Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2009, 7

Нежность бесприютного мира

Повести разных времён

Березин Владимир Сергеевич родился в 1966 году. Закончил Московский университет. Постоянный автор “Нового мира”. Живет в Москве.

 

Время идёт по кругу – оно тащит героев вдоль трассы, мимо аптек, фонарей и каналов, чтобы отпустить где-то на краю света, среди колдунов и прорицателей. Время безжалостно ставит их всё в те же обстоятельства и никогда ничему не учит. И вновь приходят мальчики, которых зовут всё так же, чтобы переустроить мир, и ты в сотый раз рассказываешь чью-то байку, видя, как она на языке превращается в анекдот, а потом и сам попадаешь внутрь этой истории, и старые истории становятся явью.

НЕЖНОСТЬ

Они лежали на холодной ноябрьской земле и ждали сигнала. Солнце, казалось, раздумывало – показаться из-за кромки леса или не вставать вовсе.

Володя смотрел на ту сторону канала, за границу Заповедника через панорамный прицел, снятый много лет назад с подбитого транспортёра. Карл лежал рядом на спине, тыкая палочкой в нутро старинного коммуникатора.

Наконец по тропинке между холмов показался усиленный наряд пограничников. Один шёл впереди, а двое, тащившие пулемёт и контейнеры с пайком, шагали, отстав на три шага. Пограничники ходко миновали распадок и, лишь немного снизив скорость, начали подниматься на сопку.

Граница охранялась людьми только днём, ночью же здесь было царство роботов. Но этой ночью китаец и индус пробили защиту, поэтому наряд уже ждали на вершине сопки.

Ещё пятнадцать минут, и спутник снова глянет сюда равнодушным глазом, пятнадцать минут – вот что у них есть. Они ползли к этому часу не три километра, как кому-то показалось бы, а три года.

Всё началось с Карла. Он попал в Заповедник не так давно.

Тогда все сбежались смотреть на немцев, которых пригнали большой партией, – одни мальчишки, девочек не было. И вот товарищ Викентий, Вика Железнов, привёл к ним в барак Карла. Сначала на него смотрели свысока – новососланных не любили, у них было превосходство людей, выросших в обществе технологий. Такие мальчики часто были не приспособлены к простому труду и искали кнопки управления на обычных предметах вроде ножа или лопаты. Однако Карл сразу стал наравне с другими заготавливать топливо и безропотно носил воду в пластиковых канистрах. Тогда Володе, было, впрочем, не до него – в тот день он познакомился с Таней-англичанкой и через час после знакомства пошёл за ней в рощу. У него ничего не получилось – и этот позор казался важнее всей революционной борьбы.

Только через несколько месяцев, внимательно присмотревшись к соседу, Володя понял, какая горит в глазах Карла священная ненависть.

Однажды немец запел в бараке – причём задолго до подъёма. Товарищи ворочались во сне, а Карл тихо выводил:

Dann ziehn die Moorsoldaten
Nicht mehr mit dem Spaten ins Moor!

– Что это значит? – спросил Володя, и Карл стал пересказывать слова. Это была песня про Заповедник, про эти места, где, куда ни кинешь взгляд, топь и пустошь вокруг, где птицы не поют, а деревья не растут, и где копают торф лопатами. Где периметр закрыт, и колонна поутру выйдет на развод, а потом потянется хвостом, и каждый будет думать о родителях и теплом куске хлеба, и не обнять никого, и шаг за периметр – смерть, но надежда горит красным огнём целеуказателя, и однажды они шагнут за периметр и скажут “Здравствуй!” тому, другому миру.

– Только мы можем переплавить ненависть в любовь, и этот процесс называется “нежность”. Нежность, вот что спасёт мир, – шепотом сказал Карл. Рядом кашляли во сне другие мальчики, и слова звучали странно.

– Нежность? – Володя не верил в нежность. Он уже знал, во что превращается человек после нескольких лет Заповедника.

Во время Большого Восстания они поймали охранника. Несколько товарищей опознали его – хотя охранник переоделся, и номер на груди был подлинным.

Его опознала Таня, которую он водил в казарму, и ещё двое – те, кто видели, как он убивал. Охранника били по очереди, и, умирая, он вдруг стал страшно улыбаться разбитым ртом с чёрными провалами вместо зубов. Володя встретился с ним взглядом и понял, чему рад умирающий. “Вы такие же, как мы, – шептали разбитые губы. – Значит, всё правильно, вы такие же, и, значит, моей вины ни в чём нет”.

Потом пришли каратели, и уже сами восставшие в своих оранжевых комбинезонах корчились на бетонных полах.

Володе тогда повезло – он бы погиб со всеми, кто пошёл на казармы “Аркада”, лёг бы у этих арок, выщербленных пулями. Ему было одиннадцать лет, но брали и таких – всё дело в том, что он заболел и остался в бараке. Именно поэтому он остался в живых, и его даже не подвергли санации. Но зависть к тем, кто участвовал, не оставляла его. Штурм казарм “Аркада” помнили все в Заповеднике. После этого упростили режим, оранжевый цвет формы сменился коричневым, и теперь порядок поддерживали они сами. Торфяная масса уходила по транспортёру, а раз в неделю периметр пересекал состав с продовольствием.

Осталось главное правило – Заповедник был свободен от сетевых коммуникаций. Ни одного устройства с кнопками, ни одного процессора на его территории не было – так, по крайней мере, считалось.

Наутро Володя собрал друзей, и они выучили слова немецкой песни. Коричневая колонна жителей Заповедника теперь уходила на работу под её скрытую ярость. Не вдумываясь особо в смысл, они горланили:

Auf und nieder gehn die Posten,
Keiner, keiner, kann hindurch.
Flucht wird nur das Leben kosten,
Vierfach ist umzäunt die Burg.

Песня клокотала в каждом горле, и движения сами собой делались плавными и сильными, как во сне.

Как во сне или в детстве.

Володя плохо помнил своё детство – горячий бок домашнего водогрейного агрегата, какие-то консервы удивительного вкуса… И тёмная улица, по которой уходил отец на завод. Он доводил его до угла, а дальше их дороги разделялись. Володя торопился в школу, а отца подбирал заводской автобус. Потом всё кончилось.

Они не попрощались тогда – только мигнул и погас фонарь, отразившись в витрине аптеки.

Наверное, это был такой же стылый ноябрьский день, когда пришёл сигнал.

Детские сны о прошлом давно стали в Заповеднике валютой – их воровали, ими обменивались. И кое-кто начинал рассказывать чужую историю, уже веря, что это случилось с ним. Каждый помнил что-то своё, и у всех воспоминания были детские, рваные, многие и вовсе сами придумывали себе прошлое в Большом Мире, хотя родились в Заповеднике.

