Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2009, 5

КНИЖНАЯ ПОЛКА ВЛАДИМИРА БЕРЕЗИНА

+ 10

Ганс-Ульрих Рудель. Пилот «Штуки». Мемуары аса Люфтваффе 1939 — 1945. М., «Центрполиграф», 2008, 285 стр.

У нас довольно много читали Руделя. Этот немецкий летчик прожил долгую жизнь — родившись в 1916-м, он умер в 1982-м, оставаясь при этом настоящим нацистом. При этом он был картинным героем, немецким Маресьевым, летавшим с протезом на пикирующем бомбардировщике «Юнкерс-87», прозванном «Штукой» (от Sturzkampfflugzeug — пикирующий бомбардировщик). Рудель — один из самых результативных немецких летчиков, собравший все мыслимые ордена Третьего рейха. Его книга — это очень интересная военная мемуаристика, но не с точки зрения исторической правды — тут Рудель больше похож на летающего барона Мюнхгаузена, — а исходя из отношения к врагу. У нас сначала переводили полководцев, которые были несколько стеснительны, но информативны, потом пришла пора офицеров из художественной прозы («нет, нет, это не мы, это SS, а нам так тоже было очень холодно и страшно»). Так вот, Рудель в этом смысле совершенно прекрасен — он абсолютно непреклонен. Нормальный враг, без всяких реверансов.

Именно поэтому его стоит читать — в поисках интонации, так сказать. Недо-человеки, и все тут. Я сжег 500 танков с недочеловеками. Правда, когда он перелетел сдаваться к американцам, те тут же стащили у него ордена, полетный журнал и даже протез. Я опускаю все подробности многолетней ругани военных историков (как профессионалов, так и любителей в Сети) относительно сообщений Руделя о том, что он попадал из пушки в круг диаметром 15 сантиметров, что он привозил в самолете по восемь дырок от 37-миллиметровых снарядов, ограничившись сравнением его с бароном Мюнхгаузеном.

Но я не об этом. Мне эта книга важна по личным мотивам. В нашей стране, стране больших военных потерь, очень мало кто знает, кто именно убил твоего родственника. В рассказах царит безликое множественное число «убили».

Так вот, был у меня такой родственник Глеб Седин, командир зенитного дивизиона линкора «Марат». Окончил он училище за год до войны и командовал одним из пулеметных дивизионов на этом линкоре. И 16 сентября 1941 года, когда немцы в первый раз бомбят находившийся в Морском канале линкор, он ловит Руделя в прицел — да только понятно, что пулеметы против пикирующего Ju-87 не помогли.

Вот что пишет Рудель: «Мы продолжаем переговариваться, Стин снижается и устремляется в разрыв между облаками. Не договорив до конца, я также начинаю пикирование. За мной следует Клаус в другом штабном самолете. Сейчас я могу видеть судно. Конечно же, это „Марат”. Усилием воли я подавляю волнение. Для того чтобы оценить ситуацию и принять решение, у меня есть только несколько секунд. Именно мы должны нанести удар, поскольку крайне маловероятно, что все самолеты пройдут через окно. И разрыв в облаках, и судно движутся. До тех пор пока мы находимся в облаках, зенитки могут наводиться только по слуху. Они не смогут точно прицелиться в нас. Что ж, очень хорошо: пикируем, сбрасываем бомбы и снова прячемся в облаках! Бомбы Стина уже в пути... промах. Я нажимаю на спуск бомбосбрасывателя... Мои бомбы взрываются на палубе. Как жаль, что они всего лишь весом 500 кг! В тот же момент я вижу, как начинается огонь из зениток. Я не могу себе позволить наблюдать за этим долго, зенитки лают яростно. Вон там другие самолеты пикируют через разрыв в облаках. Советские зенитчики понимают, откуда появляются эти „проклятые пикировщики”, и концентрируют огонь в этой точке. Мы используем облачный покров и, поднявшись выше, скрываемся в нем. Тем не менее позднее мы уже не можем покинуть этот район без всяких для себя последствий».

