Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2010, 11

Ваш Радик

рассказ

Дриманович Олег Александрович родился в 1971 году в ГДР. Служил в Таманской дивизии, в 1998 году окончил юридическую академию в Екатеринбурге. Рассказы публиковались в журналах “Новый Берег”, “Крещатик”. В “Новом мире” печатается впервые. Живет в Санкт-Петербурге.

 

Рассказ

В то лето Валера маялся несчастной любовью. Иногда было совсем туго: ел какие-то вяжущие голову таблетки, пробовал курить, листал телефонный справочник на букве “пэ” — психолог, психиатр... Пить поначалу не пил — держался. Она от Валеры ушла, сказала, если и вернется, вряд ли у них получится: разные, не совпадаем. Сказала робко, почти винясь. Он лишь одно услышал — “если вернусь”. Ему и с этих слов была надежда: Валера будто солнечный зайчик глотнул. Потом, правда, исподволь стало крутить нутро, как если бы зайчик оказался несвежий. Прободная такая боль: ведь не любила, и с другим уже, поди, протухший был заяц с первых дней.

Табак и таблетки аптечные, конечно же, обманули, и скоро Валера стал жить, оглушенный с самого утра водкой. С утра у брошенных беззащитность перед явью бывает почти младенческой, до потного удушья и ежей в горле. Пробуждение — враг всех оставленных: “благая весть” ежеутренне лезет в глаза-уши, и только водкой хоть как-то злому радио ручку приворачиваешь.

Мир втекал в Валерины “оба” сплошь в негативе, и оттого, что лето полыхало на редкость щедрое, все вокруг было убийственно черным. Дня он боялся как нежить, сидел в наглухо зашторенной комнате, выходил на воздух строго по темени, шатался пустой, часто пьяный, удивляясь легкости прохожих, способных дышать, улыбаться в обход его боли.

Как-то пьяные ноги принесли Валеру на кладбище, где среди памятников и надгробий он вдруг нашел к себе сочувствие. Каждая могила словно знала о его горе, разделяла боль его потери. Там, утешенный, он и заснул. Когда же на рассвете очухался в окружении крестов, понял уже предметно, что дошел до края и надо что-то с собою делать, надо уже надавать себе по щекам, стряхнуть с себя это наваждение. Хотя бы попробовать — попробовать.

Антураж для скорбного места был чересчур свеж, до рези в глазах нов, и это показалось Валере необычным. К тому же на росистой плите, что он приобнимал, значилось странно-недовысеченное: “Любимому Радику. Полет твой прерван был в начале п...”

Рядом послышались шаги. Стоял парень, в робе, с молотком в руках, и, незадачливо улыбаясь, интересовался: “Какого здесь залег, да еще в обнимку с плитой? Родственник, что ли?”

Валера еще раз обвел взглядом невнятное место и тут все понял: кладбище никакое не кладбище, а спьяну он забрел на “фабрику” надгробных изделий, что в исетской балке.

Парня звали Мишей, и оказался он примерно Валериного, позднепризывного, возраста. Радик же Камаев был десантником, погибшим с месяц назад в чеченском Ачхой-Мартане, и лик его уменьем Миши только начал проступать на уральском камне.

Миша “резал” покойников уже года два и на художественного человека не был похож. Переносье в плюсну как у дворового боксера, глуповатый рот, в глазах добродушная флегма, что у молодого травоядного зверя.

Валера как-то сразу проникся к парню симпатией: с виду гопота, а смотри-ка — портретист. Не то чтобы и Михаил почувствовал в то утро к гостю особое расположение, просто подвернулся резонансный по части выпить человек, короче, работяга проявил гостеприимство — пригласил на опохмел. Они перебрались в одноэтажный кирпичный домик, именуемый Мишей мастерской. Столом здесь служила обширная мраморная плита, обезображенная трещиной. Выше, прикнопленные, висели фотокарточки. Бессчетно фотографий без прогала — где стройным рядами, где вкривь и вкось. Повсюду виднелся суровый инструмент, станки, хрустело под ногами крошево. В углах, будто провинившиеся дети, стояли кресты, у стен — памятники с уже высеченными ликами умерших. Горели надраенные образцы с ценниками. Валере понравилось изделие Т-2 за 12 000 рублей: полированный сколок из черной гранитной крошки и чуть ниже портретного поля — трагически разорванная линия, наверное — судьбы. Фабрика потихоньку расчухивалась, в мутном окне мелькали фигуры работяг, весело повизгивала циркулярка. Миша плескал водку и, походя, кивая на изображения почивших, жаловался, что “заманался резать тупым керном, потому как на новый Гаврилыч жилится”, а Валера слушал, смотрел на красивых какой-то сусально-правильной красотой покойников и проникался восхищением: ведь самородок, гений, Рафаэль надгробного портрета, не меньше. Восхищением он тут же не преминул с Мишей поделиться, но тот лишь отмахнулся и, с легкостью развенчав свою гениальность, выдал всю правду похоронного портрета, в основе которого, как выходило, лежит чуть ли не детский принцип рисования по клеточкам.