А пока по ночам у них шла учёба – все только дивились, как поставили дело сосланные немцы. Занятия часто превращались в споры – вплоть до мордобоя, – чтобы наутро все снова встретились друзьями. Вернее – товарищами.

Карл, как судья, обычно сидел молча. Меньше него говорил только напарник Дуна индус Мохандас. Мохандас держался особняком. Первый компьютер он увидел в пятнадцать лет, два года назад. Но жизнь всегда твердила ему: “Нет, ты индус, и оттого компьютер – твой ручной зверёк”. Тогда Мохандас начал учиться и с помощью странных мнемонических правил запоминал команды и коды. Напарника-китайца Мохандас не любил, видя в нём излишнюю жестокость. Китайцы, о которых он знал и которых он видел, делились на жестоких и не очень. Вторых Мохандас считал конфуцианцами, а вот первые его просто пугали. Он помнил истории о том, как китайские императоры отдавали осуждённых детям. И не было мучительнее казни, потому что дети ещё не знают разницы между добром и злом.

Когда Мохандас увидел Большое Восстание и то, как подростки ловят своих охранников, он перестал верить в существование конфуцианцев. А вот дети были тут везде. Но его дело было укромное, машинное – и именно его извращённая логика помогала решить неразрешимые, казалось, тайные задачи Заповедника.

Из старожилов Заповедника в спорах задавали тон два брата. Ося и Лёва были близнецами, но при этом совершенно непохожими.

Лёва яростно сверкал очками:

– Можно прожить ещё четверть века – и ничего не изменится. Ничего, кроме того, что мы потеряем силу. Мы протухнем, сопреем и сами превратимся в торф.

– А не протухнет ли сама идея?

Тогда Володя отшутился, сострил, но толку от этого было мало. Сомнения оставались. Особенно тревожны они были ночью: всё было понятно до того момента, пока не будет взят контроль над Сетью. Но что потом? Одно было ясно - Большой Мир должен быть спасён, даже если он будет сопротивляться.

– Буржуа превращались в придатки своих компьютеров, – кричал в ночном сумраке Лёва, а Карл молчаливо кивал головой. – Буржуа редко выходят из дома. Они, по сути, - труба, соединяющая линию доставки и канализацию. Гражданский мир убивает человека. – Нервно ходил на горле кадык, и Лёва хватал себя ладонями за шею, чтобы не дать ему вырваться на волю. – Когда у настоящего гражданина, подлинного гражданина, рождается ребёнок, то он убит уже в первую минуту своей жизни, потому что он станет таким же придатком, как и родители. Высший акт любви – это убить убийцу. Спасти идущих нам вслед, и тогда… Тогда наступит эра нежности. Нашим ровесникам мы не нужны – они уже отравлены. А вот те, кто родится сегодня или через месяц, ещё испытают нежную заботу революции.

– А победив дракона, не превратимся ли мы сами в зверя в чешуе? – мрачно спрашивал Володя, но Ося обычно в этот момент показывал ему кулак.

– Граждане не сделают ничего: они привязаны к своей виртуальной реальности. Вот если им вырубить Сеть, то они выйдут на улицы, – говорил Лёва.

– А зачем нам эта масса люмпенов?

– Люмпены вымостят нам дорогу своими телами.

– А зачем нам дорога? – возражал Железнов. – Пусть сидят по домам. Пока они не выходят из своих квартир, мы их можем просто сократить в нашем политическом уравнении. Они не нужны нам и не могут нам помешать.

– Но потом мы всё равно лишим их этого замкнутого уютного мира, и они выйдут на улицы... – в воздухе, как гроза, вызревало какое-то решение, компромисс, но Володя всё равно не до конца понимал его.

– Мы перехватим контроль над Сетью и погасим их медленно, – вступила Таня. – Это будет нежное насилие – ведь они должны умереть просто для того, чтобы не отравить будущие поколения.

– Новая революция – это движение электронов. Они – власть, – сурово говорил Вика Железнов, которого Карл уже называл просто Викжель.

– Не электроны… Стрелковый комплекс рождает власть, – это был уже китаец Дун.

– Да, но сумеем ли мы её удержать?

– Это не наша забота, поверь, Володя, – отвечал Викжель. – Мы останемся навеки восемнадцатилетними.

Викжелю Володя верил, потому что и он, и Володя были среди пятерых, знавших тайну. Только пять человек в Заповеднике знали, что аппаратура из казарм “Аркада” вовсе не превратилась в горелый пластик и что спутниковая станция связи ждала своего часа.

А накануне этого ноябрьского утра, посередине ночи, этот час пробил, электрический петух клюнул в темечко старый мир и разнёс его вдребезги.

Теперь это всё кончится - кончится холод торфяных болот, и кончится старый мир, убивающий души. Зима не бывает вечной.

Главной в их деле была одновременность – и она проявилась в ночном писке почтовой программы. Китаец Дун вылез из своей норы – в глазах у него ещё мерцал свет компьютерных экранов – и сказал, что их ждут за периметром.

Они отрыли ружья и выдвинулись к каналу. За ним, в Большом Мире, тоже начиналась эра возвращения нежности, но именно они станут главной деталью в этом, взрывателем в бомбе, пружиной в часах революции. Они выходят в Большой Мир, о котором так много спорили по ночам в бараках.

Старший пограничного наряда вдруг остановился. Володя в свой панорамный прицел хорошо видел, как он взмахнул руками, а потом беззвучно упали его подчинённые. Володя оторвался от прицела:

– Пора, товарищи…

За ним начали подниматься ожившие кусты - отряхивался от веток передовой отряд. Они были на острие атаки. Уже Володя бежал впереди всех – молча, экономя дыхание. Лодки, брошенные в ледяную рябь канала, стремительно надувались, и вот первый боец ступил на другой берег. Чужие машины уносили их по трассе – туда, откуда уже невозможно вернуться в Заповедник.

Отряды разошлись веером, принимая город, что стоял на болотах, в свои объятия. Сервера, подстанции, антенны – вот что нужно контролировать. Вчера было рано, завтра будет поздно.

Володя представлял себе, как это было сто лет назад – тогда революцию здесь делали такие же, как он, и тоже, наверное, тряслись по этой улице в своих танках. Интересно, сколько у них было вертолётов?

Он помнил наизусть страницы учебников по тактике, которые попадали в Заповедник, но теперь всё было по-настоящему – и неожиданно.

Скоротечный бой у самой цели привёл к тому, что они потеряли транспорт и остаток пути проделали пешком.

Снега не было. Только холодный колючий ветер вдоль улицы парусил куртки и рвал заледеневшее оружие из рук. В их группе осталась всего дюжина бойцов, но выбирать задание не приходилось.

