Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2010, 10

Год за год

Записи. Окончание

Окончание. Начало см.: “Новый мир”, 2010, № 9.

 

Записи

2008 год

 

 

1 июля, Париж.

В “моем” кафе наискосок от дома сменились хозяева (парижане на пришлых). Вместо прежнего благородного шарма — пластик, плазменные экраны, “ковровые” картинки на стенах. “Что делать? Все нуждается в обновлении, — избегая в глаза смотреть, ответил мне за стойкой знакомый бармен, — основная команда сохранилась, все-таки приходите”. Его и самого не узнать: прежде бабочка, длинный фартук, теперь вихры и джинсовка.

 

В субботу днем нажал кнопку “РТР-Планета”. “Джазмен” Дм. Киселев, который, помнится, любил лет десять назад брать интервью у Пригова: “Сегодня 555 (!) лет со дня падения Византийской империи. Сегодняшний наш разговор об этом”. В той же передаче патриотка, доктор истор. наук Нарочницкая: “Уже в эмиграции Семен Людвигович Франк в сборнике └Из глубины” написал…” Сборник “Из глубины” готовился веховцами в 1918 году под большевиками.
Но некому поправить болтунью.

 

Стиль — это человек. В этом смысле меня всегда настораживает, когда говорится, что, мол, поэт выбирает свой путь, свой стиль, свою поэтику. Выбор предполагает волевое решение. Тогда как стиль связан с поэтом более тесно; тут, кажется, в выборе он не властен (во всяком случае, не вполне властен). Стиль первичнее выбора, выбор только отшлифовывает и подкрепляет данность лирической манеры, вытекающую из характера личности.

 

Казалось бы: вещи социальные устаревают скорей всего. Но вот от Замятина лучше всего помнится “Мы”, а от Пильняка “Повесть непогашенной луны”. Уцелеют ли во времени хотя бы вот на таком же уровне “Раковый корпус” и “В круге первом”? Ведь сейчас такие настроения и такое чувство, что русская литература (да и мировая большая, Томас Манн, например) устарела сразу и вся. На поверхности остались лишь головастики, раздуваемые тусовкой.

 

Не забыть нам ни ареста Володина, ни последних глав “Ракового” в цветущей Азии. Сколько нравственного, душу переворачивающего света! Неужели в скором будущем это уже никому ничего не скажет?

 

Французский скульптор XVIII столетия Бушардон. В Лувре имеются две его мраморные скульптуры, равно убедительные и вдохновенные: “Христос с крестом” и “Амур, делающий себе лук из палицы Геркулеса”.

Вообще французское христианство этого времени — нечто удивительное. Помнится старый анекдот. Армянскому радио задают вопрос: что будет от скрещения ежа и ужа? Ответ: колючая проволока. А от скрещения религиозного пиетизма и игривого скептицизма французского XVIII века получилась кровавая революция.

 

2 июля.

Снились: по-версальски стриженные жесткие и граненые шпалеры кустов. Но исключительно мягкий и не предназначенный для показа подлистник. (Приснилась и эта фраза.)

 

“Вещь в себе”, юродивый “поэт-теоретик” Вел. Хлебников назвал в стихах о Кшесинской казненного Николая II “катом (палачом) ста народов”. Ну ладно, с него, как говорится, взятки гладки. Но вот через 6 лет после казни государя с семейством 30-летний, мягкий, интеллигентный (и сам мучительно больной!) Тынянов, безусловно зная хотя бы в общих чертах о екатеринбургской бойне, не дрогнув и с похвалой цитирует эти строки Хлебникова. (А чуть позже Хармс и вообще пишет глумливую абсурдистскую драму о царском семействе.) Что у них
у всех было в голове и сердце? Нам (мне, во всяком случае) этого уже не постичь.

 

3 июля, четверг.

И местечковое может “оказаться” монументальным. А какие крупные красные, синие, зеленые пятна — глаз не оторвать. Плафон Шагала в Гранд-опера. Он писан в 1964 году. А в 1965-м у Миши Фадеева (на Горького) я рассматривал только-только, очевидно, вышедшую тогда в Париже книгу об этом плафоне (его мать, известная мхатовская актриса Степанова, привезла ее из своих парижских гастролей). Как сейчас помню: в соседней комнате — серьезная пьянка, а я разглядываю-раскладываю складень страниц — там были и эскизы, и весь процесс работы, и фото старика Шагала, лежащего под потолком на лесах…

Смотрели “Даму с камелиями” на музыку Шопена. Изысканная сценография, все красиво и лаконично. Но то ли неудачно покрытие сцены, то ли все же грузноваты актеры, каждый раз их соприкосновение с полом после прыжков отдавалось нехорошими звуковыми “шлепками”, мешавшими слушать музыку.

 

11 июля.

…От приезда Солженицына (1994) по-русски ждали невесть чего. Криминальная революция была в разгаре. Печать служила ей не за страх, а за совесть… Ее (революции) вожди и воры боялись, что он ее остановит. Остановить ее было уже, естественно, невозможно, но чем черт не шутит, сковырнул же он советскую власть. Простой же народ по-старому, даже по-допетровскому, ждал от С. чуда. По этой вере печать наносила болезненные удары — отчасти и не без, действительно, повода.

Вагон арендовало для него Би-би-си, и у них же единственно было право снимать о солженицынском возвращении фильм. И это тоже коробило: одних — потому что не дал на себе хорошо заработать, других (большинство) — что в таком светлом деле, как возвращение на Родину, доверился иностранцам.

 

Одно дело — “бодаться” со структурой твердой, коммунистической, на волне скрытого общественного подъема, вызванного всеобщим интеллигентским отвращением к софье власьевне (тем более когда на террор она уже не способна). А другое — с вязкой средой революции криминальной, которую та же интеллигенция поддерживает за ее антикоммунистическую риторику. Одно дело — советский “дуб”, другое — трясина олигархической “демократии”, когда все покупается на корню.

 

12 июля, суббота, 22 часа 40 минут. Поленово.

Дела давно минувших дней… А как свежо отзывается почему-то в сердце (письмо Эрнестины Тютчевой — сыну): “Я не могу быть такой расточительной, как г-н Баратынский, который скупил все издания стихов своего отца. <…>. Аксаков думает, что мое издание, которое будет более дорогим и не рассчитанным на всех, может появиться всего лишь в 600 экземплярах, тогда как бартеневское задумано в 2400 экземплярах. Ты понимаешь, что это для меня невыгодно, чтобы одновременно с моим изданием в Москве появилось дешевое издание…” (ноябрь 1885).

 

Современные “тинейджеры”; Вася: “Вы все время с книгой — что-то зубрите…” Для них книга — не радостное событие, а вроде повинности, что-то связанное не с удовольствием, а с зубрежкой.

 

13 июля, 630.

Выгуливал к Оке Вилю. В такое утро и впрямь хочется сказать, что встает не солнце — а солнышко. И наполнено окружающее стрекотом, цокотом, щебетаньем. И не Россия — Расеюшка.

 

Плавали на кораблике к Найману (под Алексин). Дом на горе с хорошим видом, но дорога вверх всегда сырая и рыхлая — из-за ключей.

 

14 июля, понедельник, утро, Поленово.

“81/2”, кажется, начинается с того, что Мастрояни застрял в пробке — сходит с ума и улетает через крышу. У нас, конечно, тогда никто и понять еще не мог, что это такое — пробка, что она станет одной из составляющих современной жизни. Теперь в Москве только и разговоров: пробки, пробки и пробки.
И сейчас за окном кто-то кричит (Лариса Грамолина): “Поля звонила, в Москве творится что-то невообразимое, вся Москва стоит в пробках, еле добралась до работы”.

 

19 июля.

Жарбы и грозы. Дописал (для “Октября”) о Володе Кормере. Неужели бы и с ним нас жизнь разнесла?

В одном месте Кормер цитирует Вадима Борисова: “Исторической памятью я называю таинственную способность, потенциально присущую каждому человеку, переживать историю как собственную духовную биографию. Эта способность реализуется в двуедином акте опознания истории в себе и себя в истории”. Ну, не знаю, “каждому” ли, но мне — точно. И еще: “Историческая память есть необходимое условие духовного самоопределения, без которого невозможна или, во всяком случае, крайне ущербна жизнь в культуре. Усыхание или угашение этой способности означало бы конец духовной культуры, привело бы (и приводит) к жалким, всегда плоским и безвкусным попыткам культурного самочиния”.

Золотые слова. Как раз это у нас сегодня и происходит. Сказано 35 лет назад, а словно про наши дни.

 

Днем обедал у Инны Лиснянской. За 2 месяца 50 стихотворений, и есть — прекрасные. Про “Сёмушку” особенно: “День Победы безотрадной / празднуй, Сёмушка”.

 

Лингвисты (и критики) претендуют на знание лирической тайны. А в большинстве — как на подбор — глухари.

 

20 июля.

На канале “Россия” — помпезная акция “Имя Россия”: граждане должны назвать самого “главного”, важнейшего гражданина на протяжении российских веков. И — побеждает… Сталин! В последние дни кто-то спохватился, подсуетился, и Сталина обошел Александр Невский.

 

…80 лет расстрела царской семьи. Центральные каналы отозвались обстоятельно и уважительно. Как раз подтвердилась подлинность останков Алексея и одной из царевен. Но почему же нет слез на глазах, а какое-то безразличие? Все кажется, что память царской семьи не в тех руках, что все не то. Такое вот у меня настроение. Совсем нет веры в достойное будущее России (и мира).

 

21 июля, половина третьего ночи.

Наверное, раз четвертый за жизнь перечитал толстовские “Два гусара” (в последний раз читал, кажется, года 3 — 4 назад всего-то). Завораживает меня эта вещь; в ней — завязь многого из “Войны и мира”.

 

Ездил из Переделкина в Москву в автобусе с немытыми стеклами. Рядом сидела девушка и читала молитвослов. И то и другое в Европе совершенно исключено.

 

Младшего брата Константина Батюшкова звали Помпей. Имя, очевидно, предопределило профессию: археолог.

 

Непостижимым для меня образом Пастернак порою не видит, о чем пишет. Ветер раскачивает сосны,

Как парусников кузова
На глади бухты корабельной.

Но ведь ежели парусники раскачиваются, значит, не гладь, а волны, в бухте волнение, и немалое.

 

Теплый, поддающийся, кажется, пальцам замес стихов Пастернака. Это тебе не “окаменения” Тарковского, зрелой Ахматовой, тем более, Липкина.

 

Сейчас по ТВ (канал “Культура”, Феликс Разумовский — талантливый истор. рассказчик): “Крестьяне обещали своему добродетелю…” Конечно, он имел в виду — благодетелю. Добродетель — не человек, а качество, правда?

 

27 июля, воскресенье.

Вдруг прочитал и вздрогнул — прямо про наши дни предсказание: “Какое будет еще унижение, как нагло будут еще себя вести люди. Пользоваться богатствами одной страны и проживать деньги в другой (11.IV.1918)” (Вера Судейкина, “Дневник”. М., 2006).

