Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2009, 8

Невидимый посох

стихи

Месяц Вадим Геннадиевич родился в 1964 году в Томске, закончил Томский государственный университет, кандидат физико-математических наук. Выпустил более десяти книг стихов и прозы, лауреат нескольких литературных премий. С 1993 года — координатор русско-американской культурной программы при Стивенс-колледже (Хобокен, Нью-Джерси), в 2005 году основал Центр современной литературы и издательский проект “Русский Гулливер”, которыми и руководит в настоящее время. Живет в Москве и в Поконо-лейк (Пенсильвания).

 

 

Квартирант

Маше Максимовой, в день ее рождения

Улыбка скора, словно трещина по стеклу.
Любовь, рассыпаясь, перегорает в дружбу.
Молчи, если трудно в морозе служить теплу.
На юге никто не оценит такую службу.

Печная труба колокольней глухой гудит.
Твердеют крутые бедра под сарафаном.
Кто счастье твое лютой гибелью наградит,
кто тихо закроет глаза застарелым ранам?

Душа нараспашку, как будто кафтан с плеча.
Поблагодарили — и бросили преть в прихожей.
В стакане заместо спирта горит свеча,
огонь ее ликом чужим на тебя похожий.

Огонь — незнакомец, застенчивый приживал.
Он ада бездонного вкрадчивый соглядатай.
Я именем детским, как сына, его назвал,
чтоб он потянул с неизбежной своей расплатой.

Студеной воды из реки поднеси к столу,
народ обойди легким ковшиком поминальным.
Клубится туман, размыкаясь в святом углу,
по берегу тянет полынным дымком печальным.

Когда мое сердце положите на весы,
ссыпая на мерзкую чашу сребро и злато,
на башне подземного мира замрут часы,
вглядевшись в лицо мое тускло и виновато.

И месяц качнется, как колыбель Христа,
промерзшая в сумрачном небе до самого днища.
И снежной пустыни бескрайняя пустота
напомнит просторы родимого пепелища.

Но ты, злая птица, над Волгою не кружи,
пока на меня через хохот слеза накатит.
Стучат на раздаче разделочные ножи.
На нас вечной жизни сегодня уже не хватит.

31 июля 2008

Пастух

Я вывел из ада корову, смотав на кулак
мочало пеньковой веревки на трепетной вые.
Военные трубы рыдали для нас вековые,
когда у последних ворот мне вернули пятак.
Как выспренно жалок был мой благодарственный знак.
С дороги прямой я опять выходил на кривые.

Разверстого неба сложились крутые куски,
вернув пустоте горизонта уверенность взгляда.
Корова брела, будто ночью отбилась от стада,
проснулась в загоне и встала с неверной ноги.
В глазах ее тлела рассвета сырая прохлада,
в желудке барахтались воды подземной реки.

Я вывел корову из мрачного, вечного ада.
Базарным деньком открывались большие торги.

Величье бессмертья еще не сковало ее
тщедушного сердца упругой железною сетью.
Но в кособокой фигуре, сверкающей медью,
сквозило древнейшей гармонии забытье,
космических сплавов неведомое литье,
что пролежало в земле за столетьем столетье.

Она за короткое время отвыкла от форм
телесности. В старом нелепом наряде
ей было неловко. Повадки возвышенной знати
вошли в ее душу важнейшею из платформ.
С брезгливостью, близкой к саморастрате,
смотрела она на навоз и на клеверный корм.

Оплот бескорыстия предполагает приплод.
Сосуд материнства есть образ кладбищенской глины.
Рассвет молоком заливает согбенные спины,
в полях вызревают хлеба неизвестных пород.
Кто вышел из пекла, из самой его сердцевины,
скорее всего, не спешит возвращаться в народ.

Мы тщетно старались пройти вдоль границ деревень,
чтоб не потревожить покоя уснувших околиц.
Но праздничный ход богомольцев и богомолиц
уже начался. Разметая блаженную лень,
костры поднимались, рядами в тумане построясь,
бросая на черствые пашни прозрачную тень.

