Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2009, 10

Звезды над Телецким

рассказы

Богатырева Ирина Сергеевна родилась в Казани. В 2005 году закончила Литературный институт им. А. М. Горького. Живет в Подмосковье. Как прозаик дебютировала в 2007 году в “Новом мире”.

 

Универсум

 

1

 

Может быть, потому, что она была единственным человеком, кто никогда не спрашивал, как и чем он живет; может быть, потому, что виделись нечасто, и она не успела ему надоесть; только позвонил Макс именно ей и попросил за него поработать.

— Для тебя это не составит труда, — сказал он. — Я постарался закончить все свои дела, встречаться с клиентами тебе не придется. Только отвечать на письма, но так, чтобы не отказывать. Я не хочу, чтобы кто-то сорвался. Тебе надо будет отвечать так, чтобы ответить всем правильно.

Маха опешила. Но сумела не подать вида.

— Почему ты не поставишь в ящик автоответчик?

— Именно потому, что я тебе только что сказал.

— Хорошо. — Маха сделала равнодушный голос. — У моей соседки есть Интернет. Я буду иногда проверять твою почту.

— Нет, ты не поняла. Я хочу, чтобы ты пожила это время у меня.

Ей оставалось только закрыть рот и согласиться.

Может быть, конечно, сейчас все его знакомые заняты, а я одна болтаюсь не при деле… Иначе не могу понять, почему он выбрал меня.

Махе всегда казалось, что у Макса должна быть куча друзей, каждый из которых готов выполнить любую его просьбу по первому слову. Именно поэтому она никогда не набивалась ему в дружбу. Они могли приятно, но недолго поговорить, когда встречались, а потом не видеться месяц. Созванивались, только если была отчаянная друг в друге нужда. Как сейчас.

Всю неделю до его отъезда Маха ходила гордая, счастливая и таинственная. У нее с Максом были общие знакомые, но никто из них ничего о его жизни не знал и уж тем более не мог похвастаться, что бывал у него дома. Перспектива пожить у него была явным Махиным превосходством над всеми. Это было ее счастье и ее тайна.

Никому ничего так и не рассказав и не предупредив соседок, Маха собралась однажды и ушла из общаги.

 

Макс жил в таком равноудаленном от всех центров районе Москвы, забравшись куда уже оттуда не выезжаешь. У него была однокомнатная квартира в панельном, худостенном доме на первом этаже. В дулах подвала под ним жили дикие городские кошки, за решетками окон над ним — многодетная семья азербайджанцев. Сам Макс между всем этим на кухне своей квартиры: тут плита, раковина, на стене висит шкафчик, под окном диван, на котором Макс спит, а перед диваном — стол с компьютером. Компьютер старый, с круглым маленьким монитором. Вся настоящая, дорогая и продвинутая техника находилась в комнате.

В комнате была Максова мастерская и святилище. Окна давно и наглухо зашторены. Компьютер, который жил там, был способен воссоздать зрительные образы нашего бренного мира с убедительной точностью или даже лучше. Огромный принтер пил разноцветные чернила белыми трубочками и печатал шедевры Максова “Canon’а” в любом формате.

— Я прошу тебя туда не ходить, — сказал Макс, оставляя Маху в квартире.

— Синяя борода запирал на ключ свою заветную комнату.

— Зачем мне это делать? Я знаю, что ты не войдешь, пока не надо.

Уходя, он показал ей все продуктовые магазины по дороге к метро. Рядом с каждым из них дежурила своя свора собак.

Скоро я всех вас буду знать в лицо, думала Маха, возвращаясь мимо собак в Максову нору. Она шла по пегому от мокрых тряпочек листьев асфальту, и ей представлялись скучные дни ее дежурства в этом сером многоэтажном районе.

 

Еще раз, уже тщательно, оглядела доставшиеся ей в опеку квадратные метры. Кроме стола и дивана в квартире был шкаф. Он стоял в коридоре. В нем жила одинокая зимняя куртка. Домашние древние джинсы, свитер и рубашку Маха нашла рядом с диваном, в углу кухни. Макс не был неряхой: вещи аккуратно сложены, там у них родное место. В ванной, в тазике под раковиной, ждало своей участи грязное белье. Вся сантехника была грустного цвета опавшей листвы. Помыв руки, Маха по инерции подняла глаза над раковиной, чтобы посмотреться в зеркало, и увидела вместо себя стену в старом кафеле.

Макс не неряха. Он просто очень привык жить один. Одному много ли нужно? Тем более мужчине, думала Маха. Еще она подумала, что зря не зашла в магазин по дороге: в посудном шкафчике были яйца, сушки и банка кофе. Под раковиной — пакет с картошкой и бутылка масла. Ей стало ясно, почему Макс такой худой.

 

Предки не станут в общагу звонить, там меня никто не хватится, думала довольная Маха. Она чувствовала себя так, будто выиграла круиз на острова. И дело не в том, чтобы отдохнуть в квартире после общаги. Ей уже приходилось оставаться на ночь у друзей или стеречь домашних любимцев уехавших знакомых. Но то были все такие же, как она, иногородцы, чаще земляки, сумевшие уже снять жилье. А тут — Макс.

Она и Макс — это два совершенно разных мира. Начать с того, что он был москвич. Самый настоящий москвич, не в первом поколении, из тех, чьи забытые, но еще живые предки доживают свой век в дореволюционных комнатушках Покровки и Малой Бронной. Жизнь поколений среди городского камня сделала их растерянными, задумчивыми, будто оторванными от земли и прицепленными к небу на воздушных шариках. Маха ощущала себя рядом с ним розовощекой великорусской крестьянкой, крепкой в кости и неутомимой, как лошадь.

Иногда Махе казалось, что Макс не знает жизни. Это бывало, когда он общался с простыми людьми, какими-нибудь работягами, водителями, грузчиками или продавцами на рынке. Махе казалось тогда, что Макс смешон. Но через некоторое время она убеждалась, что он знает о жизни что-то больше и глубже. Это случалось, когда такие вот мужики вдруг становились мягкими и были счастливы делать все, что Макс ни попросит.

Его вообще все любили. Почему так получалось, никто не знал; каково было Максово заветное слово, что все люди, самые гордые или угрюмые, оборачивались к нему с улыбкой. Это происходило само по себе. У него было много знакомых, но никого он не подпускал к себе близко. Все могли рассуждать с ним о смысле жизни, но никто не знал толком, где он живет. Каждый знал, что он фотограф, потому что везде он ходил со своим лупоглазым круглобоким “Canon’oм”, но никто никогда не видел его работ.

И вот Маха ощутила, что выиграла в лотерею. Теперь она знала больше, чем знают все. Теперь она видела больше, чем видели все. Но по какой-то внутренней счастливой убежденности она понимала, что ничего никому не расскажет. Пусть гордость и счастье переполняют ее, но она никому никогда не расскажет, что знает о Максе больше. Он ее об этом не просил, но причастный тайне — ее хранитель. Маха понимала это и от удовольствия жмурилась.

Предки не станут в общагу звонить, там меня никто не хватится…

 

Домывая на кухне пол, она вдруг поняла, что требовательное попискивание — не сигнализация чьей-то иномарки под окном, а позывные компьютера. Двинув мышкой, разбудила монитор и увидела восклицательный знак: почтовый ящик был переполнен.

Макс предупреждал, что почту надо снимать и сгружать в компьютер. Сделав это, Маха принялась за ответы.

Он учил, что отвечать надо сдержанно, но емко. Все вопросы разъяснять (файл с ценами и пояснениями открыт). Если что-то Маха сама не понимает, отвечать уклончиво, но так, чтобы никто не догадался, что отвечает она, а не Макс. Новые заказы принимать с радостью, но сроки и детали не обсуждать. “В общем, тебе надо быть гибкой и текучей. Но ты женщина, тебе легко будет подстроиться, это в вас природой заложено”.

По первым же письмам она поняла, что Макс был не только фотографом. Он был еще компьютерным художником и интернет-дизайнером. Он вел онлайн-семинары или курсы по этому мастерству. Он делал макеты реклам на улицы. Он мог создавать виртуальные миры. Короче, он занимался тем, в чем Маха ничего не понимала.

Но он убедил меня, что ничего сложного тут нет. Значит, мне и не надо понимать. Конечно, чего тут такого… Маха тронула пальцами клавиатуру с чувством пианиста перед большим залом. В зале замерли. В зале не дышали. В зале ждали первых аккордов. Маха поняла, что начисто забыла все ноты.

“Здравствуйте, уважаемый Т., — стала выжимать из себя. — На Ваш вопрос по поводу стоимости разработки страницы кинологического сообщества спешу ответить…” Пальцы разбежались по клавишам и остановились. Маха прислушалась — зал напряженно молчал. Слушатели не узнавали мелодии: все ноты были фальшивы. Она решила выяснить, как отвечал Макс, и залезла в старые письма.

И сразу поняла, что никогда бы не решилась писать так: ей бы казалось, что она распугает всех клиентов. Вот кто-то просил сайт про азиатские танцы. Он хотел, чтобы первая страница отражала текстуру бубна из кожи горного архара, а по бокам свисали красные помпоны.

“За ваши деньги, — писал в ответ на это Макс, — можно снять кожу и с горного архара. Но ограничения в бюджете позволяют вам только козу. И о помпонах придется забыть”.

Сжатость фраз, рубленые глаголы, строго предметные описания несли в себе тяжелую ясность и прямолинейность видения. Там, где она могла написать пять слов и так до конца не решить, писать ли шестое, Макс ставил два и забывал об этом. Попробуй писать так сама — выйдет пошлость. Но и все те обтекаемо-вежливые канцелярские формулы, что имелись у нее наготове, не годились: они дадут людям ощущение, что Максом можно крутить как угодно.

Маха решила брать уже готовые фразы из старых Максовых писем. Отправив несколько коллажей, она ощутила, что это отдаляет людей. Получались какие-то безликие големы. А надо было писать так, чтобы человек был готов ждать Макса сколько угодно долго. Чтобы он был счастлив, когда Макс ему что-то сделает.

Чтобы отвечать достойно, надо набраться такого же спокойствия. Надо твердо увериться, что ты можешь все и люди будут счастливы от твоей работы. Надо стать профессионалом до последнего пикселя. Короче, надо стать Максом.

 

Настроив программу на автоматический прием, Маха ощутила, что у нее нет времени на изобретение велосипеда. Нужно было срочно войти в роль. Нужно было перевоплотиться, чтобы сделать ту работу, что ей поручили, на отлично.

Но Макс и она — это что-то совершенно друг другу противоположное. Мало того что он мужчина, а Маха нет, мало того что у него математические мозги, а у нее с этим всегда было туго, мало того что он москвич, а она далеко, далеко не то, — Макс был ее старше, он уже давно жил своей, самостоятельной и взрослой жизнью, а Маха только училась не заботиться о том, как оценит ее поступки мать.

Она села и крепко задумалась, с чего начать, чтобы вжиться. Попыталась представить, с чего бы начал Макс, окажись он на ее месте. Ничего не придумала и натянула на себя его одежду.

Всегда казалась себе меньше и круглее Макса. В талии джинсы сошлись, штанины подкрутила. Свитер висел мешком, и это было ужасно приятно. Свитер был старый, мягкий. Джинсы тертые, уже бесцветные. Залила кипятком кофейную стружку. Взяла сушки и устроилась перед монитором. Красота. Большего действительно не надо.

Письма сыпались дождем, но она не спешила. Нужно найти верный тон, нужно попасть в такт.

Итак, вот есть клиент. Клиент хочет знать, сможет ли Макс сделать то-то и то-то. Как быстро он это сделает и во сколько это ему, клиенту, обойдется. Что отвечать на это? Услужливость, приветливость — это от женщины. Значит, никаких конечно и разумеется. Нельзя бравировать и завышать цену, значит, никаких легко и в два счета. Постараюсь, давайте посмотрим — это неуверенность ее возраста, Макс тверже стоит на ногах. Что же ответить?

 

 

Она еще раз вчиталась в письмо клиента. Он явно не знал, с чем имеет дело, и заранее боялся, что с него слупят втридорога. По-женски она хотела его успокоить, расписать все этапы работы, дать прайс и уверить, что деньги, которые он платит, стоят того. Но она тут же увидела, что, успокоенный, он сядет на шею и начнет требовать отчета за каждый шаг. Такого человека надо заставить действовать самостоятельно.