Так и поступают нынче наши “капиталисты”. Теперь — после чтения ее записей — я подойду к ее могиле на Сан-Микеле с новым чувством (а прежде — равнодушно скользил по могильной плите глазами, сосредотачиваясь на Стравинском всегда).

Как изменились, однако, времена! Уже с твердым чувством знаю, что побываю еще в Венеции. Половину жизни недостижимое — теперь под рукой. Но тревога за Россию с той поры почему-то только усугубилась.

 

1 августа, пятница.

Я долгое время не мог полюбить Тютчева за… выспреннюю эмблематичность его творчества (сам я не реалист, но предметник). См. замечательно тонкое соображение Лотмана: “Именно потому, что стрекоза у Тютчева — не насекомое, а знак всеобщей жизни и синонимична другим ее проявлениям, О. Мандельштам мог избрать этот, один лишь раз употребленный Тютчевым образ символом всего его творчества: └Дайте Тютчеву стрекозу, / Догадайтесь, почему!””. И — К. Юсупова: “В природе Тютчева нет персонификаций, там нет птиц, рыб, зверей. Его орлы и лебеди — эмблемы, а не персоналии” (Ф. И. Тютчев, “О вещая душа моя!..”. М., 1995).

Эмблематика мне чужда. Потому и символисты Тютчева боготворили; а я недолюбливаю и символистов.

Мало того, и русский царь, и русская Церковь были для Тютчева лишь эмблемами, и поклонялся он им тоже именно как эмблемам. А эмпирически не любил и не ценил их: не случайно о Николае I он написал самое жесткое из всего, что о нем писали. Так что Бродский совершенно несправедливо попрекал Тютчева, что, мол, тот “лизал сапоги своему государю”. Че-пу-ха. Если и лизал, то эмблеме. А эмпирически скорее бесился — даже яростней Чернышевского.

 

Ницше остроумно называл ученых-технократов мельниками.

 

5 августа, вторник.

Позавчера ближе к полуночи умер Александр Солженицын.

 

То есть с воскресенья на понедельник. В понедельник с утра позвонила из Поленова Нат. Грамолина и сообщила, что сейчас вот по телевизору…

В начале 90-х Е. Р. сказал, что мне в этой стране ничего не светит, потому что я дружу с Солженицыным и хожу в церковь. Зато теперь, видимо, пришел “мой час”: второй день обрывают телефон радио и газеты (первыми позвонили с “Радонежа”). А что скажешь? Умер последний великий русский — больше таких не будет.

 

В субботу вечерня в бёховском храме; среди подвявших с Троицы березок лучи закатного солнца с другого окского берега — сквозь двери — золотыми полосами доходили до алтаря; и сновали над ними ласточки, свившие в куполе гнездо.

 

В воскресенье в Шахматове — после четырех лет… Очень все преобразилось, похорошело. Но вдруг — еще по дороге — опустилось чуть не до земли серое безнадежное марево, и пошел въедливый долгосрочный дождь (а я был одет по-летнему). Мы отогревались в еще не достроенном строении — пили, ели, и было славно. Когда уходили мимо лавочек и дощатой сцены, несколько наиболее стойких и дождеустойчивых ценителей изящной словесности там еще гужевались. Стойко сидел на стуле блоковед Лесневский, и какая-то юная стихослагательница с мокрыми рыжими ниже плеч волосами, в штанах до колен, с толстыми икрами завывала, раскинув и вывернув ладонями вперед руки:

Ты мне шептала: моя, моя!
Я отвечала: твоя, твоя!

…То, за что “демократы” 90-х меня блокировали, теперь доносится отовсюду, со всех каналов: “великий писатель”, “великий мыслитель”, “великий государственный деятель” (Путин).

Т. е. то, что я сказал в самиздате в середине 70-х, через 34 года он “повторил” на всю страну по всем телеканалам. Мало того, вызвал сегодня нынешнего министра просвещения Фурсенко и дал распоряжение изучать Солженицына “и в средней и в высшей школе”.

 

Позвонила Катя Маркова, плачет…

 

2130.

Забежал Павел с диктофоном. Записал для радиопрограммы “Воспоминание о Вермонте”. Помянули…

 

НТВ. Федор Николаевич Гладков — 80-летний ветеран запытан в своей квартире в Новгороде: требовали отдать боевые ордена — он не отдал.

 

А все-таки каждый поэт любит в стихах другого свой звук, свою тему, свою интонацию и свой образ. Помню, ворвался Рейн в Н.М.: “Ты └Переселенцев” Кузмина читал? Гениально!” А по мне дак ничего особенного. А вот “Не губернаторша сидела с офицером” действительно взяло меня за горло еще тогда — в 1987-м, когда прочитал впервые в Париже. И — берет теперь. Самое белое стихотворение в отечественной поэзии. И действительно — гениально. Без кузминской педерастической кукольности.

Гроб Солженицына стоит всю ночь в малой церкви Донского, и над ним читают. Была б машина — туда б сейчас.

 

6 августа, 6 утра.

Собираюсь в Донской.

 

2210.

Приложился к кресту, к венчику на каменном лбу… Прощай, Исаич.

 

Похоронили рядом с Ключевским (по которому А. И., кстати, хорошо прошелся, если помнится, за то, что тот передавал свои конфиденциальные беседы с самодержцем Милюкову). В соответствии с новейшими гостенденциями на отпевании вместе с президентом было и высшее чиновничество, которое лет десять назад хихикало над А. И. В монастырском яблоневом саду — военный салют. Был в похоронах постановочный элемент...

 

9 августа.

Никогда не знаешь, какой именно из “столпов” окажется вдруг столпом поддержки. Теперь, когда у меня обнаружили начало цирроза и мне алкоголь противопоказан, я почему-то все чаще вспоминаю именно Розанова, который не терпел спиртного и относился к нему, если не ошибаюсь, с какой-то брезгливостью и опаской.

 

10 августа, воскресенье, 2355.

Сейчас в машине — с Сашей Жуковым возвращались из славного приволжского путешествия. Вдруг голос Сараскиной по московскому радио: “Если бы Солженицын по возвращении поддержал шоковую терапию и прочее, я бы обливалась кровавыми слезами, да-да, кровавыми слезами, но не стала бы писать о нем книгу”.

 

Еще Сараскина: “Когда Солженицын писал └Россию в обвале”, мы были на самом, на самом дне. А теперь чуть-чуть, но, кажется, стали приподыматься. Ну посмотрите, например, сколько вокруг мобильников”.

 

…Выехали 7-го днем — после пробок и проволочек. Плещеево озеро, Борисоглебский (любимый мой) безлюдный совсем монастырь, наконец, уже на закате с лучами веерообразными из-под тучи, — на источник св. Иринарха. Троекратное погружение (с головой). Ночевали в Угличе, потом — в Романов-Борисоглебск. Паромная переправа. И на холме (моя видовая точка) закусили: я, Паша Крючков и Саша Жуков, по-над волжским простором.

Рыбинск — близкий по людям, но чужой — по новой (бездарной) архитектурной среде. В кафе — белокурые девушки, по двое, по трое, сидят — томятся, причем красивее, чем в Париже. А пареньки — подшофе, матерок, хохот — гудят отдельно. Когда темнеет, рыбинцы на улицу выходить боятся: ограбления, драки. Вроде бы стало почище, но очагами — мусор, жестянки, окурки, бутылки бросают тут же. На цоколе биржи с 1991 года была памятная щемящая надпись: “Здесь в 1918 году большевики расстреливали русских офицеров”. Надписи теперь нет — уровень набережной подняли, ее затерли, в каменную кладку врезаны безвкусные фонари. Неуютная, аляповатая набережная…

Но и под Ярославлем мемориал расстрелянным в октябре 1938 года совсем зарос, запущен, крапива — позор. И убран указатель — к месту мемориала на шоссе. 20 лет “демократии” — повсеместно стирается память об убиенных, репрессированных; так-то мы чтим своих мертвецов.

На обратном пути, уже из Пошехонья, заехали к старой моей “приятельнице” — сельской учительнице Зое Горюновой. Болеет сердцем, похудела на 20 кг, словно прощалась. Муж — вихрастый добрый мужик. Наготовили к нашему приезду: томленые грибки, жареный судак, малосольные огурцы, ну
а уж водочки-то мы привезли. Изба у них крайняя, сразу за ней луг с цветами и оттенками — как в детстве. А ниже — среди валунов звучит-журчит речка.

И фоном — радиосообщения о войне на Кавказе. Янки напичкали Грузию оружием и советниками, и вот — вспыхнуло. А чем теперь кончится — непонятно.

 

На рынке в Борисоглебске: “Внимание! Будет продажа молодняка кур и несушек (привитые) у рынка. Просьба не опаздывать”.

 

Последний город “паломничества” — Любим, давно я мечтал побывать в “пункте” с таким чудесным названием — и он не обманул ожидания, похожий на Пошехонье: беленые торговые ряды, зелень, сонные белокурые девочки-красавицы; но, как и всюду, ретрансляционные вышки мобильной связи убивают русское настроение — в течение последнего года их натыкали повсеместно: у храмов, в центре маленьких городов, в деревнях, среди перелесков… Их зубцы оскверняют лирику ландшафтов и словно напоминают, что ты под прицелом некоего “старшего брата”…

 

В Любиме над дверью (рядом с кафе “Охотник”) вывеска:

Парикмахерская. Косметический кабинет.
Ателье. Ремонт часов, обуви.
Ритуальные услуги.

 

Двухуровневый Воскресенский собор Романова-Борисоглебска: никогда не закрывался и своими сокровищами, лампадами, деревянной скульптурой, коваными окладами из серебра напоминает даже храмы Испании. Чудотворный Спас гигантских размеров, цветные стекла в узких окнах и при солнце крупные цветные зайчики и пятна — зеленые, синие, темно-алые — ложатся на пол и образа.

И теперь, в яркий солнечный день, ступили мы в храм. Прикладываясь к иконам, смутно стал ощущать, что что-то не то, ушли прежняя чудесная теплота и интимность. Не сразу понял и догадался: в окна вместо “витражных” простые врезаны стекла. Как? Почему? Какой-то озабоченный бородач в притворе пояснил: “А по распоряжению архимандрита Вениамина. Чтоб не соблазнялись, что разноцветные пятна на иконах”. Какую красоту погубили.
И линолеумом закрыли старые чугунные плиты пола. Усердие не по разуму.

 

Нет ничего милей и лиричней провинциальных наших дорог, обочины которых не изуродованы хищным борщевиком (патологический гигантский гибрид, вышедший из недр совковых ботанических лабораторий и захвативший все Подмосковье), травка, цветы — флора и фауна памятных годов детства. Красота душевная, необыкновенная… Нет здесь и мусора: тех современных потребительских отходов, что затопляют в наши дни человечество.

