Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2010, 11

Жалость к абсурду

ЖАЛОСТЬ К АБСУРДУ

 

Д м и т р и й Д а н и л о в. Черный и зеленый. М., «КоЛибри», 2010, 320 стр. (серия «Уроки русского»).

 

...Снится мне, что мне снится, как еду по длинной стране,
Приспособить какую-то важную доску к сараю....

           Сергей Гандлевский.

 

«Черный и зеленый» - книга, новая весьма относительно: собранные в ней повести и рассказы написаны, как минимум, четыре года назад, и, по справедливости, уже тогда следовало объединить их под одной обложкой. Увы, это произошло только сейчас[1]. Впрочем, появись книга четырьмя или даже восемью годами позже, она тем не менее осталась бы вполне востребованной. Если к каким-нибудь произведениям сегодня и применимо понятие «вневременности», то в первую очередь к прозе Данилова.

Данилов пишет так, как мог бы писать Уолт Уитмен, если бы он внезапно загрустил и решил переквалифицироваться из поэтов в прозаики. Мало кто со времен американского барда так владел приемом перечисления. Но американец был преисполнен позитивного пафоса: кажется, он только и был занят тем, что отыскивал предметы, которых еще не успел восславить и возвеличить: найдет - и сразу поет им осанну. В этом он Данилову полная противоположность. Нет ничего менее совместимого с прозой Данилова, чем пафос. Мир Данилова смешон, печален и удивителен, но едва ли в нем найдется возвышенное. Этот мир печален, потому что однообразен, смешон, потому что абсурден, и удивителен, потому что каким-то образом в нем уживаются и абсурд, и однообразие, и таинственность:

«Скоро, совсем скоро, а может быть и через очень продолжительное время, совершится ритуал: шофер с путевым листом в руке подойдет к автобусу, откроет дверцу кабины, залезет в кабину, бросит путевой лист на кожух мотора, туда, где в беспорядке валяются билеты, мелкие деньги - сдача и его, шофера, пиджак или куртка, по-хозяйски поправит зеркала, потом выйдет, откроет мотор, покопается немного в моторе, опять залезет в кабину, поправит по-хозяйски зеркала, возьмет плохо пишущую шариковую ручку, отметит что-то в путевом листе, но ручка не будет писать, и он будет долго искать какую-нибудь бумажку, чтобы расписать ручку, найдет газету, будет с остервенением чиркать по ней ручкой, газета порвется, он отбросит газету, потянется рукой за пиджаком или курткой…»

Ритм прозы Данилова похож на какое-то механическое то ли жужжание, то ли бормотание - бесконечная убаюкивающая колыбельная, мантра, сплетающаяся из индустриальных пейзажей, описания комнат и поездок: «199 автобус - любимый маршрут. В дальнюю даль, за пределы Тушино. Любил на нем кататься. Просто так. Завораживающе. Сесть на сиденье у кабины водителя, такое есть сиденье в автобусах ЛиАЗ, рассчитанное на трех пассажиров, сидишь боком к окну, смотришь вперед, кайф, просто кайф, сначала бульвар Яна Райниса, потом улица Героев Панфиловцев, улица Фомичевой, между серых домиков, потом улица Свободы, она действительно довольно-таки свободная, широкая...» - и т. д. Одни и те же маршруты, одни и те же имена и фамилии (или герои вообще без имен и фамилий), получается поэтично, редкий акын справился бы лучше. Не случайно одним из первых откликнулся на появление сборника поэт Григорий Дашевский.