Вы сами-то понимаете, чего хотите? — слишком резко и с ложным чувством превосходства. Так пишет человек, который хочет самоутвердиться.

В целом подобная работа входит в перечень выполняемых мною услуг, однако… — можно не продолжать.

Маха глотнула кофе и взглянула в окно. В ноябрьских, пропитанных водою сумерках зажигались фонари. Желтый их свет выше Максова окна окрашивал летучую морось. Ответ пришел легко и естественно, как вдохновение:

“Напишите подробно, что вы хотите”.

Пальцы и клавиши были послушны. Все ноты прозвучали чисто, как свежий воздух. Публика успокоенно вздохнула.

 

 

2

 

Азербайджанцы наверху просыпались очень рано. Глава семейства работал водителем на автолайне и уходил ни свет ни заря. Маха слышала, как в однокомнатной квартире на втором этаже распевалось многоголосье, когда сворачивалась калачиком на диване после ночного бдения перед монитором. Просыпалась она от писка переполненного ящика около двух часов дня.

Взяв нужную ноту, она чувствовала, что работа спорится, и была довольна. Сначала ей требовалось усилие перед каждым письмом, потом слог ее отточился. Оставалось только успевать прочитывать запросы.

Очень скоро она поняла, как удобно, когда дома есть пакет картошки и бутылка масла. Потом — почему сантехника имеет цвет опавшей листвы. Потом догадалась, что белье в тазу не скоро дождется своего часа. Если сначала она по-женски видела все это и хотела исправить, то теперь перестала замечать. Она становилась Максом, а Максу было довольно того, что он имел. И, совершенно как он, она не успевала ничем другим заниматься.

Я узнаю его лучше, чем предполагала, думала Маха. Даже не заходя в запретную комнату.

 

“Приветик. Давненько тебя не слышно. Я вывесила свои фотки на страничку, зайдешь, посмотришь?” И ссылка.

Спам, подумала Маха и удалила письмо. Скулы свело, как от лимона, когда представила, что там могли быть за фотки.

На следующий день с того же адреса пришло письмо. Теперь оно было еще более немногословно: “Зашел? И как?” Ссылки не было.

Странный спам, подумала Маха. Отвечать не стала. К тому моменту она была увлечена клиентами и так натренировалась в своей пьесе, что даже позволяла себе импровизировать.

Азербайджанские дети уходили в школу и возвращались из школы. Дети были разного возраста, они ходили в школу посменно. Утром старшие слушали африканский рэп. После обеда младшие слушали Верку Сердючку. Их отец вечером ставил свою “Газель” прямо под Максово окно, и тогда в квартире начиналась другая музыка: оперы семейных скандалов, арии детских ревов. Маха слышала все это через потолок на кухне.

“Чего молчишь? Это Надя. Извини, что пишу на этот ящик: у меня комп полетел, а адрес там был. Этот твой адрес в сети достала. Что думаешь о фотках? Мне действительно интересно знать твое мнение”.

Письмо с того же ящика. Маха присвистнула. Я буду знать о Максе больше, чем предполагала. Я буду знать о Максе больше, чем он сам предполагал.

Женское любопытство зажглось в ней сигнальной лампочкой. Отложив остальную почту, она перерыла весь комп, но никаких намеков на другие ящики не нашла. Никакой переписки, кроме деловой. Если и было у Макса что-то иное, то на другом компьютере, в комнате. Маха прошлась перед закрытой дверью, как ходит кошка вокруг холодильника. Но нет, это не та причина, по которой стоит нарушать обещание. Маха вернулась к себе на диван.

Вокруг Макса всегда было много женщин. Они тянулись к нему, как пчелы, хотя он никогда ничего для этого не делал. Он не был неотразимым красавцем. Он никогда ничего им не обещал. Он вообще ничего для них не делал, а они тянулись, не понимая, зачем и чего они от него хотят. По крайней мере, для Махи это была загадка, но она была уверена, что раз такое творится в той небольшой компании, где они с Максом общались, то же самое было в любых других компаниях, где Маха не могла Макса видеть.

При этом личная жизнь его оставалась глубокой тайной, и ни разу не ходили слухи ни об одном романе. Со всеми, кто хотел этого, Макс мог беседовать, созваниваться, ходить гулять… Обычно девчонки возвращались с таких прогулок свежими и просветлевшими, как будто узнали о жизни что-то важное — в общаге всегда видно, какое у кого настроение.

Все женщины, которые появлялись рядом с ним, казались Махе необыкновенными. Девчонки, соседки по общаге, поговорившие с Максом час в курилке, освещались каким-то таинственным ореолом. Все неизвестные ей женщины, о которых он порой рассказывал, были для нее прекрасны и мудры, как греческие богини. Она чувствовала болезненную к ним тягу, похожую на любовь, похожую на любовь к звезде — они были недосягаемы, эти женщины, но в каждой из них было что-то, что отличало их от остальных, что отличило их от остальных для Макса.

Такова же была сейчас для Махи эта девушка. Можно было бы, конечно, оставить это письмо (и другие, если будут) без внимания, но лампочка женского любопытства мигала и трезвонила, как сигнализация на телефоне в комнате глухой старушки. За этим письмом стояла Максова жизнь, та, куда он никогда никого не пускал, — личная. Приоткрыть, заглянуть одним глазком — и назад. В этом нет никакого обмана или нарушенных слов. В комнату он просил не ходить, Маха не пойдет. Но на письма просил отвечать. Маха ответит.

Ей захотелось написать так, чтобы девушка рассказала о себе все, чтобы раз и навсегда разрешить для себя эту загадку. Но она понимала, что этим спугнет ее. Надо было набраться терпения. Надо было вздохнуть воздуха и лечь на дно. Надо было писать от имени Макса.

“Привет. Сейчас очень занят. Загляну, как смогу. Тебя тоже давно не было слышно. Как дела?”

Конечно, если они были очень уж близки, холодность ее удивит. По ответу это будет сразу видно. По ответу вообще все будет сразу видно. Это была приманка. Надя заглотнула ее с радостью, ответ пришел через пятнадцать минут.

“У меня все хорошо. Комп полетел. Зато теперь я устроилась на работу, тут есть Интернет, я в любое время смогу писать тебе. Правда же клево? Но ты не бойся, я не стану тебе надоедать. А если стану, ты мне скажи, ладно?

Никитка болел на прошлой неделе. Мы с мамой дежурили по очереди. Вроде сейчас получше. Я учусь смотреть на них так, как ты учил. Вроде иногда получается. Тогда чувствую себя легко и свободно. Но потом снова утягивает.

Мне странно видеть этот город теперь: я вижу и то, что помню сама, и то, что учил видеть ты. Получается какое-то наложение кадров, и я не знаю, какая картинка реальней.

Кстати, у нас уже месяц лежит снег. У вас нет еще, наверно. А как у вас? Вообще напиши, как у тебя дела, давно мы с тобой не общались”.

От письма попахивало разлукой, неудавшейся семьей, неудовлетворенностью жизнью и свежими детскими пеленками. Лицо у Махи стало серым: очень уж не хотелось влезать в чужие мелодрамы. Хотя вдруг это мой… то есть Максов ребенок, подумалось внезапно, и по спине побежали мурашки. Но даже если это так, Макс сейчас не там, значит, у него есть на то причины, а разбираться в них Махе не хотелось. Как и вообще разбираться далее в этих отношениях. Она по-мужски ощутила брезгливость и скуку от бабьей тоски и не стала отвечать.

На следующий день Надя написала сама. Она как будто угадала, как воспринял Макс нытье, и писала иначе:

“Привет. Сейчас шла на работу, сумела схватить снегирей (я теперь везде с собой фотик ношу, как ты (смайлик). Пять красных-красных снегирей на обледенелой ветке. Должен получиться хороший кадр, если я все правильно сделала, как ты учил. Я очень на это надеюсь. Как сделаю, залью на ту же страничку”.

Маха улыбнулась. Молодец девочка, подумала почему-то, и захотелось ответить. Написала немного про дождь за окном, про кучу дел, которой завален Макс. Подумала, поморщилась и как бы между прочим спросила, как здоровье Никитки. Если это их ребенок, то по ответу сразу все станет ясно. По ответу вообще все станет ясно. Хотя мне в принципе все равно, чей там у них ребенок.

Надя улыбалась в своем ответе каждой строчкой:

“Вчера к Никитке приходила девочка. Мама ходит мимо двери на цыпочках. Мне шикает: у Никиты гостья, отличница из его класса, она ему уроки рассказывает, чтобы он не отстал. А сама к ним в дверь стучится, мол, может, чайку принести? Десяти минут не дает им одним побыть. Я говорю ей: ты боишься, что они целоваться там начнут? Она на меня руками замахала: что ты выдумываешь, дети в шестом классе! И опять к ним: чайку не принести? Кстати, ты ни разу не рассказывал, есть ли у тебя кто-нибудь? В смысле братья-сестры?”

Маха понятия не имела, есть ли у Макса братья-сестры, есть ли у него вообще кто-нибудь. Но насчет Нади ей все стало ясно, и с удивлением она почувствовала, как от сердца отлегло. Вот еще, глупости, проворчала она, слямзила из старого Максова письма совет начинающему фотографу, как правильно править цвета в фотошопе, и отправила Наде. Это тебе к снегирям, приписала от себя.

 

Утром у кого-то из верхних детей случился день рождения. Маха слышала, как там визжали и хлопали в ладоши, а потом увидела целый табун упитанных улыбчивых мордочек с черными волосами и глазами; увешанные воздушными шариками, они выкатились из-за угла дома и попрыгали в стоящую под окном “Газель”. Глава семьи завелся, и они все укатили.

Маха продолжала отвечать на письма, но без особого интереса. Кому-то почти нагрубила. Зашла на несколько форумов, где часто обитал Макс, почитала треп профессионалов на темы и без, ушла из форума и нажарила себе картошки. Стала есть со сковородки, держа ручку черно-масленым полотенцем и уставившись в окно. На улице дул ветер, с дворовых деревьев сдирало последнюю желтизну, за фонарь выше окна зацепился и одиноко шуршал черный полиэтиленовый пакет. Хоть бы он кошку, что ли, завел, подумала Маха. Она поняла, что совершенно не хочет заниматься письмами, пошла и замочила белье.

В этот день что-то было не так, а что — она не понимала. Как будто остановилось время. Как будто бы совсем недавно все смотрели сюда, в эту квартиру, лезли в ящик со своими письмами и заказами, жаждали советов — и вдруг исчезли. Нет их, а если есть, то совсем мало. Время остановилось, стало липким, как пальцы, которые размяли апельсин. И чего-то не было. Маха пошла стирать и вспомнила, что сегодня суббота.

Вот почему она не пишет, осенило вдруг. Суббота — выходной, а у нее Интернет на работе. Блин, как все просто…

Она легко перестирала все и перечистила. Вернулась к компу и ответила на пару пришедших писем. Увидела в окне, как высыпали из “Газели” черноволосые дети с пакетами из “Макдоналдса”, в колпаках и бумажной мишуре, с игрушками-мутантами в руках, еще более круглые и улыбчивые. Скоро потолок начал подпрыгивать от музыки и ора.

Напишу ей сама, решила Маха. А то вдруг она обиделась, что я так скупо ответил.

Ей хотелось написать, какая за окном осень и как тоскливо шуршит пакет на фонарном столбе. Как по ночам ей кажется, что капли воды из кухонного крана выстукивают ритм стародавнего джазового хита. Как быстро весь мир забыл, что она существует, и позволил ей пропасть. Но надо было писать про Макса, а что Макс? Она же его совсем не знает. Видит ли он черно-желтую осень, слышит ли джаз в раковине, ждет ли звонков от своих друзей? Да и есть ли друзья у него, у Макса?

— Черт побери, да он просто замкнутый себялюб! Никого у него нет, и он сам никого знать не хочет! Высокомерие чистой воды, вот это как называется. Дворянская кость, голубая кровь… интеллигенция, блин! Да он просто боится этой жизни, потому ни с кем не общается больше, чем по инету. Что он может ответить этой девочке? Что он может ей дать, кроме банальных советов за жизнь?! Да она же просто-напросто любит его, козла, а он это, поди, и не замечает!