 

На маминой могиле отслужили мы панихиду; подал записки на сорокадневное поминание Солженицына — в Угличе, Рыбинске, еще где-то…

 

“Природа, подобная его природе, способна заставить усомниться в первородном грехе” — Тютчев о Ив. Аксакове (1873).

 

Я стоял у могильных крестов Ивана и Анны (тютчевской дочери) Аксаковых на другой же день после возвращения (середина декабря 1989 г.) из Германии. Их место и впрямь в самом сердце — в Троице-Сергиевой лавре. Но потом, когда упомянул об этом в своей заметке “Возвращение”, ее отказались печатать “Московские новости” и другие “флагманы перестройки”.

 

А рекомендацию в Союз писателей давал мне тогда Аверинцев. Баснословные времена!

 

Как замечательно (это и мое тоже): “Мне кажется, что я уж на три четверти ушел в небытие, и единственное, что еще от меня остается, — это чувство тревоги” (Тютчев).

13 августа, 6 утра.

В результате саакашвилиевской авантюры 74 наших солдата погибли, 171 — ранены, 19 пропали без вести. Среди осетин (мирных) погибло свыше тысячи. (Потери со стороны Грузии не сообщаются.)

 

Скорые слепки вдохновения, нарочно не доведенные до совершенства (стихи из “Живаго”).

 

“…Секрет некоторой антимузыкальности, неполнозвучности Тургенева, например, лежит в его политической вялости” (А. Блок, 1919). Все правильно, меткое замечание. И участие “в политике” в какие-нибудь “вегетарианские” времена, когда, например, шли жаркие споры о Балканах, славянстве, Константинополе и т. п., только бы украсило Блока. Но он-то стал “действовать” во времена революционные. И сломал себе шею.

 

“Шестое августа по-старому, Преображение Господне” (Яблочный Спас), утро.

Переменил лампадку: зеленую — на рубиновую, праздничную.

 

Оттягивать до последнего, а потом — русская штурмовщина: досадная на-
циональная черта характера. “Мы работаем не тяжем, а рывом” (Ключевский).

“Равномерной методичности, настойчивости, внутренней дисциплины — болезненнее всего не хватает русскому характеру, это, может быть, главный наш порок <…> Мы часто не собраны всей нашей волей к действенному стержню” (Солженицын, “Россия в обвале”).

 

В Поленове попался в руки старый томик Евтушенко (тираж 60 000! и ведь, видимо, был расхватан мгновенно). Есть там стихотворение, как автор и моряки, не найдя в сельпо водки, купили и выпили два ящика тройного одеколона. Умиляется поэт, умилялись, видимо, и читатели. Но я, очевидно, настолько постарел и… цивилизовался, что у меня это вызвало неподдельный ужас. А куда смотрела цензура? Ведь это натуральное проявление совкового варварства.

 

На Соловках в начале 70-х одеколон исчезал даже из аптек в ноябрьские праздники. А потом пили денатурат, кипятили столярный клей и варили пудру. Самое поразительное, что один из это употреблявших был жив еще и три года назад. Завтра лечу на Соловки и, возможно, там его еще встречу. А ведь сколько с тех пор поумирало — пивших “хеннеси”, занимавшихся спортом, сидевших на лечебных диетах.

 

25 августа, понедельник, 2230.

Чудо — день вчера. Освящение Св.-Троицкого скита на острове Анзер. Головка московского священства — отцы Смирнов, Салтыков, Воробьев и проч. Прекрасный со вкусом иконостас и — как всегда из-за русского форс-мажора — белые невысохшие стены.

…Думал ли я, входя в начале октября 1972 (!) года в страшные те руины — с зэковскими еще надписями на стенах, — что увижу здесь празднично-чинную, но одновременно пронзительно-живую службу, милые русские нестарые лица, скопление столичных телевизионщиков, услышу хороший звон и красивое и стройное пение? И когда — уже потом, в 70 — 80-е, — читал страшные подробности об этой тюрьме — Голгофе, что узрю здесь воистину Торжество Православия!

Потом внизу под Голгофой праздничная трапеза — соловецкая жареная селедка, морс в кувшинах, морошка в плошках.

И долгое путешествие по воде: на Анзере были дважды.

А церковка Андрея Первозванного на Заяцком проступила из глубины тумана.

 

 

26 августа, вторник.

По острову висят приказы директора Соловецкого музея Лопаткина, враждующего с монастырем, понятное дело, пытающимся вытеснить музей за монастырские стены. Полностью это пишется так: “Директор ФГУК СГИАПМЗ
М. В. Лопаткин”. Какая благозвучная аббревиатура.

Объявление в соловецком аэропортике: “Запрещены к провозу: пистолеты, револьверы, винтовки, карабины, электрошоковые устройства и их имитаторы; арбалеты, ружья, шашки, сабли, тесаки, ятаганы, палаши, мечи, шпаги, кортики, кинжалы, штыки, стилеты, ножи: охотничьи, десантные, финские, штык-ножи с выбрасывающимися клинками, с запирающимися замками, а также бытовые ножи с длиной клинка свыше 110 мм”.

 

На Соловках. Какие хорошие русские лица не бедных (и, кстати, даже вполне светских) людей. Значит, они все-таки есть. И с совсем маленькими детьми не ленятся паломничать на Соловки. Отрадно.

 

Поразительно вдохновенные (словно “свыше”, “вдруг”) эпитеты у Солженицына:

— Да, — уронила она металлированно-устало. — Эти дни творился большой беспорядок в Царском (“Март Семнадцатого”).

Или — про угличский колокол — “бронза его потускнела до выстраданной серизны”.

 

27 августа, среда, 1030.

Сейчас приедут с канала “Культура” снимать (к сороковинам Солженицына).

 

Щит на кольцевой (рекламный): “Большие итальянские лейблы за маленькие русские деньги”.

 

30 августа, суббота, 730 утра.

Две России. “Малая” (“малое стадо”) — та, что была на освящении Голгофы. И — остальная. В четверг поздно вечером (отбытие в 20 с Курского) ехал в Поленово. Сначала битком. За Серпуховом вагон опустел. Пьянь, лужи, мат, блёв.

 

1135. Съездил на рынок. Как люблю я все это осеннее: ноготки, астры, кабачки, баклажаны, перцы и густо-лиловый лук.

 

Нагнетание патриотической истерии — через футбол. Вчера питерский “Зенит” выиграл в Монако у англичан. Решающий гол забил какой-то иностранный футболист, купленный патронирующим “Зенит” Газпромом за несколько миллионов евро. Сейчас по ТВ: “Вчерашний гол разом окупил эти затраты”. Беснующиеся толпы на Дворцовой и Невском — ор, кривлянье и т. п. И не стыдно в бедной стране объявлять о таких суммах заезжему игроку. Да за такие деньги можно было поднять музейное и библиотечное дело по всей России.

 

И у Мандельштама “выборматывались” порою “выкидыши”: “Обороняет сон мою донскую сонь”. Казалось бы, все, как всегда, “на месте”. Но… не задалось. А потому как за сюрреалистическим сдвигом нет точности образа и эпитеты бьют мимо цели. (“Быстроходная взволнованная бронь” каких-то “черепах” вызывает только недоумение.)

 

Ирина Семенко была убеждена, что историю с “губить” вместо “будить” Надежда Мандельштам придумала: ну не могла она пережить, что “Будет будить разум и жизнь Сталин”. Хорошо вдову понимаю, но все-таки и из благих соображений переиначивать авторский текст не надо. Характерно, однако, что “прошелестит спелой грозой Ленин”, очевидно, казалось ей вполне терпимым (вполне в идеологии оттепельной интеллигенции). Я-то лет с двадцати относился к ним обоим как к каким-то запредельным чертям.

 

Когда приходит музыка еле слышимая, по крохам угадываемая, я никогда не стремлюсь ее “прибавлять” собственноручно, выгрызать из небытия зубами. Ведь она — по сути — ниспосылаемая.

 

Республиканский “ястреб” Дик Чейни прилетел из Тбилиси в Киев. По случаю его прилета Киев украсили американскими флагами, а ведь это — пусть и высокопоставленный, но чиновник, не президент. Так что же тогда Киев, как не столица протектората?

 

5 сентября.

Сегодня в 830 утра был в храме царевича Дмитрия при Первой Градской. Дивно пели сестры милосердия в крахмальных наколках. А прихожан всего двое: знаменитый дирижер Федосеев с супругой. Хорошо молились — силуэтами на фоне окон — как бы вместе и порознь.

 

Ложь либеральных средств массовой информации бывает порой едва ли не тотальней коммунистической. Так было во времена Балканской войны, так и теперь: “Реакционная Россия напала на молодую грузинскую демократию” —
в этом убеждены все западные обыватели в Европе и США.

 

Есть в солженицынском определении “Великого Октября” как “односуточного переворота” что-то, предполагающее его необязательность и полуслучайность. А между тем это была закономерная смена анархии — диктатурой: на вольницу надели намордник.

Читателя, советчика, врача.
На лестнице колючей разговора б! —

(здесь лестница “колючая” в первую очередь потому, что после трех ч в предыдущей строчке в завершающей оно просто необходимо — для слухового подкрепления).

 

6 сентября, 20 часов (по-киевски).

Впервые в жизни летел с чувством — что лечу в столицу враждебного государства. А ведь то Киев — “мать городов русских”! Вдоль всего пути от аэродрома — на всех столбах реклама шоу… Савика Шустера, знакомого мне еще по “Русской мысли” 80-х. Сейчас включаю телевизор — Шендерович: “Российская правящая клика просто сошла с ума от своей безнаказанности”. Оттягиваются здесь, оказывается, по полной.

 

По дороге читал в Н. М. Лидию Чуковскую о Солженицыне. Интеллигентская славность до детскости и зауженность миропонимания, доходящая до комизма. Хвалит “Вестник РХД”: “Хороший журнал, если не читать Бердяева, Леонтьева и святош”. Герценовка до мозга костей.

 

По количеству рекламных портретов с Савиком Шустером соперничает константинопольский патриарх Варфоломей, под чей “омофор” хочет увести от Москвы украинское православие Ющенко.

 

7 сентября, воскресенье.

930 — в Софию! (Мозаики которой я разглядывал на черно-белых картинках в “Истории русского искусства” в Рыбинске в 1962 — 1963 гг., задумав поступать на искусствознание.)

…Варфоломей приезжал в Киев этим летом на 1020-ю годовщину принятия христианства. Приезжал и патриарх Алексий. Варфоломей Константинопольский в Киеве Алексию Московскому: “Спасибо, что приехали на наш праздник”.
И — заодно, оказывается, освятил Софию, о чем свидетельствует поспешно прибитая медная дощечка — поскорей застолбили, чтобы москалям не досталось.

Богородица в алтаре, Пантократор в куполе — гениальные византийские вещи, как всегда в Византии, аристократические и мужицкие разом.

Конечно, в настоящей Европе такие мозаики и фрески были бы качественно репродукцированы во всех форматах (как, например, в Св. Марке). Здесь — ни одной открытки и ни одного на русском проспектика.

