуда и нечем, что палка, за которую внук какое-то время держался, ему не требуется, а обратно деревцем уже не станет.

 

Итак, дед из меня вышел неполноценный, но ведь внук я был совсем никакой. И однако, был. Поведением, одиночеством, воображением, безразличием к тому, действительно передо мной пират или однодворник-одноклассник, чье невзрачное имя, если кто поинтересуется, мой рот мгновенно произнесет с той же уверенностью и убедительностью, как Сильвера и Гарри, я не отличался от моего обделенного дедовым прикрытием — хотя ведь не вовсе его лишенного — реального внука. Я так же сосредоточенно разговаривал с невидимыми собеседниками, разводил и потрясал руками. Я даже прикладывал их к сердцу и хватался за голову. И конечно, протыкал насквозь и валил с ног палкой. Несколько раз я на улице врезался в суконные животы прохожих, меня безжалостно отдергивали, сбивали с направления, иногда давали подзатыльник, отбрасывали. Дальше, чем требовало невинное столкновение. Это могло быть обидно, унизительно, горько, но горечью седьмой воды на киселе — свежем, пахнущем домашней плитой и дикой клюквой, утоляющем жажду, пропитанном сладостью счастья, которое не требует объяснения.

Одновременно, как выяснилось через каких-нибудь шестьдесят-семьдесят лет, я набирал слои телесной ткани — деда, очки сообразительности — деда, живую массу и психические приемы — деда. Как в школьном анекдоте два соседа по купе: “Вы куда едете?” — “В Харьков”. —
“А откуда?” — “Из Москвы”. — “А я из Харькова в Москву. Во техника до чего дошла!” — я двигался в один и тот же миг туда и оттуда, вперед и назад, вдаль и издали. Долгие годы, не оглядываясь, я катил в сторону деда, о котэ дэ шэ ле гран-пэр, как сказал бы не помню кто. Но деда не того внука, который расправлялся — “получай!” — с миром, еще не приносящим ему вреда, еще даже не скалящимся на него. Долгие годы этот мальчик был в лучшем случае существом лишь назывным, не-сущим, небывшим, тем паче небудущим, — когда же воплотился, я стал его дедом, только чтобы не нарушить правил общежития. И возможно, чтобы компенсировать ту близкую к бесконечности продолжительность, в течение которой он водил меня за нос своим отсутствием. Не потому ли и я оказался ему дедушкой-голубчиком-сделай-мне-свисток больше номинальным?
А вот кому подлинным, кому по максимуму, кому таким, который в языке, то бишь в жизни — ибо есть ли жизнь-то помимо языка? — натаскался
до того, что запросто, лехко может сказать “пробел заполнился по максимуму”, так это тому, кто втыкался во взрослое грубое потертое сукно лет за шестьдесят-семьдесят до того. Натаскался, наблатыкался. Жизнь, сама-то немая, кое-как гундосая, кое-как свою гундосость разбирающая, и натаскала. Наблатыкала. Сделав из меня моего собственного деда. По полной.

 

Что же было в промежутке? Между деда отсутствием и его в виде меня столь протяженным втелесиванием и вразумением? Надо вспомнить. О, чего только не было! Да каждый сам знает. Начать с зубной боли. Трещины в эмали, пещерки в костной ткани. Их рассверливание, таящее в себе рабскую готовность и паническую неизбежность в любой миг вспыхнуть взрывом истязаний. Нестерпимых, дальнеродственных насаживанию на кол, предутреннему расстрелу, свинцу, дробящему череп. Для будущей закупорки месопотамским цементом.

Начать непременно с этого, а продолжить равным ему, зубному изуверству, садом наслаждений. О коих умолчим из-за неосуществимости выкупа у тех, кто их доставлял, копирайта на оглашение. Из-за невозможности, которая, если по-честному, лишь скрывает бессилие адекватно их изобразить. Правда, на уровне всех уже существующих попыток, как-нибудь бы изобразили. Но соединить “наслаждение” и “как-нибудь” — все равно что плюнуть в бешеное сотворение воды и базальта на потомакских Грейт Фоллс. Где — помню — был, стоял, трепетал, терял рассудок. С пересохшим ртом: и захоти плевать — чем?

И так далее. Чего только не было, все было. Все, что у всех, — и кое-что, что только у меня. Все, что можно вспоминать. Ах, предупредил бы кто-нибудь, что ни в коем случае не надо, не вспоминай! Чтбо вспомнил, то немедленно и забыто. Отныне будешь вспоминать только вспомненное. Отныне три тысячи шестьсот секунд каждого часа, двадцать четыре часа каждых суток минус сон при условии, что ничего не снится, тридцать суток каждый месяц — самодовольно ужмутся до “а сейчас он поделится с нами воспоминаниями”. А он уже поделился. Вот на этих трех, ну пяти сотнях страниц, которые, если гладко пойдет, мы за пару дней осилим. Пока не вспоминал, то помнишь, переплывал Оку — и как сносило! Струи были струны тревоги, сети риска, раз на раз не приходился. А стал вспоминать — и сплелось в один общий кроль и брасс. Против которых потоку не устоять — и обмелело. Обмелев, где заросло, где высохло. Тридцать метров пешком до белого бакена не выше сосков, тридцать от него до красного по плечи и последних тридцать до берега, уже поднимаясь из вод, как дядька Черномор. Сложив рубашку, штаны, кеды, перетянув ремнем, подняв над головой. Можно не плыть, плаванье — там, в воспоминанье.

А ведь соврал! Ведь это ты Лугу переплывал. И не особо сносило.
А одежку над головой, как знамя и SOS, ввысь подняв, Жеймяну форсировал, по дну ступая. Лугу под Ленинградом, Жеймяну в Литве — вспомни-ка, мемуарист... Ну Лугу, ну Жеймяну. Но не соврал. Приврал — это да. Так небось не книгу судеб переписываю. В ней, в судеб, ни единого наклона буковки нет неправды. Потому никто ее и не видел. А у меня мемуарр, такой специальный жанрр, чтобы привирать, бессознательно и правдоподобно.

Например, мемуар про кота Мамурру. Такой персонаж в стихах Катулла. Я студентом листаю книжку “Лирика”, только что вышла. Туманная роза на супере, воробей на обложке, чувак с лирой и в бороде, чувиха с цветком и грудью на развороте титула. Кот Мамурра (прибавлено: и с ним похабник Цезарь). Кот прежде всего небось потому, что Мамурра — мурлыканье. А так — мерзавец. И никакой не кот — а козел. Говорят, поселилась под мышкой дикая тварь у тебя — старый вонючий козел. Пиотровский Адриан перевел. В аккурат в этой “Лирике” ему имя вернули. Замученному в застенке, после двадцатилетней безымянности. Кота это он придумал, римляне крепче выражались, а по-русски в самый раз. Так котом в моей памяти и отложился — никак не из-за гофмановского Мурра, а потому, что жирует и потаскун. Богатей, и каждый день все богаче, потому что взяточник. У Катулла он попросту хер. В переводе — не Пиотровского, не замученного, а векового старца в сединах — попристойнее: хрен. “Блудящий хрен истасканный”. Бессмысленное словосочетание: старый хрен — понятно, блудящий — орхидея с зубами? Кот бы лучше. На своих же девках делающий деньги. “Ты падаль!” — “Сам ты падаль!” — “Мразь и падаль!” И тут наместник, чье лицо подобно гноящемуся вымени, смеется. Не для вас, Козлов, сделан подземный переход? Клевещущих козлов не досмотрел я драки. Не досмотрел я РАППа. Не досмотрел, как РАПП сгонял этап. Переводчику сорока не исполнилось.

Короче, Луга, Жеймяна, прибавлю к ним Лиелупе с Даугавой, да и Волгу с Днепром, и Пыжму на Урале, и Тису в Карпатах, и Темзу — там, где она называется Айзис, Изида, и Гудзон на подходе к Нью-Йорку, а и, чего мелочиться, Миссисипи — это в которых я плавал. Приведу к общему знаменателю, сложу, поделю на равные русла, вот и выйдет мемуарная Ока. В Миссисипи не плавал, сидел на берегу, ножками в ней болтал — за дальностью от места прописки идет в зачет как заплыв. Тем более что в каких-то из них, и почему бы не в ней, видел утопленников. Сколько? Спасенных — двух, сгинувшего — одного, и одного неизвестно кого, достанного со дна, в коряжине застрял. И захочу — могу про них вспомнить. Например, что были они две девицы и два мужика. Неинтересно? Утопленник — всегда интересно. А когда в первый раз вспоминал, о-очень выходило интересно. Про каждого. А сейчас вспоминать, что интересного про каждого рассказал, — интерес собачий.

 

Возврат к исходной точке. Что же такое было, про что говорится “чего только не было!”? Что-то, от чего нападал восторг. Отчего налегало отчаяние. Что-то, что ужасно не хотелось, а надо было исполнять, чтобы не стало хуже. Масса делишек, мыслишек, болезнишек, удовольствиешек, которых смысл, цель и содержание — убить время. Потому что шестьдесят лет, семьдесят лет тиканья ходиков — как с ним справиться, если не придушить, не заткнуть Хроносову пасть? Сплошь глупые предприятьишки — особенно те, что выглядят умными, то есть заманчивыми, особенно те, что особенно умными, особенно заманчивыми... А-а-а, ты, стало быть, исключительный. Всем подходит, а тебе — глупые? Ты с Промыслом не согласен, ты недоволен, тебе подавай выдающееся... Ну да, и это тоже, бесконечные разборы, бесчисленные разборки, согласен — не согласен, доволен — не доволен, это тоже лет тридцать всяко съест. И на то, чтобы притерпеться к хамству “ему подавай выдающееся”, не меньше прикинь.

Давайте наконец вспоминать. Детство. Мухоедство. Не забывая, что они же — дедство, полпредство. Роман “Овод”. Где Обводный канал и Фонтанка-река тра-та-та каждый вечер встречаются, там чего-то там пьют, блатные песни поют и еще кое-чем занимаются. Каждые сперва еще только сумерки, потом именно что вечер, потом непроглядная ночь, с первого сентября, берущим за сердце радиоголосом народного артиста — “Овод”. До первого января. До первого марта. Какая-то Этель, какая-то Войнич. Старушка, бабушка. Дедушкина вдова. Советское полпредство в Сан-Франциско дало обед по случаю титилетия Этели. Полномочное представительство. “Монсеньор, я Риварес!”

Это мое детство. Первоиюньский выезд детского сада на дачу. Жидкая манная каша. Свисающие с потолка, цепляющиеся за волосы воспиталок липучки — противомушиное средство. Насекомоедство. Мотыльки, комарики, оса — все приклеились. Воспиталка бодалась. Воспиталки ели манную кашу из ведра. Из эмалированного — алюминиевыми ложками. Эмаль. Со сколами. Запомнил внук, вспоминал дед. Лиможские эмали. Внук — ни тпру, ни ну, ни кукареку, дед знал. Зал лиможских эмалей. Не в Лиможе. Не в Лиможе, а-а... в Эрмитаже, комната номер. Психея преподносит подарки злым сестрам. Миловидным. Купидоны преподносят что-то какой-то юной даме. Мадемуазели. Свет в помещении приглушенный. Розу? Голенькие... Это могла быть толкучка экскурсии, водили со школой, внук мог бросить взгляд. Дед мог знать и то, что запомнилось внуку. Плюс отдельно, Эрмитаж, комната номер.

Детство не мемуарно. Детство — ядро надвигающегося ужаса. Психического. Психейного. Эротического. Забыть, забыть что-то негодное! Негожее. Как врал. Как подглядывал. Как зажмуривался. Закрывался одеялом с головой, затыкал уши. Совался, куда почему-то знал, что нельзя. Детство — извержение всего желанного, что нельзя. Всего, что нельзя и потому желаемого нестерпимо, вожделенного, горячего. Гейзер. Детство — узел романа в четырех томах, в каждой главе обещающего с этим запутанным, стыдным, гоголь-могольным развязаться, выговориться, оторваться. Но влипшего в него, как Братец Кролик в смоляное чучелко. Выползающего, как остывающий чугун, как карамельная масса, в пятый том, в шестой — объявленные совсем из другой оперы, но продолжающие объясняться, уточнять. Заходиться в самобичевании. Оправдываться.

Хорошо, пусть без детства. Откроем заслонку, направим, что поддастся, в изложницы влюбленности. У меня, еще в статусе внука, хотя об этом и не догадывавшегося, их было три. Первую звали, верьте не верьте, Ева. Нормально. Библия ни при чем, Библии еще не существовало. Почему не Ева, если есть Ада, если есть Оля? Куда необычнее, что официально, по метрике, ее можно было звать Ева-Татьяна. Дочь австрийских антифашистов, бежавших от Гитлера. В Свердловск. На год младше меня, а мне шесть. Если у влюбленности была причина, то в чем — не знаю. Что девочка — другого в голову не приходит. Длинные волосы, мягкие манеры, нежная речь — не мальчик. Если схватить, то не чтобы бороться, а только сжимать.

Вторая — когда пошел в школу. В восемь, но сразу во второй класс. Звали — и опять: не хотите верить — не надо: Муза. Фамилию знал прекрасно, несколько лет, но при таком имени попробуй не забудь. Уже когда
забыл, натыкался и вспоминал. Демидова, Шувалова — что-то такое. Откуда-то знал, что мать — татарка. Не — Муза по матери татарка, она русская-разрусская, но мать — татарка. Отец, не знаю, Степан Разин, Александр Матросов. Она — несусветная красавица: белокурая, голубые глаза, румянец. Уралка. Так и отлеглось: муза — красота. Немного сонная.