Она замолчала и застучала клавиатурой. Она хотела ответить так, как, думалось ей, было бы приятно читать девочке из провинции. Поэтому она стала писать, что Макс все время вспоминает, как они общались с ней; что он даже думает, они еще смогут встретиться, кто знает; что в этом мире не бывает такого, что проходило бы бесследно, и если осталась хоть капля тепла в этой промозглой осени…

Она написала это, перечитала, плюнула и удалила. Ей совсем не хотелось делать из Макса слюнявого дурака. К тому же она не знала, встречались ли эти двое друг с другом. И вообще, она могла бы испортить Максу жизнь подобным письмом: вдруг бы эта Надя, расчувствовавшись, взяла бы да и приехала к нему сюда, с вещами… От этой мысли Махе стало смешно: если она захочет Максу насолить, обязательно сделает что-то подобное.

Она задумалась снова и вдруг написала:

“Если бы раньше мне сказали, что я буду там, где я теперь, буду заниматься тем, чем я сейчас занимаюсь, и знать то, что я знаю сейчас, — если бы мне сказали все это раньше, мне было бы очень смешно. Но теперь я знаю, что смеяться лучше после. Научиться видеть привычное по-новому, научиться относиться отстраненно к людям, которых знаешь давно, видеть их самих, а не свое сложившееся годами к ним отношение — это только первый шаг к тому, чтобы начать меняться. Рано или поздно судьба поставит тебя в такое положение, когда увидишь мир будто чужими глазами. Тогда хочешь не хочешь, а начнешь смотреть на все иначе. И что ты увидишь? Не исключено, что увидишь даже себя, какой ты есть там, вне этого человека, глаза которого на тебя смотрят. Дай бог тебе тогда не свихнуться от того, что увидишь”.

Маха перечитала письмо и не смогла понять, о чем оно. Она даже не смогла понять, кто это писал — она или Макс. Это было похоже на его манеру говорить, но по какому поводу, она не знала. Перечитав снова и снова, она решила, что в письме нельзя ничего ни прибавить, ни отнять, и отправила его Наде.

 

 

3

 

Когда они с Максом познакомились, была такая же осень. Она оказалась со своей институтской группой в новом доме отдыха под Москвой. Они тогда были на втором курсе, и их неожиданно сняли с занятий на неделю и отправили туда досрочно отрабатывать летнюю практику: они должны были расписывать свежекрашеные стены. Как будущим архитекторам им поручили даже разработать оформление для всех помещений. Позже выяснилось, что хозяин базы — какой-то родственник деканши, студенты были бесплатной рабсилой, но им тогда это было не важно, все с восторгом принялись за проект. Посетителей не было, в номерах для гостей шел ремонт, они жили в комнатах для персонала — узких двухместках с белыми стенами.

Макс тоже был там. Владельцы дома отдыха пригласили его в качестве фотографа. Он ходил с двумя камерами — цифровой и пленочной. На цифровую снимал в здании, в том числе измазанных в краске студенток на стремянках. Как он объяснил — для Интернета. На пленку шли виды вокруг — лес и скучная коричневая речка. Для рамки, как сказал он.

Макс не держался особняком, но и не лез к студентам. Он относился к ним как к коллегам, любил обсуждать цветовые гаммы и орнамент, но не приходил на их вечерние гитарные посиделки. В итоге девчонки признали его чем-то вроде вожатого их пионерского лагеря: дарили анонимные стихи на клетчатых бумажках, приносили под дверь его комнаты букеты кленовых листьев и грустных последних астр, зазывали к себе после ужина и просили рассказать что-нибудь интересное “на ночь”, шептались о нем и сочиняли сплетни.

Маха с напарницей очень долго рисовала белые античные колонны по лазурному фону в спортивном зале. Зал находился в дальнем корпусе, и поэтому она почти не была знакома с Максом. Видела его в столовой, но до их корпуса он так и не дошел со своей цифровухой, а поговорить после смены с ним не приходилось. Да ей и не хотелось: все свободное время она старалась проводить вдали от пропахших растворителем стен, гуляла вокруг здания, ходила в лес.

Так она пошла туда однажды и заблудилась. Лес был хилый, и ей казалось, что заблудиться в нем может только слепой: две грунтовые дороги с размытыми колеями пересекали его, куча троп поменьше и побольше, все вели к перекрестку. Одна из дорог выходила на асфальт, до ближайшей деревни. Другая — в поле. В таком лесу прятаться негде, не то чтобы теряться. Маха за пару дней успела обежать его весь по этим тропкам и дорожкам и всегда возвращалась в дом отдыха до темноты.

Но ее соблазнил мох между деревьев, и она ушла с тропы. Мох был плотным, упругим. Нога уходила при каждом шаге в какую-то влажную темноту, которая пропадала, как только убираешь ногу, и в этом было что-то захватывающее, первобытное, чему Маха не могла сопротивляться и шла по мху, или плыла во мхе, глядя только в появляющуюся темноту своего следа и на то, как мох потом ее сглатывает.

В сумерках Маха поняла, что не знает, куда идет. Прошла немного вперед, думая, что просвет между деревьев — тропа или одна из грунтовок. Но там опять был мох. Тогда прошла назад. Ничего не менялось. Мох был все такой же манящий, как миллионы лет назад.

Махе всегда казалось, что заблудиться в лесу невозможно. Так хорошо она себя чувствовала между деревьев, так, казалось ей, хорошо чувствовала каждое дерево. И ни капли они не одинаковые, все разные. Как можно запутаться в них? А тут — запуталась. Оглядывалась и не видела выхода. Всматривалась в мох — и не видела своих следов. Он давно сожрал все следы, этот первобытный мох. Деревья стали сплошным серым фоном. Как говорится в таких случаях, стемнело быстро. Это слишком красиво так говорится…

Маха поняла, что не может даже закричать — такая тишина вокруг. Не может по-настоящему испугаться, чтобы по-настоящему захотеть себя спасать. Слишком все казалось ей сказочным — и лес, и мох, и то, что она тут одна, и даже то, что искать-то ее не будут, это она знала: в комнате ей посчастливилось жить одной, близких подруг в группе не было, по нелюдимой своей склонности она никому никогда не говорила, что ходит в лес.

Это то, что я сама себе выбрала, думала Маха, чувствуя, что от сумерек странно слепнет. То, что я сама себе всю жизнь выбираю.

Она пошла вперед наугад. Глаза стали привыкать к темноте. Пыталась запоминать деревья. В какой-то момент ей казалось, что она что-то узнает, может, где-то здесь свернула с тропы? Но никакой тропы не было. Задумалась, тепло ли будет спать во мху. Но мох стал неприятно сырым. Маха подумала, не идет ли она уже по болоту, стала решать, повернуть ли назад, но тут услышала звук воды и вышла к ручью.

В темноте он казался жидким оловом. У него было очень удобное, глубокое русло, и он тек почти молча, взблескивая глянцево-белым. Маха присела и попила, черпая ладонью вкусную воду. Когда подняла голову, на секунду показалось, что смотрит в зеркало: напротив был человек. Или не было человека, а была ночь, собравшаяся в его образ. Она испугалась смертно, тело стало тяжелым и холодным, будто отлитым из железа, ничего сказать или сделать не могла. Но в следующее мгновение уже и не нужно было: из ночи проступило лицо, она узнала Макса.

Маха не увидела, что же нафотографировал он тогда в сумерках. Когда выходили из леса вдвоем, ей было даже немного жалко, что ее приключение так быстро и обычно кончилось. На следующее утро она нашла у себя на тумбочке разбитое зеркало, в тарелке с кашей — десяток английских булавок, а у их с напарницей стремянки была подломана верхняя ступенька. Зеркало она выбросила, кашу отнесла обратно на кухню и сама положила себе новую, поломанную ступеньку они заметили сразу и красили уровнем ниже. Больше в лесу они с Максом не встречались, и террор прекратился.

Он стал другом, хорошим знакомым, приятелем всей их группы. Как это произошло, Маха не заметила. Его звали на все посиделки, Макс стал приходить в институт, у кого-то были с ним общие дела и интересы, его стали заранее звать на защиты дипломов. Маха общалась с ним как все, не больше, не меньше, но она все время помнила тот застывший взгляд, каким он глядел на нее в ту ночь с противоположного берега ручья. Она помнила это и пыталась поймать в живых и теплых глазах Макса, когда он был в их компании, когда говорил, смеялся. Получалось, что она следила за ним молча, вцеплялась глазами и не отпускала. Макс это чувствовал, знал, постепенно привык и уже почти не оборачивался, когда она вот так вот, долго и пристально, выслеживала его.

Когда у нее появился сотовый телефон, дала ему свой номер. Он поблагодарил, записал, а через неделю позвонил и сказал:

— Когда ты видишь что-то, что не можешь понять, самое смелое — позволить этому остаться таким, как есть, — непознанным.

Маха не узнала его. Она похолодела и молчала долго. Потом голос связался в ее сознании с образом Макса, и, совершенно как тогда, на ручье, страх тут же прошел.

— А, привет, — сказала она. — Я рада, что ты позвонил.

— Вот видишь, — сказал он. — Ты снова превратила меня в то, что способна узнавать. — И он засмеялся.

 

За выходные она сделала уборку на всей доступной ей территории и подольше посидела в форумах. Почты было немного, она отвечала на письма сразу, Надя не писала, форумы стали единственным развлечением. Она уже получала удовольствие от чтения. Появился интерес. Она не оставляла сообщений, но постояльцы форума узнавали о присутствии Макса, и в личку стали приходить сообщения, типа здорово, как дела, чего молчишь и т. д. Маха игнорировала с легкой совестью, решив, что Макс тоже не был склонен к трепу. Но ощутила некоторую гордость оттого, что его ждут. Прошлась по ссылкам, обучающим и профессиональным. Стала ощущать, что какие-то знания в голове откладываются.

Скоро я буду отвечать на письма не хуже Макса, думала она. Скоро я буду отвечать на письма с таким же знанием дела, как Макс.

Выходные кончились, ящик снова стал разрываться. Приходили новые клиенты, возвращались старые. Теперь Маха не только называла цены, но и позволяла себя вдаваться в детали, обсуждать подробности. Стали всплывать в письмах такие вещи, которых она не знала, тогда она залезала в Интернет и выясняла все, что могла. Информация не укладывалась в голове аккуратно, вылезала, путалась, комкалась. Голова распухла. Маха чувствовала ее как какой-то пузырь с глазами. Все это знать просто невозможно, ужасалась она. Потом оборачивалась на Макса, думала: а как же знает все это он? — и смиренно продолжала отвечать на письма. Время снова уплотнилось и ускорилось. Из-за компьютера не вставала.

Когда пришло письмо от Нади, Маха не сразу поняла, что в этом письме ее ни о чем не просят:

“Если бы я всегда понимала тебя, — писала Надя, — давно бы просветлела (смайлик). Но у тебя всегда все слишком просто. Наверное, ты старше, ты все это пережил и даже не помнишь уже, каково это”. Дальше она рассказывала, как ей тоскливо жить в этом городишке, где никто никому не нужен, как ей надоела ее мать, которая вся погружена в быт и совсем ее не понимает, как ей не хватает родной души в этой глуши… Ну, может быть, Надя не совсем так писала, но Маха не смогла читать все внимательно — ей стало скучно и противно.

Она меня не поняла, думала с негодованием. Она совсем не понимает, что я ей хочу сказать. Что Макс ей хочет сказать. Она продолжает надеяться, что ей кто-то поможет. Ну да, конечно, сейчас я приеду к ней, женюсь и увезу ее из этой дыры! Ну почему все бабы такие дуры!

Маха встала и нервно заходила перед окном. Она подумала, что если б она курила, сейчас наверняка закурила бы. Или если бы Макс курил… Хотя какая разница: ни она, ни Макс не курили, и думать об этом глупо. Но какие же все бабы дуры… какие бабы… Стоп!

Нет, Макс не стал бы так думать. Так думает она. Макс наверняка нашел бы, что написать. Он написал бы что-то отстраненное и мудрое. Ведь они затем к нему и тянутся. Они затем ему и пишут, эти девочки… Сначала тянутся, потом потихоньку влюбляются. Потому что он не раздражается и не хочет ничего для себя. Потому что он может их понять. Или если не понять, он может увидеть в них большее, чем женщину с проблемой, и показать: вот, смотри, ты есть большее, ты можешь больше, зачем тебе плакаться и вешаться кому-то на шею… Он может так написать, Макс. А почему?