 

1620. Долго сейчас бродили по Киеву, и ощущение разрезанного по живому.

Пошли в Михайловский монастырь (новодел, под стенами которого памятник жертвам “голодомора-холокоста”) “Киевского патриархата” (то есть преданного анафеме Филарета). Народу много — возможно, ходят просто туда, куда ближе, а не в пику “москалям” — надеюсь.

“Украинский патриархат” под омофором Константинополя; “украинская демократия” под омофором янки.

 

Лавра. Остаточная атмосфера русской Лавры. Могила Столыпина с несвежими искусственными венками, побитый мрамор. Бедный Петр Аркадьевич почиет в чужом государстве…

 

Мог бы лежать в пещерах
киевских ли, псковских ли…

В печёрах. Стало и мистично и страшновато. Несравненное впечатление.

 

8 сентября, 6 утра, поезд Киев — Симферополь.

“Могучая евангельская старость” (Ахматова). Но, собственно, Евангелие (Новый Завет) никак со старостью не ассоциируется. Конечно, А. А. имела в виду старость ветхозаветную.

 

Какая-то двухминутная остановка. Я сослепу прочитал: Краснопригоньевск.

 

13 сентября, суббота.

На рассвете вышел на коктебельскую набережную: встающее солнце раскалялось в щелях облаков, бугорок волошинского могильного куста на горе темнел и, как всегда, умиротворял душу. Бархатистые золотистые плоскости Карадага. Уже из одного из киосков хрипел Армстронг, и четыре паренька в капюшонах виляли коленями. Разговорился по ходу прогулки с мужиком: “Моряк дальнего плавания, на сегодняшний день внештатный сотрудник ФСБ”. Ну и как тут? “Все под контролем”. Звал с собой на рыбалку: “Будет мой друг из ГРУ. Многое знает, может поделиться”.

Но, видимо, размеров нарастающей драмы не понимает никто. Татары сигнализировали в Киев, что, по их данным, заготовлено 60 тысяч паспортов и Москва готовит здесь вариант Сухуми и Цхинвала. Этим забито все телевидение. Оголтелая антироссийская пропаганда (главный идеолог... Савик Шустер). Вчера по ТВ какой-то лидер из Ивано-Франковска подлащивался к нему: “Вы и ваше шоу сейчас главные в украинской политике”.

Коктебельская антисанитария мне не по нервам. Еще на променаде к утру кое-как подмели, горы мешков с мусором — и куда же их повезут, где закопают? Но чуть в сторону, в любой закут — грязь, мусор, бутылки... Киев выделил 10 миллионов гривен на канализацию. Но — очередные “внеочередные выборы” — и деньги так и не поступили. Фээсбэшник: “Это сейчас у нас проблема номер один”. Вино, снедь, музыка — камуфлируют экологическую катастрофу — не приближающуюся, а исподволь наступившую. “Нам бы генеральный план застройки, чтобы не проходила бесконтрольной”. Нет и плана! Растут гостиницы, “частный сектор” — без всякой санитарной инфраструктуры.

...Вчера проходили мимо дома Волошина. Из сада вдруг донеслось:
“Я возил в Норинскую продукты и сигареты. Иосиф встречал меня в ватнике и резиновых сапогах”. Ага, значит, и Рейн здесь.

 

В киоске киевская (русскоязычная) газетка “Жизнь”. Крупными буквами: “Прошло сорок дней со дня смерти агента НКВД, одной из самых мрачных и зловещих фигур ХХ века Александра Солженицына”. Глянул на список — столбец редколлегии. Замредактора Виталий Коротич. Тю-тю-тю. Прораб перестройки, главред самого ее прогрессивного журнала, авангарда борьбы с русским национализмом. Но революция пожирает своих детей. В 90-х подвизался в Штатах. И вот теперь — в желтой прессе незалежнего Киева.

 

14 сентября, 18 часов — по-французски. Париж.

Милое передвижение по земле. Вчера вечером заперлись в купе поезда Симферополь — Киев с корзиной, еще в Коктебеле заполненной фруктами, сыром и бутылкой вина...

В Киеве +9. Побродил по пустому дождливому Майдану, заглянул и в Софию. В такую погоду нигде, считай, никого.

Зато в Париже — солнышко. Как когда-то Мережковский с Гиппиус, вошли с Наташей в “свою квартиру”, где все мое на своих местах.

Яркое (до аляповатости) получилось лето: Верхневолжье, Соловки, Воронеж, Крым. Но вижу теперь объемнее... И сколько событий! Война в Грузии (по сути-то с США), смерть Солженицына. (В день сороковин была по “Культуре” передача с моим участием.)

 

Поэзия, лишенная жизни. Сюрреалистические навороты, кокетство, чуть богохульства и матерка, а то и наигранное “вопрошанье” к Всевышнему и “возвращение билета”. Вот это один полюс — образные камлания и мутноватый бульон. А на другом — эклектика.

 

Это не театр абсурда, а стенограмма беседы Роллана со Сталиным летом 1935 года:

Сталин: “У нас лентяев и бездельников ненавидят, на заводах их заворачивают в рогожи и вывозят таким образом”.

Роллан: “Правильно, очень хорошо” (журнал “Источник”, 1996, № 1).

 

Еще из той же беседы единомышленников.

Сталин: “Сто человек, которых мы расстреляли, не имели с точки зрения юридической непосредственной связи с убийцами Кирова. <...> Эти сто человек-белогвардейцев и не думали отрицать на военном суде своих террористических намерений. └Да, — говорили многие из них, — мы хотели и хотим уничтожать советских лидеров, нечего вам с нами разговаривать, расстреливайте нас, если вы не хотите, чтобы мы уничтожили вас”. Нам казалось, что было бы слишком много чести для этих господ разбирать их преступные дела на открытом суде с участием защитников”.

Роллан в пасторском воротничке, с тростью сидит и слушает с нарастающей восторженностью. Непонимание французской общественностью советских мер борьбы с белогвардейцами он Сталину объясняет так: “Нельзя ожидать от французской публики, даже сочувствующей, той диалектики мышления, которая стала в СССР второй натурой. Французский темперамент привык к абстрактно-логическому мышлению, рассудочному и прямолинейному, в меньшей степени экспериментальному, чем дедуктивному”.

Интересно, о чем думал Коба, слушая это.

“Мы, самые пламенные революционеры, самые верные памяти Робеспьера и Великого Комитета Общественного Спасения” (Р. Р. — Сталину 18.III.1937)... Вот откуда ноги растут.

Для меня этот феномен непостижим психологически. Ведь Роллан людоедом не был, был просвещенный, так сказать, гуманист. Так что же надо было иметь в голове и сердце, чтобы через всю жизнь пронести пламенно-любовное отношение к якобинству?

И у нас эта любовь не гасла в культурном обществе. “И жив еще дед-якобинец, / кристальной души радикал” — с какой горячей симпатией написал это зрелый уже Пастернак о деде Блока. Это не случайная лирическая проговорка: тут чувствуется большее...

 

18 сентября, 130 ночи.

В YMCA посвященная Солженицыну книжная витрина. И много-много свежих книг из России. Издается до неприличия много книг, до безобразия много. И не хочется даже выпускать новый свой сборник — чтобы не множить это вот неприличие, хаотичную пестрядь, лишенную твердого культурного костяка. Какие-то абсурд, патология: читают все меньше, а издают все больше.

 

21 сентября, воскресенье.

Сон. Де Кирико как бы случайно зашел туда, где и я. Нос с горбинкой, чуб, свитер — словно Модильяни. И я понимаю, что зашел не случайно, а присмотреться — на предмет писать мой портрет. Сам себя выдал, вдруг утвердив руками мою голову в нужном ему ракурсе. (И маячила зеленая занавеска.)

 

“Эти нищие селенья...” — а теперь представьте в этом тютчевском, русском пейзаже всюду натыканные вышки сотовой связи — в провинциальных кварталах, у стен монастырей, в перелесках. Почему-то особенно нестерпимо — по сравнению с Западом. Россия кажется какой-то колониальной, оккупированной... Белинский плакал от счастья, глядя на строящуюся железную дорогу. Но в данном случае, думаю, даже ему хватило б вкуса огорчиться.

 

Лена Т.-Г. вспоминала, что Лосев удивлялся: “Почему Аверинцеву можно, а мне нельзя”. Действительно, с самого начала Аверинцеву почему-то было “можно” писать почти без идеологической дани. И — премия Ленинского комсомола (!) в 25 лет.

— Но у меня нет учеников, — пожаловался мне однажды Сергей.

Ну и слава Богу. Значит, не идеолог, не автор “механической” какой-то теории, которая предполагает выморочных последователей и адептов. Удивительная для СССР жизнь, карьера, смерть и… послесмертие. Никаких гражданских похорон, культа, в “после смерти” проявились его (и его, конечно, супруги) непоказная православная скромность и высокий духовный вкус.

 

Несколько моих друзей балансируют на грани, на границе, черте той поздней старости, которая, увы, полуобессмысливает общение с ними. И — стирается в памяти необходимое для полноценного продолжения культурной жизни. Грустно. Этим старорежимным словечком это определяю. Грустно смотреть, как природа берет свое, “приветствует своей всепоглощающей и миротворной бездной”.

 

22 сентября.

Что сейчас прежде всего вспоминаю я при имени Кушнер? Про его путешествие по Оке (я-то думал, с любимой, но — “с Лидией Гинзбург и
Н. Я. Мандельштам, — пояснил он мне, — в начале 60-х”):

От соловья — к соловью.

Как замечательно: на допотопном речном трамвайчике, колеснике или катере — “от соловья к соловью” по берегам, какая славная штучность. Просто чудо.

 

26 сентября, пятница.

Сон: отделяюсь от нехорошей, как бы привокзальной толпы и иду к домам, словно по пустырю. Но вдруг понимаю, что это не дома, а киноизображения — уж слишком они серы да и становятся все заметнее стилизованные под старую киноленту помехи. И идет за мной бомж, не догоняя, но и не отставая. Сворачиваю в тупик и понимаю, что надо возвращаться и встречи не избежать. Начинаю махать авоськой, кричать, а он молчит, не огрызается, но становится все зловещее.

 

27 сентября, суббота, Крестовоздвижение, утро.

Царская охранка — предтеча КГБ: так не просто думали шестидесятники, это был их “символ веры”, нечто большее, чем только маскировочный ход для цензуры. Когда я похвально отозвался о мемуарах ген. Герасимова, стоявшего во главе тайной полиции при Столыпине, “кристальной души либерал”
Ю. Давыдов разразился в “Огоньке” гневно: мол, еще Пушкин завещал нам презрение к Видокам всех мастей.

 

…Так вот, звонит мне П. В. Флоренский с утра похоронным голосом: “└Огонек” видели?” Рассказал. Я хохотнул, а он: “Зря смеетесь, это очень влиятельная фигура”. Именно с давыдовской подачи (мир его праху, лежит на переделкинском кладбище рядом с моим соседом, “еще допотопным совком” Тельпуговым) я и угодил в либеральный участок.