Третья — девятый класс (обучение раздельное). Дина. Худенькая, нервная. На мою влюбленность отвечала раздраженно. Не нравился я ей. Даже когда чем-то заинтересовывал, не больше чем минут на десять. Вдруг реле щелкало: тороплюсь, дальше провожать не надо, пока. А и в самом деле, чем я мог заинтересовать на дольше? Из ряда вон выходящая ее притягательность, помимо хрупкости и тревоги, как у попавшей в никому другому не видимую западню, шла от того, что она жила в квартире, где Раскольников убил старуху и девицу. Про что я ее или расспрашивал (чувствует ли заклятость места? не остался ли какой-нибудь след Достоевского?), или ей рассказывал. Мол, когда прочел (прошлым летом), днями ходил вокруг дома и даже поднялся, позвонил в квартиру. Это все правда, но захватывающе было только для меня. Ее не пробивало. Конечно, тут же стал врать. Дескать, на лестнице — у нее ведь деревянная лестница, еще та, я прав? — под последней перед квартирой ступенькой пошарил и нашел приклеенную снизу, свернутую в тугую трубочку, обернутую кусочком клеенки того сорта, которым оборачивают горло, когда делают компресс, записку с двумя словами: “Наполеон напролом”. Отнес в Публичную библиотеку на экспертизу, почерк Эф-Эм подтвердили и сказали, что это невероятное открытие. Дина на меня взглянула диковато и с открытой неприязнью. Я, уже, наверно, в отместку, решил спросить: вы книгу-то читали? Она ответила: читала-читала — а) лишь бы закончить разговор, б) как когда ссорятся, в) когда не читали.

Был еще один план в моей влюбленности. Он-то, может быть, и задел бы ее, и не то что я держал его в запасе, но смысл его был как раз в необнаружении. Дина не такое частое женское имя и сейчас, а из сохранившихся с праматерних времен — в ряду двух-трех редчайших. К девятому классу Библия вполне уже существовала, и история Дины с братцами была в ней самой немыслимой. Почище змея с Евой, почище Каина-Авеля, почище, если позволите, и Потопа. Эти все с участием, а главное, в реальном, чуть ли не материальном присутствии Бога. А с Диной — людская в чистом виде. Субъекты, которых мы знаем лично, чьи душевные движения понимаем, как свои собственные, — на Бога только ссылавшиеся. Совершенно так же, как русские, немцы, американцы, нательными крестиками “С нами Бог”, ременными пряжками “Гот мит унс” и монетами “Год виз ас” оправдывающие свои взаимногубительные действия.

Изнасилование девицы; не то осознание грозящей мести и расплаты, не то западение на ее совокупительные прелести; явка с повинной, с просьбой отдать в жены. Обычное дело, каких миллион. Согласие братьев на условии принять всему племени жениха обрезание крайней плоти. Ответное согласие. Всеобщее обрезание. Даже скучно, как благопристойно. Нападение на ходящий враскорячку беспомощный мужеский пол, умерщвление каждой особи, без единого пропуска. Чуток чересчур, немножко с перебором. Но не так, чтобы это нас, читающих, лишило чувств и дыхания. Тут шикарно обоснование — воля Бога. Больше — угождение Ему! Велел резать крайнюю, а мы — всю! Самого Его при этом нет — где-то в другом месте. Но дураку ясно, что Он — такой. Что отвести Ему эту роль — можно. Напрашивается.

Познакомившись с Диной, хотел я узнать, так ли. Дерзкие догадки — верны ли? Наследуя имя той, какую-то частичку ее об этом знания могла она получить. Но сорвалось, на подходе, на стадии раскола черепа никак не библейского калибра.

Стало быть, Ева, Муза, Дина и мать их Секвойя.

 

Почему я предпочитаю вспоминать то, что случается сию минуту, делать воспоминанием то, что прожито только-только, чуть ли не еще проживается, складывать в картотеку картинки одновременно с тем, как они возникают прямо на глазах? Потому что так воображению, галлюцинациям и выдумкам, мозаикам и головоломкам меньше времени вмешаться.

Пятидесяти лет был я записан историей литературы в мемуаристы. Историйкой. Ибо какая такая у нас литература, чтобы иметь историю?
Я застал хвостик имевшей. Торжествующей и гонимой. Два качества необходимых и достаточных, чтобы заслужить себе историю. Торжествующей — потому что ошеломительной дарами редкостными и гонимой. Гонимой — потому что опасной дарами редкостными и торжествующей. История — номер пробы после огненного испытания. Я попал в круг юношей, тоже редкостно, хотя и не так впечатляюще одаренных и тоже, хотя и слабее, гонимых. История — имена лиц, отлепленных взглядами тех, кто смотрел на них юным зрением. На кого смотрели они. Волчий и горностаевый хвосты литературы, имевшей историю, обмахнули нам лоб, пощекотали губы, погладили по щеке.
У всех так, у бездельников, никчемностей, фатов, тщеславцев, даже убожеств.
У прожигателей жизни, душ общества, бабников, блатных. Кто к пятидесяти годам умеет рассказать про таких, объявляется литератором, л’омм дэ леттр. Если у его персонажей реальные имена, и достаточное время были на слуху, и осели в памяти десятой части населения, его приказом по литературе переводят в мемуаристы. Раньше пятидесяти лет вспоминать прожитое не стоит. Неприлично. После пятидесяти не имеет смысла, прожитое ушло.

С середины мая до середины сентября воздух полон насекомых. Воздух, ветер, туман, листья, трава. Крючковатых, загнутых, пустых, ускользнувших от лекал антропоцентричной биомодели. Самоцветных красок, дворцового блеска, непредсказумых пируэтов, настраивающегося оркестра. Этот летатлин похож на Гермеса, это пенсне — на Троцкого, это кружево — на Клеопатру. Все вместе — на Афинскую школу. Лето напролет они валятся наземь спектрально искрящимся ювелирным невесомым сором, крошатся в пыль под ногами и просто мгновенно иссыхают. Их мемуары — о неведомом нам счастье, о неисчислимых страданиях, о геноциде и вере в бессмертие — могли бы иметь ценность библиотек Атлантиды. Но они не оставляют мемуаров.

Мы вспоминаем — и лезем с тем, что вспомнили, к другим. Находим нужным вспоминать — и находим нужным лезть. Вероятно, из-за того, что нам выпало жить не один сезон, а шестьдесят-семьдесят раз по четыре, не один день, а шестьдесят-семьдесят раз по триста шестьдесят пять. Другого объяснения не вижу. Все вспоминают одно и то же. Первую мировую, от которой не способный воевать, хотя и способный стать дедом, должен бегать как заяц до разрыва сердца. Вторую мировую с теорией больших многонулевых чисел, нарвавшихся на жгучий укус металла. Боль, доставляемую с восторгом. Шпок, шпок, шпок. Свирепость. Не просто растабуирование материи, а с непотребством... Ни к чему распространяться, каждый сам знает. Я мемуарром занимаюсь, а не исповеддью.

Мемуары — медицинский мазок. Мои детство, отрочество, юность — эпоха мазков. На ватку на палочке. Пустячная процедура, а какая-то малоприятная. Сухой ваткой по слизистым тканям. Слизистые ткани против, не хотят, чтобы по ним, их стиль — скрытость. Любить мазок — мазохизм. Ваткой со взятым мазком возят по стеклышку, суют в пробирку. От мысли к ним прикоснуться передергивает. Прямоугольнички стекол высохли, пробирки побились, запылились. Мой внук не знает, что это. Все вымести, стены побелить. Дээнка-шмээнка — вот что такое нынешний мазок. Мемуары внука будут это.

Через шестьдесят-семьдесят лет ломкие бумажные осколки строчек и четвертьстрочек взметнутся от неведомых нам шагов — как завтра крылышки капустниц, пляшущих сейчас над мокрой глиной. Их унесет сквозняк, втопчет каблук. Очень хорошо. Очень правильно. Паутины тонкий волос. Траектория слезинки на праздной физиономии — если вы, конечно, такой сентиментальный. Я — нет. Взметнется, унесется, втопчется — родное, натуральное, заслуженное, производительное. Жаль-то жаль, но не сильней же эта жалость того, что оно было такое родное. Естественное до последней степени. Что чем-то, может быть — просто рождением вовремя я это заслужил. Что оно такие душевные сдвиги, замыслы, поступки и, куда деваться, слова, слова, порох слов, прах слов, слизь слов в нас произвело. Удар потери сокрушителен. Но праздник обладания неистребим.

 

К тому же...

Всегда не просто присутствовало, а в каждой мелочи каждую минуту участвовало, не отставало, окутывало, размещалось в самом центре нечто абсолютно чужеродное, некая стихия принципиально иносущная, ничему вовне себя не служащая, — власть. Рецепты мемуаров примитивны.
К власти пришел Керенский. Тогда-то я и встретил Марь Иванну. Отец ея служил жандармом при двух последних государях. Ея волосы пахли душистым сеном, она была порывиста. В тетушку ея, старше Марь Иванны всего двумя годами, был влюблен Блок. Однажды он приехал за ней на извозчике. Я как раз входил в дом, мы столкнулись в дверях. Поздоровались.
Он сказал: “Дождь. Мостовая. Столб. Цирюльня”. Возможно, это были первые подходы к стихотворению.

Настроения в обществе в период Временного правительства.

Моя самоотверженная матушка.

Солдатская прямота отца невесты граничила с грубостью.

Мои друзья: по кадетскому корпусу; по семейным связям; по улице.

Я был пьян ароматом свежего сена.

Мемуар — не правда жизни, а ее демонстрация. Больше того, сама жизнь — демонстрация себя. Себе самой. Всем другим. Единому Богу. Кто не жаждал открыть кому-то то, чему надлежало быть скрытым, чтобы остаться жизнью во всей полноте! Кому-то, не считая собственного сердца, которому заведомо все всегда открыто. Иными словами, кто не жаждал открыть кому-то сердце, продемонстрировать его содержимое и тем положить конец своей жизни? Так что мемуар — это демонстрация демонстрации.

А теперь не валяйте дурака и наедине-то с собой сознайтесь, что демонстрирует себя жизнь ровно в ту меру, какую назначает ей власть. Марь Иванна вместе с тетушкой, Блоком, извозчиком, четырехстопным ямбом и благоуханием сена были отпущены вам Марь Иванниным отцом. Не как таковым, а как жандармом. Под командой, прежде всего, двух государей. Керенского же — настолько, насколько на него отцова жандармства хватило. А хватило на шпоры — на коня, увы, нет. А как пришли большевичкби, никаким государям, ни, подавно, Керенскому, ни, само собой, папаше не выделили на белом свете и уголка, а вам, букашке, оставили пучок сохлой травы — и нюхать, и жевать, и спать на нем, и делиться им с друзьями по кадетскому корпусу. Вот и весь ваш мемуар: демонстрация демонстрации демонстрации.

Одна надежда, что самоотверженность вашей матушки окропит его слезками, не учтенными властью, и оживит.

 

 

II

 

Травма в одном действии

 

 

Бездействующие лица

 

Август Макарович, Майя Модестовна, супруги.

Светлана, Ярослав, их дети.

Корней, Тигран, Ниобея, их внуки.

 

Действующие лица

 

Валера, Виталик, Виктуар, их друзья.

 

Сильнодействующие лица

 

Сталин.

Хрущев-Булганин.

Брежнев.

Андропов-Черненко.

Горбачев и Ельцин.

Путин-Медведев.

 

Комната шесть на шесть дачного дома, довольно плотно заставленная: стол, придвинутый к топчану, кухонный столик, высовывающийся из передней, и вообще — мебель:
хоть и сведенная до минимума, но в этом пространстве кажущаяся избыточной.

Август, Майя, их сын, дочь, двое внуков, внучка.

 

А в г у с т. Потому что сорок лет не дата.

Я р о с л а в. Дата — полста, не спорим. Но сорок — срок, не спорь.

С в е т л а н а. Сорок — те же пятьдесят. Особенно брака. Как на Крайнем Севере. День за два. Ха-ха-ха.

Я р о с л а в. Вас самые близкие просят: дети, внуки, друзья.

С в е т л а н а. Выклянчиваем. И чего! Элементарного застолья по случаю сорокалетия свадьбы.

А в г у с т. Не для того мы с матерью женились, и причем не по расчету, чтобы нас через сорок лет выставляли на такие расходы.

М а й я. Август Макарыч!

А в г у с т. Не для того мы полжизни ото всех, от вас в первую очередь, отодвигались, садовый участок, как академик Лысенко, огораживали, по дощечке, по стеклышку строили на двоих домик, — чтобы кто хотел, вы в первую очередь, когда хотел, нам на голову сваливался. Чтобы я закупал бараньи ноги, водку ящиками, мать колотилась у плиты, и выслушивать слабоумное бормотание про наш примерный брак.

М а й я. Август.

 

Звонит мобильный телефон.

 

А в г у с т. Да, Валера... И не надейся... Потому что сорок лет не дата... Не для того я, как придворный поэт Гораций, выехал за черту города Рим Третий, чтобы незваный гость являлся хуже телевизора. Мой пес порвет тебя, как партбилет...

Дети. Какой пес?!

Внуки. Какой партбилет?

М а й я. Август!

А в г у с т (в телефон). Хуже телевизора, по которому показывают товарища Сталина...

Н и о б е я. Дедушка любит, такой, парадоксы.

Т и г р а н. Я, типа, тоже антисталинист. Как армянин по крови и исторически.

Н и о б е я. При чем тут? Я твоя сестра, а Сталина, такая, уважаю.

А в г у с т (в телефон). Никаких сборищ больше двух человек. На обычных основаниях, Валера. Заезжаешь, сидим, и до следующего раза. Банкет откладывается... До Нового, не знаю, года. (Дает отбой.)

С в е т л а н а. А для своих?

А в г у с т. Жди Нового года.

С в е т л а н а. А сейчас? Раз уж собрались.

Я р о с л а в. Мы мигом в магазин слетаем...

А в г у с т. Майя Модестовна, собери чай.

 

Женщины накрывают на стол. Бутылка вина.

 

Я р о с л а в. Сынок.

 

Корней прикрывает рюмку ладонью.

 

Ну что, за сорокалетие комсомола?

 

Чокаются, выпивают, разливают чай.

 

Т и г р а н. Вы ведь еще студентами. А где познакомились?

А в г у с т. Где все. Она была секретарь бюро. Взносы, общественная работа. Мимо пройти невозможно.

Н и о б е я. Информбюро?

К о р н е й. Политбюро.

А в г у с т. Бюро курса. Вээлкаэсэм.

К о р н е й. Это по-месопотамски.

М а й я. Бюро ни при чем. Не во мне дело. Август был знаменитость. Чемпион института по прыжкам в высоту.

Т и г р а н. Дед прыгал в высоту?!

Н и о б е я. Что в высоту — ладно. Что прыгал — вот прикол!

К о р н е й. Как... этот...

А в г у с т. Козел.

С в е т л а н а. Кузнечик.

Т и г р а н. Каким стилем ты прыгал?