Она как-то спросила его об этом. Да, Маха вспомнила: она как-то уже спросила его об этом, и он ответил, он сразу дал ответ на все ее вопросы — почему он такой, что в нем всех к нему тянет, — но Маха тогда его не поняла, она думала о другом.

— Ты со всеми общаешься совершенно одинаково, — сказала ему тогда Маха. — Для тебя как будто нет разницы, кто перед тобой: мужчина, женщина, какого человек возраста, чего он хочет от жизни или от тебя… Это так странно. Почему?

— А неужели есть разница? — удивился Макс. — Мужчина, женщина… Есть только ты — и вот это небо. Разве ты не поняла это, когда была там, на болотах?

Когда они говорили, был май, они стояли на балконе их общежития и смотрели на краснеющий край неба. Болото тогда было далеко от Махи. А сейчас стало близко. Очень-очень близко. Она посмотрела себе под ноги, как будто линолеум на кухне у Макса порос мхом. Ноги утопают по щиколотку, но сделаешь шаг — и следа твоего уже нет. Ты пройдешь, но от тебя ничего не останется — мох закроет твои следы, твои мысли, твои мечты. Ничего не останется. Какая же разница, кто ты, о чем ты думаешь, чего ты хочешь… Мужчина или женщина — есть только ты и этот мох, который не знает различий.

Научиться видеть себя и это небо. Научиться видеть, что все равны. Стать выше и мудрее себя самой. Стать Максом. Что останется тогда от меня?

Макс словно бы вышел за некие границы. За те, в пределах которых человек остается человеком, имеет слабости, проблемы, личное мнение и личную жизнь. Он был как будто бы не выше, а вдали от этого — и Маха не понимала, истерически не понимала, как такое может быть.

“Если все равны для тебя, ты никого, никого не любишь”, — хотела сказать Маха там, на балконе, но не сказала. Не сказала никогда. Она просто отпустила его, непонятого, неразгаданного, а через месяц уехала на каникулы к родителям, оставив Макса в душе теплой, приятной московской загадкой.

Она успокоилась, словно глотнула свежего воздуха. Села за компьютер и внимательно прочла письмо заново. Увидеть за проблемами человека. Не самого себя со своими собственными проблемами — а заблудшего Человека. Увидеть — и вывести его из этого леса. Так, как сделал это Макс на болотах.

Маха нажала на кнопку “ответить”, закрыла глаза, собираясь с мыслями, и застучала по клавиатуре. Письмо получилось сжатое, простое и ясное. Такое, как она хотела, чтобы Макс написал ей самой — оттуда, из несуществования, в котором он исчез:

“Чем больше мы знаем о человеке, тем больше это его от нас отдаляет. Человек становится биографией, набором фактов, номером в телефоне, привычками, воспоминанием. Суть пропадает.

То же с нами самими. Чем законченней становится наше знание о самих себе, тем меньше мы знаем, кто мы на самом деле. Младенец, не имеющий представлений ни о себе, ни о мире, ближе к настоящему знанию о нем, чем тот, кому кажется все давно понятным.

Позволь себе меняться, как течет вода. Позволь себе роскошь не знать о себе ничего. Ты увидишь, как мир вокруг станет столько же непознанным — и прекрасным”.

 

4

 

Время, как метроном, шло своим заданным, размеренным ходом. Но оно было теперь там, за окном. А Маха все реже выглядывала туда.

Больше Надя никогда не писала. Маха не удивилась, скоро забыла о ней. Она уже не просто отвечала на письма — она училась делать работу Макса. Что-то давалось легко — особенно дизайн всяких постеров, календарей, наружки, чем, как оказалось, он тоже занимался как фотограф. Маха умела это и сама и скоро с гордостью получила первую плату за труд. Правда, в виде электронных денег. А картошка в шкафу кончалась, и это могло означать, что скоро придется встречаться с клиентами, чтобы получать деньги реальные. Маха хихикнула, представив, как обалдеют клиенты, когда вместо Макса явится она. Впрочем, не факт, что кто-нибудь из них знал Макса в реале.

Она уже смирилась, что не разгадает Макса. Что-то безошибочно подсказало ей, что это невозможно. Что все личное он унес с собой, если оно было, и в этой квартире его не осталось. Она даже не заметила, как ее это перестало волновать.

Маха больше не оглядывалась на него, расслабилась и стала появляться на форумах под его именем. И никто ничего не заметил. Она включалась в дискуссии, давала советы; к ней прислушивались, ей были рады. Ведущий конференции предложил дату онлайн-семинара (“Что-то мы забросили это дело, пора бы восстановить”), Маха подумала и согласилась.

Она провела его с легкостью, которой сама не ожидала от себя. Не без небольшого волнения, но это только придавало вкус. Отвечала на вопросы с ленцой профессионала. Когда один неофит принялся распространяться о том, что в любой работе должно быть творчество и вдохновение, особенно в такой, как их, что все зависит от таланта и т. д., Маха посмеялась и ответила: “Ты ошибаешься. Незаменимых людей нет. Только опыт и знание дела. Твои личные характеристики давно никого не волнуют. За это не платят”. Макса слушали, как нового гуру.

А когда, ближе к полуночи, семинар кончился, Маха почувствовала себя другим человеком. Свет не включала, белесого монитора вполне было достаточно, чтобы осветить кухню, чтобы сидеть, поджав ноги на диване, смотреть в пустоту, прислушиваться к себе и пытаться понять, что же произошло.

И вдруг с какой-то болезненной отчетливостью Маха осознала: Макс никогда не приедет. Он исчез. Если он вообще был когда-либо, этот загадочный Макс.

Маха застыла. Она почувствовала себя так, словно бы подменила его. Словно бы заняла эту нишу, и никто, кроме нее самой, не заметил, что это произошло. В этом мире совершенно не важно, кто ты, что за душа обитает в тебе, слышишь ли ты джаз в капающем кране или видишь космос в луже дождевой воды. В мире, в котором жил Макс и куда она теперь попала, никому вообще не важно, что ты из себя представляешь. Никому, кроме того, кто любит тебя. Но Макс не понял этого. Он просто растворился. Так было проще.

Маха решительно встала с дивана и отправилась в комнату. Теперь можно. Она открыла дверь и зажгла там свет. Она не знала, что собирается делать. Включать компьютер, чтобы искать личные письма Макса? Заглянуть в шкаф, найти фотографии семьи, записные книжки, личные вещи, сухие цветы между пожелтевшими страничками блокнотов? Хоть что-то, что доказало бы, что Макс существовал.

Она и правда открыла шкаф, и на нее ворохом вывалились фотографии. Большого формата, на прекрасной бумаге, пейзажи и неожиданные зарисовки, портреты толпы, текстура мокрого камня, простые грустные цветы, лужи и отраженные в них фары — все то, что делалось на пленку и о чем Макс говорил “для рамки”. Они упали к ногам, Маха смотрела на них сверху в оторопи, как на мертвых птиц.

Все это, настоящее, оказалось не нужно. То, где был Макс больше, чем в любой другой его работе, что не хотел делать ни фоном для сайта, ни постером, ни рекламой, ни перекидным календарем, — все это стало не нужно и сухим ворохом лежало на полу. И если до этого момента оставалась хоть какая-то надежда, что Макс где-нибудь в Турции или Египте, лежит на пляже, потягивает коктейль из трубочки и перешучивается с девицами в бикини, глядит на теплое, радостного цвета море и старается забыть о Москве и работе, — если до этого момента Маха могла обманывать себя так, то теперь все осыпалось. Она никогда не разгадает его, не будет знать лучше, а он не вернется. Он никогда не вернется. Его место заняла теперь она, и этому миру нет дела, кто выполняет ту или иную работу. Мужчина или женщина. Старше или младше. Универсум.

Притворив дверь в комнату, она вернулась на кухню и несколько минут тупо, без мыслей, смотрела в черноту за окном. Потом что-то колыхнулось в ней как бы в последней судороге.

— Нет, я уеду отсюда. Завтра же уеду! И к черту! Я не ты. Я не хочу быть тобой, не буду, нет! Этого не может быть, не должно, не должно!

Она вырвала из розетки шнур компьютера. Сиплое его гудение, никогда не умолкавшее на кухне, сдулось, как воздушный шарик. Это было так непривычно, что Маха с отчаяньем стала вслушиваться в ночь. Где-то далеко-далеко, на пределе слышимости, плакала сигнализацией чья-то машина.

Маха легла и стала глядеть на белый потолок с ярким пятном фонаря. Она чувствовала, что почти ненавидит эту квартиру, хотя почти стала ею. Она чувствовала, что почти ненавидит эту машину, хотя рада ей, как единственному живому в пустом мире.

Может, его никогда не было. Я всегда жила здесь. Я всегда была им. И ничего другого не было.

Одиночество, слепое и грустное, окружило ее. Бессонница окружила. Больше не было вопроса, как раньше здесь жил Макс.

Может быть, потому, что слишком сильно тебя любила. Так, что мечтала стать твоей тенью. Слиться с тобой. Все за тебя делать. Чтоб ты не знал ни проблем, ни грусти. Чтобы жил легко и никогда не смотрел теми страшными глазами, как на болоте... Иначе не понимаю, отчего все так произошло.

Родители не станут в общагу звонить, а там не хватятся. Маха вскрыла свой молчащий все эти дни сотовый и смыла симку в унитазе. Потом спустилась к почтовому ящику в подъезде, выгребла бумажный спам, нашла квиток на оплату квартиры и Интернета и не удивилась, что там стояла ее фамилия. Вернувшись, она ушла в комнату и долго, с особым удовольствием, разбиралась в устройстве прекрасного дорогого “Canon’а”.

 

Утром, когда старшие дети, еще не ушедшие в школу, включили наверху рэп, Маха позвонила клиенту, для которого ночью закончила работу. Она не удивилась бы, если бы тишина в трубке не разродилась гудками и если бы ей не ответили. Она так давно не выходила из дома, что ей казалось уже, что мира за стенами квартиры нет. Но ей ответили. Клиент не озадачился женскому голосу, был рад и тут же назначил встречу, готовый все принять и сразу же оплатить.

Когда описывала себя, чтобы узнал, так и подмывало сказать: я маленькая и уставшая, у меня ввалились глаза от бессонницы, я схожу с ума от html-языка и компьютерной графики… Но она так не сказала. Макс никогда бы так не сказал. Она назначила встречу и положила трубку.

Затмение

 

О том, что приедет с мамой, Настя честно заранее предупредила. Сказала примерно так: “Она зимой очень болела, ее нельзя оставлять одну. Она не помешает нам, вот увидишь. Хорошо? Согласен?” А как можно было отказать? Представила бы она, что он скажет на это: нет! — хотя уже все лето только и мечтал что о ней, как встретит на вокзале и увезет куда глаза глядят.

Но, увидев эту маму, он сразу подумал, что лучше было отказаться. Одного взгляда на нее было достаточно, чтобы понять, что с головой у нее не то. Лицом — тетка как тетка, а глазами, выражением — сущий ребенок. Лет восемь-десять, уже все понимает, но еще не до конца самостоятельный, молчаливый, самопогруженный. От этого несоответствия стало жутко.

— Это Надежда Игоревна, — представила Настя, а мама только кивнула и тут же спрятала глаза. Поглядывала потом исподтишка. Костю даже в пот бросило. Он и так, пока готовился к встрече, все думал, как будет этой маме в глаза смотреть. Все же у них с Настей ничего не ясно, так, летний роман, они даже мало друг про друга знают. Успокаивал себя, что люди все взрослые, современные, что она поймет.

Но, увидев этот взгляд, понял: ни фига не взрослые. И стало неуютно. Как если бы Настя с ребенком приехала, а не с мамой, а как вести себя с детьми, он никогда не знал. Только было поздно, Костя бодренько подхватил их сумки, с шуточками — в машину, завелся и повез, болтая и развлекая гостей. У него это профессиональное, ему недаром доверяют туристов встречать: самое сложное — первые десять минут знакомства, дальше легче пойдет. Так обычно и бывало, и Костя знал, какой болтовней забить эти десять минут, чтобы все расслабились, но теперь от этого ненормального взгляда в салонном зеркальце ему самому никак не становилось легче.

— А куда мы едем? — болтала Настя. — Где мы будем жить? В палатке, да? Как в прошлом году?

— А у тебя есть с собой палатка? — пытался подстроиться ей в тон Костя.