Викжель развёл мосты, и пути в центр города у полицейской дивизии особого назначения уже не было. Серверный центр ждал их, как огромный мрачный зверь, притаившийся в засаде. И они быстро шли по пустой улице, и наконец тепловизор показал, что спецназ впереди, прямо у входа. План казарм – с точками – огневыми постами. Точки вспыхивали, пульсировали, по голограмме ползли буковки сообщений.

Революция начиналась – в эфирном треске, щелчках и писке электроники.

Отряд на мгновение сбавил ход, но тогда Карл вдруг вытащил коммуникатор, воткнул шнур в динамик и запел на своём языке. Язык знал не всякий, но всякий знал слова этой песни:

Wacht auf, Verdammte dieser Erde,
die stets man noch zum Hungern zwingt!
Das Recht wie Glut im Kraterherde
nun mit Macht zum Durchbruch dringt.
Reinen Tisch macht mit dem Bedraenger!
Heer der Sklaven, wache auf!
Ein nichts zu sein, tragt es nicht laenger
Alles zu werden, stroemt zuhauf!

Динамик, болтавшийся на шее, хрипел и дребезжал, но слова подхватили, каждый на своём языке. “Это есть наш последний”, - вторил им Володя. Они пробежали по обледеневшему асфальту перекрёсток и рванулись ко входу в Серверный центр. Осталось совсем немного, но тут на улицу выкатился полицейский броневик и хлестнул пулями по отряду.

Карл споткнулся и, зажав слова Эжена Потье в зубах, как край бинта, рухнул с полного шага на асфальт.

“Главное – не останавливаться, – кося глазом, продумал Володя. – Власти нет, есть воля к нежности и счастью других”. Цель ничто, движение всё, и он видел, как разбегаются полицейские, будто чуя их ярость.

Кто-то сзади ещё закончил последний куплет, и они с разбегу вломились в здание. Теперь их было одиннадцать. Хрустя битым стеклом, они разбежались по залам, выставили в окна столы, а индуса с китайцем отправили в недра компьютерного подвала, в царство проводов и кристаллической памяти.

Володя и Таня устроились в комнате неизвестного отдела, постелив на пол какие-то плакаты со счастливыми семьями. Матери и дети тупо глядели в потолок, предъявляя кому-то сберегательные сертификаты на счастливое будущее. Бумажным людям было невдомёк, что счастливое будущее рождалось сейчас, среди бетонной крошки и осколков оконного стекла.

Наступила неожиданная тишина, и даже – неожиданно долгая тишина. Старый мир не торопился воевать с ними, а может, Дун и его индийский друг уже сделали своё дело.

Володя задремал и проснулся от того, что его гладила по плечу Таня.

– Что, началось?

– Нет, пока всё спокойно. Я о другом: как ты думаешь, мы продержимся две недели?

– Если мы даже продержимся один день, то всё равно войдём в историю.

– Это будет история новой любви. Любви, очищенной от прагматики и технологии – настоящей, а не электронной, – она дышала ему в ухо, и было немного смешно и щекотно.

Володя взял её за руку и потянул к себе, но только Таня склонилась над ним, стены дрогнули.

По пустой улице к ним катилось прогнившее буржуазное государство. Полицейский броневик плюнул огнём, повертел зелёной головой и снова спрятался за углом.

Что-то было знакомым в пейзаже. Ах, да – на углу была аптека, и зелёный крест светился в сумраке.

“Надо было послать ребят, чтобы запаслись там чем-нибудь… – запоздало подумал Володя. – Но врача у нас всё равно нет, придётся выбирать самое простое”.

Цепочка полицейских приближалась, вдруг сверкнуло белым, и Володю отбросило к стене. Это в соседней комнате разорвалась ракета.

Когда Володя разлепил глаза, тонкая пыль висела в комнате, и окружающее плыло перед глазами в совершенной тишине. Таня лежала рядом, смотря в потолок и улыбаясь – точь-в-точь как девушки на рекламных плакатах. Только у Тани на лице застыла улыбка, а куртка набухла кровью.

Таня ушла куда-то, и лежащее рядом тело уже не было ею. Настоящая Таня ушла, ушла и унесла с собой всю нежность.

Запищал коммуникатор. Это Дун торопился сказать, что Сеть под контролем и теперь можно уходить. Но как раз в этот момент Володя понял, что можно не торопиться. Коммуникатор попискивал, сообщая о том, что революция живёт и город охвачен огнём. Они взяли электронную власть в свои руки, а значит, через несколько дней им подчинится и любая другая.

Торфяная жижа поднялась, и болота неотвратимо наступают на бездушный старый мир. Володя представлял, как тысячи таких же, как он, ловят сейчас в прицел полицейский спецназ. И каждый выстрел приближает тот час, когда нежность затопит землю.

– Уходи, Дун, уходите все. Мы сделали своё дело. Всё как тогда, сто лет назад. Мы взяли коммуникации и терминалы, и теперь революцию не остановить.

Володя раздвинул сошки стрелкового комплекса и посмотрел через прицел на наступавших. Те залегли за припаркованным автомобилем. Запустив баллистическую программу, он открыл огонь. Сначала он убил офицера, а потом зажёг броневик. Зелёный крест аптеки давно разлетелся вдребезги.

Теперь и фонарь, освещавший внутренность комнаты, брызнул осколками.

Его накрыла темнота, но было поздно. Полицейский снайпер попал ему в бок, стало нестерпимо холодно. Очень хотелось, чтобы кто-то приласкал, погладил по голове, прощаясь, как давным-давно прощался с ним отец, стыдившийся своих чувств.

Но это можно было перетерпеть, ведь революция продолжалась.

Она и была – вместо всего несбывшегося – высшая точка нежности.

 

перегон

Выехали рано, ещё до звезды, но едва рассвело, “японка” уткнулась в противоподкатный брус огромной фуры. Чужой дизельный выхлоп, сизый и сладкий, мешался с утренним туманом.

– А знаешь, я-то раньше бомбил у аэропорта. Страшное дело – челноки там с одной стороны, братва с другой. Я как-то ехал с порта и вижу – мытари наши обедают: поляна на капоте накрыта, водочка там, курочка. Но мы со свистом прошли, те и глазом не моргнули – с других соберут. А вот некоторые поездом ехали, так вместо мешков с песком закладывали китайскими пуховиками двери и стены. На рынке как-то из пуховика жакан вытрясли.

– И что?

– Ну, уценили пуховик, пришлось уценить – ведь с дыркой. Я сейчас как сон это вспоминаю, десять лет этих проклятых.

Володя уставился в грязный брус-швеллер грузовика прямо перед глазами. На нём едва читались буквы какой-то весёлой надписи, но всю её уже невозможно было понять.