А Глеба Глебыча похоронили на кладбище в Кронштадте. Было ему двадцать три года. Такая вот штука.

 

Веселые человечки: культурные герои нашего детства. Сборник статей. М., «Новое литературное обозрение», 2008, 544 стр.

Это сборник статей про самое дорогое — мир детства. Заглавие — лукавое: если Незнайка и Элли, Малыш и Карлсон определенно человечки, то Винни Пух с Чебурашкой — явно нет.

Впрочем, парад человечков начинается с Володи Ульянова, такого, каким мы видели его на октябрятских звездочках. История Изумрудного города на совет--ской земле излагается в чрезвычайно толковой статье Энн Несбет, а Илья Кукулин пишет о саге Носова про коротышек как о сложной вещи со многими смыслами. Это опись персонажей детской субкультуры от Буратино до Масяни. Однако ж обнаруживается некоторое количество опечаток (это нормально, без ошибок не бывает) — например, перепутаны подписи к иллюстрациям, изображающим Раневскую в фильмах «Подкидыш» и «Золушка», что легко восстанавливается и не мешает сравнению ее образа с фрекен Бок из известного мультфильма о Карлсоне. Но это все мелочные придирки.

Все же я обнаружил и то, что я бы назвал особенностью метода. Есть такой неглупый американский человек Марк Липовецкий. Он пишет о Буратино, и пишет, в общем, справедливые вещи, однако вдруг помещает в своей статье «Буратино: утопия свободной марионетки» два профиля человека с длинной турецкой трубкой, взятых из рукописи Алексея Толстого. Дальше он замечает: «Этот момент парадоксальным образом связан в сознании Толстого со Сталиным. Это отчетливо видно по рукописи пьесы „Золотой ключик” <...> Возникающая несколько раз ассоциация между мотивом своего театра и образом Сталина позволяет предположить, что Толстой мысленно обращает к Сталину мечту о собственном театре — иными словами, об игре по своим правилам». Мне это утверждение представляется ошибочным. Нет, я совершенно не спорю, что такое мысленное обращение к Сталину в голове Алексея Толстого присутствовало — отчего нет? Однако база для этого вывода довольно странная. Есть два профиля с турецкой трубкой, но, воля ваша, она вовсе не похожа на короткую трубку Сталина. Впору крикнуть, как Фрейду: «Видишь ли, дочка, бывают просто сны». Отчего не предположить, что Толстой просто изобразил Карабаса таким, каким видел его, — с трубкой, снабженной длинным мундштуком, с бакенбардами... Да и дело с концом — безо всяких эффект-ных выводов. Бывают просто Карабасы и просто трубки. Наверное, если бы тут было портретное сходство, признаваемое всеми, то я пошел бы на попятную. Или если бы в самой рукописи был обозначен товарищ Сталин — хотя бы инициалами. А так мне совершенно не видно, что это вождь народов, да еще и никакой «отчетливости» я тут не наблюдаю. Не всякий усатый человек — Сталин.

 

Лидия Лотман. Воспоминания. СПб., «Нестор-История», 2007, 280 стр.

Собственно, это история не моя, а Лидии Лотман, рассказанная в ее мемуа-рах. Лидия Лотман — старшая сестра знаменитого филолога Юрия Лотмана. Например, она рассказывает, что Пропп, встретив его после войны в коридоре Ленинградского университета, сказал: «Постойте — Вы брат Лиды Лотман... Нет, Вы сами Лотман!»

С этими воспоминаниями обидная штука, и они подтверждают давно сделанное мной наблюдение. Мемуары порядочного человека заведомо скучноваты. И чем человек порядочнее, тем большую досаду ты испытываешь от чтения его воспоминаний. Дело в том, что человек нравственных правил все время себя останавливает, он тревожится о том, как бы кого не задеть, не навредить. И в итоге упускает из рук яркий воздушный шарик занимательности.