— Ой, нет, а надо было брать? — деланно пугалась Настя и как-то так наклонялась к нему, что бросалась в глаза ее тонкая, белая, совсем незагорелая шея, и ключицы, и ниже — какой-то кулончик на открытой груди, и он даже вздрагивал, забывая о руле, потому что вот здесь, совсем близко, была опять Настя, которую он ждал все лето, ждал и хотел, будто думать больше было не о чем. И дыхание сбивалось, но тут сзади переваливалась Надежда Игоревна и говорила Насте, вцепившись в спинку кресла:

— А в лесу жить — страшно? А тут медведи бывают? А волки? Бывают? А мы что, правда в палатке будем жить?

— Мама, успокойся, мы шутим. Правда, Костя? Мы не станем в палатке жить. Костя, скажи.

Но Костя не знал, как смотреть на эту странную женщину, не то что как с ней разговаривать. Он уставился на дорогу и пытался убедить себя не париться. Приедут, поселятся, не все же время она будет маячить рядом, как-нибудь найдут момент остаться одни. Он только об этом и думал. Как начался сезон, как начались туры, особенно по тому маршруту, на котором они познакомились с Настей, его тело словно заныло. Он сам не ожидал такого от себя. Стали сниться невыносимые сны с Настей, после них он вылезал из палатки весь мокрый, было нестерпимо, томительно ждать конца июля, когда она обещала приехать, тело требовало ее немедленно, оно требовало повторения прошлого лета, когда их как будто слило вместе, когда ходили, пошатываясь, почти не ели, забираясь на привалах в палатку раньше всех. Все уже смеялись, и подруги Насти, и напарник (тогда группа была большая, Костя шел с напарником). А каким все казалось безумно красивым кругом! И маршрут, который он знал до камушка и который за сезон успел приесться, был какой-то фантастической, сказочной красоты.

Весь год они почти не общались, только эсэмэсками перебрасывались. А к лету он стал звать ее приехать. Обещал взять отпуск, устроить ей незабываемое, эксклюзивное путешествие. Это, конечно, сумасшествие, отлучаться на две недели в разгар сезона, да еще в такой год, когда турист шел, как лосось на нерест, все ему говорили, что он псих, но Костя ни о чем другом думать не мог.

Он долго искал подходящее место и выбрал. Тихую базу в стороне от дороги, на берегу Катуни, где в нее впадает небольшая, но истерическая какая-то речка. У входа в ущелье. База отчего-то называлась “Кардон”, причину Костя не знал, для него было важно само место. Это был тот Алтай, который он по-настоящему любил, не нижний, с его лиственной, теменной, клещевой тайгой, а высокогорный, степной, просторный, напрямую выходящий к Монголии, уже сам на Монголию похожий. Сразу за Чике-Таманом дорога только спускается с перевала, распутав все его повороты, и вдруг выбегает на широкую террасу берега. Катунь здесь несется внизу, под обрывом, и горы как бы расступаются, ландшафт становится просторный, дикий, уже к августу все выжжено солнцем, только камни разных цветов, от красного до зеленого, и светлые проплешины полыни, особой, местной, с сильнейшим запахом. От него даже голова кружится. И саранча с треском прыскает из-под ног, когда ступаешь по этой сухой, глинистой земле. Космический пейзаж, лазурный излом Катуни, на перекатах бурливой и белой. Здесь дышится иначе, здесь будто только-только начинаешь жить, и весь мир начинает жить заново, каждый день — заново. Здесь кажется, что ничего не меняется и не может меняться среди этих цветных камней, под высокими горами, поросшими хвойной тайгой. И наскальные рисунки, и камни-мегалиты прямо возле дороги — все тому подтверждение. Первобытный мир, заря существования. И вдоль Чуйского тракта до самого Кош-Агача, где виды становятся совсем уж пустынные, лунные, — до самых тех мест Алтай такой. Костя, не понимая почему, любил именно его. “Чего хорошего в степи? — говорили все проводники в его турконторе. — Как у бога на ладони, даже спрятаться некуда”. Но у Кости сердце пело, когда он выбирался из тайги, спускался из всех этих глухих горных маршрутов, где видишь только деревья, размытую тропу и задницу впереди идущего. На все выходные он мечтал уехать подальше. Хотя бы на “Кардон”.

 

Он гнал от Бийска как мог, но все-таки это почти пятьсот километров горной дороги с двумя перевалами, а в салоне — странный человек, который неотступно наблюдает за тобой.

На месте они были к вечеру. Чике был затянут тучами. Горы курились, долину было не разобрать в серой дымке. Чутье сказало Косте, что внизу погода их ждет похожая. Оставалось надеяться, что продержится она недолго.

Спустились с перевала, на указателе свернули с трассы, проехали по грунтовке, в сторону и чуть вниз. Катунь делала здесь поворот, сливаясь со своей буйной сестрой, и дальше бежала в узком ущелье, таежные берега подступали почти вплотную к воде.

Оставили машину на стоянке и пошли вниз, к небольшим домикам. После долгой и быстрой езды уставших еще в поезде женщин чуть качало. Надежда Игоревна жалась к Насте. В сумерках, в серой непогоди — того и гляди пойдет дождь — под неуютным холодным ветром база и все место казались инопланетным, а странные конические домики больше всего походили на посадочные капсулы космических кораблей.

— Настя, а здесь совсем нет людей, — сказала Надежда Игоревна тихо. Она бы сказала это шепотом, но реки, сливаясь, ревели в ущелье так громко, что было плохо слышно друг друга.

Костя получил ключ у скучающих сторожей и догнал женщин. Вместе перешли приток Катуни по узкому мостику. Надежда Игоревна крепко держалась за перила, хотя мост был новым и выглядел прочным. Только одна доска выпала, в самом начале.

— Эти домики — традиционное алтайское жилье, айилы называются, — говорил Костя голосом гида, пока подходили к линии одинаковых капсул. — Так что у нас есть шанс, так сказать, приобщиться к культуре. Вот видите — у них у всех выход на восток, это так должно быть, вроде как выходишь и встречаешь солнце. Притолока низкая, осторожно. Это чтобы солнцу кланяться, — пошутил он.

Все домики был одинаковые — деревянные, желтые, с зелеными облупившимися крышами, а сверху — небольшие надстроечки. Все стояли в ряд, дверью — к реке. По пути им не встретилась ни одна душа, и во всех домиках не горел свет. Костя открыл крайний, вошли. Чувство, что это космический корабль, только усилилось. Дом был просторный и почти круглый, шесть стен, на небольшой приступочке возле четырех — кровати без ножек, у пятой — красный пластиковый стол и пять стульев. В этой же стене было маленькое и узкое окошко, как иллюминатор. В шестой — дверь. Центр домика был пустой. Крыша уходила вверх конусом, но посредине балки как будто переламывались и сходились почти в плоскости. В крыше была дыра, прикрытая той самой надстроечкой снаружи.

— Ну, вот наше пристанище, — продолжал Костя тем же голосом. — В идеале в таких домах пол земляной, а в центре — очаг, центр мира, от-энэ, мать-огонь. Но здесь, конечно, вариант для туристов.

Пол был деревянным, как и весь домик. От свежих, желтых, крытых лаком досок было светло и уютно, хотя горел только один плафон, на стене над одной из кроватей. Настя бухнулась на нее, напротив входа. Дверь в домике вместе со всей рамой стояла криво. В щель между стеной и косяком можно было легко просунуть руку. Ветер задувал, как из фена. Повисло молчание. Застрекотал кузнечик. Бабочка ударялась о плафон, полный мертвых тел ее родни. Гремели, сливаясь, реки, и ветер дул так, будто хотел сдуть этот домик.

— Как вам? — спросил Костя, лишь бы что-то сказать.

— Супер, — ответила Настя блекло. — Мы здесь как в таком фантастическом путешествии из будущего. Туристов забрасывают на необитаемую планету. Все делается для максимального отрыва от цивилизации: капсула, грохнувшись о камни, становится кривым домиком, и насекомых запускают. Все, чтоб жизнь медом не казалась.

Костя посмеялся. Надежда Игоревна стреляла глазами то на нее, то на него и молчала.

— Настя, мне холодно, — пожаловалась она потом.

— Все вопросы к нашему проводнику. И к духу Алтая, разумеется, — ответила Настя.

Надежда Игоревна ее как будто не поняла. Костя опять посмеялся.

— Завтра потеплеет, — сказал бодро. — А пока располагайтесь. Могу за водой сходить. Вода для питья и всего остального — из речки. Завтра дрова будут, станем готовить.

— Мы будем на костре готовить? — вдруг обернулась Надежда Игоревна к нему с восторгом. — Как здорово!

Костю передернуло от ее интонации.

— Понимаете, сегодня ветер сильный, — сказал. — Завтра.

— Ну-у, — неожиданно заныла женщина. — А может, попробуем? Косте-ор. Ну Настя, ну пожалуйста…

— Тебе сказали: завтра, — одернула Настя. — Потерпеть не можешь? Сегодня бутерброды поедим.

Надежда Игоревна тут же притихла, потом поднялась, стала доставать из сумки бутерброды, шурша пакетами.

Когда она отвернулась, Костя подсел к Насте на кровать.

— Я баню заказал, — сказал тихо. — Пойдем завтра, ага…

И попытался приобнять ее за талию, просунув ладонь под майку. Она не отстранилась, сидела, как будто ничего не происходило.

— Да, баня — это хорошо. Нам после поезда самое то — помыться, — говорила, не стесняясь.

— Настя! Настя! Настя! — вдруг жалобно запричитала Надежда Игоревна. Она стояла у стола, обмерев, будто увидела змею. Костя вздрогнул и отдернул руку.

— Что такое? — Настя рывком вскочила с кровати.

Крупный черный с красными крыльями кузнечик сидел на столе возле бутербродов и стрекотал, перебирая лапками. Настя махнула рукой — кузнечик по большой дуге перелетел комнату, упал за кроватью и застрекотал там. Из разных углов ему тут же ответили несколько других голосов.

— Ну чего ты испугалась? Всего лишь кузнечик.

— Настя, я боюсь. Тут их так много. Как тут спать?

— Не бойся, они не кусаются. Ты устала просто.

— А вдруг в уши заползут.

— Глупости, что им там делать. Сядь, успокойся. Вот так.

Она разговаривала с ней как с ребенком. Костя почувствовал себя лишним. Он откинулся на кровати. Ему стало ясно, что сегодня точно ничего не получится.

 

Но наутро он проснулся в хорошем настроении. Ему опять как будто что-то улыбалось. В конце концов, она здесь, и разве они не смогут найти возможность остаться вдвоем? База пустая, будни. Нет, все должно получиться.

Утро было пасмурным, ветреным, но без дождя. Он купил дрова у сторожей. Получил охапку поленьев, какими топят печь. Весело рубил их у входа, забавлялся сам, забавлял женщин. Ветер быстро гнал облака, рев рек по-прежнему закладывал уши. Костер сложили в укрытии, под скалой, метрах в тридцати от домика. Местечко было неприветливое, Надежда Игоревна озиралась, не отходила от Насти. А Костя чувствовал в себе какую-то силу, был весел и разговорчив. После завтрака потащил всех гулять к скалам, показать петроглифы.

— Человек здесь жил с незапамятных времен, — говорил Костя, входя снова в привычную роль. — Еще в раннем каменном веке. Он рисовал что видел. В основном животных, предмет охоты. По ним мы можем судить, что фауна здесь практически не изменилась.

Рисунки на местных камнях не очень впечатляли — несколько коз, полустертых, плохо заметных. Не знаешь, где они, так пройдешь мимо, хотя камень стоит возле самой тропы. Надежда Игоревна трогала их ладонью. Потом задирала голову и смотрела на красные скалы, причудливые камни, сплющенные, как будто блины, громоздятся над головой. Кусты барбариса и акации, узловатый длиннолапый можжевельник, цепляясь за камни, росли над обрывом.

По пути назад Костя велел собирать хворост, и Надежда Игоревна взялась за дело с рвением. Очень скоро с трудом обнимала охапку, не могла взять новых веток. Настя велела прекратить собирать, Надежда Игоревна даже как будто надулась, шла за Костей, не отставая, но ничего не спрашивала. А он, поймав на себе ее взгляд, вдруг понял, что это напоминает ему. Надежда Игоревна смотрела так вкрадчиво, так неотрывно. Но сегодня в ее глазах было больше доверия, даже какое-то восхищение. Так смотрят дети, которые растут без отца, на мужчину, вдруг появившегося возле матери. Костя понял это и смутился.