Существуй сегодня ЛЕФ, ратующий за литературу факта, он бы с распростертыми объятиями принял Данилова в свои ряды - кроме фактов в прозе Данилова не остается абсолютно ничего: ни логических связей, ни психологии, ни причин, ни следствий. События не вытекают одно из другого, они просто сосуществуют. В рассказе «Дом-музей» старушка Софья Арнольдовна «заехала» Мелентьеву «тряпкой по морде» и Мелентьев тут же садится пить чай. Никакого возмущения, борения и вообще протеста. И так почти во всех произведениях Данилова. В рассказах еще порой встречается призрак литературного сюжета или фабулы, у персонажей еще бывают какие-то, пусть кратковременные, цели, но все это в прозе Данилова случайно и даже чужеродно. Литературность, сюжетность здесь совершенно лишни, на месте составителей сборника я бы максимально очистил его от всяческих рассказов с сюжетами. Все же, по счастью, избавляться пришлось бы всего от двух-трех рассказов: в основном рассказы и повести Данилова очищены даже от самых призрачных сюжетных конструкций. Здесь жизнь течет сама по себе, ничем и никем не управляемая, даже не жизнь, а поток явлений и фактов. Этот поток и есть мир Данилова, мир убогий и сиротливый, можно подумать, что его должны населять какие-нибудь люди-роботы, терминаторы с жестким диском вместо мозга. Ничего подобного, герой Данилова (а все его персонажи на самом деле один и тот же герой) фиксирует происходящее с наивной непосредственностью ребенка, впервые вышедшего на улицу. То есть какой-то жизненный опыт у него есть, но «посадка в автобус, высадка из автобуса», другие действия и предметы, которые обычно человек замечает разве что мимоходом, для него обретают самостоятельное значение. Не то чтобы он не знал, что все это именно только так - мимоходом, и вот все же. Кажется, что он постоянно пребывает в состоянии «предсонья», что у него никогда не проходит похмелье - настолько он подавлен однообразием и монотонностью жизни.

Пожалуй, лишь еще у одного писателя в русской литературе были такие же «непохмеленные» персонажи - это Андрей Платонов. Что-то платоновское в прозе Данилова действительно есть, какая-то жалость ко всему существующему. Все неказистое и потрепанное у Данилова попадает в сферу интимного: «Посреди площади стоял небольшой автобус, немного помятый, не потому, что он попадал в аварии и бился бортами о твердые предметы, а просто от времени, от постоянного, годами, трения о воздух, о человеческие взгляды и вздохи», или «угрюмая шапка-ушанка, пропитавшаяся тяжелыми годами и мыслями», или, о футбольном матче: «Проникся какой-то странной жалостливой симпатией к (1)Динамо(2) - к этой неуклюжей, нелепой команде со славным прошлым, играющей на таком красивом стадионе с бело-голубыми трибунами». Жалость у Данилова, как и у Платонова, смешивается с иронией, но иронией сдержанной, почти потаенной: то, что он видит, слишком абсурдно, чтобы не посмеяться, и слишком убого и печально, чтобы насмехаться над этим всерьез. «Многие рабочие завода (1)Серп и Молот(2) спились и умерли от пьянства или от других обстоятельств. А многие не спились и не умерли. А некоторые умерли, но так и не спились. А есть и такие, которые спились, но еще пока не умерли. Они так и живут в этих домах, построенных в 60-е годы для них, рабочих завода (1)Серп и Молот(2), спившихся, умерших и продолжающих жить». Непонятно, чего здесь больше - смешного или печального. Такой юмор и такое обедненное событиями время сейчас скорее встретишь не в литературе, а в кино, например в картинах Дж. Джармуша. Данилов сам догадывается о сходстве своей прозы с кинематографом и даже признается в финале повести «День или часть дня»: «Это было похоже на кино, а сейчас камера <...> отъезжает назад и вверх, к монументу Покорителям Космоса, к метро (1)ВДНХ(2), к Рабочему и Колхознице…»

Герой Данилова растворен в мире полностью. Может быть, из жалости к миру он не сопротивляется течению жизни, а, подобно ежику из мультфильма Юрия Норштейна, решающему «пускай река сама несет меня», отдается течению событий.

Павел Флоренский, много занимавшийся теорией перспективы в живописи, говорил, что существует два возможных крайних варианта изображения предметов и пространства. Первый - когда предметы полностью обособляются и существуют сами по себе, а пространство исчезает, заменяется соотношением предметов. Второй - когда, напротив, пространство доминирует, а предметы растворены в нем. Если перенести идеи Флоренского из сферы живописи в литературу, то можно сказать, что персонаж Данилова живет не среди предметов, которым так сочувствует, а в пространстве, которому, может быть, сочувствует еще больше. Бесконечная череда вещей сливается в сплошную массу, в которую погружен его герой. Растворение героя в мире, его всеприятие порой производит жуткое впечатление: трудно поверить, что хоть что-нибудь способно потрясти его, что в его душе могут бушевать страсти, что он может, не дай бог, влюбиться. Страстно влюбленный герой Данилова - нонсенс. Для него возвышенное чувство - фикция, недоступная абстракция. Мелентьев из рассказа «Дом-музей» плачет, когда ему говорят о «прекрасном вообще», что такое «прекрасное вообще», он понять не способен, его представления ограничиваются «прекрасным мороженым», или «прекрасным велосипедным колесом». И не важно, что в другом рассказе тот же Мелентьев занимается изъятием сердца или души у старушки и, стало быть, далек от прекрасного и возвышенного - имя героя, его занятия или «моральный облик» не имеют ни малейшего значения. Персонаж Данилова абсолютно мягок, податлив и горизонтален - никакие метания и терзания не омрачают его ровного, сонного существования. Он бесстрастен - он овеществленная рефлексия, «последний человек» Ницше, пребывающий в пустоте абсурда, но именно в этой пустоте для героя открывается нечто потустороннее. А потому проза Данилова по-своему мистична. Конечно, все серо и убого, но если его персонаж плачет, когда ему говорят о «прекрасном», значит, оно, это «прекрасное», все-таки есть.