– А потом я возил одного туза, – сказал Рудаков. – На мерине возил, на лаковом таком обмылке. Повёз как-то в аэропорт. Начальник отгрузился в самолёт и улетел в те страны, где по слухам гораздо лучше жить, а я, по старой памяти, решил поправить бюджет. Подсадил к себе какого-то дохлого мужчинку и гоню по широкому и почти что гладкому нашему шоссе к Соцгороду. Откуда ни возьмись, подрезает меня форсированная “девятка” и прижимает к обочине. Не желая портить дорогую машину, прижался и вижу – вылезли четверо, подошли. Протяжно так произносят:

– Значит так, колёса от машинки – к нам в багажник.

Ну, я, обливаясь слезами, начинаю снимать колёса со своей машины, а пассажир мой, хрен недоделанный, сидит не шелохнувшись. Наконец последнее колесо сняли и загрузили в чужой багажник. В этот момент невзрачный пассажир вылезает и произносит также нараспев:

– Значит так, ребята, а вот теперь мне уже некогда... Колёса – обратно, а колёса с “девятки” – к нам в багажник.

При этих словах этот дохлый хрен вынул из складок тела такой агрегат, что непонятно даже, откуда там пули вылетают. Эти четверо только молча переглянулись и взялись за ключи. Я сижу – ни жив ни мёртв.

Доехали, я ментам смотрящим всё рассказал – мне-то зачем чужая резина, да ещё такая. Вместе вернулись – ну, тех архаровцев след простыл, какой-то инженер на другой “девятке” кукует. Раздели его добры молодцы. Отдали мы ему колёса, да и поехали в разные стороны.

– А долго ты на мерине ездил-то?

– Да нет, бог миловал. Как стрелять стали, я сразу и свалил. Видел на речке кладбище? Там они и стоят, ребята, – пассажиры да водилы. Белым по чёрному, мрамор да гранит, в полный рост – в спортивных трениках, кроссовках, с ключами от таких же меринов на пальцах. Ну его, это дело. Как пулять начнут, не спросят, кто тут на окладе, а кто хозяин. Да и правильно сделал – хозяин-то мой там, во втором ряду.

– Упромыслили хозяина-то?

– Там дело тёмное. Говорят, его “Чёрный нивовод” с моста подпихнул. Есть у нас такая легенда. Но, понятно, нечего гонять, да и водиле он наливал – один пить не мог.

Но время шло, а фура впереди не двигалась. Раевский и Рудаков переглянулись, но делать было нечего – обгонять в тумане себе дороже. Не глуша мотор ещё минут десять, они переглянулись снова – опять без слов, но взгляды уже потяжелели, поугрюмели. Володя, согнувшись на заднем сиденье, натянул сапоги и, кряхтя, вылез наружу.

Шофёр большой фуры, на грязном боку которой расправил лапы огромный политически-ориентированный медведь, высунул из окошка седую растрёпанную голову. Голова смотрела на Раевского с высоты второго этажа. Так смотрит на внука, играющего во дворе, строгий дедушка на балконе.

– Не, не парься, братан, жди – там тебе хода нет.

– Что там? Авария?

– Ну, можно и так сказать. Сгуляй – увидишь, – ответили сверху, и туман скрыл голову.

Раевский пошёл вперёд. Он шёл и шёл, а машины всё не кончались, стояли одна за другой плотно и недвижно. Наконец перед ним открылась котловина, в которую спускалась автомобильная змея. Там, на дне, плескалось озеро жидкой грязи. Через грязь медленно полз зелёный артиллерийский тягач, ведя за собой грузовик.

Из тумана потянуло кислым сигаретным дымом. Чтобы не спускаться вниз, Раевский спросил у куривших, почём услуга, и тут же переспросил в ужасе.

– Деревянными?

Ему не ответили, а только захохотали. Он подождал, чтобы оценить скорость переправы, и ужаснулся ещё больше, помножив её на число машин в заторе.

Раевский вернулся, и они с Рудаковым стали коротать время – до обеда пробка продвинулись метров на сто, потом дело и вовсе застопорилось. Рудакову идея перегона японской машины из Владивостока не нравилась, но и для него деньги были пуще неволи. Времени было полно, сами деньги пока и вовсе отсутствовали в этом уравнении – они были призрачной, нематериальной составляющей будущего.

После обеда обстановку отправился разведывать сосед из фуры.

Через полчаса он стукнул в окно:

– Эй, мужики, стоим. Тягач сломался.

Никто даже не выругался.

– Пробка как на Тверской, – вздохнул Раевский.

– Ты на Тверской стоял? – заинтересованно спросил его напарник. – В Москве был?

– Не стоял, а знаю.

– Знаешь – не знаешь, – сказал Рудаков, – а я вот в очереди на растаможку стоял. На польской границе – это дня три. Это тебе не Тверская – там в пробках сколько стоишь? Час. Ну – два. А не понравилось – выпрыгнул и пошёл по бабам.

– Не так, да ладно…

Володя с Раевским спали по очереди, а на следующий день, когда зелёный жук опять засновал по луже, старались опять дремать, время от времени перегоняя “японку” вперёд. К вечеру они отошли в сторону от трассы и стали расчищать место под костёр. Заполыхал огонь – и тогда водила из фуры с медведем принёс большой казан и воду. Подошёл сменщик, и заструился обычный разговор:

– Здесь Сибирь, да. Вот один мужик как-то по трассе ехал и поймал камень на лобовое. А кругом февраль, минус сорок.

– Сорок?

– Ну, почти сорок. Делать нечего – взял кусок фанеры, пробил в нём смотровую щель и привязал проволокой на место лобового. Так и погнал вперёд – как в танке. Как предки, значит, на Курской-то дуге. Или вот тоже был случай…

К ним на огонёк пришли ещё двое – высокий шофёр и его товарищ-коротышка. В руках лежал огромный кусок мороженого мяса – сразу было понятно, что они гнали куда-то рефрижератор.

– Эй, друг! Хлеб у вас есть? – крикнул кто-то от машин.

Ещё двое пришли и, ничего не спрашивая, выставили канистру с техническим вином.

Рудаков, прикурив от сучка, между тем продолжал:

– Вот когда только стали делать “Жигули”, там вообще все детали были итальянские – и кузова тоже. Такие-то до сих пор ездят, там всё вечное – и подвеска и движок. У мужика на моей прежней работе такая “копейка” была – она “Волгу” как два пальца… Таких теперь больше не делают – и всё потому, что тогда, в шестидесятые, рабочих прямо из космических цехов снимали – и на Волжский автозавод.

Седой дальнобойщик вдруг вскинулся и угрюмо сказал:

– Работал я в Тольятти. В отделе комплектации – каждый день в восемь сверка, как на каторге… – и вдруг закричал страшно: – Я замнач восьмого! В спецификации отсутствуют абразивные круги пятьсот-восемьсот, нехватка двести!..