— А вон там на гору на рассвете выходят медведь и олень. Во-он там, — сказал он и показал на лесистую гору над ущельем. — Если встать рано, их можно разглядеть. Как они на обрыв выходят: то медведь, то олень.

Они дошли до домика. Экскурсия была окончена, Настя вошла внутрь. Костя хотел идти следом, но Надежда Игоревна остановила его:

— Что — правда?

Она застыла и пялилась на гору, а лицо у нее было такое, что и не описать одним словом: и восторг там, и удивление, и недоверие, и какое-то детское, потаенное счастье.

— Что — правда? — не понял Костя.

— Правда — выходят? И их можно увидеть? Правда, правда? — Голос у Надежды Игоревны был такой трогательный, это так не шло к ее лицу, что у Кости мурашки побежали.

— Конечно правда, я вам что, сказки рассказываю? Люди видели, раз говорят, — сказал он, раздосадованный, и пошел в домик. Понятия он не имел, выходит ли там кто на обрыв. Да и как их с такого расстояния увидишь, хоть медведя, хоть оленя. Разве что в бинокль смотреть.

В домике смелый от досады Костя попытался Настю обнять. Привлекая к себе, прижался губами к губам, и Настя почти сразу их приоткрыла, глубоко вдохнула. В нем уже все ликовало, как вдруг сзади раздался голос Надежды Игоревны:

— Костя, а какой он?

Костя отпрянул, будто застуканный подросток, даже губы принялся вытирать тыльной стороной ладони.

— Олень — какой? С рогами? Правда, с большими рогами?

Ее голос не изменился. Она словно не заметила, что он делал тут с ее дочерью. Или, может быть, издевается? Костя не мог выговорить ни слова. Настя прыснула. Надежда Игоревна повторила вопрос про оленя.

— С рогами, мама, с рогами, — сказала Настя, прошла мимо него и вывела Надежду Игоревну наружу. — Пойдем, посмотрим вместе.

— Не-ет, сейчас они не выйдут, это на рассвете надо смотреть, Костя сказал, на рассвете, — с оттяжкой и звенящей надеждой — а вдруг все-таки выйдут? — говорила Надежда Игоревна, а Костя чувствовал, как все в нем опадает.

— А вдруг сейчас появятся? Вон там, да? Далековато, — ворковала Настя.

Костя опустился на стул.

— Настя, Настя, а ты знаешь, мне здесь нравится. Ведь мы побудем здесь еще, правда? Побудем еще… Я рано-рано завтра встану, обязательно увидеть их чтоб.

 

Днем пошел дождь. Они сидели в домике, почти не разговаривали. Настя принялась резать салатик на обед, села за стол и увидела в окно, как мимо домика прошли шестеро сплавщиков, неся большую надувную лодку над головами. Под дождем эти люди в ультраярких комбинезонах были похожи на инопланетян, которые перетаскивали свою летающую тарелку.

Они перекусили, и Настя стала укладывать маму спать. Ей полагался послеобеденный сон. Надежда Игоревна канючила, но аргумент, что гулять все равно не пойдут в такую погоду, подействовал. После недолгой болтовни наконец она замолчала, заснула или сделала вид, и Настя отошла от кровати. Села напротив Кости, и какое-то время они глядели друг другу в глаза. Настины улыбались. Костя был равнодушен и мрачен после того, что случилось утром.

— Скучно здесь, — сказала Настя тихо. — Надо было хоть радио с собой взять. Магнитофон.

— Угу, — отозвался Костя.

— А что — угу? У тебя нет? Так хоть бы сам спел. — Она смеялась. — Помнишь, как в прошлом году. “Под небом голубым есть город золотой…” Помнишь?

— Гитары нет, — буркнул Костя.

— Гитары нет, — передразнила она, поднялась, прошла сзади, вдруг остановилась, и он ощутил затылком тепло ее живота. — В прошлом году это тебе не мешало, — тихо, с легкой насмешкой сказала Настя, и в нем все потянулось на этот ее особый голос. А она уже отошла и стала мыть тарелки в тазике, напевая тихонько и немного фальшиво высоким голосом:

— Тебя там встретит огнегривый лев
И синий вол, исполненный очей,
С ними золотой орел небесный,
Чей так светел взор незабываемый…

 

— Никогда не понимала, почему он исполненный очей? Как ты думаешь: что это значит вообще? — Она обернулась к нему. Костя пожал плечами, а с кровати вдруг послышались всхлипы.

— Ты чего? — Настя пустила тарелки в грязную воду, поспешила к Надежде Игоревне, вытирая руки. — Мама, ты что плачешь?

— Красиво так. Настя, как ты красиво пела!

— Успокойся, чего же плакать-то? Ложись. Ты разве не слышала ни разу?

— Настя, Настя, здесь так все красиво, везде, правда?

— Правда. Ложись. Давай, чего ты не спишь. Тебе днем надо спать…

Косте стало тошно. Он вышел из домика, присел по-деревенски на корточки у входа, закурил. На какую-то секунду ему показалось, что это все бред. И что Настя правда приехала с ребенком — и откуда только у нее этот ненужный ребенок? Две недели коту под хвост. Две недели самого сезона. И никакая это не любовь.

Скоро Настя вышла, натягивая куртку:

— Куришь?

Он посмотрел на нее снизу вверх. Она показалась ему некрасивой. Усталая женщина, только тогда успевает думать о себе, когда ребенок спит. Нужна ему такая Настя? Она как будто поняла, о чем он думал.

— Тебе противно, да? Страшная я в этом году? Все лето в четырех стенах, не загорела совсем, осунулась. Волосы отросли, стричься некогда.

— Фигня это, — сказал Костя.

Настя вздохнула.

— Пойдем пройдемся.

Он поднялся, и они медленно пошли по тропке мимо домиков, вниз по течению, в ущелье. Ветер дул истошный, воздух был влажный, быстро собирался вечер. Настя стала что-то рассказывать про мать. Про ее болезнь, что врачи не знают, что с ней делать, уверяют, что должно само все пройти. Но Настя не верит. Только надеется: путешествие, смена места, вся эта дикая красота, свежий воздух могут ей помочь.

— Она ведь нигде почти не была в жизни. Работа, дом… Может, у нее в душе что-то сместится, я так подумала. Хоть не такой, как до этого, станет, но все-таки. Я сейчас даже не совсем понимаю, как она воспринимает все, узнает ли меня, а если нет, за кого она меня принимает? За мать, что ли? — Она усмехнулась невесело. — Она как заново жить начала. Сначала говорить с ней учились, ходить. Но это нормально после инсульта, мне говорили. Хорошо, что прошло. Она теперь все может, сама все делает. Вот только это и осталось.

Костя вдруг вспомнил, что заказал на вечер баню. Посмотрел на Настю и попытался представить, что пойдут вместе с ней, вдвоем. Попытался начать что-то фантазировать. Но внутри ничего не отозвалось. Настя казалась ему лет на десять старше, чем была в прошлом году. И он рядом с ней тоже становился таким, немолодым уже мужиком. А в домике — ребенок… Это все было дико. Костя почувствовал злость.

— А знаешь, что я иногда думаю? — говорила Настя. — Что, может, с ней то случилось, что нормально и со всеми должно быть. А? Ну, про что говорят… говорилось… про что сказано: будьте как дети. Она ведь знаешь какая строгая была всю жизнь. И строгая и ханжа. Как я ее боялась! Я и до сих пор ее немного боюсь, по инерции, хотя, казалось бы, чего теперь-то. Она же и правда как ребенок совсем. И что с ней делать вот так всю жизнь теперь? Врачи говорят, сама выправится, типа, радуйся, что особый уход не нужен, сиделки не надо, а это — психическое, пройдет. Только у меня нет ощущения, что пройдет. Я иногда думаю, что так со всеми в итоге быть должно. Ты понимаешь меня?

Она вдруг остановилась и посмотрела на него в упор. Костя глядел тяжело, сам чувствовал это, попытался улыбнуться.

— Ерунда, — сказал он. — Ни фига не должно.

Разумеется, вечером мылись порознь: сначала Настя с мамой, мылась сама и мыла маму, потом Костя. Пока они были в бане, он сидел снаружи, курил, смотрел в кромешную ночь. Небо было затянуто тучами, черно, как покрывало, и рев реки казался шумом грозы, и непонятно было даже, отчего не хлещет дождина.

 

А на следующее утро вышло солнце, и день обещал быть жарким. Яркий свет заливал домик через дырку в крыше. Разбудили их голоса снаружи. В тепле база оживала: в домики заезжали отдыхающие. Костя удивился, прикинул, какой день недели. Пятница, все правильно: съезжаются на выходные.

— Сейчас быстро прогреемся, в горах всегда так. Будем загорать, — радостно сообщил он, распахивая косую дверь. Теплый воздух потек внутрь вместе с чириканьем птиц и запахами прелой земли.

Они вышли наружу, как жители ковчега, переждавшие потоп. Песчаная земля, еще влажная, темная, быстро просыхала. Солнце заливало всю площадку перед домиками, скалу, под которой вчера разводили огонь. Деревья, березы и тополя у реки преобразились, сверкали глянцевой зеленью, как весной. Ближайшие домики в линии были уже заселены, и еще шли люди, с пакетами еды, пивом, коробками вина, со своими углями и мангалом, — подтягивались и подтягивались со стоянки. Костровое место под их скалой уже оказалось занято. Это было неприятно, но Костя сказал: “Ничего, прорвемся”, — разделся по пояс и принялся складывать костер прямо перед домом. Было тихо, разводи огонь где хочешь.

Настя тоже сообразила насчет солнца, переоделась в купальник, вытащила пластиковый стул и легла на нем, как на шезлонге, подставив небу свою белую кожу. Купальник у нее был красный. Костя искоса поглядывал на нее, пока разводил огонь. Настя на это усмехалась. Только Костя чувствовал, что сегодня что-то изменилось в нем. Нет того болезненного желания, которое жило все лето. Оно как бы отпустило, совершенно неясно почему. Потому даже на такую раздетую почти Настю он смотрел спокойно, и ему было от этого хорошо.

— Что, сегодня я лучше? — спросила она.

Костя не ответил, ему было весело. А она нацепила черные очки, лежала, закинув лицо к солнцу, но не забывала поглядывать за матерью. Надежда Игоревна ходила чуть в стороне, рассматривала кусты, какие-то травки, цветочки, улыбалась, изредка присаживалась, как делают дети, расставив колени, и пристально разглядывала что-то в песке.

Сначала они услышали мерный глухой топот, потом Надежда Игоревна высоко взвизгнула:

— Лошадь! — и подбежала к ним.

От моста ехал алтаец на низкой, типично местной чубарой лошадке с лохматой гривой и понурой головой. Надежда Игоревна остановилась рядом с Настей, взяла ее за руку, смотрела на подходившую лошадь восторженными, горящими глазами.

— Здравствуйте, — сказал конный, подъехав, щуря хитрые глаза на загорелом до коричневого цвета лице.

— Ну здорово, — ответил Костя.

— Коня? Коня хочешь?

— А почем берешь?

— Сто рублей.

— Эк! Это ты чужих обирай, а мы свои.

— А ты откуда? — с интересом обернулся к нему алтаец.

— Местные. — Костя посмотрел на него с таким независимым видом, чтобы вопросов больше не возникало.

— Ну а что дашь? — спросил алтаец.

— Что, Настя, будешь кататься? — спросил Костя.

— Ну! — засмеялась она. Конюх разглядывал ее, и ей было это приятно. — Давай ты, ты же хорошо ездишь.

— А давай, — сказал Костя, достал полтинник, дал конюху.

Тот быстро спрыгнул с коня, передал вожжи Косте, и он, показалось самому, взлетел в седло. Тут же натянул повод, как будто проверяя механизм, конь заходил, вздернув голову, и Костя дважды ударил в бока, с места разогнал в галоп. С ветром пролетел по небольшой площадке перед домиками и слышал, как заахали отдыхающие, завизжали восторженно дети, сорвалась с места чья-то привезенная собачонка, пробежала за ним, неистово лая и перебирая короткими лапками, и отстала. А он резко осадил коня в конце площадки, где начинались камни и скалы близко подступали к тропе, и повернул обратно. Так же легко и быстро промчался назад. Он чувствовал, что им восхищаются, он и сам понимал, что сейчас красивый: загорелый, крепкий, сильный, поджарый, и даже конек этот алтайский, горный аргымак, тоже будто стал красивее.