 

1 октября, 810.

Сейчас в Лувр на Мантенью. Картин его видел наперечет, и все восхищали (“Пиета” в Милане). И вот — ретроспектива.

…Странно было узнавать хранящиеся где-то, оказывается, в закоулках памяти черно-белые картинки из советских искусствоведческих книжек — вот, на стенах Лувра. У меня есть годичный абонемент в Лувр (сегодня его пролонгировал за 60 евро). Когда открывается новая выставка, первые 15 дней можно ходить на нее бесплатно, да еще и с товарищем (или подругой, что теплее; или совсем горячо — с женой, как я сегодня с Наташей).

Возрождение, а через полшага и вырождение (вроде “Иоанна Крестителя” Леонардо, на редкость гнусного). И все-таки православно-головная нелюбовь к Возрождению (и даже законам прямой перспективы — Флоренский, Лосев) — мол, всё оно от лукавого — свидетельствует о недоверии к живописной красоте в целом.

 

Как чбудно пишет Аверинцев: “Удача — это хорошо, беда — это худо, гибель — это совсем худо, хуже всего. Так воспринимает вещи животное, так воспринимает их бездуховный, простодушно-беззастенчивый искатель корысти”. И 4/5 людей вообще, включая современных поэтов. Леонтьев и Шестов смолоду научили меня другому. Жертвенное служение (этому учил уже Солженицын) — выше и счастливее хорошей жизни во что бы то ни стало. Долг, правда, — дороже благополучия.

 

“Когда придет дележки час”. Мне в 70-е и в голову не приходило, что софью власьевну сменит “дележки час”. А Окуджава написал как бы между прочим, как о само собой разумеющемся деле. И — в самую точку.

 

6 октября, понедельник.

— Вернусь со щитом или на щите, — говорили в древности воины.

Туся:

— А откуда вы знаете, что они говорили? Они же все умерли.

 

…Привез из Воронежа сборник “└Ясная Наташа”. Осип Мандельштам и Наталья Штемпель” (2008). Надежда Яковлевна в письме 64-го года: “У него пока любопытство к людям. Он их ест в течение десяти минут и бежит дальше” (о Солженицыне).

Мне когда-то:

— “Август Четырнадцатого” провалился, потому что у Солжа нет концепции.

Прочитала старуха и так решила? Нет, у меня тогда сразу сложилось впечатление, что это слова заемные. Тогда вся интеллигенция читала и дружно ругала “Август Четырнадцатого”. Величанского, помню, аж трясло. И чем только не объясняли этот “провал”.

 

Как я знаю это клубление, гудение… быстро сменяющиеся картины в воображении. У меня бывало это по нескольку дней; а у Мандельштама — в Воронеже — месяцами. При всей нищете — счастливец с постоянным накалом вдохновения в черепной коробке.

 

Удивительные подробности: в мае 1937 года в ресторане Воронежа как ни в чем не бывало можно было заказать бутылку бордо. Откуда? Ладно, “испанские апельсины” — из революционно-франкистской Испании, как-то можно понять. Но вот откуда взялось бордо?

 

Ощущение честно выполненного предназначения. С одной стороны, конечно, удовлетворение, а с другой — страшновато… Я ведь мог бы много больше принести соотечественникам пользы. Недоосуществленная возможность — в моем случае это так.

 

Диссертация Н. Я. М., защищенная в 50-е годы: “Функции винительного падежа в англосаксонских поэтических памятниках”.

Были люди: богатыри, не мы.

 

Скажем правду: стихи Мандельштама — для “калиброванной” части интеллигенции. Русским, в целом, они чужее других. У меня сладко замирает сердце каждый раз, как я их открываю. То же и у Никиты Струве, к примеру. Но сомневаюсь, что Солженицын питал к ним тепло. Ассоциативность Мандельштама вообще-то не в русском духе.

 

Ругаем шестидесятников. Но шестидесятники — люди по сравнению с нынешними журнально-компьютерными монстрами, беззастенчивыми, гламурными. Амбициозное алчное поколение, “рапповцы” олигархического режима.

Дима Бобышев о них написал: “Здравствуй, младое и незнакомое племя, похожее на людей”. Размножились, будто в каком-то технотронном голливудском блокбастере.

 

Все острее чувствую я, что быть человеком XXI века — совсем не то, что XX. Я и сам не тот уже, каким был в XX.

 

10 октября.

 

Грех роптать, когда вдвойне повезло:
ни застенка, ни войны.
Только зло,
причиненное в избытке отцу,
больно хлещет и теперь по лицу. (О Флоренском.)

 

Больно? Я себя проверяю: если больно — значит, еще не заматерел (в довольстве).

 

12 октября.

В революцию в Париже не у дел оказалось множество поваров: их бывшим работодателям отрубила головы гильотина. Потому-то количество ресторанов подскочило тогда в разы и привело к расцвету французской кухни.

 

В пятницу поздно вечером луна в три четверти горела так ярко, что все вокруг казалось еще темнее. Ворота были открыты, по шуршащему гравию въехали на просторный двор. Черный вытянутый фасад, только внизу чуть не вровень с землей горело три высоких окна. Я заглянул в одно: пылал камин — средневековый, с бревнами, охваченными огнем. И накрыт был стол на четыре куверта — хозяева нас ждали.

Буковых чурок подбросив в камин,
мы налегли б на еду,
ибо для завтрака вовсе не рано, —

перевел когда-то Найман какого-то трубадура. Тут можно б переделать так: ибо для ужина вовсе не поздно…

Сегодня утром по росной с инеем траве под колокольный звон бездорожьем, с одышкой поднимался в Везлее в романский храм. Служба с иконами православного письма — странное сочетание с оргбаном.

 

16 октября, четверг.

Сегодня ночью в Россию — на две недели.

 

18 октября, суббота, 18 часов, Переделкино.

Сейчас по ТВ (с книжной выставки во Франкфурте): “Книги Солженицына, Улицкой, Сорокина, Пелевина — давно вышли за границы России”.

 

Сидели “за кулисами”, пили зеленый чай с… маршалом Варенниковым. (Мы оба в телешоу “Имя Россия”, меня позвал Любимов; он — Варенников — отстаивает Сталина (!), я — Пушкина.)

— Был я на днях у Чавеса в Венесуэле, — поделился вдруг генерал. — Ездил к нему с проектом установки там статуи Иисуса Христа — самой высокой в мире.

Я уже почти сразу догадался, чья это будет работа. И впрямь:

— Да есть такой скульптор Рукавишников, он сделал хорошую скульптуру и меня попросил прозондировать почву в Венесуэле.

— Будьте с ним осторожней, — посоветовал я, — этот Рукавишников хотел поставить прямо в воде Патриарших прудов медный примус… тоже под тридцать метров.

— Спасибо, спасибо, а я и не знал, — ответил генерал, благодарно кладя руку мне на колено, — теперь буду знать.

 

Кризис. “Пиздец уж близится, а кризиса все нет” (Иртеньев). Теперь есть и кризис.

Солженицын в “Теленке” вспоминает выступление Евтушенко на встрече с Хрущевым: “Сейчас по дороге сюда я разговорился с таксистом…” И замечает: “Излюбленный сюжет всех столичных щелкоперов” (как-то так). Вот и я по дороге на ТВ и обратно в Переделкино разговорился с таксистами.
И тот и другой: “В последний месяц количество клиентов сократилось вдвое”.
А сейчас по ТВ: “Количество интуристов в Кремле упало в три раза”. Первые мелкие звоночки чего-то приближающегося: “боязнью и жаждой развязки” (Пастернак) лучше всего характеризуется наше ожидание того, что теперь приходит… Словно бросили в шахту камень — полет затянулся, и пока не слышно стука о дно.

 

Никакой аналитичной свободной информации нет, а той, которая есть (патриотическо-государственная и демократическо-оппозиционная — в газетах), — не веришь. Так, экономист Илларионов (подвизается теперь, кажется, в Штатах) советует поскорей отказаться от признания независимости Осетии и Абхазии, и тогда цивилизованное сообщество нас простит (пусть и не до конца) и смягчит для нас последствия кризиса.

 

И, как всегда, незнание реальных масштабов угрозы порождает сплетни, слухи и страхи, быть может, преувеличиваемые неясностью положения.

 

19 октября, воскресенье.

Девяностолетие Галича. В Новостях на НТВ: “В эмиграции Галич работал на └Радио Свобода”. В несчастный случай, оборвавший его жизнь, трудно поверить — ну как человек, работавший на радио, мог перепутать провода?”

 

21 октября, вторник.

Сегодня получил с утра новый, видимо пожизненный уже, заграничный паспорт. А потом зашел в ближайшее там кафе и “принял на грудь” за
120 рублей 50 г фальшивого виски, бесстыжей подделки под хорошую марку.

 

22 октября.

День между золотой осенью и поздней осенью. Малоярославец. Березы с последним золотом, но и золотистыми почему-то хвощами ветвей на фоне побледневшей лазури. А другие последние листья, что еще держатся на ветвях, обесцвеченные, сухие, выглядят так, словно уже пролежали несколько лет в томе Пушкина или Тютчева.

На столбе неподалеку от вокзала “листовка”:

ВНИМАНИЕ!

5 августа из ЦИРКА ШАПИТО улетел

ПОПУГАЙ

красного цвета, очень крупный.

Просьба сообщить о местонахождении птицы

в цирк или по телефону 89037623985

Сообщить о местонахождении птицы” — какая поэзия!

 

При въезде в центр Малоярославца на холмике символическое идолище “русской женщины” еще советской работы. Малоярославна.

 

Старуха в окне, в платке, повязанном по-старинному — по глаза. И ведь не слепая. Со второго этажа деревянного дома что-то, видно, прочитала у нас в глазах — закивала.

 

Свято-Никольский Черноостровский монастырь, там детский приют. Самому младшему четыре месяца — он в монастыре вместе с мамой.

 

В Калужской губернии орудует (другого глагола не подберу) бригада богомазов, “легко” расписывающих огромные плоскости стен и своды — в Калуге, в Оптиной, вот, оказывается, и в Малоярославце… Невыразительные лики, формы, грубые краски. И орнамент, полотенца — по трафаретам. Наглая размашистость и ни грана того духовного аристократизма, что был в средневековой Руси.

 

Вырождение, особенно заметное в электричках. Деформированные фигуры качков, широкоплечие, с маленькими головами, глазными щелями, уродской стрижкой и короткими ляжками. Между скамеек — банки, бутылки. Продавцы мелочевки, молодежь бегает от контролеров — с матерком.

 

Позднеоктябрьские, “схваченные” утренниками ягоды рябины, калины, боярышника и морщинистые сливы — на ветках. И поздние георгины, астры и не теряющие (или теряющие последними) оранжевую яркость настурции — наша осень…

 

25 октября, суббота.

Когда облачно и солнечно разом, у осеннего теплого с прохладцей денька молочный оттенок.