Другое дело какой-нибудь охальник вроде Валентина Катаева. Раззудись, плечо, размахнись, рука, чем ярче он напишет о бывшем и небывшем, тем нерушимей будет картина придуманных событий и неистребимей мифы о знаменитостях. Лидия Лотман рассказывает о Гуковском, Эйхенбауме, Томашевском, Вацуро, Лихачеве и, конечно, о своем брате, однако ж это звучит как речи на научных юбилеях хороших ученых. Я знаю особую прелесть этих речей — уважительных, снабженных шуткой или деталью, но при этом сдержанных.

Но кто за это бросит в мемуариста камень? Не я, во всяком случае. Мемуары — вещь хорошая, в частности тем, что в них обнаруживаешь фразы третьих лиц.

Мелкие детали в мемуарах — чаще всего самое прочное воспоминание, которое от них остается.

С литературоведческих мемуаров вообще особый спрос — их пишет не плот-ник и не космонавт, которые вовсе не обязаны обладать хорошим слогом.
Их пишут ученые, а не писатели (иногда это совпадает), в какой-то мере обязанные писать хорошо. Однако ж есть проблемы, их две, и они по-своему примечательны.

Во-первых, это рассказы о литераторах, которые по большей части умерли или которым лет по шестьдесят-семьдесят. Это славное, но нечитаемое поколение русской литературы.

Во-вторых, нужно снова вернуться к Катаеву. Катаев сделал иначе: подпустил в свою пользу фантазии, довел множество людей до слез и был объектом мести во многих зеркальных мемуарах. Но имел при этом циничный успех, сформировал некий новый мемуарный стиль и проч. и проч. И это опять свойство расстановки «но»: «не очень благородно, но интересно» или «интересно, но не очень благородно». Благородство обедняет.

Никто не требует пойти по кривой катаевской дорожке или сыпать анекдотами, как Довлатов (что сделал бы я), но как поступить, решительно непонятно.

Но я, собственно, о яйцах.

Лидия Лотман во время войны была в Ленинграде. Понятно, что особой учебы и науки в ту пору не было, и она работала в госпитале, а потом вывозила детдомовцев из города. Ко времени работы в детском доме и относится эта история. Она стала донором.

«За сдачу 400 г крови нам выдавали небольшой продуктовый паек. Этот паек я делила со всей семьей, но себе оставляла одно яйцо, которое входило в паек. Однажды это сырое яйцо выскочило из моих рук и разбилось.

Я заплакала.

Этот эпизод открыл мне смысл сказки о курочке Рябе. Известный фольклорист К. В. Чистов однажды сказал в моем присутствии, что в этой сказке непонятно, почему дед и баба плакали, когда яйцо разбилось, ведь они сами били его, и я с неожиданной для меня самой горячностью выкрикнула: „Они хотели его съесть. Здесь дело не в том, что яйцо разбилось, а в том, что оно упало!”»

 

Василий Голованов. Нестор Махно. М., «Молодая гвардия», 2008, 482 cтр. («Жизнь замечательных людей»).

Василий Голованов — пристрастный биограф Махно. И не только потому, что ему импонирует сама фигура батьки, обросшая мифологией, но и оттого, что он сам видел и разговаривал не только с нынешними монархистами, но и с настоящими махновскими соратниками.

Голованов вполне справедливо замечает про один из периодов Гражданской войны на юге (когда речь заходит о противостоянии Махно и Красной армии): «Но ведь армия Махно в этот момент и была, собственно, Красной армией».

Это-то и интересно в пристрастной биографии: то, что она стремительна, как конная лава, и таит опасности, как притихшее чужое село, когда в него въезжает одинокая тачанка.

Махно у Голованова — живой и любимый, но нужно помнить, что образы возвращенных героев прошлого — медаль с двумя сторонами.