А в г у с т. Хорайн. По-русски — хорейн. По-советски — восточноамериканский. Официально — перекат.

Т и г р а н. Это как?

А в г у с т. Приземление на толчковую.

Н и о б е я. Толчковую что?

М а й я. Что? Ногу.

А в г у с т. Мах, ложишься на планку, ныряешь.

М а й я. Стрижет так над планкой. (Августу.) Ну покажи.

А в г у с т. Покажу на золотую свадьбу.

Т и г р а н. Чё, тебе жалко показать?

М а й я. Август, встань и покажи.

Август встает, показывает.

 

К о р н е й. А западноамериканским мог?

А в г у с т. Были еще ножницы. Приземление на маховую. Официально — перешагивание.

Н и о б е я. Показывай-показывай.

А в г у с т (показывает, потом берет нож, держит горизонтально, переносит через него, тоже горизонтально, чайную ложку). И перекидной. (Показывает, потом то же с ножом и вилкой.)

М а й я. Только в моду входил. Как на лошадь запрыгивать.

Н и о б е я. Это как сейчас прыгают?

Т и г р а н. Сейчас спиной вперед.

А в г у с т. Фосбери-флоп. В наше время его не было.

С в е т л а н а. Они как, спиной вперед и разбегаются?

А в г у с т. Вот так (показывает). Но нужны маты поролоновые. Для приземления. Наша тяжелая индустрия не производила. Наши прыгали в песок.

Н и о б е я. Фосбери-флоп?! И прямо разрешали такие слова говорить?

А в г у с т. Вот именно что “спиной вперед” — так и называли.

К о р н е й. Наверно, кто в песок, тех — ногами вперед.

Т и г р а н. А сколько ты прыгал?

А в г у с т. Сто семьдесят пять.

Т и г р а н. И чемпион?

А в г у с т. Скажи спасибо за столько. Ножницами еще меньше получалось.

Я р о с л а в. Тогда больше не требовалось.

А в г у с т. Именно. В высоту, но чтобы не очень-то высоко. Чтобы все могли прыгать. Страна такая.

М а й я. Почему! Были и рекордсмены.

А в г у с т. Я главного видел. Взял метр девяносто девять и восемь десятых. Так двух миллиметров до двух метров и не допрыгнул. А один возьми и скакни на два ноль один. И получил десять лет как японский шпион. И ни имени, ни рекорда. Обратно перевели на метр девяносто с копейками.

Я р о с л а в. И правильно. Мы такие. Мы все на метр девяносто. Один папка со своим метром семьдесят пять подкачал.

С в е т л а н а. Зато всех — двести миллионов. Суммарный прыжок выше, чем у всего мира, включая кенгуру.

М а й я. Ярослав! Света!

Т и г р а н. А когда первый посыл друг другу сделали? Ну, заговорили...

Н и о б е я. ...Взглянули — со значением.

М а й я. На демонстрации.

К о р н е й. Дефиле?

А в г у с т. Дефиле?

К о р н е й. Последних моделей одежды?

А в г у с т. На октябрьской, дурень. Ну то есть ноябрьской.

М а й я. Он путает, на майской. Шел снег. На Августе был один легкий плащ.

С в е т л а н а. Наверно, думал, что август.

М а й я. Пыльник назывался. Тогдашний крик моды.

К о р н е й. Круто. А тут снег.

Н и о б е я. Оттепель.

М а й я. Вот именно что минус десять.

Н и о б е я. Я про хрущевскую. Сталин-то умер уже или как?

К о р н е й. А что было на бабушке?

С в е т л а н а. Что первого мая может быть на Майе? Майские кружева.

М а й я. Я была в гэдээровской штормовке. Под ней свитер. Хемингуэевский, грубый такой.

К о р н е й. Круто. На случай бури. А Август Макарыч на случай цветочной пыльцы.

С в е т л а н а. На случай пыльной бури, которой обернулась оттепель.

Н и о б е я. А чего молодые тогда делали? В смысле — где тусовались?

С в е т л а н а. В смысле — гужевались.

М а й я. Да практически везде. Слава богу, полно мест было. Прежде всего институт...

С в е т л а н а. Институт не в счет. Институт — обязаловка.

М а й я. Общежитие. Мы были как одна семья. Дни рождения — все за стол. Конспекты — одни, сессия — все вместе. Театральная премьера — культпоход.

А в г у с т. Забеременел кто — аморалка. Забеременел, запил, выразился идеологически нечетко — персональное дело. Персональное дело — общее собрание.

М а й я (машет на него рукой). Август!.. В сентябре — на картошку. До ноября включительно — овощехранилища.

Т и г р а н. Чего там делать?

А в г у с т. Перебирать капусту. Морковь.

К о р н е й. Киви.

Т и г р а н. Просто перебирать?

К о р н е й. Как буддисты.

А в г у с т. Сортировать гниль. (Берет из вазы яблоко, в другую руку нож, рассекает посередине, жует одну половинку, потом другую.)

М а й я. Летом стройотряды. Весь год турпоходы. По родному краю. Когда на лыжах, когда и на байдарках.

С в е т л а н а. Когда и пеша.

М а й я. По азимуту. А что? Палатка, костер.

Я р о с л а в. Песня.

М а й я. Чем, сын, плоха тебе песня?

Я р о с л а в. Мотивом. Словами. Гитарой.

М а й я. У тебя же как раз получалось.

 

Пауза.

 

Н и о б е я. А интимные связи? Сфера, там, личной жизни?

Т и г р а н. Половая, типа, близость?

К о р н е й. Тебе же говорят, общежитие.

А в г у с т. Дортуары на восемь койкомест.

 

Звонит мобильный телефон.

 

А в г у с т (взяв трубку). Взаимно... Ошибаешься, Виталик. Сорок лет не дата. Если только не комсомола... На обычных основаниях — в любое время. Посидим, разольем, вы с Майей Модестовной почешете языки... Не-не-не, какие торжества при таком падении цен на нефть?.. Не отменяем, а логически откладываем... “На сколько, на сколько?” Годков на десять. (Дает отбой.)

Я р о с л а в. Все считаю, считаю и никак не пойму: откуда сорок? Мы со Светкой наши возрастба знаем; сколько людям на первом курсе, знаем. Может, накинете лет пять, четыре?

А в г у с т. Да ради бога. Но от чего считать? От, строго говоря, загса или, как Тигранчик, от половой, типа, близости?

М а й я. Август, что ты, прости господи, говоришь! Что ты себе позволяешь перед лицом потомков! Это же осквернение родительского ложа, другого слова не подберу.

А в г у с т. От демонстрации, короче, плюс-минус. От гражданского брака — сорок. Каковая — не есть дата.

Н и о б е я. Вы несли праздничные транспаранты?

М а й я. Материалы наглядной агитации. По большей части портреты.

Н и о б е я. Вы кого?

М а й я. Мне дали кривую роста успеваемости. А Августу Макарычу достался сдвоенный образ — Хрущева с Булганиным. Наподобие Маркс и Энгельс.

Т и г р а н. Редкий чин.

М а й я. Чей чин? Они были в штатском.

Т и г р а н. Иконописный.

М а й я. Изготовлялись тогда такие. Двое в соотношении к по отдельности — один к десяти. В тот раз снег залеплял, приходилось постоянно отряхивать.

Н и о б е я. А Виталий звонивший?

М а й я. Лозунг. “Повысим бдительность!”

С в е т л а н а. Мама, какая память!

М а й я. Он за мной ухаживал. Все шутили: Виталик, повысь бдительность, а то вон Август наготове. А Август ничего такого.

Т и г р а н. Так, дедушка?

А в г у с т. Почему? Мы с Виталием дружили, секретов не было. Он мне рассказал: на ноябрьской, когда щиты сдавали, Майку эту в уголку, удалось, прижал. Так что наготове не наготове, но в уме я ее держал.

М а й я. Август! Какая низость! Сейчас же сознайся, что все выдумал! Извинись немедленно!

А в г у с т. Все не все, но кое-что выдумал. Тогда. Но кое-что, оказалось, и не выдумал.

Д е т и и в н у к и. Что?! Что?!

А в г у с т. Зажигательность и пламень юной Майи Модестовны.

М а й я. Август, что с тобой? При детях!

А в г у с т. Так ведь потому и детях при, что зажигательность и пламень.

С в е т л а н а. А Валерий на маму глаз ложил?

А в г у с т. Майя Модестовна, вопрос к вам.

М а й я (излишне серьезно). Валерий был образцом товарищества.
С первого дня института. И продолжает быть до сегодняшнего.

С в е т л а н а. В каком плане? Валерий-товарищ или товарищ Валерий? Ты же была комсомольский вожак. И если он рядовой член...

А в г у с т. Отнюдь. Валера — бессменный профорг. Комсомол — резерв партии, профсоюзы — школа коммунизма. Всего лишь. Субординация. Смотрел на нее снизу вверх. А мне на картошке сказал: “Ты давай с Майкой решай, а то я не камень”.

С в е т л а н а. Мать, да ты вамп!

Я р о с л а в. Мне в голову не приходило.

А в г у с т. А вот и мимо! Валера чист, как голубь, а голубь — как тот снег. Виталик ухаживал, Валера — эталон товарищества, хранящийся в парижской палате мер и весов. Виктуар — вот кто искуситель. Вот кто змей. Что-то он, кстати, еще не звонил, не назначал, когда и как нам праздновать. Сорокалетие-то.

 

Пауза.

 

Т и г р а н. Ну, дак, и вы на демонстрации, снег валит, дед в пыльнике. Хрущев-Булганин сдвоены, как Маркс-Энгельс, — и дальше что? Откуда пошла разматываться наша семья?

А в г у с т. От кладовки при комитете Вээлкаэсэм. Уже институтского. Туда складывали всех вождей и все плакаты до следующей демонстрации. Помещение не бальная зала, не больше этой дачки. Но человек двадцать-тридцать наталкивалось. Размещалось — под прикрытием, стало быть, промокших средств массовой агитации.

М а й я (перехватывая и быстро продолжая). Много ли молодежи нужно! Очень уютная кладовая. Двухконфорочная электроплитка, варили пельмени из коробок.

С в е т л а н а. Водяра — если дотерпевали.

М а й я (как бы не слыша). Сибирские. После такого марш-броска вкуснее любого ресторана. Чай. Кипящий. Сахару не жалели. Крепкий — деготь. Плавленый сырок “Дружба”. Консервы “Завтрак туриста”. Тушенка — пальчики оближешь. Прослоенная жемчужным жиром. Такие банки с туристами у костра.

Я р о с л а в. Я застал. Там еще собака нюхала.

С в е т л а н а. То, что вывалил турист.

М а й я (не обращая внимания). Музыка какая-то. Не помню, появились уже кассетники или опять гитара. Август, были, по-моему, кассетники, а?

А в г у с т. Чего-то было.

М а й я. Расходились в темноте.

Т и г р а н. Расходились, бабуля, в смысле раскрепощались или по домам?

А в г у с т. Кто как. Но жена Августа вне подозрений. Никакого такого раскрепощения за бабулей не водилось. Грешки в виде кокетства и легкомысленного флирта с Валерой, Виталиком и Виктуаром. Поцелуи, там, и полутоварищеские объятия, возможно, и имели место. Зато сегодня она у меня глава церковной двадцатки. Благоверная моя опять в первых рядах. В вампах никогда замечена не была. Была секретарь, но это не политическая карьера, а душевная активность. Такой у малышки моей и киски общественный и всяческий темперамент. Вот что могу и хочу я сказать к сорокалетию нашего брачного союза. Это мой официальный торжественный тост, и все, кто хочет и может, пусть за нее выпьют.

 

Выпивают. Некоторое замешательство.

 

С в е т л а н а. И что дальше?

М а й я. Вот именно, Август, что дальше?

Я р о с л а в. Пап, по дощечке, по стеклышку строили. Вы с матерью. А мы со Светкой? Песок не таскали, гвозди не распрямляли? А ребята? Где какой гриб у какой канавы вылезет, не знаем? Лет по пятнадцать каждый оттянул. Дата не дата, а история семьи. Чем тебе сорокалетие не годится, чтобы историю семьи семьей не отметить?

К о р н е й. Уже вроде как бы собравшись.

М а й я. Всё, не обсуждаем. Праздничный ужин и остаетесь ночевать.

Т и г р а н. Все, дед, нет базара. Торжественная часть — и вповалку.

С в е т л а н а. Мы с братцем в магазин, потом всей гопой корпоративно по местам боевой славы. Бидон черники, венки из васильков.

Н и о б е я. Комары!

К о р н е й. Я почешу.

 

Шумно уходят. Август и Майя вдвоем.

 

М а й я. Что это на тебя сегодня наехало?

А в г у с т. Сам понять не могу. Не то съел вчера. Не то скумбрию в собственном соку, что ли, — перестояла, металлом отдавала. Не то замысел жизни не удался.

М а й я. Сегодня открылось. Сорок лет был доволен, на жизнь не жаловался.

А в г у с т. Не жизнь, а замысел жизни. Жизнь — потрясающая. Претензий не имею. Не имел никогда. Потрясающая вещь. Какие к потрясающей вещи претензии? К дареной! К гениальной!

М а й я. Неоплатный долг!

А в г у с т. Неоценимый дар!

М а й я. Неоценимый толк!

А в г у с т. Неоплатный жар!

М а й я. А в чем замысел? Сам говорил, она свой замысел и есть.

А в г у с т. Мой, мой замысел, собственный.

М а й я. Первый раз слышу. Сорок плюс четыре-пять прожили, ни разу не поделился.

А в г у с т. Чем делиться? Замысел идиотский. Примитивный. Детский. Чтобы мне жить дали. Чтобы жизнь, ну эта, на Земле, вся — мне мою, Августа Макарыча, жизнь прожить дала. Не мешала. Не помешала.

М а й я. Кто тебе мешает?

А в г у с т. Мешают.

М а й я. Мы? Близкие твои — враги твои? Кто конкретно? Я?

А в г у с т. Категорический императив принуждения.

М а й я. Хотел бы, чтобы чего не мешали?