Закричал он страшно, и похоже было, что узник концлагеря вспоминает команды на плацу, произнесённые когда-то на чужом языке. Его быстро хлопнули по плечу, но он ещё долго вздрагивал.

– Да ну, какие “Жигули” вечные? – перевел кто-то разговор в историческое русло. – Вот “Победа” – вечная, да. Там миллиметровая сталь была. Её годами просто масляной краской красили – вот и ездила. Тяжёлая машина, хорошая.

– Там олово было, кажется, – поправил кто-то.

– Может, цинк?

– Нет, олово – как на консервах. Зверь-машина, говорю. Отсюда до Казани со свистом докатится…

– А раньше, знаешь, машины проверяли как водку. Слыхал, что на водке дата изготовления на обороте этикетки была? – И хозяин державного медведя объяснил, что фильтры на водочных заводах меняли раз в неделю, и поэтому надо было брать вторничную водку. Что до машин, – закончил он, – машины после пятого и двадцатого – известно как собирали, после пятого и двадцатого брать нельзя...

Володя хлебал бессчётно крутой чай и слушал. Вклиниться в этот ряд было невозможно – точь-в-точь как в затор перед котловиной.

– А я вам расскажу про наших крутых, – начал тот, что принёс техническое вино. – Дело было давно. Решили наши барчуки вырваться из рутины. Денег на ментов ещё не накопили, так что решили не пить, а покурить анаши, которой никто не пробовал. Анаша нашлась, дёрнули по первой, а не почувствовав ничего – по второй. Вскоре им действительно стало хорошо, но тут они разделились. Первый не помнит, как он добрался домой, а просто проснулся наутро от вопроса жены, как он, дескать, доехал. “На такси”, – уверенно так отвечает. “А чья это машина под окном?”

Выглядывает барчук в окно и видит свою машину у подъезда, отвечает жене, что хозяин вчерашних посиделок уже пригнал её по назначению. Однако глупая женщина, не слушая его, спускается вниз и, вернувшись, молча берёт его за руку, и ведёт к автомобилю. Фары, типа, горят, играет внутри музыка, да и дверца не заперта. На сиденье же лежит пятидесятирублёвая бумажка. “Я же помню, – растерянно произносит барчук, – как сказал: (1)Спасибо, шеф(2) и захлопнул дверцу”.

– Пятьдесят? Это когда ж было? Я тыщи, помню, тогда были…

– Ну, в девяностом мог быть и полтинник, – отвечал рассказчик, и продолжил: -

“Второй барчук вышел из дома и понял, что мне хорошо, жизнь прекрасна, и путь домой лёгок и приятен. Слушая тихую музыку, я ехал по ночному городу, как вдруг увидел призывно машущий милицейский жезл. Нашарил права, денежку, но чувствую, что хотя остановивший меня капитан начинает говорить, не может проникнуть в значение его слов. Предъявил права. Капитан улыбнулся, продолжая говорить. Барчук снова показал ему права, капитан снова отвёл его руку, и снова губами зашевелил... Права снова предъявляются, всё это длится, длится. Наконец, удовлетворенные разговором, они разошлись. Барчук поехал, музыку слушает, дыхание переводит и вдруг видит в зеркале, что у него на хвосте висит милицейская машина. Газует, понимаешь, со страху, но она не отрывается, снова увеличивает скорость, и уже представляет, как будет задержан (1)в состоянии наркотического опьянения(2).

Машина сзади не отстаёт, и он решается – на полной скорости сворачивает в переулок, проносится по нему, продирается через мусорные баки, помойную кучу, прыгает днищем по какой-то лесенке. Сбавив скорость на неизвестной ему улице, посмотрел барчук в зеркальце… Пусто. Доехал до дому, нырк в постель.

Но утро начинается со звонка в дверь. На пороге возникает участковый.

– Ты вчера куда-нибудь ездил? – спрашивает он.

– Нет! – быстро говорит барчук.

– Ну, всё равно, сходи, на машину погляди.

Тот спустился, да и глядит, что к фаркопу тросом привязан бампер с ментовским номером. Толкнуть, значит, попросили…”

Шофера перекидывали истории, как горячие картофелины в руках, – и ни один не усомнился в рассказе другого. Не любо – не слушай, а врать не мешай. Хочешь – сам расскажи про нрав моторных масел или про специальные “Жигули”, что делали для кремлёвской охраны – с особой коробкой на шесть скоростей. Рассказали о компакт-дисках, что отражали радары ГАИ, и про давным-давно застреленного гайца, который наставил измеритель скорости на кортеж Брежнева.

Раевский вдруг понял, что никто не говорит о скопившихся в очереди машинах, о потерянных в простое деньгах, не касается страшного и тоскливого – о резине идёт разговор, а о будущем – нет. Пришедший парень, быстро осмотрев сидящих – нет ли чеченцев, – рассказал, как брал населённый пункт Самашки, но, дёрнувшись, как на ухабе, разговор снова свернул на мирное: про железо, про масло и воду, про бензин и соляр, про то, как движутся колёсные механизмы через Россию на честном слове и одном гвозде. Гвоздь был, впрочем, лишний – для него было иное слово.

Раевский крепился, а потом и сам рассказал про трофейный “хорьх”, что видел в Калининграде, где служил лет десять назад. И эта немецкая машина, что вовсе непонятно было как выглядит, вдруг налилась в его рассказе металлической силой, сгустились из сибирского воздуха её гладкие бока и огромные фары. Он и сам поверил в её существование на улицах маленького городка.

– Зверь машина, – говорил он уверенно, вспоминая, чьи слова он только что повторил. – Зверь. С места сразу сто даёт – а там ведь дороги ещё немецкие, гладкие как стол. С разгона в Польшу можно улететь.

Выслушали и его, и в свой черёд какой-то якут рассказал о тяжёлых ракетных тягачах, похожих на гусеницу-сороконожку.

Темнело.

И вовсе незнакомый голос вспомнил другое:

– А знаешь историю про водилу, которого убила братва за то, что он их на “Ниве” обогнал? Ну там грохнули мужика – столкнули под откос в тачке, уже мёртвого. Да только потом ничего не нашли – видно, болото всё всосало. Менты повертелись, да и закрыли дело. Жена отплакала, мать отрыдала. А потом на трассе странные дела стали твориться – пацаны, что его убили, вписались в бензовоз, что поперёк дороги крутануло. Их смотрящий в иномарке сгорел. Но вот как-то один водитель автобуса видит вдруг – его чёрная “Нива” обогнала, и остановился от греха подальше. А потом и видит – дорогу размыло, это он за полметра перед вымоиной стал.