Всеволод Емелин назвал Данилова «практикующим православным», однако было бы неверно считать, что мистический свет прозы Данилова - свет Евангелия, да и какой, в конце концов, свет в его повестях и рассказах? Посещение храма для героя Данилова могло бы быть таким же формальным и пустым ритуалом, как и вся жизнь: «вход в храм, стояние в очереди за свечкой, покупка свечки, подход к иконе св. Георгия, стояние у иконы св. Георгия...» - такой фрагмент легко представить рядом со строкой «Вышел из туалета, закрыл дверь. Вошел в ванную, закрыл дверь». Мистика в прозе Данилова имеет иную природу: в ней и от фантастики ничего нет (потому так с трудом вживляются фантастические сюжеты). Мистика его прозы - подспудно возникающее ощущение, как в долгой и бессмысленной компьютерной игре: должна же она чем-то закончиться, должно же быть что-нибудь помимо бессмыслицы и монотонности этого мира. Вероятно, такими ощущениями руководствовались древние индийские мудрецы, когда говорили, что наш мир - только майя, иллюзия. Наверное, так думал и Платон, создавая учение о вечных идеях, лишь на время спускающихся в несовершенный материальный мир. Платон полагал, что лишь мимесис – припоминание - позволяет нам отчасти обрести ту истину, которой мы обладали до рождения. Земная жизнь - похмелье души, с трудом обретающей память; может быть, герои Данилова кажутся подавленными жертвами абстинентного синдрома, потому что острее ощущают, что «ведь было же что-то ещё, кроме этого, что-то ещё ведь было» (Вен. Ерофеев). Может быть, и Данилов создает свои убаюкивающие мантры-колыбельные потому, что наша реальность для него – «сон, всепобеждающий сон» и «блаженны сонливые», как писал Фридрих Ницше.

С похмельем мира можно бороться по-разному: персонаж Вен. Ерофеева делает это простым и кардинальным образом: уничтожая в алкогольном забвении все условности, нормы и приличия, все, что связывает с этой жизнью, и в конце концов - себя. Но, чтобы восстать против мира, нужна воля, а герой Данилова безволен и кроток, как ребенок, он может лишь претерпевать и фиксировать происходящее с ним. Заповеди «будьте как дети» и «блаженны нищие духом» для Данилова не пустой звук. Только ребенок может пожалеть стертый о человеческие взгляды и вздохи автобус: жалость важнее «прекрасного», без «прекрасного» и мистического можно прожить. Впрочем, языческого шаманизма, веры в «вечное возвращение», о котором писал Мирча Элиаде, у Данилова все-таки больше, чем христианства, один из самых смешных своих рассказов он так и называет: «Вечное возвращение». Жизнь персонажа Данилова составлена из механических ритуалов, всякая мелочь для него пусть механический, но ритуал похода в туалет или посадки в автобус, не важно. Внимание к механике повседневности, к мелким подробностям освобождает человека. Так будет всегда, ничего не изменится, наша жизнь - нескончаемый «День сурка». Достаточно понять это, чтобы почувствовать огромную свободу и полюбить этот мир. Внимание к мелочам освобождает от заданной иерархии, от системы ценностей, где есть «вообще прекрасное» и «вообще безобразное», возвышенное и низкое. Может быть, именно свободы, пусть даже свободы саморастворения в мире, и ищет читатель Данилова.

Юрий Угольников.

 



[1] Повесть Дмитрия Данилова «Черный и зеленый» была выпущена в 2004 году (издательства «Красный матрос», «Осумашедшевшие безумцы») тиражом 500 экз.

В рецензируемый сборник вошли повести «Черный и зеленый», «День или часть дня», «Дом десять» и 15 рассказов. (Прим. ред.)

Версия для печати