А в г у с т. Чтобы сорокалетие не устраивали. Чтобы не было никакого сорокалетия вообще. Мы бы с тобой поженились, а сорокалетия не было. Чтобы мне жить в своем домке на территории садово-огородного товарищества “Подсобный” и не думать, что хорошо бы Светка мужа не прогнала. И жена от Ярослава чтобы не уходила. И у Тиграна и Ниобеи имена нормальные были. А Корней со своим чухонским пусть бы и ходил, только не дышал бы клеем, не глотал, не пил, не зашивался. И Валера с Виталием дружили бы со мной, как я с ними, а не носили бы бляхи “Указом Российской Федерации заслуженный друг Августа”.

М а й я. До сих пор меня ревнуешь. Не имея на то ни фактических, ни — с твоей природной распущенностью и непристойными приставаниями хотя бы к той же ко мне — моральных оснований.

А в г у с т. Дура ты, любезная моя барышня и белочка Майя Модестовна. Я к тебе с душой, ты ко мне с лапшой. “Ревнуешь”. Да хоть бы и Валера, и Виталик, и неотразимый Виктуар вымпелоносный. Бывает.
И если было, то это моя такая жизнь. “Было” в ее замысел входит. Как и “не было” — если бы не было — тоже входит. Мой замысел — не исключительности же. Не угождения же мне со стороны жизни. Если без этого всего неприятного не обойтись, пусть такая. Вот ее, такую, какая есть, не мешайте жить.

М а й я. Я тебе про Виктуара сто раз рассказывала. Ну не помню, было у нас что-то или не было. Вроде было, должно было быть. Так и говорили, и ты сам говорил: у Виктуара со всем потоком было. А вспомнить нечего. Где, когда, при каких обстоятельствах — ни-че-го. Может, пьяные? Никогда не была я такая пьяная. Двусмысленно себя вел? Только то двусмысленно, что хорошо вел. Это да, это вел. Слова хорошие. Когда надо, и нежные. Поддержка. Но не то двусмысленно, что чего-то было, и слова из-за этого, и поддержка. Я же рассказывала: я на восьмое марта один раз спросила, после коньяка — Виктуар, ты как думаешь, было у нас с тобой или, думаешь, как? Он говорит: Майка, бабы, все как одна, гормональные. Знаю, о чем говорю. Ударенные из-за угла пыльными гормонами. Но что и ты, никогда бы не поверил.

А в г у с т. Не, не объясню я тебе. Замысел жизни, похоже, и правда не удался, но почему я из-за этого сегодня разнервничался? Вполне можно жить и с неудавшимся. Какая связь с сомнительными валентностями юных тяготений? С чего вдруг полез в публичную демонстрацию праздничных демонстраций? Наверно, все-таки съел не то. Или скумбрию в собственном соку с добавлением масла. Или сырков “Дружба” перебрал, еще тогда. Сорок плюс четыре-пять лет назад.

 

Стук в дверь, вваливаются Валерий, Виталий, Виктуар.

Виктуар выделяется элегантностью и уверенностью в себе, при нем трость, на которую, впрочем, он не опирается, а держит на плече.

 

В а л е р и й, В и т а л и й, В и к т у а р (говорят вперемежку). В гости не навязываемся, в застолье не напрашиваемся, а преподнести подарок не запретите.

М а й я (ликуя). Триумвира-ат! (Поет и танцует по очереди с каждым.) Три танкиста выпили по триста, а потом добавили еще. Вот! Я уже чуть не плакала. Не кругло ему сорок. А на самом деле чего-то, видите ли, задумал секретно жизни внушить, и не отскочило. Дети — вон! Триумвират — вон! Чтоб ты знал. (Вместе с прибывшими выкрикивает на бравурный мотив речевку.) Триумвират не умират! Триумвират не умират!

В и к т у а р (который участвует в происходящем несколько отчужденно). Саботаж, брат! Я вывожу машину, тащим прицеп, грузим подарок, а тебе не кругло. Дорогой договорились: упрашивать не будем, сбросим у дверей — и назад.

М а й я. Да сменил уже гнев на милость. Спасибо потомству, поднажало.

 

Возвращаются дети и внуки. Радостная встреча: градус горячности зависит

от индивидуальных отношений каждого с каждым. Это будет проясняться по мере
развития действия.

 

В а л е р и й. Доживем ли мы все до вашей золотой — тайна, непроглядный мрак. Но ручаюсь, что ближе и что нежнее, чем сейчас, друг к другу уже не станем.

В и т а л и й. Я потому так и настаивал, что кто его знает, как оно будет через десять лет. А любовь, если не пользоваться каждой возможностью в ней признаться, выдыхается и может иссякнуть.

В и к т у а р. Эх, нет среди нас кавказцев...

Т и г р а н (показывая на Ниобею). А мы?

В и к т у а р. Вы — лица кавказской национальности, безусловно, а я про туземных. Которые умеют сказать про дружбу как про любовь. А про любовь как ангелы на небе. Я жил в тех краях, я слушал, я учился.

Н и о б е я. Дядя Виктуар, вы отца нашего знали?

В и к т у а р. Он был мне как сын. Светлана как дочь, он как сын. Нелепая смерть... Не дадим ей омрачить сегодняшнюю радость! Вернемся к словам о любви. И к любви, которая эти слова рождает...

Т и г р а н. Мама говорит, он получил нож в сердце, на улице, когда защищал ее. А Ниобея разыскала его мать — вторую нашу бабушку, — она сказала, что он узнал что-то такое, отчего застрелился.

В и к т у а р. Старуха, Тигранчик, выжила из ума, бормочет что ни попадя, печальная картина. Повторю: не время сию минуту это вспоминать, но уж раз зашла речь... зашла так далеко... Ваш отец погиб в сумгаитской резне. Мама не хотела, чтобы вы это знали. Слишком нелепо и слишком трагично. Мы его сегодня помянем. А сейчас, как ни сбит я вашими вопросами...

Н и о б е я. Он как сын, она как дочь, а вы холостяк — не думали стать нам приемным отцом?

М а й я. Жениться на Светлане? Деточка, что ты говоришь!

Н и о б е я. Она бы не против.

М а й я. С чего ты взяла?

Н и о б е я. Ну, во-первых, я бы сама не против. И дед намекал, ты тоже была не против. Для ровного счета и мать.

С в е т л а н а. А вы думаете, вы учитесь в университете на чьи деньги? И школу кончили? И в Англию ездили? И в Шарм-аль-Шейх?

В и к т у а р. Эй-эй-эй, я запрещаю! Сорок лет назад ближайший мой друг, рыцарь, кремень, красавец, встретил лучшую из девушек, жар-птицу, саму женственность, саму жертвенность. Они родили Светлану — имя говорит за себя. Они родили Ярослава — имя говорит за себя. Светлана родила Тиграна и Ниобею, Ярослав родил Корнея. Библейская история. Ни Валера, ни Виталик, ни я этого не сделали. Мы только любовались, мы только восторгались, мы были счастливы. Счастьем наших уже не скажу друзей — сродников. Мы получили это: Августа, Майю, их детей и детей их детей, семью, их семью, ставшую нашей, — даром. Как могли мы приобщиться этому сокровищу, этой неиссякаемой казне? Посильной помощью. Мне стыдно вспоминать, какова она была. Одна миллионная того богатства, что мы через них приобрели.

М а й я. Ну почему, почему у нас все не по-людски?! Это же тост. Стол не накрыт, не налито, не поднято. Август, ты моя судьба, солнце в моем окне, мое все, но это ты так долго сопротивлялся, и на этот раз я тебя обвиняю.

А в г у с т. Козочка моя, и ты по-кавказски? Не жила ли ты в тех краях? Не слушала ли, не училась?

М а й я. Ты прекрасно знаешь, что я после рождения Светланы отдыхала в Пицунде. Ты сам меня провожал, сам списывался с Виктуаром, чтобы он меня встретил. Но чтбо ты услышал в моих словах кавказского? Они вырвались из сердца. Как вырывались на первом курсе, и на картошке, и в овощехранилище...

В а л е р и й. ...и в стройотряде...

М а й я. ...и в стройотряде...

В и т а л и й. ...и в турпоходе...

М а й я. ...и в турпоходе...

В и к т у а р. ...до всякого Ярослава...

Я р о с л а в. При чем тут я?

М а й я. Он хотел сказать “до Светланы”.

В и к т у а р. Я хотел сказать “до Пицунды”. А как ее принимали в Пицунде! Меня — так — никогда! Меня к ней не подпускали! И знаете почему? Из-за Светланы. Из-за имени. Для них это дочка Сталина, только.

М а й я (нервно). В конце концов, узнбаем мы, что у вас за подарок? Что это такое, что понадобился прицеп.

С в е т л а н а. Сколько лет живу, и в голову не приходило. Я что, действительно в ее честь?

М а й я. По порядку, по порядку! Сперва раздвинем стол, и тащите ваш подарок.

А в г у с т. А в чью, царицы Тамары?

М а й я. Что ты несешь! Сталин тогда уже умер.

А в г у с т. Умер и на сороковой день вознесся.

М а й я (Августу). Угли ты на свою макушку собираешь ко дню Страшного суда.

А в г у с т. Тут только все и разобрались, кто он такой. Без смерти он отец и вождь. Название станций. Платформа Отец, следующая — разъезд Вождь. Учитель — слабовато: учитель, учиха. Пошли изыски: корифей, генералиссимус. Корифей — это уже цикорий. Генералиссимус — еще чуть-чуть, и венеролиссимус. А усоп — и стал Сталин.

М а й я. Я Сталина ненавижу. Кровавый палач. Правильно Берия сказал: умер — тиран.

В и к т у а р. Ты, Майя-калбатоно, знаешь, как высоко я тебя ставлю. Но и Августа не ниже. Светлана твоя не Августовна, а Иосифовна.

В а л е р и й, В и т а л и й (вперемежку). Майка, ты чё? Твоя идея. Друга не предадим. Ты настояла.

М а й я. Да я его физиономию видеть не могу. Одни усы чего стоят!

Н и о б е я. А мне нравятся.

М а й я. Желтоглазый.

Н и о б е я. А мне нравится.

М а й я. Дымил как паровоз.

Н и о б е я. А мне нравится.

Т и г р а н. А я как бы маоист.

К о р н е й. А я два раза по пять кубов. Букет весенних маков в лебяжьих руках. Сугрев осенней соломы под северным сиянием. Похищение данных ангельского банка. Выкуп драгоценной, хотя и не святой, жизни.

А в г у с т. Как-как? Осенняя солома под северным сиянием?

К о р н е й. Повторяй, дед. Запоминай, Август Макарыч, и учись, пока я жив. Два раза по пять кубов. Выползок из лебяжьих ручек. Северное сиянье хрупкой соломки. Налет на банк херувимов и серафимов. Варево на факелах. Приход по прямой, уход по параболе.

М а й я (напряженно). По-да-рок! Увидим мы когда-нибудь подарок?

 

Валерий, Виталий и Виктуар выходят и возвращаются с портретами на палках:

Сталина, Брежнева, парным Хрущева и Булганина, парным Андропова и Черненко, парным Путина и Медведева, а также вправленных в две ромашки на одном стебле Горбачева и Ельцина. Расставляют вдоль стены. Смех, возгласы изумления, радости.
С этого момента возникает и нагнетается ощущение тесноты.

 

В а л е р и й, В и т а л и й, В и к т у а р (вперемежку). Зарождение жизни на земле. Узнаёте? Возвращение к истокам. Начало, начало! А заодно целая жизнь. Половина сейчас уже антиквариат. В начале была демонстрация. Шестой день творения. Чудом нашли. Оцените хоть!

А в г у с т. Теперь банкета точно не получится. Стол расставим — пройти будет негде.

Т и г р а н. А зачем ходить? Мы сядем, они постоят.

В и к т у а р. Вот оно, племя младое, незнакомое с нашей эпохой.
С ее живой кровью, с воздвигнутыми ею традициями. Обязательно пройти! Поднять портреты и пройти. Как сорок лет назад. Это же мистерия.

Т и г р а н. Перед кем?

В и к т у а р. Друг перед другом, сами перед собой. Вы что, думаете, мы тогда перед ними, перед трибунами шли? Главные были — мы, они — декорация.

М а й я. Тогда фуршет. Стол в угол, и фуршет.

А в г у с т. Обед накрылся. Как я и предсказывал. Веление времени.
У каждой эпохи свое веление.

 

Стол задвигают в угол, приносят с кухни тарелки с закусками, бутылки, стаканы. Постепенно начинают примеряться к портретам.

 

Н и о б е я. Иосиф, как его, Виктуарович — мой.

В а л е р и й. Виссарионович.

Н и о б е я. Честно говоря, отчество дикое.

А в г у с т. Именно. По-гречески значит лесной.

Н и о б е я. Мама, или ты его хочешь? Между вами же тайная связь.

С в е т л а н а. Мой избранник — Брежнев. Моя юность, порывы, пыл. И тому нравишься, и другому. На фоне общего спокойствия. Покоя. Постоянства вселенной. ГУЛАГа нет, только в виде книги. Борьба — символическая, за покой, за мир. Земля — малая, маленькая. Чувство уверенности, что все как следует, сегодня, завтра, послезавтра, послепослезавтра.

Т и г р а н. Я — Путина-Медведева. Симпатичные, честно. Мне лично. Самостоятельно изучили английский язык. У Путина второй — немецкий, у Медведева — французский. Физически крепкие. На мировой арене — цунами. Для своих — татами.

К о р н е й. Салями. В смысле от “Пятерочки” до “Азбуки вкуса”.

Т и г р а н. Не понял.

А в г у с т. Напрягись и поймешь. Тут каламбур. Шутка такая. Ироническая.

К о р н е й. Мой — Андропов-Черненко. Лирические стихи сочиняли. От сердца к сердцу путь к единоверцу. Люблю дезу в начале мая. При такой государственной, партийной и идейной нагрузке. При слабом здоровье.

Я р о с л а в. Вообще-то я на этих нацелился. Не пошло у них. Я тем, у кого не пошло, сочувствую. Изнутри понимаю и сочувствую.

К о р н е й. Да бери на здоровье. Я тогда этими бы ромашками (показывает на Горбачева и Ельцина) помахал. При них мужал. Чернобыль, беловежские путчи, тридцать девять снайперов обстреливают по кругу, не при Тигране, не при Виктуаре будь сказано, горы и ущелья, а эти выстаивают хоть бы что. Если никто не перехватит, мне эти титаны в кайф.