Например, есть известный миф о награждении Махно орденом Боевого Красного Знамени. Свидетельством тому лишь размытая фотография с невнятным значком (я думаю, что это нагрудный знак командира Красной армии) и несколько чужих слов. Механизм этого орденского мифа понятен и схож с уфологическим — «А от нас скрывали!». Всякому однозначно трактовавшемуся событию прошлого соответствует оно же, но вывернутое наизнанку.

Голованов тоже повторяет эту историю, но, надо отдать ему должное, не делает на ней акцента.

Итак, получился роман о народном герое.

Который лучше, чем был.

 

Поэзия в казармах. Под редакцией Михаила Лурье. М., ОГИ, 2008, 586 стр. («Нация и культура»).

Это, во-первых, опыт фундаментальной книги по современному солдатскому фольклору. Во-вторых, это сборник текстов песен, стихов, цитат из солдатских альбомов. Причем в нередактированном, аутентичном виде, который производит неизгладимое впечатление даже в книге, а не на страницах альбома, где они расцвечены шариковыми ручками и росписью через фольгу.

Во-вторых, сами тексты опубликованы и комментированы так, что честный гражданин может многое понять об устройстве жизни в родной стране, как в мирное время, так и в эпоху «маленьких войн». Городской обыватель смотрит обычно на них как турист, обнаруживший в чужой стране кувшин для подмывания в туалете. Чужая кажущаяся дикость — всегда хороший товар, можно иронизировать над орфографией автора и его рифмами. Только вот не надо. Ну да, это криво и наивно. Это пошло, но «не так, как вы — иначе»[17].

Я бы не стал смеяться над рифмами и ошибками — и не только в силу биогра-фических особенностей (я принадлежу к тому поколению, которое помнит, как были похожи линейки пионерских лагерей и военные городки). Эмоции — настоящие, вполне себе хтонические, как сказали бы образованные люди.

Не сказать, что непосредственность и искренность самодостаточные качества, нет. Но армейский фольклор — это какое-то очень важное варево, питательный (или не вполне питательный) бульон, из которого получились целые поколения. Вот песня «Авганистан» (орфография и пунктуация авторские):

 

Опять тревога опять мы
Ночью уходим в бой
Когда же дембель я
Мать увижу и дом родной
Когда забуду как полыхают
В огне дома

Здесь в нас стриляют
Здесь как и прежде идет
Война

За перевалом в глухом
Ущелье опять стрельба
Остались трое лежать
На камнях веть смерть
Глупа

Аможет завтро на этом
Месте останусь я
Здесь в нас стреляют

Здесь как и прежде идет война...

 

Или другая, поглаже — и более известная:

 

Афганистан, Афганистан —
Письма редко приходят к нам
А шофер держит руль, только сердце стучит:
Впереди перевал, а на нем басмачи.

Не отстать от своих, пока день и светло.
Ночью пуля летит в лобовое стекло.
А когда ты идешь, за спиной автомат,
И тогда ты поймешь, что такое солдат.
Ведь не зря ты пошел воевать в ДРА —
Чтобы мама в Союзе спокойно спала.

А в родном краю, где сады цвели,
Где светло и тепло от любимой земли,
Ждали девушки нас, мама, вытри глаза,
Мы ведь живы пока и вернемся назад.
По дорогам крутым, сквозь пески и туман,
Рвутся в гору ЗИЛы, надрывая кардан.

Автоматы в руках, передернут затвор,
Не остаться в горах — так молись на мотор...

 

Сейчас то и дело люди в разной стадии общественного безумия придумывают прошлое (давнее и недавнее). Мы то и дело читаем мемуарные списки обид от советской власти, но и списки ее благодеяний (по выражению Юрия Олеши) тоже читаем регулярно.

Между тем в аналитической части книги я обнаружил такое утверждение: «В целом солдатские песни Америки и Израиля отличает от российских гораздо большее внимание к смерти и отсутствие упоминаний об утраченной или утрачиваемой любви». Это мысль, которая требует обдумывания, — такие наблюдения говорят о многом. Равно как и то, что мотив женской верности-неверности в русских солдатских песнях — вечный. Он не в Советской армии родился и не с ней исчез — чего там, можно вспомнить замечательную песню Константина Симонова «Как служил солдат...». Понятно, что, вытаскивая истину из темноты за этот хвостик, можно сказать, что в Израиле служат и мужчины и женщины и при малых расстояниях и частых увольнениях ситуация другая.