 

1350, НТВ: “Черная месса. Что толкает обычного человека на тропу каннибала?” — голос с пафосным выражением.

28 октября, 17 часов. Поленово.

Цветы осенние милей
роскошных первенцев полей.

Полевые цветы роскошными не бывают.

 

Безлюдная излука Оки. Слева над Тарусой садилось солнце, и все было золотисто — от освещения, от недоупавшей листвы. Но неярко — как на одном из поленовских пейзажей. Русская осень имеет духовное качество, удивительный феномен.

А со мной Вилька и табор дворняжек.

 

28 октября, 5 утра.

Как герой “Смерти в Венеции” — по каким-то опрометчивым и случайным проговоркам гостиничной и прочей обслуги — только догадывался о размерах распространения в городе эпидемии холеры, так и мы лишь смутно догадываемся о масштабах и реальных проявлениях у нас мирового экономического кризиса — из средств массовой информации не узнать ничего. Один пожалуется, другой посетует, третий возмущается, что вот перестали принимать банковские карточки в оплату за авиабилеты — только наличными.

А еще парализованы несколько авиалиний — люди сутками сидят в аэропортах.

 

30 октября, 530 утра.

В газете “Время новостей”, видимо, их обозревательница Юлия Солнцева недоумевает: “Пушкина в проекте └Имя Россия” почему-то представляет Ю. Кублановский”. Действительно, удивительно — почему не Тимур Кибиров? Почему не нашли кого-нибудь поприличней?

 

В книжной лавке Литинститута. Затоваривание все новыми и новыми книгами. Их неприятный преизбыток. А между тем никто еще не прочитал предыдущих! Я бы запретил издавать новое, пока хоть два процента нашего грамотного населения не прочитают уже изданного. Остановить конвейер,
с которого сходят все новые и новые книги! Книги — это то, чего, по определению, не должно быть слишком много.

Надо подумать, осмотреться и “помечтать над страницей”. А между тем девятый вал новоизданного накрывает с головой и не дает отдышаться.

 

31 октября, пятница.

“О любви” (1898) — раз пятый за жизнь перечитываю этот рассказ Чехова. О безнадежности — как “преступить закон”, так и его “исполнить” — оба варианта хуже. Ушел нравственный пафос Татьяны Лариной, Лизы Калитиной — всего того, что так восхищало Достоевского (в его Пушкинской речи), — пафос христианского морального долга. Есть все-таки в “претензиях” Шестова к Чехову своя правда. Творчество, от которого опускаются руки.

Но пронзительный драматичный печальный лиризм не только “мирит”
с Чеховым, но и ставит его вровень с предшественниками.

 

1 ноября, 0010.

Даже и после общеизвестного революционного каннибализма во Франции на европейскую цивилизацию русское общество традиционно смотрело снизу вверх — не было, казалось бы, логичного отторжения, как не было его и у западной интеллигенции потом — в отношении социалистической России. Левизна прощает любую кровь.

Поразительные прозападные иллюзии Чаадаева, словно там (считай, только что) не было гильотины и святым на соборах “адвокаты” не пооткалывали голов. Он, декларирующий себя “христианским философом”, не заметил, что на Западе давно уже идет дикообразная война с христианством.

 

Я всегда был приверженцем знаменитых слов Пушкина: “Клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам Бог ее дал”.

И вот нынешний мой глубокий и всеобъемлющий кризис (включая и поэтическое молчание) обусловлен как раз тем, что я не подпишусь ныне под этими строками Пушкина. Надо совсем не иметь сердца, чтобы признавать “историю наших предков” начиная с 1917-го. Так что же это было (и есть) — выпадение из истории? Иначе не могу объяснить, что тогда рухнула “русская цивилизация” — все связанное с ней признаю по-пушкински; ну а уж потом… извините. Но сейчас мне, нам предлагают XX век считать преемственной и органичной частью истории нашей — и я среди таких патриотических идеологов опять чужой, как и среди демократов, считающих русскую историю выкидышем цивилизации.

 

А я и не знал, что Суворов аж переписывался с вандейцами! “Восстановите храм Господа и престол Государей ваших, нечестивые да погибнут и след их да изгладится с лица земли…” (письмо вандейскому генералу де Шаретту, 1795).

 

2 ноября, 430 утра.

Северная Европа (Германия и Голландия) завалены снегом, а я сейчас, как летом, жег устаревшие бумаги в темноте на дворе в одних трусах и ковбойке. Через час — на аэродром.

 

И земля правдивей и страшнее.

Казалось бы, впереди Париж, а общее ощущение — то же, что у Мандельштама в 1920-е.

 

…Меня как раз причесывали в гримерке, когда туда ж привели лидера коммунистов Зюганова. “Тургенев, ну Тургенев”, — забормотал он и закачал головой.

 

Этот Зюганов то ли по малодушию, то ли по конформизму, одним словом — по полному отсутствию, как выражаются теперь (с легкой руки Гумилева), пассионарности, в 90-е годы спас страну от большого кровопролития. Несколько раз у него были все возможности вывести на улицу миллион людей, и еще запропагандированных советизмом, и просто доведенных до отчаяния “шоковой терапией”, невыплатами и прочими прелестями демократов. И тогда б мало не показалось никому. Но он — не вывел.

 

8 ноября, 21 час, Париж.

Только что с вокзала — из Аквитании.

Сейчас в поезде француз лет 45-ти непонятной профессии — и вдруг, смотрю, читает “Карамазовых”. У нас в России, поймал я себя на мысли, теперь, пожалуй, не встретишь мужчины такого возраста, читающего в дороге Достоевского.

 

Вчера — в Лурде (месяц назад там был Папа, и еще заметны следы его пребывания). Тускло-солнечный осенний день, мало народа. Мозаичный образ Богородицы в нижнем храме — явно (даже стало не по себе) реалистичный портрет какой-то юной девушки, даже чуть-чуть Лолиты. Я подумал, что Лосев и Флоренский бежали бы, осеняя себя крестным знамением, отсюда куда подальше.

Пиренеи под снегом — еще раз подивился красотам Европы.

 

Ахматова и даже, кажется, Мандельштам прожили жизнь в убежденности, что время расставит все по своим местам. В нас уже (у меня, во всяком случае) этой убежденности нет.

 

Варламов сделал остроумную догадку (“Алексей Толстой”, ЖЗЛ, 2008).
В солженицынском (очень хорошем) рассказе о Толстом “Абрикосовое варенье” есть фраза: “Жены Писателя не было дома” — как-то так. Оказывается, “жена Писателя” Л. И. Толстая-Баршева в 60-е годы предлагала А. И. пожить у нее, и он ее — в благодарность — вывел за пределы зубодробительного для Толстого рассказа.

 

Н. В. Брусилова (вдова генерала), 1938: “Все заняты ложью, фальшивой партийностью и фокусами изобретений в науке, спортом, развратом в жизни и литературе” (“Источник”, 1996, № 4).

 

10 ноября, понедельник.

Говорили на ТВ о Достоевском. Председатель Совета Федерации Миронов: “В └Мертвом доме” Федор Михайлович задается вопросом: └Почему с ним отбывают каторгу сотни тысяч порядочных, хороших людей?””

 

После всех советских карикатур так хочется любить Николая I. Но как перечитаешь конспиративные подробности похорон Пушкина (лакейская роль Ал. Тургенева при этом), так ничего, кроме тютчевской эпиграммы, не приходит на ум.

 

Я знал, что Дантес познакомился с Геккерном по дороге в Россию, но так представлял себе, что на каком-нибудь постоялом дворе. Оказывается, на пароходе “Николай I”.

По воспоминаниям Вяземского (только Вяземский такое и мог запомнить), практичный Дантес, “принятый в кавалергардский полк, до появления приказа разъезжал на вечера в черном фраке и серых рейтузах с красной выпушкой, не желая на короткое время заменять изношенные черные штаны новыми”.
Во какие подробности.

Я стоял над его плитой в Эльзасе (Екатерина лежит в другом ряду) — в городке Сульце.

Пушкина раздражали приезжие “блатные” карьеристы-авантюристы, которые по протекции освобождались от экзамена по русскому языку и сразу зачислялись в гвардию. Действительно безобразие. Россия “как поле для охоты” (определение Ходорковского).

 

“Вяземский принадлежит к озлобленным людям, не любящим России” (Пушкин). Т. е. к тем, кто в оппозиции не к правительству, а — к самой России, русской цивилизации…

 

“Россия никогда ничего не имела общего с остальной Европой <…> история ее требует другой мысли, другой формулы”. Это, конечно, так. Но что-то не позволяет, не позволит мне процитировать эти пушкинские слова на ТВ. Они очень сокровенны и не для “партийных” жуликов, ими (этими словами) слишком легко злоупотребить.

 

В Пушкине же не было ни грана никакой партийной упертости. Декабристы это чувствовали: чувствовали, что он не для их политической секты. Он был просто свободолюбец. А они уже доктринеры.

 

Итак — согласно барону Корфу — Николай сделал Пушкину своей наложницей весной 1844 года. (А потом устроил ее судьбу, выдав за Ланского, которого, в свою очередь, назначил командиром столичного гвардейского полка с хорошим окладом.)

12 ноября, 7 утра.

Сон: сбоку большой коробки достаю пинцетом сплющенную розу со стеблем, почти уже обесцвеченную, но с розово-желтоватым оттенком.

Это, видимо, потому, что с вечера читал замечательную статью Франка о политических убеждениях Пушкина.

 

17 ноября, понедельник.

В “Новостях” НТВ: “Трудно и представить себе человека, более непохожего на упоминавшегося нами сегодня Павлика Морозова, чем наследник английского престола принц Чарльз, которому в эти дни исполнится шестьдесят”.

 

Передо мной стопочка книг о Пушкине. Самая редкая (дал Н. А.) С. Л. Франк, “Пушкин как политический мыслитель” (Белград, 1937).

 

П. Б. Струве (в предисловии к Франку): “Между великим поэтом и Царем было огромное расстояние в смысле образованности и культуры вообще: Пушкин именно в эту эпоху был уже человеком большой, самостоятельно приобретенной умственной культуры, чем Николай I никогда не был. С другой стороны, как человек огромной действенной воли, Николай I превосходил Пушкина в других отношениях: ему присуща была необычайная самодисциплина и глубочайшее чувство долга. Свои обязанности и задачи Монарха он не только понимал, но и переживал как подлинное служение. Во многом Николай I и Пушкин как конкретные и эмпирические индивидуальности друг друга не могли понять и не понимали”. Но: “Поэт хорошо знал, что Николай I был <…> до мозга костей проникнут сознанием не только права и силы патриархальной монархической власти, но и ее обязанностейets

Был Струве марксист, стал — имперец. Но всю жизнь оставался идеалистом.

 

“Меня возмущает вид подлецов, облеченных священным званием защитников свободы” (Пушкин — Раевскому, 1824).