Прилежные девы в тяжелых рубахах ночных
простоволосой толпой выходили из хижин
и шли по пятам, рассыпая цветение вишен,
несли подношенья на днищах заслонок печных,
даруя спокойствие каждому, кто был обижен
недавним прилюдным позором времен сволочных.

Народ заполнял низкий дол, как весенний разлив,
ломал за поклоном поклон, славя чудное чудо.
Приветственным звоном в домах громыхала посуда,
пытаясь найти для молитвы заветный мотив.
Но счастье, уже не стыдясь откровенного блуда,
разлилось по паперти, руки свои распустив.

Мы шли вниз по склону к престолу земного царя,
по следу звезды наклоняя невидимый посох.
Подобно монаху, что принял пастушеский постриг,
я дослужился до звания поводыря,
надменный, как сказочный демон, стыдливый, как отрок,
вкусил безразличия мира и выпил моря.

Душе нашей выпало вечно скитаться в мирах,
сверяя пути по следам человечьего стада,
от райских лугов до пристанищ холодного ада,
ночуя всю жизнь на чужих постоялых дворах.
Досталась от Господа нам непростая награда:
забытые грех первородства и жертвенный страх.

Младенец лежал. Его трон подпирал небеса.
В отчаянной малости тела копился избыток
пожизненной власти, сражений, немыслимых пыток,
безудержной веры в знамения и чудеса.
И вдруг распахнулся судьбы непрочитанный свиток.
Царь мира спокойно открыл голубые глаза.

Он гневно взглянул на светило, дыша глубоко,
вбирая в себя распыленную гарь мирозданья.
Короткие, детские руки подняли легко
заиндевелую чашу людского страданья.
Сухими губами он медленно пил молоко,
глотая его, словно клятвы священного знанья.

Молочные струи стекали ребенку на грудь.
Он быстро распробовал вкус вожделенного пойла.
Скрипели помосты дубового царского стойла.
Великий корабль отправлялся в неведомый путь.
Несбыточный градус такого глухого застолья
поверг бы в смятенье любую послушную ртуть.

Напиток бессмертья замешан на смертном грехе.
Его белизна, словно звездная твердь, иллюзорна.
Прах предков сгущается в животворящие зерна,
и травы растут, не давая дороги сохе,
чтоб вспыхнуть однажды в сторожевом петухе,
придав его горлу подобье гортанного горна.

Он пил нашу гибель во славу державной зари,
вручая рассветному миру ужасное имя.
Гремучие змеи сосали огромное вымя,
как колокол древний с семью языками внутри.
И страшная пропасть росла между нами и ними.
Бездомными стали священники и цари.

Я помню, что бросил монету в один из ларцов.
Усталые старые губы шептали “не надо”.
Сегодня я вывел корову из страшного ада.
У красной коровы уже не осталось жрецов.
Но, греясь под паром, живая земля праотцов
тревожно ждала завершенья былого обряда.

 

* *

*

Олесе Балтусовой

Медведь лесной, исполненный болезни,
растерян и стеснительно коряв,
ворчливые во тьме бормочет песни,
бездумно ищет корни диких трав.
Принюхивается к едкой черемше,
обходит шестицветник приворотный,
и все ему, увы, не по душе
в широкой фармацевтике природной.
Он ищет то, что ляжет на язык
как весть освобождения, как крик
ребенка, вдруг увидевшего чудо.
Ужасный зверь, избавившись от блуда,
он к мрачному блужданию привык.
Он лижет стебли влажным языком,
в его ухмылке — радость узнаванья
растений, чьи неведомы названья,
но вкус которых пристально знаком.
Дымянка, василисник и чабрец,
лапчатка в желтых кружевах печальных
рассыпались, как горы обручальных
не мне тобой подаренных колец.
И мне бродить не там, где зреть хлебам.
Подобно беглым ворам и рабам,
пить паводок оттаявший и вешний.
Найти цветок, что нет, не по зубам.
И аромат вдыхать его нездешний.

Версия для печати