Он развернулся у моста и подъехал к домику. Настя сказала что-то похвальное, но он не расслышал, потому что Надежда Игоревна прыгала, хлопала в ладоши и визжала, не в силах сдерживаться, когда он спрыгнул с коня. Настя попыталась ее одернуть, а Костя, как бы не замечая ничего, спокойно отдал поводья алтайцу и похвалил коня.

— Что, больше не станет никто? — спросил конюх, глядя на Настю. — Давай.

— Нет. — Она отмахнулась, но Надежда Игоревна ерзала, теребила ее за руку.

— Настя, Настя, Настя, — повторяла в нетерпении.

— Чего ты хочешь? — спросила Настя в раздражении.

— Ну пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста, чуточку, ну Настя…

— Да ты с ума сошла совсем. — Настя посмотрела на Костю, словно ждала поддержки.

— А что такого? — сказал вдруг алтаец. Он, казалось, совсем не был смущен поведением Надежды Игоревны.

— Ну На-астя, — с угрозой слез протянула она.

— А давай, — сказал тут Костя, и Настя с возмущением уставилась на него, но ничего уже не могла поделать.

Костя сунул алтайцу еще полтинник, подставил стул, и вместе они помогли Надежде Игоревне вскарабкаться на лошадь. Животное стояло смирно, не шелохнувшись. Оказавшись наверху, Надежда Игоревна завизжала и засмеялась.

— Держись! — крикнула Настя.

Надежда Игоревна вцепилась в луку.

— Поводи кружок, — сказал Костя алтайцу, и они тронулись.

— Фу, позор какой, — буркнула Настя, глядя им вслед, как, ссутулившись, вцепившись в седло, сидела Надежда Игоревна на коне. — Все ведь смотрят. Что на тебя нашло?

— Расслабься. Общение с природой на пользу, — ответил благодушно Костя и вернулся к костру.

 

Завтракали под непрекращающийся рассказ об этой небольшой поездке на коне. Настя хмурилась, но не могла уже успокоить мать. Косте было смешно смотреть на ее раздосадованное лицо. Надежда Игоревна совсем его не стеснялась, она приняла его в свой мир, и Костя с удивлением чувствовал, что смиряется с ней тоже. Получался некий странный вариант семьи, а особенно если не смотреть на Надежду Игоревну, только слушать голос.

Потом снова вылезли из домика на солнце. Соседские дети играли в бадминтон, лаяла и прыгала за воланом та самая собачонка. Надежда Игоревна, поковырявшись одна, постепенно, как намагниченная частица, начала притягиваться к детям. Наконец остановилась чуть в сторонке от них и, не сводя глаз, смотрела на игру. Дети не обращали на нее внимания. Настя нервничала.

— Надо ее в домик увести. Сегодня тут слишком людно.

— Расслабься, — говорил Костя. — Ты что, боишься, что ее обидят?

Настя бросила на него возмущенный взгляд и снова стала смотреть на мать.

— Мне кажется, ты к ней неправильно относишься, — продолжал Костя. Ему нравилось ее доставать. — Прекрати называть ее мамой. Давай звать ее Наденька, и все станет на свои места. Можно говорить, что это твой ребенок. Наш. Ты хочешь ребенка?

— Дурак. Тебе вместе с ней лечиться надо, — бросила Настя.

Костя засмеялся, потом схватил ее за руку и потянул со стула.

— Пойдем. Если кому-то надо здесь лечиться, так это тебе. От занудства. Идем.

— Куда? Не пойду я, мне следить за ней надо.

— Пошли, пошли. Забудь, ничего с ней не случится. Что ты в нее вцепилась, если у тебя есть я?

Он стащил ее со стула и повел вниз, к слиянию рек. Там, в устье, вода бурлила и пенилась, летали брызги. Там росли деревья над узким течением и было тенисто, даже прохладно после солнца. Огромные, причудливо облизанные водой валуны лежали в русле. Сюда еще не добрались туристы, и Костя, затащив упиравшуюся Настю поближе к воде, наконец-то поцеловал ее, прижав к себе, чувствуя все ее горячее от солнца тело. Отпустил и отстранился, сам выдохнул с облегчением.

Они целовались и обнимались, пока кто-то не спустился за водой. Застуканные, они побежали на широкую отмель Катуни. Сидели там, грелись на солнце, Настя гладила Костю по плечу, блуждая взглядом по берегам.

— Тебе здесь нравится? — спросил он.

— Да. Такая дикая красота. Хотя я море люблю.

— Почему? — Костя даже немного обиделся за свой Алтай.

— Я плавать люблю.

— Вот здесь, когда тепло, можно залезать в буруны, и будет как джакузи.

— Разве ж это — купаться! — засмеялась Настя. — Ты даже не знаешь, что это такое. У вас вообще купаются где-нибудь? В этом, в Телецком?

— Там холодно, но купаются и там.

— А где еще?

— Есть озера. Теплые, где можно, — ответил Костя неопределенно, и тут неожиданная счастливая мысль пришла ему в голову. Он хотел уже высказать ее, как вдруг сверху раздался такой нечеловеческий вопль, что их вздернуло, как от электрического тока.

— Мама! — закричала Настя и бросилась наверх, Костя — за ней.

Не добежав до домика, между кустов и скалой они увидели Надежду Игоревну. Вся сжавшись, закрыв лицо руками, она визжала. От домиков бежали люди, тут же был алтаец и, понукая упрямившегося коня, направлял его в куст.

— Нет ее, видишь! Дьок, дьок!

Но Надежда Игоревна продолжала рыдать.

— Мама! — Настя кинулась к ней и обняла, но стало только хуже: Надежда Игоревна затопала ногами в припадке, захлебываясь, заикаясь, рыдая, что-то пыталась рассказывать. Настя повела ее в дом.

— Гадюку увидела, — сказал алтаец Косте.

— Тут?

— Иеэ, ага. Перепугалась. — Он как-то по-доброму улыбнулся, как будто и правда перед ним был ребенок, а не пожилая несчастная женщина. Костя даже всмотрелся в его лицо, а потом пошел в дом, хотя ему туда не хотелось сейчас, но и торчать на улице, когда все на него пялились, тоже не мог.

Настя уложила Надежду Игоревну в постель. На тумбочке были пузырьки лекарств, и она поила ее чуть не из всех сразу. Надежда Игоревна еще всхлипывала с тяжелыми вздохами, но уже не плакала.

— А сюда не приползет?

— Тихо, нет, пей.

— А вдруг, Настя, Настя, вдруг?

— Успокойся. Тебе нельзя так переживать. Пей и спи.

— Настя, а ты не уйдешь?

— Я тут, видишь.

— А Костя где?

— И Костя тут. Давай ложись.

Костя постоял еще и вышел из домика, опять присел у двери. Внутри еще долго уговаривались и всхлипывали. Кончилось тем, что Настя спела на мотив колыбельной ту самую песню, “Под небом голубым”. Скоро после этого вышла сама, по-прежнему в купальнике. Села рядом.

— Ей такого ни в коем случае нельзя. Врачи сказали. Второй раз удар будет — и все.

— Спит? — перебил Костя.

— Ага, я ее всем напоила, чем могла, до вечера теперь проспит.

— Отлично, — сказал он решительно и поднялся. — Поехали.

— Куда? Не поеду я, вдруг проснется.

— Нет, она до вечера будет спать. Поехали.

И, как она ни противилась, он повлек ее к машине.

 

Почему ему сразу не пришло в голову приехать сюда? Такое тихое, спокойное место. Тоже база. Мало ли что его тянет дичь, степь, романтические обрывы, все эти камни с петроглифами. Вот где надо отдыхать психически расстроенным людям: мягкие холмы, цепочка озер, вид на далекие-предалекие ледники, отсюда похожие на облака, легшие на горизонте. Кедры на склоне, холодный воздух высокогорья, а вода прогревается, можно купаться. Они решили завтра перебраться сюда, наверняка будет свободный домик. Единственное, что смущало Костю, — рядом был перевал, а среди разных поверий, застрявших у него в голове с детства, была и святость этих мест: здесь то нельзя, се нельзя. Туристы, конечно, не знают и шумят, и пьют, и буянят. Но Костю все время сдерживало на перевалах что-то, как будто дух-хозяин, невидимый, наблюдал со стороны, а он чувствовал это.

Дул сильный ветер, но после гудящего ущелья тишина озер казалась раем. Настя долго, с наслаждением плавала. Костя не стал, он почти не умел и не любил. Наблюдал, как она, все позабыв, преобразилась, стала снова той Настей, какой была год назад. Он наблюдал за ней и чувствовал себя счастливым.

Наконец, накупавшись, она вылезла на камни. Под ветром кожа пошла мурашками. Полотенце они, конечно, не взяли, и Костя дал ей свою рубашку. Она тут же намокла. Он чувствовал, как постепенно пьянеет. А Настя нацепила на руку часы, распустила волосы и повернулась лицом к солнцу. Но под ветром все равно мерзла, было видно.

— Пойдем наверх, в кедры. Там тише, — сказал Костя.

Наверху и правда было тише, хотя не очень. Костя нашел нагретый, не сильно покатый склон. Отсюда было видно все озеро, и долину с дорогой, и далекие-предалекие ледники, но их самих с базы не было видно, она осталась внизу, под холмом и за кедрами. Оттуда только долетали изредка обрывки музыки — такие странные в тишине.

Костя расстелил покрывало из машины, и они легли. Расслабились под солнцем. Очень скоро все звуки слились в единый гул, складный шум кедровых крон под ветром, мерный плеск озера. В закрытых глазах заходило алыми пятнами солнце. Кожа нагревалась и остывала, быстро нагревалась и тут же остывала под порывом ветра. Знобило и продирало жаром, и касались друг друга сначала невзначай, чуть-чуть, потом ближе, плотнее, и знобило от касания мокрой ткани, и шумело сильнее в ушах, в голове, во всем теле. Осторожно, осторожно, будто боясь вспугнуть, боясь быть вспугнутыми, трогали друг друга, гладили, не открывая глаз, и солнце становилось объемным, выпуклым, жгло уже в самое горло. И сладко и боязно, оттого что вот так вот, открыто, под небом, кедрами, при ярком свете, у озера, у всех на виду, у всего перевала на виду, — и сладко, и боязно, и сладко. Наконец он не выдержал, обнял ее всю, вцеловался в губы — и тут же ощутил властно, снаружи исходящее, грозное: НЕЛЬЗЯ.

Открыл глаза. Настины глаза тоже оказались открыты, но смотрела она не на него, а за него: вытягивая руку с часами, смотрела время. Он отстранился, поднялся, отошел к краю склона.

— Прости, — услышал сзади. — Прости меня. Слышишь? — Потом: — Но что мне было делать? Я же не могла ее оставить. Мне некуда ее девать, у нас больше нет никого. Ты слышишь? Ну неужели ты такой эгоист, только о себе, о своем удовольствии все? Да, тяжело, но у меня выбора нет, мне с этим всю оставшуюся жизнь теперь жить. Думаешь, мне это нравится? А что де…

— Помолчи, — оборвал он ее. — Пожалуйста.

Что-то было не так. Ветер исчез, будто его выключили. Птицы смолкли. Что-то было не так реально, по-настоящему, Костя чуял это, как зверь, но не понимал. Ему стало тревожно. Подумал, опять землетрясение, эпицентр рядом был в прошлый раз, вдруг снова? Даже присел, потрогал землю рукой. Потом перевел взгляд на озеро, на небо. Тут кто-то закричал на базе, и в тишине было слышно, как будто кричат рядом:

— Затмева-а-ет!

И Костя тут же все понял, взглянул опять на небо, на солнце. Небольшая, размытая тучка встала напротив светила, и он отчетливо увидел, что у светила откушен как будто бок.

Первое августа. Конечно, сегодня 1 августа 2008 года, как он мог забыть? Разрекламированный день, пик турсезона, от которого он так счастливо отмазался, превратившись сам из проводника в туриста.

— Костя, Костя, затмение! — залепетала сзади Настя с такой же интонацией, как ее мать. Подошла и прижалась сбоку, но Костя вздрогнул от холодного, мокрого и отстранился.