 

“Когда что-нибудь является общим мнением, то глупость общая вредит ему столь же, сколько общее единодушие ее поддерживает”. “Мы имеем в этих словах, — замечает о Пушкине Франк, — первое нападение поэта на ходячий тип русского либерального общественного мнения — в известном смысле пророческий в отношении позднейшей формации русской радикальной интеллигенции”.

“Мудрый, чистый, непритязательный, русско-христианский аскетизм разбитого сердца Тани” (Лариной).

 

Константин Леонтьев в своем духе: “Единственно оригинальный отклик на Пушкинские торжества 1880 года — это отказ Толстого в них участвовать”.

 

21 ноября.

Я смотрю на прошлое сквозь призму культуры и ее достижений. И благодаря этому люблю и историю, и человечество, и течение жизни. Но ведь как тяжело тем, у кого орган восприятия красоты отсутствует. В какой кусок истории они ни ткнутся, везде кровь, кровь, кровь… Есть ли какое-то особое неблагополучие именно в нашей истории? “Русская история не удалась” (Вейдле). Прежде (года с 1974-го) я был ее рыцарь. С конца прошлого века начались… “мутации”. Обвальное обрушение в 1917-м и дальнейшая советская катавасия стали бросать зловещий отсвет на все предыдущее.

Культурная ничтожность послесоветского времени отравила мне Родину.
И некого стало уже винить — коммунистов-то больше нет.

 

Русские исторические кризисы — какие-то особые кризисы, словно ставящие на карту само национальное бытие. Мера дикарства и жестокости, кажется, намного превосходила необходимую суровость. Зверства зашкаливали за всякую меру. Когда погиб Малюта Скуратов, в отместку заживо сожгли всех пленных, и не только воинов, но и горожан (новгородцев). Причем сжигали так, чтобы каждая последующая жертва видела сгорание предыдущей.

 

24 ноября, понедельник.

Я как-то очень лично стал принимать Пушкина середины 30-х. Патриотизм и ненатужное понимание призвания России с одной стороны и эмпирическая ничтожность власти — с другой. Проверяли письма к жене и, по результатам перлюстрации личной жизни, царь не стеснялся делать поэту выговор!

Да-да, вот оно — мое мировоззрение в чистом виде: “По общему своему характеру политическое мировоззрение Пушкина есть консерватизм, сочетающийся, однако, с напряженным требованием свободного культурного развития, обеспеченного правопорядка и независимости личности, — т. е. в этом смысле проникнутый либеральными началами” (Франк).

 

— Может, стоило бы начать диалог между Церковью и современным искусством?

Протоирей Вячеслав Свешников: “Диалог почти невозможен, потому что нет точек соприкосновения в главном — в этико-мировоззренченских содержаниях. Дело ведь не в том, какая тематика у произведения — религиозная или нет. Дело в том, какими этико-мировоззренченскими смыслами она пронизана” (“Нескучный сад”, 2008, № 6).

 

27 ноября, 3 часа ночи, а все не спится.

За окном снежная полутьма; подсвеченная дорога.

Чье-то меткое замечание: в России непредсказуемо не только будущее, но и минувшее.

 

21 час. Сейчас звонила из Ярославля дочь Зои Павловны Горюновой — Таня. 20 декабря будет 40-й день. З. П. умерла у себя в Кладове, в доме, где и жила всю жизнь. Сельская учительница… Остановилось сердце — в 60 с небольшим. Трудовая русская жизнь. Отпевали в пошехонском храме, на пошехонском кладбище упокоили. Хорошо, что летом не поленились заехать к ней (с Сашей Жуковым).

 

28 ноября, 2030.

Ехал сейчас на такси из цетра; а диспетчер переговаривалась с водилами:

— На Солженицына!

— Куда, куда?

— На Солженицына!

— А где это?

— А я знаю? Сейчас посмотрю. На Таганке. Бывшая Большая Коммунистическая.

— А, ну сразу б так и сказала.

 

Анонс на ТВ: “Смотрите завтра в программе └В центре событий”: └Будут ли жабры у наших правнуков?””

 

28 ноября, 8 утра.

Гоголь пытался насильственно сменить матрицу своего дарования — с сатирической, отрицательной на — “апологетическую” учительскую. И на этом деле надорвался. Розанов как-то не заметил этого гоголевского трагическо-героического усилия. “Он [Гоголь] └открыл кингстоны”, и началось <…> потопление России” — и баста. А как великий писатель пытался их “закрыть” и как его смыло — о том ни слова.

 

3 декабря.

Какие милые строки Пушкина (1836), которых я раньше как-то не замечал:

Еще хранятся наслажденья
Для любопытства моего.

Как тут хорошо хранятся — в смысле существуют, где-то существуют.

А как уместно здесь любопытство. Ведь стихотворение — от лица немолодого, пожившего человека, у которого любопытство пришло на смену страсти и горячему чувству и интересу.

 

“Туалет на ней был — оторви и брось: какие-то декоративные тряпки” (Бобышев о Шварц). Узнаю Елену! То же и у меня:

Все с твоих допотопных одежд
снится мне — от каймы до горошин.

У Бобышева впервые открыл я “гроссбух” стихов Шварц. “Да вам не понравится, это совсем другое”, — предупредил Дима. Но мне понравилось, даже очень — многое. И он нас свел. А на другой вечер я уже был у нее один (после поездки с ним в Комарово). “Не задерживайтесь, — строго предупредил он, — соседи сердятся, если ко мне поздно приходят гости”. И потом звонил поминутно, требуя, чтобы я возвращался, ревнивец. А Елена своими чарами специально, чтоб ему насолить, меня удерживала.

 

6 декабря, суббота, Страсбург.

Вчера, в пятницу, в полдень на Альма под въедливым моросящим дождем затренькал мобильник. Наташа: “Умер патриарх Алексий”. Сегодня узнал из Интернета: остановка сердца. В Переделкине. А похоронят в Елоховском, а не в Лавре.

 

Днем с Мишей Мейлахом ездили из Страсбурга в Маннгейм (я там прежде никогда не бывал) на выставку “Гомер и Троя”. Тихий, перекультуренный, потурканный жизнью Миша (и лагерь, и смерть сына, и непросто с женой). Внимательный посетитель: обратил внимание мое на бюст Гомера работы XVII столетия — широкоплечий, в барочной тоге…

Еще заехали в Баден на выставку русского авангарда. В центре зала — стол, а на нем (на цепочке) свежий номер “Нового мира” — чудеса в решете.

Рождественский Страсбург: переполненное водой черное русло с огоньками, лебеди, запах карамели, корицы, испарений глинтвейна — улицы превратились на Рождество в базар. В соборе слушал Вивальди. И, как всегда, подумал: куда ушла из мира красота архитектуры, музыки, живописи, культуры? Почему, зачем насаждается повсеместно уродство? Скоро уже 100 лет, как насаждается. Но вот сидят же люди в храме сверхчеловеческой мощи и красоты — заняты все места — и слушают Вивальди. Значит, помимо культурной мафии есть — есть народ, который не забыл про прекрасное.

 

9 декабря, вторник.

Житейское и жизненное у женщины суть одно, и здесь она максималистка по сути. И когда это “максималистское” не сбывается, и в самой кроткой тихоне могут открыться прямо-таки “инфернальные” бездны.

 

Получившая широкое хождение в последнее время одобрительная характеристика человека: с ним всегда можно договориться.

 

На улице Солженицына жители в знак протеста поснимали новые уличные таблички. (Причем из “патриотических” совковых соображений.) Но и у меня чувство, что с переименованием как-то поспешили. Большая Коммунистическая — это было, конечно, анахронично (хотя на данный момент звучало уже и не без китча). Но ведь у улицы было старое доброе дореволюционное имя: Большая Алексеевская. Вот его-то и следовало вернуть. Тогда б и протестов, конечно, не было.

В Москве снег и дождь. Но круглые сутки стоит, стоит очередь в храм Христа Спасителя — к патриарху. Знаю, знаю, что капля в море. Вон к Иоанну Кронштадтскому собиралось на причастие и впрямь море, начиналось там в 4 утра и кончалось далеко за полдень. И это в Кронштадте, где потом… Но все-таки, все-таки. Даже если это ни от чего не спасет, как много людей, готовых на физический дискомфорт ради прощания с пастырем… И в душе — надежда.

 

Солженицын пригласил меня на свое выступление на Рождественских чтениях, кажется, 1996 года. Его слово там так же ушло в пустоту, как и в Думе. Патриарх — и это не могло не выглядеть ненарочито — перешептывался с отцом Иоанном (Экономцевым).

 

Позже о. Владимир (Воробьев) вспоминал о солженицынском выступлении этом с недоуменным возмущением (на Соловках). Задело, что А. И. сказал, что многочасовые помпезные и пышные праздничные службы, транслируемые по ТВ, никак не приваживают бедствующий народ к православию. В общем, выступил вполне в духе христианского демократа из “Вестника РХД” и “парижского движения” в целом. Нашим серьезным “обрядоверцам” это уж никак не могло прийтись по душе. Да и меня, честно сказать, смутило. Хотя понимаю и Солженицына: простоватому зэку от такого изобилия парчи и золота душно.

 

В Москве уже 3 часа, похороны в Елоховском подходят к концу. И здесь у нас, как в Москве, дождь с отвесными хлопьями редких крупных снежинок.

 

Есть у А. И. две публицистические вещи, язык которых тяжел и искусственен — совершенно не годится для адресатов: “Письмо вождям Советского Союза” Брежнев назвал “бредом”. Да он просто не мог помимо прочего разобраться в языке “письма”: первое же предложение — в абзац. Некоторые фразы и я-то распутываю с трудом. Искусственный натужный язык.

Ну и “Как нам обустроить Россию” написано в тоне “а мы просо сеяли, сеяли”. Неудача, несмотря на замечательное “Немного подальше”. Публицистическое выполнение общественного задания.

 

Молодежные (анархические) беспорядки в Греции. Молодые бесы с закрытыми по глаза лицами. Бьют пожилых. Уже неделю. Полиция либеральничает.

 

После моего “пушкинского слова” подошел ко мне в перерыве Илья Глазунов.

— А главного-то вы все-таки не сказали.

— ?

— Дантеса-то к нам прислали.

— Кто? — вырвалось у меня.

Глазунов лукаво покачал головой:

— А то вы не знаете…

 

После писания в закутках, на коленях и на маленьких плоскостях Солженицын в Вермонте осуществил мечту, так необходимую ему для работы (чтобы не теснясь разложить материалы), — столы по периметру больших просторных помещений. Так же потом — и в Троице-Лыкове.

 

Профессиональный патриотический тамада В. К. однажды подошел ко мне пожимать руку после моего короткого слова на пушкинском вечере в Пскове. “Очень, очень хорошо! Между Сциллой и Харибдой, между Сциллой и Харибдой”, — и смотрит лукаво-понимающими глазами. И я подумал: бедный, бедный! Всю жизнь приходится ему с осторожностью выстраивать свои отношения, чтобы у патриотов слыть своим, но и либералов не отпугнуть. Бррр… То ли дело я: давным-давно послал всех на и живу свободным человеком, не стараясь угодить никому, не боясь, что кто-то невзлюбит. Трудно? Не просто. Зато как свободно!

