Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2009, 4

ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ ДНЕВНИК ДМИТРИЯ БАВИЛЬСКОГО

Коллажи Михаила Гробмана из коллекции Виктора Новичкова

Думая о творчестве художника Михаила Гробмана, ловишь себя на том, что деятельность его норовит убежать от четких дефиниций; Гробман — из тех, кому с комфортом удается сидеть сразу на нескольких стульях.

Начать с того, что Гробман — русский художник, последние десятилетия работающий в Израиле, ставший классиком израильского искусства и при этом не отказавшийся от русского языка, участвующего практически в каждой его картине.

Гробман не только живописец, но и скульптор, график, инсталлятор, осознанно разрабатывающий внежанровые пространства и наполняющий свое искусство трудно уловимым «веществом жизни».

Это человек, в первую очередь создающий среду обитания, существующую вне и мимо артефактов: свой ближний круг, арт-кружок, с выставками и издательством, цементирующим интеллектуальную жизнь нынешнего Израиля.

Непонятно, что для Гробмана важнее — сгустки работ, принесших ему всемирную известность, или жизнь, бушующая вокруг: свободный левантийский образ жизни, интернациональный салон, сгруппировавшийся вокруг имени и выставок, салон в их с женой Ириной тель-авивской квартире.

 

Ты расколол свою судьбу
На две несчастных половины
Рыдай безмолвною слезой
Кусай небритую губу
Пред этой жизненной грозой
С ее печалями лавиной

(27 декабря 1991, 576)

 

А еще Гробман — архивист и собиратель, описатель и идеолог «второго авангарда», автор «Левиафана», подробных дневников неофициальной жизни Москвы и ее окрестностей (малая толика их, записи 1963 — 1971 годов, выпущены «Новым литературным обозрением»: убористый шрифт, скрупулезное фиксирование деталей).

Недавно часть архива Гробмана была куплена московским коллекционером Игорем Маркиным и уже доставлена в Россию. Предстоит работа по описанию и созданию каталога. Впрочем, бо2льшую часть работы дотошный художник уже выполнил — у него, как у правильного Плюшкина, любая бумажка имеет место, номер, свою коробочку-папочку. Так уж он устроен.

Кстати, о номерах. Все работы Михаила Гробмана в обязательном порядке имеют цифры (стихи — трехзначные, а картины давно уже четырехзначные). Художнику мало поставить подпись. Помимо этого, он всегда фиксирует дату и ставит на картину инвентарный номер, подчеркивая цельность высказывания: отдельные работы становятся частью единого метатекста, фрагментами монументального пазла, что складывался всю его жизнь.

Так что проблем с каталогом-резоне у будущих исследователей не возникнет, Гробман об этом уже позаботился. А четырехзначные цифры эти напоминают о каком-то особом летоисчислении.

Что, в общем-то, справедливо для любой отдельно стоящей творческой единицы (начинающей сотворение мира с себя) и тем более для Гробмана, ведущего свой отсчет от пластов мышления, растущих из самых что ни на есть архаических времен.

 

А еще Михаил Гробман пишет стихи. Точнее, рифмованные тексты, вирши, в художественной форме иллюстрирующие его теоретические выкладки. Точнее, штампы идеологизированного сознания, доведенные до абсурда. Ведь не зря время от времени Гробмана величают концептуалистом.

Ну да, работа с языком, с языками — культуры и общества, обыгрывание залежалостей, штампов и общих мест. Бодрые, приговские по духу речевки, в советскую форму которых вложено новое, постсоветское содержание.

 

Ты помнишь Абраша дороги военные
И наш боевой батальон —
Как шли нам навстречу арабские пленные
Понесшие сильный урон

(7, 11 февраля 1989, Тель-Авив, 537)

 

Или же вот другой пример из сборника «Военные тетради»:

 

А я расстаюся с тобой
Родная моя сторона
Не нужен мне берег турецкий
И Африка мне не нужна
...........................
Я сяду на Боинг крылатый
И он понесет меня вдаль
Прощайте друзья сионисты
Мне вас совершенно не жаль…

(16 марта 1991, Тель-Авив, 558)

 

Ирония отчуждает. Отчуждает, спасая. О самом тяжелом и трудном следует говорить кривляясь и подначивая, перекрикивая тоску, делать чужой голос своим.

В предисловии к «Военным тетрадям» автор (Гробману нужно все объяснить, выдать законную, единственно верную интерпретацию) пишет: «За фольклорной оболочкой скрывается не только физиология общества, но и окончательное и без-оговорочное отрицание всей современной нам поэзии. Литературу тошнит от поэтов. Пришла пора понять, что все нужное людям уже давно написано и есть только один способ спастись от одервенения — рубить сук, на котором мы сидим».