А в г у с т. Мне, само собой, Хрущева-Булганина. Мой первый опыт. Знаю, с кем имею дело.

М а й я. Ой, а мне что же, никого не осталось? Корнюша, не обидишься? Твои — мои герои, как на духу говорю. Вернувшие свободу — всей стране и твоей бабушке. Действительно: цветы нации. Начала понимать при одном, кончила при втором, чтбо я правильно прожила, что неправильно.

В а л е р и й, В и т а л и й, В и к т у а р (вперемежку). А мы, стал быть, не в счет. Что с нами чикаться! Не хватило — езжайте домой.

Я р о с л а в. Ну, вы, дядя Виктуар, сами портрет. А дядя Валера и дядя Виталик на Мавзолее, в центре. Приветственно машете нам рукой.

В а л е р и й, В и т а л и й, В и к т у а р (вперемежку). Нам возвращают наш портрет. Отыгранная карта дядя Валера и дядя Виталик. Потерянное поколение.

 

Наигранно обижаются, под горячие уговоры что-нибудь придумать и хватание
за руки выходят за дверь.

Возвращаются, неся фото “Рабочего и колхозницы”, лозунг “Мы придем к коммунизму, когда добыча угля достигнет 1 400 000 000 тонн” и кривую роста успеваемости.

 

М а й я. Вот теперь все, колонна готова к построению.

К о р н е й. Только один маленький мальчик стоял в стороне и плакал. (Снимает свитер, на майке череп и кости и подпись “Не влезай, убьет”. Берет у Виктуара трость, хочет поднять на ней майку.) Не возражаете?
И демонстрант и плакат. (Замечает кнопку, нажимает, из нее выскакивает стилет.)

В и к т у а р. Ну-ка, верни вещь.

 

Корней возвращает трость.

 

М а й я. Вот правильно. Продуманная самозащита. Скинхеды, болельщики, гастарбайтеры.

Я р о с л а в. Убийцы Политковской.

А в г у с т. Душманы.

С в е т л а н а. Шахиды.

А в г у с т. Гибэдэдэшники.

Т и г р а н. Да просто менты.

К о р н е й. Пьяные за рулем. Президентский кортеж. Лось забежал из Рублевского леса. (Берет швабру, ножом заостряет конец палки, с кухонного стола — скалку, заостряет ручку, поднимает на них майку.)

 

Имитация советской демонстрации включает в себя разнообразную пантомиму и предполагает импровизацию. Вначале действующие лица ходят друг за другом в последовательности, соответствующей хронологии смены власти: Сталин, Хрущев-Булганин и так далее. Порядок начинает нарушаться, когда тот или другой участник задерживаются у стола, чтобы наполнить стакан и сделать бутерброд. Затем та часть, что продолжает ходить, представляет из себя демонстрантов перед той, что останавливается, изображающей трибуну руководителей. Это превращается в проход одиночек перед всеми остальными. Одиночки, в зависимости от того, чей портрет проносят, исполняют что-то вроде номера, наиболее убедительно передающего сущность личности на портрете. Пантомима может переходить в танцевальную. Это не мешает участвующим в ней подавать реплики, ввязываться в диалог, делать комментарий.

Больше всего захватывает участников игра, в которой в отношения, по большей части враждебные, грубые, издевательские, заискивающие, вступают портреты, за которых говорят те, кому они достались. Возможно, Валерий, Виталий принесли с собой кассету
с записями мелодий, песен, речей, звучавших в последние 40 лет, и вставляют ее в магнитофон. Тогда отрывки их могут прихотливо вмешиваться в разговор персонажей.

 

С т а л и н. Никита, ты чего к военному человеку прижимаешься?

Х р у щ е в. Держусь у полководца в фарватере, Иосиф Виссарионович.

С т а л и н. Полководец, бородка у тебя не по уставу. Эспаньолку запустил, гранд мадридский.

Б у л г а н и н. Мягонькая, товарищ главнокомандующий. Жена привыкла.

С т а л и н. Я смотрю, Никита тоже привык.

 

Брежнев угодливо подхохатывает.

 

Х р у щ е в (Брежневу). Чего ржешь! Твоя Молдавия по вину “Фетяска” план сорвала. Как бы тебе кровавыми слезами не заплакать.

Б р е ж н е в. Я не Сталину. Благодаря вам, Никита Сергеевич, я его культ изжил. Меня Андропов дразнит. Говорит, что от зеленого горошка венгерской фирмы “Хортекс” меньше газов, чем от “Молдовплодоовощ”.

А н д р о п о в. Я “Хортекс” брал вот этими руками при поддержке танков Т-34.

С т а л и н. А мне передали, уважаемый Юрий Владимирович, что вы говорили, что Молдавия — это Румыния.

Е л ь ц и н. А мой Юрий, не длиннорукий, а Лужков который, говорит, что газы могут вращать турбины московских ТЭЦ.

А н д р о п о в. Я, Иосиф Виссарионович, говорю, Румыния — это Молдавия минус советская власть. Отчего и плетется в хвосте соцлагеря, сырьевой придаток.

Ч е р н е н к о. Вы на меня тяжело налегаете, Юрий Владимирович, мне больно.

А н д р о п о в. Никто Андропова не любит.

Г о р б а ч е в. Комсомольцы на вас молятся, Юрий Владимирович.

Е л ь ц и н. Не все, не все. Мой Юрий, короткорукий, называет вас самозванцем. И московским пугалом социализма с человеческим лицом.

Г о р б а ч е в. Просто ни в какие ворота! Это, извините, дерзость, а не дерзновение. Всякая распущенность имеет границы. Свобода — это
в первую голову ответственность.

Е л ь ц и н. Мы — новая генерация. Отрясшая страх. Оттрясшая.

П у т и н. Не знаю — наше подразделение берет с Андропова пример.

Е л ь ц и н. Вы, молодой человек, кто и откуда?

П у т и н. Я из вашего аппарата.

М е д в е д е в. Он вас исключительно уважает.

Е л ь ц и н. А вы, юноша?

М е д в е д е в. А я исключительно уважаю его.

С т а л и н. Он из его аппарата. Я не ошибаюсь, товарищ?

М е д в е д е в. Так точно, товарищ Сталин. Мы на него всем аппаратом молимся.

 

Приобретая такого рода естественность, демонстрация теряет стройность. Очень скоро она превращается в преодоление препятствий, которыми становятся сами демонстранты и полотна, которые они несут. Постепенно от них начинают освобождаться — оставляя на первом же свободном месте, сваливая в кучу. То там, то здесь полотна образуют закутки, выгородки, маленькие помещения, скрытые от посторонних глаз.
Их используют для уединения и укромных объяснений те или иные персонажи.

 

Корней и Ниобея.

 

К о р н е й. Кузина, не притягателен ли я для вас?

Н и о б е я. С какой стати?

К о р н е й. Потому что во мне пульсирует к вам влечение.

Н и о б е я. В смысле это самое?

К о р н е й. Всеобъемлющее. Включая и это самое.

Н и о б е я. Но мы же двоюродные.

К о р н е й. А не будь — вопрос можно рассмотреть, да? Другими словами, кое-какая притягательность наличествует.

Н и о б е я. Не больше, чем к любому вашему брату. К любому активному экземпляру без выраженного уродства и инвалидности.

К о р н е й. Так и мое влечение не индивидуальное. (Вдруг засомневавшись.) Кажется.

Н и о б е я. А что, кто-нибудь сюда сунется? Запросто.

К о р н е й. Запросто. Тем интереснее.

Н и о б е я. Ты чем вообще-то дышишь?

К о р н е й. Чем придется. По обстоятельствам. Иду навстречу обстоятельствам. Ты — нет?

Н и о б е я. Я по мере надобности. Сейчас никакой не нахожу.

К о р н е й. Надобность приходит по мере воображения.

Н и о б е я. А у тебя-то что за обстоятельства?

К о р н е й. Что значит “что”? Ты обстоятельство, я обстоятельство. Шел в комнату, попал в другую. У тебя кое-что и у меня кое-что. (Приступает к ней, особого сопротивления не встречает.)

Н и о б е я. Если честно, на фиг ты мне сдался. Как всякой уважающей себя личности. Одно только в тебе и занятно, что готов при всех.

К о р н е й. Так ведь все, в общем, на фиг сдались. Какая разница, кто и с кем? Что тот солдат, что этот. Если нет выраженного уродства и инвалидности.

Н и о б е я. Не скажи. Бывают предпочтения.

К о р н е й. Предпочтения — это то, чего хочется. Хочется больше, хочется меньше, совсем не хочется. Это нормально. И когда хочется того, чего другому не хочется, нормально. И наоборот — нормально. Ненормально, когда заставляют хотеть, чего не хочется, и не хотеть, чего хочется.

Н и о б е я. Хочется этого, не хочется того — это как раз индивидуальное. Ты сказал, у тебя не индивидуальное — это по мне, меня это торкает. Как бы интересно. Что тот солдат, что этот. Ты решай: так или так?

К о р н е й. Да я и призадумался. Вроде выбора у меня здесь нет. Кроме тебя — никого. Не к тетушке же подъезжать. Маме твоей. А вроде был бы выбор, может, все равно бы на тебя снесло?

Н и о б е я. У меня тоже не больно богато. Однако Виктуар есть. Сладенький дяденька. Тебя всяко послаще.

К о р н е й. Позвать?

Н и о б е я. Не придет. Только если сам позовет...

 

Виктуар входит в одну из соседних кабинок. Сразу за ним — Светлана.

 

В и к т у а р. Тебя не первый раз на откровенность тянет. Вся семья у вас на язык несдержанная. А ничем откровенность не хороша. Пока не сказано — что есть, то есть. А выболтал — как спущенное колесо: и есть, и не катит.

Н и о б е я (из своей кабинки). Как порванный презерватив.

К о р н е й (выпуская Ниобею из объятий). Некорректное сравнение. Рваный презерватив — достижение цели куда высшей, чем сексуальная. Оплодотворение! Продолжение рода.

В и к т у а р. И лучшая иллюстрация вреда откровенности. Колесо — ничье. Колесо — у любого. Спущенное колесо — предмет общественного интереса. Порванный презерватив — публичное признание в интимной связи.

С в е т л а н а. Пробитая гильза стоит аборта. Кому, как не тебе, знать?

С т а л и н. Я запрещаю аборты.

Х р у щ е в-Б у л г а н и н. Мы разрешаем аборты.

Б р е ж н е в. Я пресекаю аборты.

А н д р о п о в-Ч е р н е н к о. Мы допускаем аборты.

Г о р б а ч е в. Я при условье.

Х р у щ е в-Б у л г а н и н и Е л ь ц и н. Мы разливаем по рюмкам.

А н д р о п о в и Г о р б а ч е в. Мы вырубаем лозу.

Е л ь ц и н. Я поднимаю и чокаюсь.

С т а л и н. Я запрещаю.

Хрущев-Б у л г а н и н, А н д р о п о в-Ч е р н е н к о, Е л ь ц и н. Мы разрешаем.

П у т и н-М е д в е д е в. Мы приглашаем. Холдинг “Праздничный аккорд”. Вернисаж “Натюрморт”. Лекции специалистов “Что такое аборт?”. Вступительные! И заключительные! Венские кресла. Чикагские лезвия. Веселящий газ — гарантии “Газпрома”. Анестезия Евразии. Оборудование из Дюссельдорфа в обмен на ненецкую нефть. Право разрезать ленточку. Сдача палат в арендочку.

Х р у щ е в-Б у л г а н и н и А н д р о п о в-Ч е р н е н к о. Контрацептивы! Контрацептивы!

Половина. Убийство!

Другая половина. Свобода!

Все. Осознанная необходимость!

Мужчины. Полная несознанка!

 

Можно заметить, что, принимая в этой игре участие, Майя преследует Ярослава, а он от нее уходит, петляя по образовавшимся из портретов “боксам”. Наконец в одном
из них она его нагоняет.

 

М а й я. Сынок, я хочу объясниться...

Я р о с л а в. Мам, ну ни к чему, абсолютно. Нам обоим все ясно, претензий у меня нет...

М а й я. Ты же только что сказал, “у кого не пошло, я тех изнутри понимаю и сочувствую”. Ты в своей судьбе обвиняешь меня.

Я р о с л а в. Моя судьба не хуже других-прочих. Что жена ушла — как говорится, у всех ушла.

М а й я. Что жена ушла. Что Корней... трудный ребенок. Что ты о себе самом думаешь как о неудачнике.

Я р о с л а в. Это твоя шизофрения. Не больше я неудачник, чем все. Не неудачник, не удачник. Как любой другой. Как отец. Как твой преподобный Виктуар.

М а й я. Это я и собираюсь сказать. Мать всегда хочет, чтобы ее ребенок был выдающийся. Почему, если как на духу, и Светку так назвала. Если как на духу, еще пионеркой мечтала, что если рожу дочь, будет Сталбина...

Я р о с л а в. А жаль, что отменила. После обвала большевичков ее бы за деньги показывали.

М а й я. ...Но Светка надежд не оправдала. С кем-то связалась, мужа прогнала.

Я р о с л а в. Чего ты комедию ломаешь? “С кем-то”. Всем известно с кем. А тебе раньше всех...

М а й я (закрывая ему рот рукой). Не знаю и знать не хочу. (Отпуская.) И конечно, когда родился ты...

Я р о с л а в. Не от тех же ли кровей, кого не знаешь и знать не хочешь?

М а й я (закрывая ему рот рукой). ...Я все свои амбиции перенесла на тебя. Что я могу сделать, что у меня есть амбиции? Видимо, не рассчитала сил. Ни своих, ни твоих. Груз слишком на тебя давил.

Я р о с л а в. Да уж поддавливал. Но я не сдавался, каждую свободную минуту качал мышцы. Ни на что другое времени не оставалось. (Майя тянется к нему, он ставит между ними ближайший плакат — с кривой роста успевамости.) Мать, оставь-ка ты меня наконец в покое. Повторяю: претензий нет. Любви тоже, как видишь. (Выходит из “бокса”.)

Н и о б е я (берет большие ножницы, вырезает из своего плаката лицо Сталина и вставляет в дырку собственное). Я главнокомандующая генералиссимусия. Всех опущу. Вы мое пушечное мясо.

 

Все вслед за ней проделывают то же самое.