— Только кажется сложно... У нас тут все самоучки. Короче, ща выпьем — покажу. Хочешь — можешь и попробовать.

Выпили, заев пряником, и Миша, прихватив специальный инструмент, повел обратно во двор к тому самому обелиску, где гость и был найден задрыхшим. Так Валерий узнал историю рядового Камаева и даже немного гордился потом, что мочка левого уха и, частично, правая бровь — его рук дело.

— Так-то чё… понятно... Родителей жалко, — флегматично кивал на Радика Миша, — были тут — мать так вобще... батя по ходу тронулся, просил письмо изобразить, типа от сына. Ей, говорит, легче будет, с призыва ни одного не получила. Образец даже дал. Во. — Миша достал из кармана замусоленный листок. Незатейливым почерком было выведено: “Уехал к Толичу на Вторчермет. Буду утром. Не волнуйтесь. Ваш Радик”. — А вдруг не станет? Короче, откажусь, наверное. Точняк откажусь.

С этими словами Миша жамкнул листок и скормил ближайшим кустам.

Потом пришел тот самый Гаврилыч — снежно-седой красивый старик, с виду нисколько не жмотистый, и стало понятно, почему покойники получаются на камне положительными: керн режет по всякому камню белым, то есть в позитиве.

Нанести штрих-другой оказалось и вправду несложно, но все же Миша скромничал, без художественных задатков в этом траурном жанре делать нечего.

— Сказал же, будет новый инструмент, до конца недели будет, — успокаивал Мишу Гаврилыч. — Хорошо, можешь не мучить сегодня бойца, тогда вперед, колоть гранит. Что значит не твоя смена? Ну тогда заканчивай Камаева и не морочь мне голову!

Михаил недовольно шмыгал носом, дул губы, еле слышно матерясь, и продолжал оживлять тупым керном десантника.

И вот уже проступали смешливые глаза Радика, широкие скулы... Радик смотрел с камня почти один в один как с фотокарточки, прижатой скотчем тут же на полированной поверхности. Возможно, лучшей фотокарточки, изъятой родителями по такому случаю из домашнего альбома. И все же на сером “зеркале” выходил он немного иначе, словно говорил: “Вот жил, не тужил, я — Радик, и был я когда-то чьим-то. Маминым был, папиным, девушки любимой... И даже сержант, когда его спрашивал кто-нибудь из офицеров: чей это охламон? — рапортовал: — мой, твщ капитан! А тут клюнула меня пуля, и стал я как бы ничьим. Но вы, мама, папа и любимая девушка, не убивайтесь. Вы как только поймете, что все мы от первого вздоха ничьи на белом свете и даже у смерти нет на нас купчей, так сразу вам станет хорошо и ровно. Верьте мне — мир горний дает понимание конечное, мир дольний — только заблуждения да смятение чувств”.

Примерно так смотрел Радик с камня. Потом вдруг из-за облаков выкатилось постылое солнышко, и Валера вспомнил, что уже полминуты не помнит о своей девочке. А тут еще Миша через плечо обернулся и глянул странно, будто сказал: “Видишь, как просто. Тебе всего-то надо принести ее фотокарточку, а я уж прикину твою девочку на камушек. Прикину так славно, что сразу увидишь, поймешь — не твоя └твоя девочка” и никогда ею не была. Ничья, как и все мы. И это правильно. Такая вот гранитная таблетка. Разом всё отсохнет. Ну что, подхороним или будешь дальше
сопли пускать?”

Миша, ясно, ничего такого не произнес, отвернулся, продолжив работу, а Валере стало как-то не по себе. Он встал, хрустнув коленками, и тихо пошел оттуда. Выбрался из балки, дождался автобуса с голубой полосой и сел к дому. Домой, правда, не попал, на подходе свернул в их любимое кафе и пил до поперечной темноты в глазах.