Фольклор, о котором он пишет, — моделирующие системы уже не второго и даже не третьего уровня, комментарии к комментариям, «густые металлургические леса», где уже давно нет ничего живого. И вся деятельность поэта (художника и делателя культуры) направлена на борьбу с одервенением.

Литературу тошнит от поэтов. Живопись тошнит от живописцев, от «окуните ваши кисти». Кино тошнит от бессмысленного самовыражения. Театр закрывается — нас всех тошнит, от себя и друг от друга.

Отныне, для того чтобы восприниматься как поэзия, стихи не должны быть стихами, картины — картинами, балеты — балетами. SMS вместо хокку, флеш-моб вместо перформанса, адресная книжка вместо эпоса. Поиск еще незанятого пространства важен так же, как разрушение (деконструкция) старого, привычного.

Убаюкивающие поэтические размеры превращают стихи в болванки заготовок; сюжетные романы становятся недопеченными киносценариями; драматический театр корежит от фальши поставленных голосов.

Ирония и отстраненность уже не спасают — они, в свою очередь, давно стали штампами и поставлены на поток, став частью культурной индустрии, коммерче-ского искусства. Куда ж нам плыть?

 

Мне нравится, что свои последние работы Михаил Гробман делает на досках, дверях и спинках кроватей. Композиции становятся все более грубыми, почти «Окна РОСТА»: жирный контур изображений, доведенных до состояния иероглифа, из которого бьет через край сочная, солнечная, лучистая энергия.

Плоскость фона сечется, осекается о живописный фриз, фактура не прячется, но выпирает, входит во взаимоотношения с техникой и с мессиджем — как правило, социально активным, намеренно ангажированным. Отчетливым.

Гробман создает свой новый стиль на обломках классической культуры, в свою очередь выросшей на обломках древностей, и концептуальных практик.

Однако я бы поостерегся называть Михаила концептуалистом: в его творчестве слишком много страсти — «виноградного мяса». Несмотря на многочисленные редукции и усечения, Гробман — не умозрительный схоласт, но столяр и плотник, мастер-рукодел, создающий собственную вселенную.

В ней все посчитано, внесено в реестр и каталог. А теперь он и нас посчитал. Перепись населения, оформленная в досках и холстах, классификация видов и типов, фундаментальный лексикон современности, исполненный в предельно неполиткорректной форме. С нарушением всех возможных логик и правил.

 

Лопнула крыша железная
Сморщилась ткань кулаков
Кончилась жизнь бесполезная —
Умер Илья Кабаков
............................

А над воздушною пробкою
Крылышком чуть колыша
Жизнь свою новую робкую
Пробует делать душа

(25 мая 1984, Джерси-Сити, 471)

 

Важная особенность стиля: в картинах, как и в стихах, Михаил Гробман намеренно экономит усилия. Возможно, поэтому они выходят у него нарочито декоративными и плоскостными. Фигуративность еще узнаваема, но уже схематизирована. Примитивы в духе вывесок (почти обязательно участие слов) несуществующих магазинов, модернизированный лубок.

Лубок, но не комикс: это изображение не предполагает движения или развития. Каждый объект — вещь-в-себе, законченное высказывание, что, между прочим, странно: ведь плоскость лишена глубины, объема, содержание выносится на авансцену и здесь, ярко и аляповато, бьет между глаз — или в солнечное сплетение.

Гробман хорошо понимает суть нынешнего избытка — когда каждое языковое явление или понятие, символ или знак несут в себе бесконечное количество значений и отношений, коннотаций. Потому-то и можно экономить усилия, предлагая нам только лишь каркас или схему, — зритель вынужденно домыслит все остальное.

Так уж у нас всех устроена воспринимающая машинка: если мы видим изображение (или же любой культурный «текст», от клипа до полнометражного фильма), то обязаны его «прочитать», понять, освоить.

Художник построил стены, а мы надышали в эти стены жизнь, взяли в аренду или даже присвоили. Символизм сегодня невозможен: масло масленое. Даже малейшее колебание воздуха (звук) или полуслучайный штрих в ситуации сегодняшнего восприятия способен вырасти до обобщений планетарного масштаба.

Вот отчего умный ныне экономит, вынужден экономить, обращая избыток значений себе на пользу. Вот отчего пришло время простых историй: информационная травма настолько искорежила восприятие, что во всем нам отныне мнится значение и любой артефакт превращается, таким образом, в «Черный квадрат» Малевича, включая в себя все, что может быть включено. В этом смысле, конечно же, Гробман — художник, продолжающий и развивающий находки самого первого супрематического концептуалиста.