Александр Филюшкин. Андрей Курбский. М., «Молодая гвардия», 2008, 299 cтр. («Жизнь замечательных людей»).

Александр Филюшкин всего два года назад защитил докторскую диссертацию в Петербурге. Но о времени Ивана IV им уже написано довольно много, и жизнеописание Андрея Курбского носит следы именно научного подхода (в «ЖЗЛ» бывает два акцента — либо писательский взгляд на персону, либо научный). Видимо, поэтому Филюшкина упрекали в недостаточной развлекательности. Однако даже самый сухой взгляд на жизнь Курбского лучше всякого детектива. Документы (или умолчания) куда сильнее авантюрного сюжета. Судьба Курбского трагична, и перемена участи не несет ему ни личного счастья, ни устойчивого политического положения. Филюшкин довольно аккуратно занимается разбором стереотипных образов Курбского: «Курбского-диссидента», «Курбского-предателя», «Курбского-полководца», наконец «Курбского-писателя» — корреспондента Ивана Грозного и переводчика «Диалектики» Иоанна Дамаскина. Все эти образы в массовой культуре существуют как бы отдельно, причем в рамках каждого поступки Курбского всегда гиперболизируются.

Удивительно странна личная судьба Курбского после его бегства. С одной стороны, — литературный кружок, изучение иностранных языков, достаток, ковельское имение. С другой — неудачный брак, развод. Одна судебная тяжба за другой, причем с переменным успехом. Войны с соседями — совершенно натуральные войны, кстати, которые были тогда делом, в общем, обыденным. Но тут доходит до анекдота: Стефан Баторий велит заплатить долг Курбскому, а шляхтич все равно не платит. Шляхтича объявляют вне закона, но он разгоняет правительственные войска, и Курбский прекращает требовать возврата долга.

Это уж точно не вечный дом, который дали в награду, где «венецианское окно и вьющийся виноград, он подымается к самой крыше. <…> вечером к тебе придут те, кого ты любишь, кем ты интересуешься и кто тебя не встревожит. Они будут тебе играть, они будут петь тебе, ты увидишь, какой свет в комнате, когда горят свечи. Ты будешь засыпать, надевши свой засаленный и вечный колпак, ты будешь засыпать с улыбкой на губах» (Михаил Булгаков, «Мастер и Маргарита»).

Немудрено, что перебежчик не дописал «Историю о князе Московском». Жизнь прожита, могила будет утеряна. В 1670 году его род объявлен выморочным. Конечно, бодрит, что известны имена внуков, но и не сказать, что уж так все хорошо. Бесспорно ценно лишь написанное перебежчиком. История поучительная, годная для долгого обдумывания.

 

Илья Ильф. Дом с кренделями. Избранное. Составление и комментарии А. И. Ильф. М., «Текст», 2009, 512 стр.

Евгений Петров. День борьбы с мухами. Избранное. Составление И. Е. Ката-ева и А. И. Ильф. М., «Текст», 2009, 384 стр.

Эти две книги — часть внушительной уже серии, издаваемой «Текстом», где известные и малоизвестные работы писателя Ильфопетрова подбираются дочерью Ильфа Александрой Ильиничной Ильф и родственниками Евгения Петрова.
С одной стороны, эти черно-желтые томики упрекали в том, что а) републикуемые тексты вторичны и б) не снабжены достаточным научным комментарием. Второго упрека избежит редкая книга такого плана, а вот с первой претензией дела обстоят куда интереснее. В каком-то смысле двухголовый писатель Ильфопетров сейчас интересен не столько двумя своими классическими романами, сколько текстами, их обрамляющими. И поэтому колобок из того, что соскребли по сусекам, оказывается достаточно вкусен. Но вкусен, разумеется, для человека прилежного, того, кто через текст фельетона видит тонкие детали времени и обороты исчезнувшей речи. При этом часто происходит то же, что и с первым полным комментированным изданием дневников Ильфа, вышедшим в той же серии. И первое издание и следующие, что существовали на протяжении десятилетий, были изданиями литературного произведения. Полное же издание записных книжек оказалось литературоведческим документом. В этом и разница изданий. То есть подлинное издание — не лучше. Но и не хуже. Оно — другое.