“Детский сад”, – подумал Раевский и пошёл прочь от костра – в лес. По толстым стволам сосен прыгали тени. Он осторожно ступал между сухих острых сучьев и поваленных деревьев и думал о времени: вот сколько они здесь - а он уже привык. Перестал торопиться и нервничать.

Время – это такая странная вещь: то тянется, то скачет. Он вдруг понял, что раньше всё хотел чаще встречаться с друзьями, а тут недавно пришёл на день рождения и – обнаружил, что пауза длиной в год оказалась мгновенной.

А сейчас нет ничего – костёр с братьями по дороге, и нет ничего – ни дома, ни хозяина, ни семьи, ни детей нет – а только трасса, и мера жизни - не дни, а столбики по краю.

Он вышел к трассе и увидел чёрную фигуру рядом. Кто-то застегнул штаны и повернулся к нему.

– Что на холоде стоишь? – спросил Володя. – Пошли к нам.

– Мне к вам не надо, мне ехать пора, – ответил из темноты парень, перелезая через кювет.

– Куда ехать-то? С ума сошёл. Не знаешь, что ли - не проедешь.

– Я везде проеду. А ты не дёргайся, тебе топиться-то не надо. Только не пей много – от этого тоска будет.

Раевский посмотрел на этого человека и с удивлением отметил, как тот садится в чёрную “Ниву”, как она медленно начинает движение к котловине. Очень Володю смутило, что “Нива” шла без огней.

Утром Рудаков исчез на полдня и вдруг появился у костра с видом заговорщика. Раевский подошёл, и напарник горячо забормотал ему в ухо:

– Значит так: я договорился с трактористом. Нечего тут ловить. Выбирайся своей колеёй, типа того.

Они вывели “японку” через разваленный кювет на просёлок и покинули трассу. Тракторист ждал за первым поворотом – на краю абсолютно ровного поля. Только приглядевшись, Рудаков понял, что причина этой гладкости в том, что поле покрыто слоем жидкой земли. Ни волны, ни пузыря не было на этой пллоскости, простиравшейся до горизонта.

Они накинули буксировочный трос, и трактор повёл за собой автомобиль, как бурлак ведёт лодку на бечеве. Временами машина подплывала, и Раевский чувствовал, что её начинает тянуть течением, – но нет, это всё же ему казалось.

Вдруг тракторист вылез по колесу на крюк, наклонился и что-то сделал там. Трос ослаб, а тракторист снова забрался в кабину и дёрнул. “Японка” не двинулась с места, что-то журчало под днищем, а трактор стал удаляться. Сердце Володи затопило ужасом, как это поле грязью. Раевский понял, что они одни в этом бескрайнем грязевом море. И такое чувство тоски навалилось на него, что захотелось запеть какую-то протяжную русскую песню, из тех, что поют нищие на вокзалах.

…Но нет, это просто трактор выбрал слабину, “японка” снова дёрнулась, и они поплыли дальше, разводя в обе стороны тугую коричневую волну. Через полчаса связка добралась до твёрдого и ухабистого просёлка, а по нему – и до избы самого тракториста.

Они решили не разлучаться, и Рудаков тут же договорился о постое – уже с женой тракториста. Все крепко пили всю ночь, не пьянея, и таки под конец запели – протяжно и грустно.

Лучше всех пел тракторист, пел он морскую песню о кораблях в тихой гавани, о рыбаках в далёком краю и о том, что никто не придёт назад. Татуированный якорь на его предплечье болтался вправо и влево, будто команда не знала, стоит ли закончить путь именно за этим столом.

Раевский плакал от жалости к утонувшим рыбакам, несдюжившему кочегару и к самому себе. Он всё больше уверялся в том, что, кроме дороги, в его жизни ничего нет и не будет. “Ничего-ничего” – будто болванчики у лобового стекла кивали головы за столом, и Раевский проваливался в сонное забытьё.

Наутро они выехали, и первое, что увидел Раевский, вывернув на трассу, – фуру с огромным медведем на боку, мелькнувшую впереди.

 

грипп

Дмитрий Игоревич проснулся под протяжное пение. Это значило, что открылся рынок и на него пришли торговцы диким мёдом из племени дхирв, а вот когда будут дудеть в гнусавую трубу, это будет значить, что опори принесли на рынок молоко.

Под эти звуки Дмитрий Игоревич завтракал, но ритуал был вдруг нарушен. К нему зашёл Врач. Этот пожилой француз жил в разных местах Африки чуть не с самого рождения и, кажется, не узнавал новости, а предчувствовал их. Что-то в нём было, позволявшее ему угадать, что начнутся народные волнения или море будет покрыто божьими коровками.

Африка соединила русского и француза давно. Между ними повелось звать друг друга по имени-отчеству, отчего Врач получался Пьер Робертович и при этом терял остатки своего французского прошлого.

– Сегодня придёт Колдун, – сообщил Пьер Робертович. – Хочет сказать о чём-то важном.

Это была новость неприятная. Ничего приятного в колдуне не было. Нормальный такой был Колдун, даром, что людоед. Или недаром.

Колдун был сухим стариком без возраста и имени. Вернее, имён у него были сотни – и на каждый случай жизни особенные. Как-то, в давние времена, Колдун было учредил в долине социализм, съел нескольких вождей, объявленных империалистами, и поехал в СССР. Но светлого будущего не вышло – ему очень не понравился Ленин. Дмитрий Игоревич не до конца понял, что произошло, – вроде бы колдун вступил с Лениным в ментальную связь, но они не сошлись характерами. Но всё равно колдун получил из Москвы танковую роту и несколько самолётов оружия. Свежеобученные водители передавили своими танками массу зевак, да тем дело и кончилось. Потом из социализма колдун всё-таки выписался и учредил капитализм, за что получил от американцев бронетранспортёры и вертолётную эскадрилью.

Потом он заскучал. От скуки пошёл войной на соседей, да война как-то не получилась, затянулась, и вот уже лет двадцать было непонятно, кто победил, – да и вообще, закончилась ли она, эта война.

Дмитрий Игоревич не застал начала этих безобразий и привык к неопределённости этих мест – его дело было - птицы, и только птицы. Орнитолог Дмитрий Игоревич занимался птицами всю жизнь – или почти всю, с юннатского школьного кружка.

Сейчас он воспринимал их как гостей с Родины, сограждан, прилетевших по необходимости, вроде как в командировку. Дмитрий Игоревич служил на этой биостанции уже десять лет. Его иногда звали Лодочником, потому что он заплывал далеко на резиновой лодке, предмете восхищения местных жителей, и описывал гнездовья птиц на отмелях и островах.

Он чувствовал себя в полной гармонии с этой каменистой пустыней, утыканной редкими деревцами, с берегом гигантского озера и отсутствием зимы и лета.