Ливень жалил асфальт. На остановке у дома дежурили ночные девочки, провожали взглядами крадущиеся иномарки. Неподалеку сидел мокрый пес и, шумно улыбаясь, пробовал языком летящие капли. Машины притормаживали, опускали стекла и, вскинув морды, прибавляли ход: девочкам сегодня не везло. Валера подошел, сел на корточки рядом с псом. Шерстяная пасть закрылась, но улыбка никуда не делась, и теперь уже Валера сам улыбнулся бродяге, поймав себя на мысли, что все псы немного клоуны.

— Часик — две, — нежно сказала та, что помоложе.

— От меня любимая ушла.

— Прислонись к березе, и все пройдет, — пыхнула сигаретой та, что постарше, и обе рассмеялись.

— Все правильно, все мы — ничьи, да, пес? — жутко рассмеялся он.

Дома, лежа в темноте, Валера слушал раскаты дальнего грома — это плохоголовый сосед Саня, этажом выше, катал по паркету гантели.

Всего-то — принести Мише ее фотокарточку. Но нет фотокарточки, ту единственную, что была, порвал надвое и выбросил вчера в форточку.

День Валера крепился, ходил сухой. Опять листал справочник на букве “пэ”. Может, что-то да осталось от фото там, под окошком, — первый же этаж. Найти, склеить — и к Мише… Накинул гоповку, вышел из квартиры. Застыл, привалившись к электрощитку.

Вернулся, набрал психдиспансер номер один.

— Вряд ли это к нам, — ответил неприятный женский голос, — алкоголики, наркоманы... и тех не лечим — наблюдаем. Обратитесь на Московскую горку, там есть специальная клиника... специально для таких... случаев.

Вот же рохля, слабак, — слышалось в ее голосе. 

Положил трубку, вышел из дома, обогнул с торца. Половинки фото блестели в траве под кустом.

Вечером с дачи заехала мать с отчимом. Вывалила на стол обожженную клубнику, посмотрела на сына, горько качая головой:

— Глянь в зеркало. Щек не стало. Так убиваться... разве это любовь?

Валера сказал, что конечно — нет, что больше не может и ложится в специальную клинику. Сказал назло, уже тогда знал, что сможет и больше. И вообще, сколько уже раз он слышал от нее эту песню.

— Давай, давай, подлечись, давно пора, — криво усмехался “родственник”.

Все верно, все — ничьи. И вы мне, и я вам. И без разницы, Радик, что я разглядел в твоей улыбке только то, что хотел разглядеть. Ведь легче, реально легче, глядишь, скоро станет совсем ровно, сжимала половинки фото Валерина рука.

Через неделю кончилось лето, с ним — отпуск. Наступила осень — специальное время года, когда всякая печаль в законе. Пока Валера бездействовал и “последний раз решал”, “легче” обернулось вдруг тягостной пустотой, “ровно” с каждым часом уплывало, и оттого было ту последнюю неделю отпуска тяжелей по-новому — совсем мучительно и безнадежно. На работе Валеру встретил черный, отдохнувший офис и бледная, мудрая от сидячей должности администратор — Нина Анатольевна с задержанными Валериными отпускными, которых он ждал и так боялся.

Валера взял конверт и, поблагодарив, все не прятал, крутил его в руках.

— Пересчитал бы, — предложила Нина Анатольевна.

— Да чё считать, — вздохнул Валера. — Там же ж… двенадцать? — уточнил боязливо.

— Шеф сказал — двенадцать. Не залазила.

— Чё считать, — вздохнул опять. — Кстати, я вам не должен, Нина Анатольевна?

— С чего вдруг? Нет, Валер.

— Кажется, брал у вас… косарь…

— Путаешь, Валер. Не помню косаря.

— Точно?

— Точно, Валер.

— Могу одолжить, кстати… надо?

— Да не выдумывай, Валер. Не горит вроде щас.

Помолчали, и конверт с отпускными все не давал покоя Валериным рукам, вертелся и хотел спрыгнуть на пол.

— Ты похудел… — по-матерински нежно прищурилась Нина Анатольевна. — Осунулся так интеллигентно. Идет тебе. Был, извини, кабанчик молодой в сальце, а щас….

— Щас кощей…

— Да брось, — улыбнулась сердечно, — хоть на человека стал похож.

— Да?

— Очень идет. Другой совсем. Ладно, Валер, косарь, пожалуй, возьму.

Версия для печати