Важно, что в том Евгения Петрова, кроме публицистики, входят сценарии, написанные им в соавторстве с Георгием Мунблитом, — «Антон Иванович сердится» и «Музыкальная история».

 

Война. Рассказы. Составитель Захар Прилепин. М., «АСТ»; «Астрель», 510 стр.

Несмотря на зазывную обложку (на ней явно читается «Захар Прилепин. WAR», а не «сборник разных авторов»), от самого Захара Прилепина в этой книге только предисловие, которое начинается чрезвычайно пафосно: «Лучшие книги написаны на русском языке. Россия воевала больше всех, бесстрашней всех, горче всех — где же и писать о войне, как не здесь». Но бог с ним, с этим угарным пафосом. Как раз подборка текстов говорит о том, что не всегда «больше и горче всех» воюющая страна обладает неким господним даром описания: прочитай подряд рассказ Фолкнера «Полный поворот кругом» и рассказ Проханова «Знак Девы», и как-то выходит некоторый неловкий контраст. Да и вообще, такое чтение приводит к неожиданным результатам. Что читать после бабелевской «Смерти Долгушова»? Кого?

Однако за что составителю большое спасибо, так это за то, что он дает повод читателю перечитать или впервые ознакомиться с такими вещами, как «Штабс-капитан Родченко» Михаила Слонимского или «Корреспондент газеты» Конана Дойля, — дело не в том, что откроются какие-то бездны (у кого откроются, а у кого и нет), а в эволюции самой традиции рассказа об организованном смерто-убийстве.

 

Аркадий Белинков, Наталья Белинкова. Распря с веком (В два голоса). М., «Новое литературное обозрение», 2008, 656 стр.

Фактически основой этой книги стал диалог Аркадия Белинкова и Натальи Белинковой — диалог, получившийся сведением эссе писателя и статей его жены. Рассказ не только о литературе, а о соотношении времени и творчества: что рассыпается сразу, что размывается годами, а что остается стоять наперекор безжалостному времени. Человек и власть, русский и заграница, Виктор Шкловский и Юрий Олеша — текстов и тем в этой книге много.

Но там есть и одна примечательная особенность — в книге помещена проза Белинкова, из-за которой он, собственно, и попал в лагерь: «Черновик чувств», а также «Печальная и трогательная поэма о взаимоотношениях Скорпиона и Жабы, или Роман о государстве и обществе, несущихся к коммунизму».

Сейчас ее, эту прозу, читать очень странно: с одной стороны, она совершенно нелитературна, с другой стороны, такое впечатление, что у автора напрочь отсутст-вует чувство самосохранения. Не сбоит, а именно отсутствует.

Голос Белинкова — это ни на что не похожий голос. Это голос одиночки, не вписывающийся ни в какую властную идеологическую концепцию, но так же не вписывающийся в стиль «классического» противостояния власти. Это совершенно не значит, что с Аркадием Белинковым нужно во всем согласиться, — вовсе нет. Очень часто он в своих рассуждениях следует какой-нибудь мифологической истории или неточной детали.

Но это не умаляет ценности самой мысли. Она часто становится поводом для спора с умершим еще в 1970 году автором. Когда с мертвыми писателями спорят — они как бы и не совсем мертвые.

 



[17]Пушкин А. С. Письмо П. А. Вяземскому. Вторая половина ноября 1825 г. Из Ми-хай-ловского в Москву.

 

 

Версия для печати