Сейчас он перестал ездить домой – родственники по очереди ушли из жизни, квартиру он продал и после этого стал никому не нужен. А тут шли деньги от Организации Объединённых Наций, которая была здесь представлена (кроме Алексея Михайловича) изрешеченным белым джипом с буквами UN на дверце. Букв, правда, уже никто не мог различить. Джип стоял в кювете, и к нему давно все привыкли.

Дело было в привычке. Здесь ко всему надо было привыкнуть, а потом расслабить память и волю и плыть по реке времени. От одного сезона дождей до другого, когда эта река поднималась и затапливала всю долину до горизонта. И только холмы, на которых стоял посёлок, возвышались над серой гладью.

Здесь была то империя, то республика – но вечно окраина мира.

Здесь все беды мира казались меньше приступа лихорадки. Дмитрий Игоревич поэтому не одобрял порывистого и стремительного Пшибышевского, которого прислали к нему метеорологом. Пшибышевский был настоящий пан, чуть что – ругался по-польски и привёз с собой карабин, с которым практиковался каждое утро.

Три белых человека посреди пустыни жили в уединении. Они собирались за столом биостанции каждый вечер и молча смотрели телевизор. Пить было нельзя – предшественники часто совершали эту ошибку и теряли человеческий облик через год.

Нельзя тут было пить, нельзя. Спивались стремительно, алкоголь входил в какую-то реакцию с местной водой при любой очистке этой воды. Да и без всякой воды человек, не научившийся плыть по реке времени, одновременно оставаясь на месте, спивался за один сезон. Врач рассказывал про предыдущего метеоролога, которого после приступа белой горячки отправили вертолётом в столицу. Несчастный метеоролог выпрыгнул из кабины над пустыней.

Поэтому три белых человека смотрели телевизор, перебирая каналы как собеседников, и пили чай из местной сонной травы.

Потом Врач возвращался в больницу, а Дмитрий Игоревич с метеорологом расходились по спальным комнатам биостанции.

Сейчас метеоролог стрелял по банкам, и Дмитрий Игоревич про себя отметил, что он не промахнулся ни разу. Однако метеоролог перехватил его скептический взгляд и назидательно сказал:

– А вы крякозябликами своими занимаетесь, да? Но если местные полезут, то только это и поможет.

– Это вам так кажется, что вам это поможет... – Дмитрий Игоревич знал что говорил. Пять лет назад тут началась большая война. Люди гибли не сотнями, а тысячами, только тарахтел советский трактор, роя траншею под общую могилу. Тогда Дмитрий Игоревич впервые увидел настоящую реку крови. На холме подле биостанции победители резали побеждённых, и кровь текла с вершины до подножия именно что рекой. Дмитрий Игоревич навсегда запомнил этот душный запах, который исходил от чёрной струящейся крови. Впрочем, получив подкрепление с юга, недорезанные отплатили противнику тем же. И снова тот же трактор “Беларусь” выкопал траншею, куда свалили без счёта тела.

Чтобы прекратить это, Врач пошёл на поклон к Колдуну, и они заперлись на сутки в больнице.

Колдун вышел из больничного покоя шатаясь, но с умиротворённым лицом. О чём он говорил с Врачом, было непонятно, да и не важно. Бойня действительно прекратилась.

Как-то они сидели у телевизора и вдруг увидели репортаж о беспорядках в столице. Это вызвало такое же странное ощущение, как звук собственного голоса в записи. Названия были узнаваемы – да и только. В столице произошли беспорядки, но даже им, давно живущим в этой стране, было невдомёк, что к чему.

– Я, честно говоря, – вдруг сказал давно молчавший Врач, – избегаю разговоров о ретроспективной политике – и всё потому, что она похожа на шахматы. И если одно государство навалится на другое, то, чтобы ни случилось, всё равно через несколько лет все всё забудут – всё, может быть, кроме результата.

Вот мы помним, как наши маленькие друзья (в этом не было иронии – местные жители были невелики ростом) перерезали своих родственников, а потом родственники ответили тем же. Миллион народу, по слухам, перерезали. Однако ж европеец или американец, за исключением волонтёров Красного Креста, одних от других не отличит (а может, и наш волонтёр не отличит), и этот пресловутый европеец даже нетвёрдо знает, как эти племена правильно пишутся. Общество цинично и готово простить всё – если это произошло быстро, эффективно и эстетично. И общество смиряется со статусом-кво.

А в случае с нашими маленькими друзьями он с удивлением узнаёт, что сначала одни резали других почём зря, а потом другие вырезали примерно столько же. При этом обыватель с удивлением понимает, что не может отличить одних от других. Поэтому он бежит от этой темы, соответственно, она непопулярна и в медиа.

– Неправда, – вмешался поляк. – Вы давно не были на родине, а я как раз тогда учился в Париже… И вся Франция только и делала, что обсуждала резню и ругала своё правительство, которое не мешало этим… ну, в общем, первым резать вторых, а вмешалось только когда те перешли в контратаку.

– Нет-нет, – возразил Врач. – Одно дело - слой, в котором вращался мой юный и пылкий собеседник, а вот вникал ли во всё это марсельский докер или пейзан-винодел из Шампани? Рабочие Рено, сдаётся мне, далеко не все того цвета, в который окрашены французские пейзане. И я не знаю, в какой цвет были раскрашены их школьные карты. Может, среди них есть и сгребающие стружки наши маленькие друзья – не знаю, конечно, наверняка. Что европейцы интересуются разными вещами – спору нет. Но мой пафос в жестокости мира. Ну вот скажи мне, положа руку на сердце, что, долго мир помнил это дело? Сделай шаг в сторону – многие страны охвачены были устойчивым и деятельным интересом к этим кровожадностям? Ну, пошумели, следствие закончено – забудьте!

Но вы, сами того не заметив, ввели очень важный мотив. Вы сказали, что “опори высокие и красивые даже по европейским стандартам, а дхирвы маленькие и плюгавенькие”. Это прекрасно (то есть, конечно, что резали – ужасно). А вот тот, кто красив и виден в телевизоре, всегда любим (что бы ни делал), а плюгавенького будут бить. Он плохо выглядит. Я исправно смотрел тогда не только в окно, но и в телевизор – и должен признаться, что картинка и CNN и Fox была такая, что отличить одних от других было невозможно. Может быть, в некоторых странах распространяли специальные таблицы для различения, но на экране, я клянусь, всё мешалось. Были среди негров с “Калашниковыми” и плюгавенькие, и красивые, но, увы, все были в куче. Беда в общественном цинизме (он интернационален – можно, конечно, ввести постулат о том, что люди какой-нибудь национальности черствы, а какой-то – душевны и отзывчивы, но это нынче немодно). А мой пафос как раз в том, что мировое сообщество всё переваривает. Пепел не стучит. Да и чёрт знает, чей это пепел. Что укрепляет меня в мизантропии, а уж в скепсисе к идеалам цивилизации, рождённой Французской революцией, – и подавно.