На смену советизму в первую очередь должна была прийти социальная и властная правда, а не рынок. Но откуда было взяться ее носителям? А столичная интеллигенция просмотрела, не заметила новую моральную катастрофу (увлеченная антисоветской риторикой).

 

11 декабря — 90 лет Солженицыну.

 

На подлете к Москве в иллюминаторе классический русский пейзаж: ровная, в меру серебряная луна — над бескрайней снежной равниной до горизонта — равниной облаков. Потом вошли в них, и луна оказалась размытой в радужном мареве. С этими перелетами — совсем потерял всю жизнь сопровождавшее меня чувство несообщаемости миров: западного и здешнего.

 

Одним словом — в это трудно поверить, — но А. И. становится, как теперь говорят, брендом нынешнего агитпропа. На пользу ли это его памяти? Бог весть. Экстренное перемеинование улицы, почтовая марка, фильмы по всем каналам, сообщения в новостях, конференция, выставка и т. д. и т. п. — “радуйся и веселися”. Ан нет: понимаешь, что тут спланированная акция, а отнюдь не прозрение нации — в отношении своего врачевателя.

Но по Российскому каналу фильм очень пронзительный: великий человек! великая душа! И Наталья подробно рассказала, почему раздумал А. И. похорониться в Бёхове. “Тебе далеко ездить будет, два часа”. — “Да не волнуйся, буду ездить часто”. — “А часто станешь ездить — дело пострадает”.

 

12 декабря, пятница.

Здоровый конформизм Гёте. Так русские гении не умеют.

 

Какой лаконизм:

           …Вдруг лоно волн
Измял с налету вихорь шумный.
Погиб и кормщик и пловец!..
Лишь я, таинственный певец,
На берег выброшен грозою.

Получается, что их в челне было трое. А между тем: “Нас было много на челне”. Но это никак не удивляет почему-то. И какой авангардный глагол, что ветер (штормовой) измял лоно волн.

 

15 декабря.

Вот уже четвертый месяц у нас подрастает типичный парижский пуделек Дантон. Тусе приснилось, что “у него выросли крылышки и он летает по комнате” — похоже на правду.

 

Неизвестный мне прежде факт: Гончаров впервые читал “Обломова” Фету, Боткину и Тургеневу — в Париже (в конце августа 1857 г.). И в Париже Гоголь за 20 лет до того узнал об убийстве Пушкина.

 

“Пока останется хоть один русский, — до тех пор будут помнить Обломова” (Тургенев).

 

1430. В Елоховском (я уже не бывал там лет 12; а когда-то там сторожил, и лед колол, и снег чистил). В воздухе — еще на улице — запах увядающих белых роз, полукругом венки — даже от… “главного прокурора Москвы” (!). От эстонского правительства — что приятно. В соборе толчея, молебен у временного деревянного “надгробия”. И тоже цветы. Вот патриарх… вроде бы был не ярок. Но лицо к старости — хорошело и осветлялось. И в этой негромкости — оказалась сила. И после смерти видно стало, как народ любил и уважал своего патриарха.

 

Еще осенью заехал ко мне в Париж погостить на несколько дней друг
детства из Рыбинска.

— Ну, как там у вас? Кажется, новый мэр…

— Да все плохо, Юра.

— ?

— Народ деградирует.

В двух словах все сказал. Не надо было больше и спрашивать ничего.

После коммунизма не дали народу подняться. С головой окунули его в цинизм. Но ведь есть и те, кто в Елоховском, и там светло.

 

Теперь, когда мне 61 с гаком, я говорю себе, и, может быть, говорю с чрезмерным азартом: во-первых, не прогибайся (чтобы не происходило отравляющее душу умаленье собственного достоинства), а главное, не ропщи, уясни себе наконец, что твой ропот не приведет ни к чему хорошему, ни к чему, ради чего ты ропщешь. Таков закон джунглей, который называется человеческим общежитием.

Ведь твой “ропот” — вторичное твое дело? Вторичное. Ну так и Бог с ним. Главное — донести главное, и донести максимально эффективно. А со всем остальным — по-тютчевски: “Молчи, скрывайся и таи”. Будь я “нейтральнее” — большего бы достиг в деле… популяризации своей поэзии.

Кто не гнул спины под серпом и молотом,
тот живет и в старости водянистой,
не страшась рубашки с потертым воротом,
лишь была бы чистой.

16 декабря, вторник.

Визави солж. могилы прислонен к стенке часовни большой венок подвядающих (с 11 декабря) неизвестных мне красивых желтых цветов. На черной ленте: “Александру Исаевичу от невесток”…

Донской игумен умудрился превратить даже и под коммунистами поэтичнейшее место Москвы в китч: танки, самолет и даже зенитная установка. Погост за шлагбаумом “работает” два дня в неделю: в субботу и воскресенье с 10 до 16. За тобой ходят охранники с повязками, напоминают: “Закрываемся”. Крест Шмелевых совсем рассохся, стянут скотчем. Могилы Деникина и Ильина — провалившиеся песочные горки. Вход в храм окружен щитами с безвкусной мазней на религиозные темы; старый яблоневый сад вырубили — взамен хилые саженцы.

И плита Чаадаева совсем заржавела.

 

Не выходит из памяти некрасивая сцена возле гроба А. И. Стоим с Н. неподалеку от Струве. Вдруг подлетает Виктор Москвин, за плечом Сараскина: “Отойди, пожалуйста, вон туда на паперть, там тебе будет удобнее. Там и жена у меня стоит” (?!) Что за распоряжение? Но уже бугай-охранник берет за локоть.

Я, конечно, не шелохнулся, окаменел, сознанием погружен в другое.

Похороны Солженицына не повод для знакомства с твоей женой, Витя.

 

17 декабря, среда, 8 утра.

Покойный Феликс Светов на старости лет простодушно объяснял возникновение своих христианских романов достоевского объема тем, что, выгуляв в семь утра пса, не ложиться же было спать. Вот и садился писать. Так и я, выгуляв затемно Дантошу (уже все кафе открыты; за стеклами своих мастерских маячат и портной и сапожник — обломки “старой Франции”!), сажусь за эти записки...

Помню, на кухне Димы Борисова на Речном вокзале за водкой говорили о главном Феликс, Зоя Крахмальникова, Мелик Агурский — и где теперь все? Целый пласт жизни той, подсоветской, чистой по сравнению с нынешней, канул в Лету. “Погиб и кормщик и пловец…”

19 декабря — Николин день. 820 утра.

Паражизнь. Гулял с Дантоном; бомжи роются в мусорных баках, выставленных на обочины тротуаров для разгрузки. А у стоек кафе рано встающий, вполне чистенький трудовой люд Парижа пьет кофе.

 

21 декабря, воскресенье.

Вчера пригласили Никиту Струве и М. А. в “Веплер”. Потом сидели у нас дома около елки с огоньками. Рассказывали о своей свадьбе 55 (!) лет назад. (Сами готовили сандвичи на подворье.) Вопрос женитьбы решился в две недели. Духовник М. А. (отец Владимир Зеньковский) изумился скоропалительности решения, но — венчал. О мягкости оккупации.

 

25 декабря, 23 часа.

Дни на острове Бель-Иль.

Открытый космос с регулярно проходящим по нему лучом маяка, что смиренно скользит по поверхности звездного неба, даже не пытаясь туда проникнуть. Звездная дорожка: звезда такая крупная, что на океанской зыби ее серебряный след (“Рождество”, — объяснила Наташа). На старости лет оценил (полюбил) океан, космос, водные массы.

 

Закатопоклонники. Нередко встречал я на океане девушек, молодых женщин, неподвижно провожавших заходящее за водный горизонт солнце… Что-то остается в человечестве — пусть вот в немногих особях женского пола, — что выше и вне потребительской конъюнктуры.

 

27 декабря, суббота. Переделкино.

Здесь объявили опять 10 дней праздника (это чтобы беспрепятственно уезжать богачам кататься на лыжах). А что делать 10 дней населению в его хибарах, хрущобах? Ничто так не развращает души, как эта бессмысленная праздность, многочасовые кривляния шутов по ТВ, спиртное и занудное ничегонеделание.

Но разве кто-нибудь думает про моральное здоровье народа?

 

Собственно, существует только два полярных варианта: жизнь как служение и жизнь как проект. Первая — бескорыстна, вторая — мотивирована наживой.

 

Эдик Лимонов тщится (тщится комично) быть ба-а-а-льшим политиком, но остается человеком-писателем (и в этом есть даже и трогательность):
“Я сразу передал бокал телохранителю”, “Приступ астматического кашля помешал мне ответить” (в интервью). Ну разве так говорят политики?

 

У моих стихов еще при советской власти была широкая география. Задним числом объясняю это исключительной дешевизной билетов. Ведь я не получал больше 75 — 90 рублей, а за казенный счет, как советские литераторы, ни на какие юбилеи и декады не ездил (и вызывающе не конспирировался: читал в дороге тамиздатовскую антисоветчину).

 

В середине 70-х случайно узнав, что мои стихи опубликованы в “Гранях”, я раздобыл адрес журнала и заказным письмом с Центрального телеграфа послал просьбу о гонораре. И его получил! С “сертификатами” Внешторгбанка поспешил в “Березку” на Тишинке и накупил вкусностей для семьи, а для себя лимонную водку. Кстати, встретил там Вадима Борисова, который, услышав, откуда у меня валютные талоны, онемел, не поверил.

Через десять лет уже в эмиграции я приехал во Франкфурт и узнал, что это был единственный случай официальной пересылки гонорарной суммы из НТС советскому человеку. Его в “Гранях”, оказывается, помнили и считали какой-то мелкой провокацией КГБ.

29 декабря, 7 утра.

Вдруг увидел-услышал Сашу Величанского (├1990): глубокие морщины у губ, жестикулирующие в такт чтению бурые от курева пальцы, а главное, явственно голос его услышал, характерную его интонацию:

Богомольцы Богу молятся,
казнокрады всё казну крадут,
кровопийцы руманею пьют,
а побратимы знай братаются.

Как это точно и страшно: “кровопийцы руманею пьют”.

Чего нам после Саши только ни пришлось пережить, а как актуально.

 

90-е годы — годы гламура либерально-олигархического, постмодернистского. На смену им пришло время гламурно-патриотическое. “Почувствуйте разницу”.

 

30 декабря, вторник.

Сколько уж лет подряд: теплые и сырые зимы, малоснежное новогодье… Как вспомню Рыбинск, детство, всю зиму сопровождавший скрип снежка под валенками, под полозьями санок, искры мороза, елки с настоящими стеклянными игрушками, бусами и флажками — то были качественно другие зимы, — без нынешней влажности, рыхлотцы…

Версия для печати