 

А в г у с т (в дырке Хрущева). Ах ты поганка! Сейчас вынесу тебя из Мавзолея и внесу в Этнографический музей. “Грузин старый, район Гори”.

Я р о с л а в-А н д р о п о в. Может, подождать, Никита Сергеевич? Могучее же средство наглядной агитации. Пригодится же.

А в г у с т-Х р у щ е в. Чей там голос из-под лавки?! Молчать, пся крев, матка кузька! Мы на компрбомиссы не пойдем!

С в е т л а н а-Б р е ж н е в. Правильно, Никита. Я на трибуне над ним стоять боюсь. Мало ли какие эманации! Изжить я культ благодаря тебе изжил, но ну его на фиг.

М а й я-Е л ь ц и н. Мавзолей перегораживает проезжую часть. Сносить не надо, нашему поколению он дорог. Но опустить и накрыть...

А в г у с т-Х р у щ е в. ...Медным тазом!

М а й я-Е л ь ц и н. ...Стальным щитом — накроем. Сверху замаскируем танком.

А в г у с т-Х р у щ е в. ...Медным.

Т и г р а н-П у т и н. И будем с него принимать парад. Преемственность эпох.

В а л е р и й. А ведь получается. Демонстрация-то. Демонстрация символов власти.

В и т а л и й. Скорей эмблем.

В и к т у а р. А я бы сказал, изменчивого, но единосущного лица власти.

Н и о б е я-С т а л и н. Какой власти? Власть — мужская мощь. А кто тут мужики?

М а й я-Е л ь ц и н. Мы с Хрущем — мужики.

А в г у с т-Х р у щ е в. Иду на компрбомисс. Мы с Ёлкиным мужики. Кукурузные початки. Об этом в конституции записано.

С в е т л а н а-Б р е ж н е в. А я кто, по-вашему?

А в г у с т-Х р у щ е в. Молчать, пидарасы!

Н и о б е я-С т а л и н (с кабаретными ухватками поет куплеты).

 

Я не зверь и не природа
И не человек.
Я секреция народа.
Я двадцатый век.

Я не мущина —
Лишь так, отчасти.
И не женщбина —

 

(деланно устрашающе)

 

Я плазма власти.

М а й я-Е л ь ц и н. Мы с Хрущем тут единственные не бабы. В диктатуру не играем, демократию разводим.

А в г у с т-Х р у щ е в. Мы играем в пляжный волейбол, правда, Ёлкин? Хотя игра, скажу тебе, как коммунист коммунисту, не народная. Народная — “скажи май”.

С в е т л а н а-Б р е ж н е в (подмигивая Майе). Май.

А в г у с т-Х р у щ е в. Я дерну, а ты поймай.

М а й я-Е л ь ц и н. Я привил стране любовь к волейболу. (Показывает волейбольный прием мяча.) Я привил стране любовь к теннису. (Показывает теннисную подачу.) Бемс — фоти-лав. Матч-поинт, подача на игру.

Т и г р а н-П у т и н. Я вами любовался, Борис Николаич. Как запиарите, как зафугачите мяч ракетой земля — воздух!

С в е т л а н а-Б р е ж н е в. Я подал заявку в Олимпийский комитет. Новый девиз олимпиад. Тише, ниже, ближе. Признать олимпийским видом жмурки. Штандер. Шахматы.

А в г у с т-Х р у щ е в. Решение кроссвордов. Главное — решение кроссвордов. Часть тела, три буквы, есть хэ, есть у. Ухо.

Т и г р а н-П у т и н. Наш народ играет — размахнись, плечо, раззудись, харчо. Я, господа, плюралист. Люблю все спорты. Бои без правил. Фигурное плаванье.

Н и о б е я-С т а л и н. Наш спорт был — ссылки и каторги.

А в г у с т-Х р у щ е в. Вы, Иосиф Виссарионович, еще похороны вспомните. (Отодвигает плакат от лица, говорит уже от себя.) Я бы просил записать в конституцию прыжки в высоту как спорт антинародный. (Придвигает плакат к лицу.) Это, Сулико дорогая, все ушло в прошлое вместе с тобой.

Н и о б е я-С т а л и н. Хоронить ты, Никита, не умеешь. Только в мавзолеи подкладываешь. А я мертвых не люблю. Я живых люблю. (Неожиданно громко смеется намеренным смехом.) Мы с Адольфом бредили гольфом. (Прилепляет кусочек цветной салфетки как гитлеровские усики.)
У нас с Иозефом все в свете розбевом.

В и к т у а р. Больно вы разошлись. С чего бы?

А в г у с т (отодвигая плакат от лица). Такая игра. В демонстрацию. Сам же придумал. Дай в кои веки поиграть.

В и к т у а р. Не народная это игра, Никита Сергеич, скажу тебе, как коммунист коммунисту. Народ во власть не играет. Народ играет в карманный биллиард.

Н и о б е я (отодвигая плакат от лица). А думаете, сладкий дядя Виктуар, они всё это всерьез? Революция-коллективизация? Власть — только то, что у нас под брюхом. (Приставляет плакат вырезом к низу живота.) А у них там цепочки для спуска воды. В лучшем случае кипятильнички на объем граненого стакана. Может, и жжет. Но не полыхает. Тоже мне власть.

В а л е р и й, В и т а л и й (вперемежку). Не надо, не надо. Власть, какая ни есть, есть власть. Упрочивает. Упорядочивает. Кристаллизует. Открывает садово-огородный кооператив “Подсобный”. Открывает двери загса. Строит домик. Можно жить. Можно встречать гостей. Отмечать сорокалетие.

М а й я-Е л ь ц и н. Веселиться.

А в г у с т. Это Ниобея должна сказать “жить веселее”. Она же Сталин.

В и к т у а р. А я так скажу — вместо Ниобеи: нельзя не веселиться! При власти. А без власти — нельзя не прослезиться. (Ярославу.) Дай-ка мне бутерброд.

Я р о с л а в (отнимает плакат от лица, кладет бутерброд на невырезанного Черненко, протягивает). От нас с Константин Устинычем, безвременно ушедшим.

С в е т л а н а (Майе). А мне маринованный помидорчик. (Майя кладет помидор на Горбачева, протягивает ей. Та высасывает.) Вот так. Одним разом. Как Леонид Ильич. Как использованное средство предохранения.

Н и о б е я (Тиграну). Ножку Буша.

Т и г р а н (кладет куриную ножку на Медведева, протягивает, снова приставляет плакат к лицу). Уважаю старшего. Начальник был ЦРУ, наш человек.

А в г у с т (протягивает к столу свой плакат). А мне омара в собственном соку, или что там вместо него. Канапе с селедкой, сырок финский “Виола”. На Булганина, пожалуйста, на мягкий его подбородок. А на маршальскую звезду стопочку, сто солдатских грамм.

 

Все чокаются, выпивают.

Кто-то первый, а за ним остальные начинают прилеплять вырезанные из плакатов лица на дуршлаг, сковородку, подставку под кастрюлю. Получаются маски, их, как на маскараде, подносят к лицу и отодвигают в сторону. Теснота становится все очевидней.

 

С в е т л а н а (снимает через голову свитер, затем ти-шорт, остается в лифчике.) А что, все свои. (Виктуару.) Мне-то дашь? (Забирает у него трость.) А ты, племянничек? (Забирает у Корнея швабру, поднимает вверх ти-шорт с надписью крупными буквами FUCK OFF.) История семьи. Понимаю папца.

 

Из-за скученности и духоты один за другим все раздеваются до белья или обнажаются по пояс. Кто-то, например Майя, Светлана и Ниобея, под видом помощи почти насильно стаскивают одежду с Виктуара, Валерий и Виталий — с Ниобеи.

Манипулируя масками, персонажи окончательно втягиваются в двойную игру. В то, о чем у Пушкина сказано: “Когда б я был царь, то позвал бы Александра Пушкина и сказал ему...” То есть в воображаемую ситуацию, посещающую сознание человека как пустая мечта. Что ведет одновременно к двойничеству — и раздвоенности.

Отношения между собой собравшихся — все агрессивней. В борьбе за место плакаты употребляются как вспомогательное оружие, оборонительное или атакующее. Стычки сопровождаются соответствующими репликами уже независимо от родственных или дружеских отношений.

 

С т а л и н (Хрущеву). Не успел я тебя, Никита, сдать в надежные руки органов. Они бы тебя на органы разобрали. Не докладывать бы тебе на Двадцатом съезде.

Х р у щ е в (Сталину). За то я тебя, Коба, и растерзал. И воскресни — растерзаю опять. И десять раз воскресни — десять раз растерзаю.

А в г у с т (Майе). Не успел я тебя, кролик мой, вернуть на ферму по разведению. Валера-Виталик приняли бы заблудшую.

М а й я (Августу). И без твоего разрешения принимали.

Б р е ж н е в (Хрущеву). Маленько мое коллективное руководство с тобой, Никита, затянуло. Дало поорать. Смахни тебя на пенсию сразу, БАМом бы опоясали земной шар, реки бы во все стороны повернули. Припеваючи бы жили.

А н д р о п о в. С ГУЛАГом и мировой революцией. В Париже бы обедали, в Нью-Йорке чай пили.

С в е т л а н а (Августу). На хрен тебе, такому, было детей рожать.

Т и г р а н (Августу). Шел бы в диссиденты, сейчас распоряжался бы фондом мирового благоустройства.

П у т и н. Отстали от времени, уважаемые. И так обедаем и на десерт тирамису лопаем.

Н и о б е я (Августу). Нас бы пристроил. Ходила бы по Амстердаму.

К о р н е й (Ниобее). Я бы тебе город показал.

С т а л и н (Путину). Безыдейность. Без идеи — только лопать. Против чего партия последовательно боролась.

В и к т у а р. У нас идея одна — красноармеец со штыком и пальцем (показывает на Августа): “Что ты сделал для родины?”

Т и г р а н (критически). Она для нас много сделала!

С т а л и н (Брежневу). Ты, молдаванин, запустил — молодежь прошляпил.

А в г у с т. Я изобрел зимнюю куртку на сгущенном молоке.

С т а л и н. Я запрещаю зимние куртки на сгущенном молоке.

Х р у щ е в. Я разрешаю зимние куртки на сгущенном молоке.

А в г у с т. Вместо пуха.

Б р е ж н е в. Я пресекаю идею в зародыше.

А в г у с т. Ну вместо ваты.

В и к т у а р. Не понял — в чем идея?

А в г у с т. Сгущение энергии. Хай живе витчизна!

А н д р о п о в. Я допускаю. Но на сухом молоке.

Х р у щ е в и Е л ь ц и н. Мы разливаем по рюмкам.

А н д р о п о в-м а с к а. Вырубаю лозу.

Е л ь ц и н-м а с к а. Поднимаю и чокаюсь.

С т а л и н-м а с к а. Я запрещаю.

Х р у щ е в, А н д р о п о в, Е л ь ц и н. Мы разрешаем.

П у т и н. Мы приглашаем.

Е л ь ц и н (Брежневу). Фигурное катание развел. Волейбол в загоне! Теннис только народным артистам!

Б р е ж н е в-м а с к а. Я ставлю артистизм выше техники. Шесть-ноль, шесть-ноль, шесть-ноль, шесть-ноль, два пять-девять. Молодец, Родина!

Е л ь ц и н. Роднина, альцгеймер...

С т а л и н (Ельцину). С тобой будет особый разговор. Не нашел национальной идеи, лидер!

Х р у щ е в (Сталину). Чья бы корова мычала! Дискредитант коммунизма.

Б р е ж н е в. “Молодец родина” — это моя национальная идея. Лично моя, а также национальная.

П у т и н (задумчиво). А между прочим, не глупо.

Е л ь ц и н-м а с к а. Мне православием-самодержавием-народностью все уши забили. Православие-самодержавие-народность не перебьешь.

Н и о б е я. Бабуль, по твоей части.

А в г у с т. Мать бьет дуплетом. И у боговерующих на хорошем счету, и у Самого.

В и к т у а р. Ибо к таким Он и пришел: спасти и устроить в рай.

П у т и н-м а с к а. Господи, да таких нацидей мильон. Нефть-юфть-вертикафть. Дзюдо-бордо — от и до.

Я р о с л а в (Майе). И в фигурное катание ты меня отдала.

В и к т у а р. А ты бы ей коньками горло — раз, и перерезал.

А н д р о п о в (Сталину). А началось с вас, Иосиф Виссарионович. Кто олимпиаду выпустил из бутылки?

С т а л и н. Эклектизм или диалектика? Все одному приходилось решать. Диалектически — в расход всех до последнего? А кто Днепрогэс построит? Или эклектически — оставить часть? Тогда андрогинов с молотом и диском выпускать за рубеж.

Н и о б е я (перед зеркалом то прячась за Сталина-маску, то открываясь.) Хочется мне, Сталин, быть тобой, а ты чтобы мной. Хочется, кузен Корней, хочется.

 

В одном из отсеков сходятся Валерий, Виталий, Тигран, Корней.

 

К о р н е й (Валерию и Виталию). Каково всю жизнь быть правящей партией и вдруг перестать, а? А, каково?

В а л е р и й. Счастье людей и чистое небо над миром — вот на что я тратил жизнь и теперь трачу. Единственно на что. То и другое обеспечивал коммунизм. Я был коммунстом без страха и упрека. Обеспечение прекратилось. Обеспечивать стал антикоммунизм. Я антикоммунист без страха и упрека. Не изменил себе ни вот на столько.

В и т а л и й. А я своего партбилета не сжигал. Не выбрасывал. И сейчас не стыжусь (достает из внутреннего кармана “корочки”).

К о р н е й (Валерию). Чистое небо над Кремлем и Смольным. И над ста миллионами чистое небо с овчинку. Это которых счастье получить заставили на общих работах. И над еще ста — кого это счастье миновало, которые на общих основаниях.

Т и г р а н. Дядь Виталик, а оппортунист-то вы, а не дядя Валера. Супер-пупер-оппортунист. И тогда были где надо. И сейчас при своих. А у него линия. И тогда при раздаче, теперь при раздаче. Служению не изменил.

В а л е р и й, В и т а л и й (вместе). Мал ты нас лажать, как фраеров. Поживи, фраер, с наше.

Т и г р а н. А если я серьезно? А я серьезно.

К о р н е й. Товарищи, товарищ не шутит! Вся страна не шутит, и нам с товарищем не до шуток.