Экономия оборачивается бестелесностью: материальное состругивается, обнажая суть. Оголенные ребра эйдосов. И, что бы вы ни говорили, это у Гробмана тоже от Малевича. «Жизнь свою новую робкую / Пробует делать душа…»

 

Ходят козы шагом мелким
Опустив свои рога —
Не поддамся я проделкам
Хитроумного врага

Враг не дремлет и хлопочет
В тишине ночной ползет
Враг железный ножик точит
Но меня не проведет

Я его увижу первый
Смело брошусь я вперед —
И мои стальные нервы
Будет славить весь народ

(28 декабря 1983, Махане Баал-Хацор,
Самария,
469)

 

А рисовать Гробман любит профильные композиции, отсылающие одновременно к древнеегипетским росписям и древнегреческим фризам. Культовые примитивы, развернутые к зрителю боком, оказываются сопровождением к текстам, которые из-за этого уже не выглядят случайными.

Стиль его растет именно «оттуда» — из архаики. Так возникает игровая рекон-струкция несуществующего иудейского пластического языка, встающего вровень с языками других великих цивилизаций.

Не упрощение, но сгущение, нагнетание символического (чем «проще» — тем глубже, многомернее, суггестивнее, четче). Концептуализм дает Гробману метод реконструкции, хотя куда важнее метафизика, являющаяся содержанием — проявляющаяся через содержание. Я обрадовался, встретив в одном из гробмановских манифестов сочетание «магический символизм».

Тексты более не кажутся случайными. Они уравниваются в правах и в значении с изображениями (но и наоборот). Художник старается разными способами выразить и догнать то, что ускользает. Буквы — такие же магические эмблемы, визуаль-ные символы, архаические рисунки — продолжение языка другими средствами: сообщающиеся сосуды.

 

На сером фоне распят рисунок собаки, словно бы придавленный полосой цветущей земли, и надпись — вверху «Собачье», внизу «Небо» («Собачье небо», 1981, № 2413). Что тут важнее — иероглиф тела или разорванное тело словосочетания?

Надпись «Победа духа над телом» внутри одноименной картины (1993, № 2828) расположена внутри прозрачного монстра, тянущего свои загребущие ручки к голому человеку, закрывшему глаза. Алая лента финиша накрывает два этих профиля совсем как пласт цветущего дерна из «Собачьего неба».

Главным событием «Америки» (1993, № 2832) является не только профильный силуэт мексиканца (?), изо рта которого змеится через всю картину черная лента-змея, окруженная белым сиянием, но и крупные красные буквы на синем фоне с восклицательным знаком не в конце, но в начале: «!AMERICA».

Похожая змея с крестом во лбу, написанная гуашью, рассекающая холст на две симметричные половины, разделяет на две половины и надпись «Жид крещеный — змей верченый» (1995 № 2852). А имбецил со лбом, нависающим над острым носом, пытается потрогать крючковатыми пальцами надпись «Дурак» (1994, № 2840), словно бы зависшую перед ним в виде огненных буквиц в безвоздушном пространстве.

Гробман, кстати, любит гуашь, топорную и зачастую лишенную оттенков, зато крайне конкретную и определенную, думающую не о произведенном впечатлении, но о пользе дела. Гуашь говорит шершавым языком плаката, гуашью хорошо вычерчивать лозунги и мотто. Хотя в середине 90-х был у художника период, когда краска эта словно бы расквасилась и, подобно акварели, потекла.

Наверное, тогда Гробман отвлекся и расчувствовался, вспоминая предшественников («Врубель, Ларионов, Гробман» из «Трех Михаилов», 1992, № 2826), ушедших друзей (два портрета Владимира Яковлева 1992 года — № 2819 и № 2813) или признаваясь в любви — жене («Ира + Миша = любовь», 1992, № 2824) или земле, на которой выпало жить («Дождь в иерусалимских горах», 1992, № 2827).

 

А на бедной земле где упала небесная шерсть
Ходят овцы иные и мирно растения кушают
И для каждой овцы уже ножик отточенный есть
И огромный мешок переполненный мертвыми душами.

И откуда-то сбоку из тайных пространственных сфер
Там где чья-то безмерная длинная воля расстелена
Смотрит старый Абрам себялюбец и единовер
Смотрит грустно и даже немножко-немножко растерянно

(11 декабря 1984, Фара, Самария, 480)

 

Гробман одним из первых в новой истории русского искусства стал вводить в работы политические тексты и реалии. Из этого чуть позже возникнет, отпочкуется от концептуализма соц-арт. Закрепив за собой первородство, художник двигаться по этой дороге не стал — у него задачи иные. Но тем не менее он выделил внутри своего единого метатекста область повышенной социальной активности — спорадически возобновляемый цикл коллажей.