Впрочем, у всякого нормального исследователя есть сомнения в идеальности мира, особенно, если входишь в него, с самого начала получая по заднице от акушера.

Метеоролог не выдержал и ушёл упражняться в стрельбе.

– Напрасно вы так, – сказал Дмитрий Игоревич. – У него ведь переходный период.

– Чем раньше кончится, тем лучше. Он ведь ещё живёт мыслями о возвращении. Все его ружья и ковбойские желания, вся его философия фронтира лишь для того, чтобы вернуться в Варшаву и гулять с красивой женщиной по парку Лазёнки, не хвастаясь вслух, а лишь сурово намекая на Африку. Чем раньше наш маленький Томек поймёт, что отсюда нет возврата, тем лучше.

Колдун пришёл, когда стемнело, в своей длинной рубашке (ею костюм и ограничивался). Всё остальное составляли десятки амулетов – Колдун был обвешан ими, как новогодняя ёлка. Сначала он долго говорил на своём ломаном английском о разных глупостях, рассказал какой-то местный анекдот, довольно запутанный, но белые люди вежливо улыбнулись.

Наконец он приступил к главному, и оказалось, что Колдун пришёл жаловаться на птиц.

Он сказал, что птицы опять уничтожили весь урожай и чаша терпения его народов переполнена. Это нужно возместить.

Алексей Михайлович, как ответственный за птиц, только пожал плечами. Объединённые Нации уже присылали муку, отвечал он. Муку, пищевой концентрат, сгущенное молоко и сахар.

Но Колдун только махнул рукой. Ему, сказал он, нет дела до Наций, он говорит об ответственности птиц.

Алексею Михайловичу нужно было внушить птицам, что они не правы и должны понести наказание, а также искупить вину. Птицы прилетали с Севера, с его Родины, и ответственным за них был он.

Врач молчал; он понимал, что с Колдуном не сладить. Метеоролог начал было привставать, но гость не обратил на него внимания. Когда старик окончательно надоел пану Пшибышевскому, тот схватил Колдуна за рукав рубашки. Вот это была ошибка, это была ужасная ошибка, и Дмитрий Игоревич предпочёл отвести глаза. Колдун только помахал у метеоролога перед лицом пучком травы, и несчастный пан Пшибышевский зашёлся в страшном кашле.

Да, птицы должны были ответить.

– Ладно, - сказал Колдун. – Если ты не хочешь сделать это сам, дай мне говорить с птицами, когда они прилетят.

– Конечно, – поклонился Алексей Михайлович. – Обязательно. Какой вопрос.

– Но если ваши птицы не согласятся, мы будем мстить всему их роду.

– Это очень печально, – Дмитрий Игоревич был вежлив, а Врач только качал в тоске головой.

Месть, подумал он. Месть тут дело привычное, совсем не то, что мы понимаем под этим словом. Здесь, на этой забытой Богом земле, нет никакой итальянской горячности и стрельбы между людьми в смешных шляпах, это не кавказские кровники – тут это делается попросту. Семья вырезает другую семью, включая грудных детей, а потом спокойно садится и доедает за убитыми ещё не остывшую пшеничную похлёбку.

А тут ещё месть птицам.

Дмитрий Игоревич на миг представил себе эту картину. Несколько племён пускаются в путь, распевая боевые песни, по пути их количество увеличивается, они пересекают море и высаживаются в Европе. Методично и бесшумно, питаясь отбросами, они распространяются по континенту, разоряя птичьи гнёзда.

Это особый невидимый мир, который проникает в европейскую цивилизацию как зараза. А европейцы не видят неприметных людей в рванье, что повсеместно истребляют птиц, совершая ту месть, о которой говорил Колдун.

Но нет, конечно, никто из них не дойдёт, не доплывёт до русских равнин и польских лесов.

Бояться особо нечего.

Бояться было нечего, но наутро пан Пшибышевский не вышел из своей комнаты. Сначала всё напоминало грипп, но потом у метеоролога начался необычный жар. Тут же пришёл Врач, и по выражению его лица Дмитрий Игоревич понял, что дело совсем плохо.

Сходили к Колдуну, да тот засмеялся им в лицо.

Когда они возвращались, Врач непривычно дрожащим голосом сказал:

– А вам не приходило в голову, Дмитрий Игоревич, что наш Колдун удивительно похож на настоящего бога? Нет, нашего, ветхозаветного Бога? Он жесток, и при этом непонятно жесток. От него нельзя уберечься, как нельзя уберечься Ною от гибели своих родственников и нищеты…

Орнитолог ничего не ответил, потому что думал о гибели романтики. Поки мы живэм. Ещё Польска не сгинела, поки мы… А вот метеоролог умер, а вместе с ним и часть Польши, и часть их мира. Вернее, одна треть.

Они похоронили поляка через два дня. Вертолёт мог прилететь разве что через месяц, и то если не помешают дожди. А пока Врач и Дмитрий Игоревич раздали местным женщинам муку, чтобы они свершили свой погребальный обряд. Как ни странно, даров никто не взял, и пан Пшибышевский лёг в африканский суглинок лишь под молитву, прочитанную Врачом. Дмитрий Игоревич молчал, а про себя подумал с грустью: “Вот они, ляхи… Ай, ай, сынку, помогли тебе твои ружья?..”

Но вот прилетели птицы с Севера.

С каждым днём их прилетало всё больше, и Дмитрий Игоревич весь был погружён в работу. Он описывал уже окольцованных птиц, взвешивал их на пищавших без умолку электронных весах, дул им в затылки, ероша пёрышки, чтобы узнать возраст, и совсем потерял счёт дням. Поэтому он не сразу понял, что говорит ему вечером Пьер Робертович. А? Что? Что с могилой?

Оказалось, что могила метеоролога пуста.

Даже не сжившись с Африкой так, как Пьер Робертович, Дмитрий Игоревич понял, что это конец. Колдун придумал для развлечения что-то, что гораздо хуже его доморощенного социализма и капитализма.

И точно, когда они вышли к берегу озера, то увидели своего товарища.

Мёртвый пан Пшибышевский ходил по берегу и кормил птиц своим мясом. Метеоролог отщипывал у себя с бока что-то, и птицы радостно семенили к нему.

Врач и орнитолог смотрели на озеро, которое было покрыто пернатым народом. Задул холодный ветер с гор, и птицы сотнями начали подниматься.

Правда, некоторые падали обратно, едва взлетев. Даже издали было видно, какие они больные.

Версия для печати