 

Между тем звук магнитофона, незаметно сопровождавший все предшествовавшее действие, неожиданно делается громким, содержание слов и музыки не разобрать. Наконец Август выдергивает шнур магнитофона из стены. Ярослав не без борьбы отбирает
плакаты. Ему помогает Корней, и именно на нем сосредотачивается агрессивность собравшихся.

 

М а й я. Это с тебя все повернулось. С твоих надсмехательств. У нас семья как семья. Не идеал, но здоровая. Все заодно. Любящая. Оказыватся, не без урода.

К о р н е й. И инвалида.

Т и г р а н. И козла. Двоюродную сестру прищемлять.

Н и о б е я. При всех.

К о р н е й. При товарище Сталине. Но вы, кузина, мал-мала заводились.

С в е т л а н а. Извращенец. Серийный извращенец.

В и к т у а р. Валил бы ты, торчок, отсюда.

Т и г р а н. Вали, доходяга, вали.

К о р н е й. Выдавливаете. Из семьи и, шире, из общества.

М а й я. Не мы. Сам себя ставишь вне.

В а л е р и й, В и т а л и й (вперемежку). Не вне, а над. Может, спросишь себя: за что я подвергнут остракизму? Может, наша обструкция вправит тебе мозги. Может, опомнишься.

К о р н е й. Из этой бомжовой, дизентерийной, трупной жизни, без места, без прописки, без собственного очка и выгребной ямы вы же еще выдавливаете. Вы же меня — из меня — выжимаете.

В и к т у а р. Я?!

К о р н е й. А кто? Вы. Бабуля, секретарь всех бюро и двадцаток. И эти два Валеры. И кузина, которая хочет — даст, а не хочет — не даст.

Н и о б е я. А может, и хочет, а не даст. А бывает, не хочет, а даст.
Я не манекен и не кукла. Могу ошибаться. Мне приносят один раз крысу. Говорят: чердачная или подвальная? Скажешь — получишь повышенную стипендию. Говорю: чердачная. Оказалось, подвальная.

К о р н е й. Или ее качественный братец спортивный, который сейчас сделает страшное лицо и на меня проскрежещет, что размажет по стенке.

Т и г р а н. Я, дорогуша, хотя и слушаю армянское радио, однако учусь на биофаке. И знаю, что такое ДНК. Кто еще знает, что такое ДНК?

Х р у щ е в. ВДНХ, што ле? Выставка достижений народного хозяйства. По первым буквам. Как-то это называется. Мне Кеннеди, май френд, говорил.

Б р е ж н е в. Оборвитура, што ле?

А в г у с т. Аббревиатура.

А н д р о п о в. А что за аббревиатура “Софья Власьевна”, кто знает? “Софья Власьевна”, Август Макарович, — это так называемая интеллигенция называла советскую власть. И лично вы в продолжение всех 1970-х годов. За что и были трижды отстранены от командировки в социалистическую Болгарию.

П у т и н. И воспитали соответствующего сына и через него внука.
Это если смотреть со старых позиций, от которых мы сейчас отказались. При тоталитарном-то режиме отлепить общественно полезного патриота родины проще простого. Но это не наш путь.

А в г у с т. Откуда вам известно?

С т а л и н, Х р у щ е в, Б р е ж н е в, А н д р о п о в, Е л ь ц и н, П у т и н (вместе). Догадайтесь.

А н д р о п о в (обводя рукой присутствующих). Все здесь.

М а й я (тараторит). Между прочим, я когда ездила в Болгарию, меня в райкоме спросили: чем мы торгуем с Данией? Я от волнения говорю: данским маслом. Секретарь, такой лет сорока, с подначкой, дурит меня: дамским? А какая, скажите тогда, столица Дании? Я говорю, Копенгаген. Вы уверены? А не Ковент-Гарден? Зайдите ко мне попозже, проэкзаменую вас поглубже.

С в е т л а н а. А я когда ездила в Данию, ничего уже не спрашивали, прямо сказали: со всеми, кто едет в капстрану, мы знакомимся поближе.

К о р н е й. Вы меня сбиваете нарочно... Я как раз хотел сказать про тетушку — которой ничего не надо, кроме как оформить (обращается к Виктуару) с вами законные отношения. Вы все. В чьей лимфе есть хоть один в минус десятой грамма власти. В этом (показывает на Сталина) ее столько, сколько он со всеми кишочками, мошонками и шестыми пальцами весил. В этом (на Хрущева) — сколько потянет брюхо с филейной частью. Этот (на Брежнева) — от таблеток зависело, к осени тяжелела, зимой-летом не проверял. Вы против них бледная немочь, но порода та же. Потому что свой один в минус десятой запускаете на всю доступную катушку.

М а й я. И бабуля не угодила.

К о р н е й. Бабуля в лужу угодила. У бабули душевная активность и общественный темперамент и любовь к человечеству. И бабуля всегда знала, как их завернуть, чтобы попасть туда, где командуют. И самой и супругу — только не на того наскочила. И на сынулю ставила — да оказался неспортивный и некачественный. И даже как младенчика-дочу назвать, чтобы ее туда, где командуют, в колыбельке снесло. (Надевает майку, бросает на пол скалку, идет к двери.)

А в г у с т. Эй! Без благословения патриарха? Я этих мест собственник! Жилплощадь — моя, маркиза Карабаса. Помоги-ка очистить общий метраж. (Начинает собирать плакаты и маски, составлять в угол, впритык одно к другому.)

 

Дальнейшие действия, хотя и продиктованы практической задачей приведения комнаты в порядок, напоминают опять-таки пантомиму.

Корней, потом Ярослав помогают Августу. Понемногу все приходят в себя, успокаиваются. Светлана отставляет в сторону швабру, передает трость Майе, надевает ти-шорт, свитер. Одеваются и остальные. Стопка плакатов неустойчива, ее плотно сгребают,
под нее подкладывают подручные средства.

Кажется, что дело сделано, Август отворачивается. В этот момент вся груда падает, он инстинктивно оглядывается, хочет удержать, но валится на спину. Окружающие бросаются на подмогу, подпирают: кто его, кто плакаты. Майя выставляет трость, не то в поддержку, не то чтобы не быть сбитой с ног. Выскакивает стилет. Август повисает
на руках окружающих, пронзенный насквозь. Клинок торчит из груди.

Шеренга персонажей с Августом посередине, как брошью. Пантомима ужаса, паники, оцепенения.

 

В и к т у а р (набирая номер по мобильному). Срочно “скорую”!

А в г у с т. Дороги плохие.

П у т и н. Где найдем плохую дорогу, будем ее мочить. На скоростном участке, в зоне отдыха, у бензоколонки — будем мочить.

М а й я. Это само выскочило. Я опомниться не успела.

С т а л и н (начинает напевать). Жертвою пали в борьбе сороковой. (Ему подтягивают Булганин, Брежнев, Андропов.)

М а й я. Как бы нарвался.

В и к т у а р. С самого начала нарывался.

В а л е р и й, В и т а л и й (вперемежку). С не буду праздновать сорокалетия... Двадцатилетия... Пятилетия... С института.

Н и о б е я. Прошлое — было не по нему. Всё. Вот в чем фишка. Ну, дедун. Красава. Тащусь.

Н е т о Т и г р а н, н е т о П у т и н. Ну как же так? Целиком. От и до.

К о р н е й. Мы (обводит рукой всех, и реальных персонажей, и маски) — вот кто прошлое. Все — прошлое!

Н е т о Т и г р а н, н е т о П у т и н. Про меня этого вроде бы еще не скажешь.

Все вместе. Скажешь-скажешь. Сам и скажешь.

Х р у щ е в. Я сказал, а ты не скажешь?

Б р е ж н е в. Я сказал, а ты не скажешь?

Е л ь ц и н. Я сказал, а ты не скажешь?

Х р у щ е в, Б р е ж н е в, Е л ь ц и н (вместе). Еще как скажешь!

С т а л и н (Корнею). Анархист! Анархо-синдикалист! Ай-яй-яй, проткнули ножом, и столько шуму. Ничего страшного. Мы (обводит рукой маски) устремлены в будущее. Для нас прошлое — пустой звук.

А н д р о п о в (Сталину). Вот и накололи, товарищ дорогой, дров. Вывернули нам шеи оглядываться назад. Разбирать завалы истории.

М а й я. И ведь все выдумал. Прошлое-то. Августочек, все выдумал. Никто тебе не изменял. Никто ни с кем не спал. Никто не пил, не курил.

А в г у с т. Никто не жил... Не в том дело, чтбо было, чегбо не было.
Что было, чего не было — всё приготовление. Прошлое — приготовление. К чему? Не к смерти, ни в коем случае. К чему-то следующему по жизни. Иначе сказать — ни к чему. Прошлое — падаль! Бывшее румяное яблочко.

К о р н е й. Всё, всегда. Румяная девка — но пьяная, с трех вокзалов.

С т а л и н, Х р у щ е в, Б р е ж н е в, А н д р о п о в, Е л ь ц и н (скандируют). Пра-виль-но! Пьяная девка. Что за-хо-тим, то с ней и сде-ла-им. Мы!

А в г у с т. У вас-то (обводит их рукой, заглядывает в лицо Хрущеву-маске, которую все еще держит), у вас-то как раз — самый бенц, полный атас. Ладно я, галочка в списках избирательного округа. Мое прошлое — пошлое, настоящее — ледащее, будущее — худбущее. Я из стекляшек и щепочек складывал всего лишь прожить, нога за ногу, денек за деньком, только бы мне не мешали. Горсть нищей милостыни в ладошке — вот и все, чего лишился. А вы-то к чему все свое время проготовились? Прораспоряжались грандиозным — ничем, потеряли грандиозное — ничто... Ах, прошлое!
Ух, прошлое! Эх, прошлое! (Обращается поочередно к каждому, сперва к стоящим слева от него; это выглядит представлением персонажей: тот, чье имя он называет, выступает на шаг вперед и кланяется залу.)

Майя. Богиня цветения нашего. Великолепная кажимость нашей жизни.

Светлана. Сияние ночных фар, ламп экономичного накала.

Тигран. Раз Тигран, два Тигран, три Тигран — ррр.

Ниобея. Грибной дождь Эллады.

Валерий. Бодрость, и ни слова больше.

Виталий. Жизнеспособность, ни слова меньше.

Виктуар. В столовой победа, после обеда — пропала еда. Ты украл? Да... Им победим.

(Поворачивает голову вправо.) Ярослав, сынок. Ярость слабости, поджарая слава. Сынок.

И ты, Корнилий. Крона корней.

Приподнимите меня, покажите мне мое приусадебное припомещичье хозяйство. Мой участок. Мои грядки, цветники, мои на моей земле насаждения.

П у т и н. Где посадки? Нет посадок.

А в г у с т. Покажите мне Августа. Мне меня. Величественного. Божественного. Аве, Цезарь, идущие на смерть приветствуют тебя.

К о р н е й. Смерть — глюкоза. Большой трип. Неконтролируемый унос сознанья. Расписка в получении жизни.

Я р о с л а в. Смерть — список претензий к ней. Заполненный обходной лист. В просторечии бегунок.

К о р н е й. Проглоченный партизаном перед пыткой. Типа, внедренный.

С т а л и н. Сестра моя смерть. Госстандарт. Памятник Госстандарту. Свод производственных норм. Архитектура промзоны. Любовь не сильнее смерти Гёте. Кахетинский ландшафт царства любви. Гули-гули, гулаг. Гули-гули, гулаг.

М а г н и т о ф о н (каркающим голосом). Аушвиц! Аушвиц!

Б р е ж н е в. Прага, Прага! Ты же наш человек. Как ты могла, Злата?

М а г н и т о ф о н (каркающим голосом). Сталин-град! Сталин-град!

А в г у с т. Смерть — малюта. Ма-аленькая.

П у т и н. Смерть — валюта. Но-овенькая.

Б р е ж н е в. Смерть — кремлевская стена.

Х р у щ е в. Новодевичий.

Б р е ж н е в. Кремль и стена — одна сатана.

М а й я. Смерть — медицина. И плохая и хорошая.

А н д р о п о в. Министерство здравоохранения.

Е л ь ц и н. Четвертое управление.

А в г у с т. Майечка, смерть — не медицина. Смерть — химия. Может, что-то еще. Но что химия, во всяком случае бесспорно и гарантировано. Худшая из химий. Сами реагенты гниют, гниль подгнивает, подтекает, каплет, пухнет, и кошмарненький дух.

Н и о б е я. Смерть желания.

Т и г р а н. Ну в этом роде. Триумф импотенции.

А в г у с т. Единственное, чего я от нее жду, — это что все наконец узнаю.

В а л е р и й. Смерть — самозабвение истории.

В и т а л и й. История самозабвения.

С в е т л а н а. Смерть — демонстрация. Демонстрация всего, что не она.

Я р о с л а в. Смерть — мемуар. Всего, что никогда никому ничем никак. Rien du tout. Never ever. Мяумуар.

С в е т л а н а. Ммееемуар. Меммуарр. Муомар.

К о р н е й. Миллиард ниагар.

В и к т у а р. То есть власть. Смерть — власть. Абсолют власти. Апогей власти.

А в г у с т. Не наоборот? Не власть — смерть? Все наконец узнаю. Не в том смысле, что знание получу, а что перестану метаться в желании узнавать. Я чищу зубы пастой “Бленд-а-мед” “кора дуба”. Я надеюсь, что мне откроется, чтбо они называли корой дуба и клали ли это в состав или и думать не думали, а только писали так на тюбике, и эта надпись и была дуб и его кора.

 

Пауза.

 

А в г у с т. Прощаюсь... Прощаю... Праща... (Умирает.)

М а й я. Безвозвратно. Но ведь уже в возрасте. Признбаем. Под семьдесят. Еще двадцать — и девяносто.

В и к т у а р. Ты права, Майя-колбатоно. Я знал одного. Ему было сто. Десять таких — и тысячелетие России.

 

Пауза.

К о р н е й (стянув с груди на лицо майку с изображением черепа и костей).

 

Проклятьем связанные числа —
ничто, абсурд. Вся суть в проклятье.
Ведь если тела нет, нет смысла
в на плечиках висящем платье.

За что меня? Тебя? За что нас?
В котором слове или деле
вина, что казнью сделан тонус
мышц в распадающемся теле?