В Москву его привезут осенью — составной частью большой ретроспективы художника в рамках Третьей московской международной биеннале, куда Гробмана пригласили как международную знаменитость. Коллажи выставят в залах московского Музея современного искусства на Петровке, и каждый сможет увидеть серию, давно уже хранящуюся в частной коллекции.

На небольшие листы картона художник наклеивает вырезки из советских (и не только) газет и журналов, соединяет их своими подписями и рисунками в единые тематические лабиринты, выворачивая смысл опубликованного наизнанку. Язвит, хохмит и издевается.

Открытки и календарики, обложки журналов и портреты вождей, царей и деятелей культуры, фрагменты шедевров из «Родной речи» и буквицы из «Букваря». Рекламные листовки и винтажные фотографии — физкультурников на параде и семейные, пожелтевшие... «Генералиссимус», самый известный лист 1964 года, находящийся, правда, не в коллекции у Виктора Новичкова, но в кельнском Музее Людвига (и повторенный на литографии 1989 года), объединяет три смысловых центра-пятна.

На самом нижнем — фотография Сталина, вырезанная из партийной агитки, наклеена на шершавый овал, похожий на карту звездного неба. Над Сталиным — в квадрате, испещренном точками, две другие вырезки: гравюра с лицом Суворова, и, отдельно, ключ. В третьем окошке, самом маленьком и геометрически правильном, на фоне то ли молекул, то ли цветов (может быть, небесных светил?) поясной гравированный бюст еще одного Суворова. Три этих автономных изображения связаны нарисованными художником нитями, канатами, траекториями (двойной лыжней?), так что кажется: Сталин, ведущий свою «родословную» от предшественников, выкатывается на первый план.

Белые поля картона, на которые Гробман наклеивает изображения, символизируют белый медийный шум, медийную агрессию, на их фоне и возникают отдель-ные информационные сгустки и идеологические тромбы. Понятна терапевтическая функция, которую несут эти коллажи: расчистка завалов, наведение порядка внутри одной, отдельно взятой головы.

Коллажи важны «вскрытием приема», лобовой, прямолинейной работой, помогающей понять общий метод художника Гробмана, который и в больших своих работах изобретает единый язык, построенный на фрагментах других вторичных моделирующих систем.

Однако только здесь, в коллажах, многомерность подменяется пропагандистской ясностью агитки: Гробману важно нарушить сложившийся строй обычных представлений, выказать себя нарушителем всех границ, человеком предельно не(полит)корректным.

Акценты нынешних арт-практиков переносятся с сугубо пластических задач (высоким формальным мастерством никого не удивишь) на идеологические. Художник сегодня — это прежде всего мыслитель, интеллектуал, формулирующий фронт новых смыслов. Нарушение клише и прав, преодоление стереотипов и есть сегодня наиболее важная задача.

Обломки советской цивилизации, обрывки коммунистического агитпропа, сдобренные иронией отрицания, соединены здесь в «Коктейль Молотова», напомина-ющий о неистребимой живучести социально-политических штампов. Меняются эпохи и общественные формации, только «бытовое сознание» остается неизменным.

 

Так на пороге двух миров
Живет душа-гермафродитка
И раздирает паразитка
Успокоения покров

(27 декабря 1991, 576)

 

Собственно, так творческий метод Гробмана и оказывается дорогой в оба конца: в масштабных гуашах он актуализирует, делая современными, архаические пласты сознания. А в коллажах, настоянных на реалиях затонувшей Атлантиды недавнего прошлого, он выступает археологом, склеивающим черепки. Время для него — сырье, строительный материал, из него возводится воздушный лабиринт, в котором веет дух синтеза и созидания.

В беседе с Мириам Тувии-Боне, приведенной в каталоге выставки «Понятное искусство» (выставка проходила в Музее израильского искусства Рамат-Гана, 1992 — 1993), Михаил Гробман говорит о своих работах, описывая в том числе и специфику коллажей: «Мы вводим и соединяем в одной работе разные стили, чтобы разрушить статику, возникшую как результат влияния одного стилевого вектора. <…> Время, соответствующее определенной художественной идеологии, выбранное по индивидуальной потребности художника, тоже участвует в создании статической ситуации. В наших работах происходит также конфронтация абсолютно разных общественных или психосоциальных позиций. Работа с временем как с сырьем требует и от зрителя подвергнуть сомнению общепринятые установки. Кроме того, производится попытка проверки самого понятия истины, подвергается сомнению возможность пользоваться истиной для различных пророчеств, само понятие которых доводится до абсурда».

Версия для печати