Сто пять на семьдесят. Недавно.
Полста назад. Когда на третье,
на сладкое распяли фавна
на праздничной линейке дети.

Белок — плюс-минус шесть-и-девять.
Железо — ноль. Россия — тройка.
И только два — телесность. Лебедь.
Вся жизнь — число. Вся — неустойка.

Проклятье!..

 

Все (кто-то произносит первый, за ним вразнобой). Дуба. Дуба. Дуба. (После всплеска пауза, и снова.) И его кора... его кора... кора.

Н и о б е я (держа сбоку от лица маску Сталина — так что непонятно, кто из них говорит). Невозможный народ. Все. Безвольные, ничего сделать не можете. Оставить вас в покое — все рушится. Мне один умный человек сказал: единственный метод сделать из вас что-то новое и настоящее — раскрошить. Сделать гипс. Глину. И потом лепить. Всех обвиняю в преступлении. Несовершённом. Издаю закон: всем встать на голову. Стоять полчаса в полдень. Это обеспечит всеобщее выживание. Все должны бояться. Бояться всего. Полная деморализация. Тогда наступит царство небесное.

Т и г р а н (держа сбоку от лица маску Путина — так что непонятно, кто из них говорит). Это не наш путь. Наш — мочить. Не всех. Но чтобы каждый знал, что может быть замочен.

 

Пока произносятся эти слова, повторение слов “дуба” и “кора” превращается в ритмический, похожий на эстрадную попсу звуковой фон. Одновременно можно заметить физиономическое сходство Тиграна со Сталиным и Ниобеи с Путиным.

 

 

III

 

Нечем писать автобиографию. Все, что я могу под этот заголовок занести, это что вчера был на вечере авангарда полувековой давности, вернулся сквозь прохладную октябрьскую темень домой и читал английский роман. Чекист, согласно высочайшему афоризму, не бывает бывшим, и вот авангардист, согласно его собственному манифесту, тоже не бывает. Манифест сам по себе авангардистичен — потому что где еще он есть, кроме как там? О боже, какую прелестную чушь они мололи о культурном взрыве, о радикальном неприятии цивилизации, о групповом наскальном портрете, который единственно они оставляют грядущему. Семидесятилетние, одутловатые, морщинистые. Как милы они мне были! Кряхтя, ворочали речью, как силосом, перетаскивая его вилами туда, где уголь, а оттуда лопатами уголь туда, где силос. В заскорузлых сапогах, в тяжелых куртках, с каплей на кончике носа, с негнущимися пальцами. Готовились к зиме — которых столько уже после той весны пережили.

В романе, который я, вернувшись, читал, мои и их (еще не знавших, что они авангардисты, а только плюхавших не в склад и не в лад авторучками и кистями чернила и белила на все, что попадалось под руку) по той весне ровесники, кембриджские студенты, играли в покер, ставили Шекспира, писали рефераты по Анаксагору и Анаксимандру, ласкали девушек, неприступно на все готовых. И говорили, говорили, болтали очаровательно ахинею и прозрения, смешно, резко, остро. Как мы в то же время, что они. Как, скажем, я. Мы — я одно из этих мы — говорили тогда так, что это хотели слушать, это запоминалось, это пересказывали. Это ничего не значило, кроме окраски текущей минуты, произносилось не для себя, а ради хорошего настроения.
У всех, включая произносившего. Он — и им был и я — знал, что доставляет удовольствие, ему это очень, ужасно нравилось, он был заряжен на это.

Потом пришел год, конец лета, что ли, когда, выйдя после такой сходки, такого чудного, освеженного грузинским вином говорения на улицу, он — на сей раз это точно был я — отдернул голову от фонарного света. Далекого — на ближайшем столбе лампа не горела, — тусклого. От, если честно, мглы, от скорее тьмы, чем света. Точнее, отклонил от чего-то — чтобы не столкнуться с тем, что там было. Не пугающим, просто неожиданным. Но, отклонив, в ту же секунду отдернул опять, потому что это же самое оказалось и у виска. На тот миг это было везде. Что-то, во что и я был включен, чему принадлежал, в чьем полном распоряжении находился и что все объясняло, хотя я его об этом не просил. Да и объясняло так, что большего мне не требовалось, а при этом оставляя непонятного столько же, сколько было.

Я подумал: Бог. И с этой ночи стал понемногу-понемногу думать не как хотел, а как решил, что Ему хочется, чтобы я так думал. А главное, стал говорить так, как решил, что Ему хочется, чтобы я так говорил.
И никому, начиная с меня, это уже не доставляло удовлетворения, не приносило удовольствия, не поднимало настроения. Говорить, пожалуй, хотелось, а слушать — нет. Но то, о чем я говорил, было так несравнимо со мной, несоизмеримо, так бесконечно могущественнее меня, что у меня не оставалось выбора.

Я потратил на это десять лет жизни, пятнадцать. Вообще-то всю жизнь до сегодняшнего дня, только где-то после пятнадцати перестал думать, правильно ли я с Его точки зрения думаю, и говорить, хотя и с оглядкой, но не сверяя с моим представлением о Нем каждое слово. Просто чтобы не дергать Его все время. Со мной продолжало случаться то и это, моя биография постоянно пополнялась. Я постоянно что-то из нее запоминал и все, что запомнил, вспоминал. И как когда-то, то одно, то другое рассказывал. Разница заключалась в том, что когда-то это была всего лишь частица речи, становящаяся частицей минуты, в которую звучит. Непреднамеренная, не придававшая себе значения вне этой минуты. А теперь это был мемуар.
И он свел на нет мою биографию.

Я учился в химическом институте, после школы. Во мне тогда поселилась страсть. Один человек, химик. Его красота, внутренний огонь, голос, речь породили ее. Они в нем олицетворялись как единая стихия. Я решил, что это страсть к химии. Почему — отдельная история. Истории — пожива мемуара. Я имел в виду химию, которая так называлась прежде, чем стала наукой. Химия — нежная тайна вещей, их сокровенная натура. Не архимедовы жидкости, выталкивающие все равно какие строго геометрические пифагоровы тела, не катящиеся прямолинейно идеальные ньютоновы шары. Я думал, что она сродна стихиям, что в ней — объяснение мира. Оказалось, это справочник по составлению комбинаций из сотни простейших элементов. Число комбинаций практически бесконечно, но принцип их составления один. Мира она не объясняла, она подсовывала вместо него еще один набор таблиц. Позвольте, а вот полет цветочной пыльцы, он ведет к урожаю, а ведь какие-то его завихрения ускользают от таблиц в мистические сферы. Или человеческие сперма и яйцеклетка — в какие бы формулы их ни втискивать, они своевольны, они другие у одной и той же пары на протяжении пяти минут. Элементы мира неизмеримо более косны, но и им отпущено немного той химии, донаучной. Я был уверен: результат реакции гашения извести должен зависеть и от того, кто гасит... Теперь скажите, этот абзац — как и мой диплом об окончании института, — чтбо он: автобиография или мемуар?

Мемуар съел хлеб моей биографии, сжег в своей печи ее дрова. Притворившись спектаклем, лишил ее драматургии. Задушил тем, что исчерпал ее время. Частью сделал из времени муляж, набил это чучело нарезкой слов, частью измельчил в сор и отправил на свалку. То, что осталось от дней из отпущенных на каждого, так называемых “завтрашних”, стало сугубо временным, негодным к употреблению. Я не могу отмечать сорокалетие свадьбы: через год она, не изменившись, станет сорокаоднолетней. Если за этот год не исчезнет. Бесследно. Как все остальное. Как никогда не бывшее. Я не могу встречать Новый год, если он просто какой-то Новый год, временный, как одноразовый пропуск. Лучше я буду смотреть в телевизор на футбол Лиги чемпионов, он не притворяется описанием моей жизни.

Все, что мое жизнеописание сейчас собой представляет, свелось к его названию — Автобиограффия. Как Мемуарр — список лиц на сцене, она — список олицетворений. Они — маленькая труппа циркачей, выходящая слитной, грудь к спине, колонной на арену и по окончании номера уходящая в закулисную дыру. Они наряжены в одинаковые костюмы, одинаково нагримированы. Они — игральные карты, то сложенные воедино, чтобы никто не подглядел, то развернутые веером, чтобы показать, что одной масти.

Авта — аллегорическая самость. Гречанка в тунике — с грубыми чертами лица и тяжелой телесностью. И в движении и в покое от нее исходит напор, сродный рабочему, плясовому, экстатическому.

Био — аллегорическая растительная витальность. Более организм, чем живое существо. Охотник, почти сливающийся с природой.

Граф — аллегорическая амбициозность. Нацеленность на производимое впечатление. Важность, пышность, поведение напоказ — прошитые едва заметной нитью неуверенности в себе. Писарская каллиграфия почерка. Играющий себя актер, немного клоун.

Фия — сестра ФИО (Фамилия-Имя-Отчество), Фамилия-Имя-Ячество. По делу бы, с нее жизнеописание должно начинаться: фия-авто-био-граф. Я — родился, я — женился, я — умер. Вместо — меня родили, меня женили, меня уморили. Какой-то Анатолий, из каких-то Найманов.

Эти четверо — единосущные, нераздельные, всегда одновременые ипостаси автобиографии. Обезьянничающие ее опыту о Боге, ее представлениям о Нем. А при этом и ее компоненты, не теряющие своей самостоятельности. Ее двигатели и продукция. Форма их существования — круг, венок, сплетание, танец. Био и Граф преследуют Авту и Фию, те завлекают их. Не кордебалет, а четыре солиста, но назубок знающие роли.

А если вглядеться, впиться в них зрением, насытив его всей, какая есть, душевной силой, то вдруг увидишь, что это четверка агентов власти. Они заняты переделкой вольности, отваги, творчества, составляющих жизнь, в либретто жизни, в биографию. Превращением вина в воду.

Что бы или кто бы они ни были, они неправда. Та, которую реальность, победившая все другие реальности и воцарившаяся на земле, признала единственно реальной. Себя признала. А ее материал и продукт — единственными годящимися быть материалом и продуктом биографий. Фактами. Факты — денежные знаки, дензнаки, деньзнаки этого мироустройства. Этой реальности. Этой неправды. Прилети с ними на Луну, они — туалетная бумага худшего качества.

Правда — в другом измерении жизни. Опыт ее есть у каждого, но считается необсуждаемым, никому не нужным, как бы стыдным. Если какую жизнь и имеет смысл описывать, то только ее. В ней нет фактов, от них остались ярлычки и обертка. В ней цену имеет желание, а не то, удовлетворено оно или нет. И влюбленность — а не отвечено на нее или оставлено без внимания. И опьянение — а не исполняются ли его грезы. И привлекательность как таковая, и тоска. И утраты — прежних желаний, влюбленности, мечтаний, прелести, печали — все равно, справились мы с ними или они неутолимы. Есть они или отняты, они одинаково действительны и призрачны. Они — туман над утренней рекой после вчерашней дневной жары и ночной прохлады, колышащийся нелепо и таинственно. Мелкодисперсный бисер, мечущийся сияющими хлопьями в самолетном иллюминаторе.

Цели их снижаются и возвышаются, содержание загрязняется и очищается. Но материализуются ли они или остаются бесплотностью — не имеет значения. Их метафизичность предпочтительна, однако физическое воплощение, хоть и утяжеляет работу души, не извращает сущности. Так или этак, они могут стать поступками, но не могут — фактами. Поскольку они — то, что нельзя использовать. Что, использованное, превращается в обладание, услаждение и философию. С которыми мы привыкли выходить к людям, выносить напоказ. Наши лозунги. Наши рекламные щиты.

У того, что паркет в квартире, в которой я живу сорок лет, набран местами плотно, местами не совсем, и там, где есть щели, они забились симпатичной мягкой пылью, — вид правды. Бытовой, строительной, но это не правда. И что прошлой осенью я в своей комнате ел дыню, и семечко упало в одну из щелей, и я не стал вынимать — тоже только вид. И что этим летом сосед сверху залил меня водой, пока я жил в деревне, — тоже. Все это милицейский протокол, инвентарная опись, а не неудержимая лавина каких-нибудь четверть девятого в каком-то черном метельном ноябре, когда, лежа под одеялом, видишь, как открывается дверь и в нее проскальзывает мреющее пятно с пылкой кровью под кожей и разогревает тебя куда стремительней и куда жарче, чем ты надеялся, и, разогревая, выпрастывает из темноты свою белизну, пока не становится различимо до малых черточек. Каких-нибудь без десяти семь апрельским дождливым утром, у шестилетней дочки тридцать девять и восемь, и читаешь ей “Мцыри”. Пышно говоря, это не сногсшибательные струи мгновений, часов и сезонов, через чей ревущий на порогах поток я, готовый к худшему, пытаюсь провести свой плотик, не перевернувшись, а архив оплаченных счетов, подшивка этапных эпикризов.

А вот что я после трех месяцев каникул вошел в конце августа в квартиру и посередине комнаты лежала желтая, тонкого аромата, с подсохшим уже, уходящим в пол стеблем, идеально спелая дыня “колхозница”, — правда восхитительная. И само собой, бесспорная.

Ну, могла лежать — какая разница?

У реальности, которая узурпировала звание невыдуманной, эта правда вызывает отторжение, холодное безразличие, смех. Но подлинная жизнь, со всеми ее перипетиями, изломами, катастрофами, — она.

Жанр написанного на этих страницах — вещица. Через “е” и через “ять”. Пустяк, вещдок, регистрирующий отзвуки вещего. Все три части: история о дедушках, реках, девочках, насекомых, раешная пьеса и заключительное эссе — суть одно. Все три можно просто читать подряд. Все три можно разыгрывать на сцене как единое действо. Все три одинаково существенны и эмоциональны, рассудительны и иллюстративны: собственно мемуар, театральная полупритча и, так сказать, минус-биография. Авта, Био, Граф и Фия — тоже бездействующие, действующие и сильнодействующие лица, только не драмы, а балета. Как и сами Мемуар, Травма и Автобиограффия.

Я упустил свою биографию. Мемуар задушил ее, после чего вампир власти выпил из мемуара кровь. Кровь моей биографии — мою кровь.
Я упустил ее — и как бы я хотел, чтобы это воистину так и было! Чтобы я прожил жизнь, не удостоившись биографии. Жалкой, общепринятой, неподвижной, мертвой.

Версия для печати