Солнце закрывалось медленно. Казалось, что слепнешь. Постепенно удлинялись тени, по-вечернему застрекотали обманутые кузнечики. Ветер совсем стих, и озеро выгладилось. Перевал замер. Грозный дух перевала тоже не дышал.

Луна навалилась на солнце тяжело и величественно. Стало так тихо, как будто сжалось пространство, сам воздух загустел, и когда на базе заахали люди, слышно было так, словно они стоят бок о бок. Когда затмило полностью, зажглись две звезды симметрично от солнца. И так все застыло, исчезли звуки, краски, исчезла граница между космосом и земным миром, тонкая завеса света, отделяющая от звездной бесконечности. И весь земной мир, все живое, обомлев, замерло и глядело в этот открытый космос.

Луна дернулась, будто ее толкнули, и огонь плеснул из-за ее спины. А потом быстро, быстро — гораздо быстрее, чем накатывался, — черный круг сдвинулся влево, отошел совсем, и опять настал день.

Мир моргнул, выдохнул — и начал жить заново. Обновленный, мир начинал все сначала, словно вспоминал себя. Засвистали и заметались низко над землей птички, которые летают только на рассвете. Слабо-слабо потянул с воды ветерок. Озеро шевельнулось, как будто после сна, плеснуло о камни и ожило.

— Костя, поехали, — дернула Настя его за руку. — Поехали. У меня предчувствие нехорошее, что с мамой что-то случилось. Нас долго уже нет.

— Да. Да.

Они взяли покрывало и стали спускаться к машине.

 

Но Наденьке было хорошо. Ей грезилось. Вот она выскакивает из домика, выбегает легко и стремительно, а там самый рассвет, солнце встает, причем так быстро, как на ускоренной пленке, выныривает из-за горы и вскакивает над ущельем, как поплавок, огромное, огненное яблоко, от него все заливается каким-то нереальным светом, и даже небо как будто горит. А на обрыв, прямо над ущельем, выходят олень и медведь. Сначала выходит медведь, и он сияет, как будто огненный, или это солнце заливает его таким светом; а потом выходит олень, и он кажется отсюда, снизу, синим-синим, как краска, и тоже как будто сияет. Они стоят там, большие, и глядят вниз, прямо на Надю, и она чувствует их доброту и любовь. Она так рада, что увидела их, у нее даже в горле от восторга застревает ком. Прыгает и зовет того, кто остался в доме: “Настя! Настя! Выйди, посмотри тоже: вот они появились, вот вышли медведь и олень, исполненный очей. Выйди, взгляни, Настя!” Но из домика никто не выходит. Наденька прыгает, бьет в ладоши и почти уже плачет от восторга. Наденька очень счастлива в этот момент.

 

 

 

Звезды над Телецким

 

После переправы, разнеженные, как после любви, мы лежали на взгретом склоне и тихо разговаривали. Разговор наш состоял из одной фразы, произносимой на разный лад. “Хочешь, постопим”, — говорила я, как будто бы Славка предлагал мне это, а я только с ним соглашалась. “Постопим, если хочешь”, — отзывался он.

На самом деле нам обоим в тот момент ничего не хотелось. Мы лежали на берегу и сушили замоченные при переправе штаны; мы лежали затылками к дороге. Чулышман, оставшийся сейчас чуть внизу под берегом и скрытый зарослями ив, нес свои воды почти неслышно. Два серых журавля-красавки с курлыканьем покружились над нами и сели на берегу, чуть ниже по течению, с интересом поглядывая, что за гости посетили их тихий, безлюдный мир.

Три дня до этого мы жили на другом берегу у гостеприимных лесников — опергруппы алтайского заповедника, трех типичных русских богатырей; они кормили нас борщом из банок и разнообразными таежными байками, лишь бы мы пожили с ними и разбавили их монотонную службу. На десерт все эти дни подавались одни и те же истории о войнах с местными браконьерами. При явном перевесе сил между хорошо вооруженными оперативниками и алтайскими охотниками, лезущими на запретную зону, война шла затяжная, жестокая и нечестная: лесники ни на что не имели права, кроме как задержать и выписать штраф, а браконьеры по умолчанию имели право на все. И вот теперь, жаловались нам три русских богатыря, им ни за что нельзя появляться в приграничных с заповедником деревнях, где царят пьянство и беззаконие и живут все те браконьеры, которых они знают уже в лицо. “Хотя там и обычным людям опасно останавливаться”, — продолжали богатыри, охваченные вдохновением, и рассказывали о машинах туристов, забросанных камнями, о вымогательствах и украденной студентке. “Три года ее искали с милицией, да где же ее найдешь: увезли на стоянку, пока не родила им там, не отпускали. А потом ведь уже и незачем. Разбойники, средневековье”, — довольные, щурились в огонь наши богатыри: пока существовали где-то разбойники, держалась и их небольшая застава.

И вот, расставшись с нашими добрыми хозяевами, мы лежали у дороги, а впереди были все три мифические деревни: Коо, Кок-Паш и Балыкчи, одна другой страшнее, одна другой славнее. И нам предстояло пройти все их три пешком, потому что были мы туристы дикие, ни машин, ни великов, ни коней не имели. “Самое лучшее для вас будет проскочить Коо засветло. И ни в коем случае не в сумерках, в сумерках туда не ходите, там совсем беспредел”, — наставляли нас оперативники, переправляя через реку.

Мы соглашались, хотя чувство опасности так и не появилось в нас, несмотря ни на какие рассказы. Мы соглашались и уверяли, что не станем ни с кем разговаривать, не будем никому давать денег на водку и не купим ничего, хоть бы нам предлагали золото и бриллианты. “Самое лучшее для вас — не вступать ни в какие контакты с местным населением, — на прощание наставляли богатыри. — В случае чего кричите, мы рядом”, — добавляли они, и мы представляли, как станут они обстреливать врагов с противоположного берега Чулышмана. От этой фантазии нам становилось весело. Чувство опасности не поселилось в нас, зато было твердое и счастливое чувство, что мы — в раю.

А кто бы сказал, что это не так? Долина Чулышмана — узкое ущелье вдоль реки, напоенное теплыми и пряными степными ветрами, скифской памятью и языческой грустью. Издревле охраняемое, священное, сокровенное место. За эти благодатные земли всегда шли бои. Они помнят историю христианизации этих сибирских земель в девятнадцатом веке и Гражданскую войну двадцатого. На одном и том же обрыве, нависшем над дорогой, вплотную пробивающейся вдоль реки, легко представляешь и лучника-скифа в высоких войлочных сапогах, и алтайца-партизана из партии Кайгородова, готового угостить камнями как красные, так и белые отряды — кто бы ни шел внизу. На широких степных залысинах у реки — остатки оросительной системы раннежелезного века, а чуть дальше у прижима — остатки военного китайского укрепления восемнадцатого... И все эти духи, останки, память — все это доживает в тишине и диком безлюдье самой заброшенной долины на Алтае. Три деревни на сто километров ущелья. Три деревни на сто километров степного берега шумной, бурливой реки, несущей свои воды к Телецкому озеру. Мы были не первый раз на Алтае, но, кажется, нигде еще не чувствовали себя столь абсолютно, столь полно счастливыми, как на этой благодатной земле. После города, тесных улиц, после толкучки, метро и выхлопных газов мы были уверены, что попали в рай и в этих трех деревнях живут самые счастливые люди на свете. Мы лежали и мечтали о том, как дойдем до Телецкого, до мифически прекрасного Алтын-Келя и будет ночь, над ним повиснут низкие горные звезды, и мы станем купаться в жгуче-холодной воде голышом.

Но мы знали Алтай, а потому не могли совсем не верить нашим богатырям и думали, как бы исполнить обещанное: как не попасть в деревни вечером. Если бы мы пошли сейчас, именно в сумерках оказались бы в Коо. Выхода было два: либо не идти никуда, ночевать здесь и двинуться утром, либо поймать машину и проехать опасный участок. Как это ни странно, по той пыльной грунтовке, что тянулась вдоль Чулышмана, изредка ездили отчаянные туристы, и сюда, до впадения речки Чульчи, нас довезли добрые люди. Люди поехали дальше, а мы остались у лесников. И вот теперь, чувствуя себя совершенно счастливыми, чувствуя себя наконец-то потерянными в этом раю, мы меньше всего хотели, чтобы воздух огласился ревом двигателя. Под гул реки и сухой треск степных кобылок так хорошо было лежать и переиначивать на все лады одну-единственную фразу-заклинание: “Хочешь, постопим”. — “Постопим, если хочешь”.

 

Райские жители появились внезапно: они склонились и заслонили нам солнце. Славка тут же встрепенулся и сел, а я не сразу сообразила, что это люди, а не облака. Но сверху раздалось странное:

— Медведя купи, — и я открыла глаза.

Два молодых и от долгого пьянства черных алтайца смотрели на нас сверху вниз. Они смотрели на нас, как, наверное, будут глядеть инопланетяне, если когда-нибудь все-таки приземлятся на нашу грешную Землю. В их лицах было и недоумение и умиление. У одного, правда, еще напряженное недоверие. Другой же улыбался Славке открыто, будто они были друзья.

— Медведя купи. Надо медведя? Дешево отдам, всего за две тысячи.

Я тоже села и быстро огляделась, ожидая увидеть привязанного в кустах бурого медведя. Но вместо него чуть в стороне стояла женщина с мешком у ног. Она застенчиво улыбнулась мне. Я представила, что медведь в мешке.

— Какого медведя? — спрашивал тем временем Славка. — Зачем?

— Нет-нет, нам не надо, — затараторила я, придя в себя и вспомнив наставления богатырей.

— Дешево отдадим, — повторил улыбчивый алтаец без энтузиазма и сел рядом со Славкой. По всему было видно, что сидеть собрался долго, ноги его не держали. На меня он не обращал внимания. — Ты откуда, земляк?

— Из Барнаула, — соврал Славка, отняв от нашего путешествия сюда четыре тысячи километров.

— Правда? — резонно не поверил алтаец. — А меня Эрмен зовут. Выпить есть?

— У нас нет ничего, — сказала я, но мужчины на меня не посмотрели: дела им не было до того, что кто-то в кустах пищит.

— У нас тут у кореша день рожденья, ну пили, конечно, но ты не смотри. А может, есть что выпить?

Второй обошел Славку слева, достал сигареты, присел и молча толкнул его в плечо. Типа, есть закурить? Мой интеллигентный Славка, по которому невооруженным глазом видно, что он аспирант и будущий кандидат, и с людьми он привык говорить на “вы” и искренне удивлялся, если человек не читал в детстве Гомера, в юности — Толстого, а в студенческие годы — “Жизнь Клима Самгина”, — этот мой Славик только улыбнулся близоруко и развел руками. Не курю, мол.

— Я у вас в Барнауле бывал, бывал, — продолжал Эрмен, не глядя, достал зажигалку и прикурил второму. — Я такси, типа, гоняю. Больше в Горно-Алтайск, но и к вам тоже бывает, бывает. Ты не смотри, что мы сейчас такие. Это ж день рожденья, грех не выпить, праздник. И на свои гуляем. Вот это, видишь, Алик. Он из Чечни пришел. Вон видишь, какое лицо. Он сам лично Дудаева брал. Правда, Алик?

— Слышь, земляк, дай сто рублей, — качаясь, обернулся Алик к Славке. У того даже глаза стали большими.

— Зачем?

— Зачем! — почему-то обрадовался такому ответу Алик. — Ты слышь, а зачем! — Он засмеялся глухо, толкнул Эрмена в плечо и сам чуть не упал, а потом сделал зверское лицо и снова посмотрел на Славку: — Ну, того: давай сотню.

Во мне все закипало и тут не выдержало:

— Вы чего сюда пришли? Мы вас что, звали? Идите отсюда, мы с вами не знакомы. И не собираемся вам ничего давать!

Алтайцы вскочили на ноги, как ужаленные. Алик сконцентрировал на мне взгляд, но Эрмен увел его, толкая, как бычка, в грудь.

— Ты чего с ними разговаривать взялся? — зашипела я на Славку. — Тебе же говорили: ни в какие контакты с местными!

— Они мирные, спокойные. Я контролирую ситуацию. К тому же разве тебе самой не хотелось узнать, как живут здесь люди?

Нет, в тот момент мне уже не хотелось. Я не этнограф. Да, я интересуюсь алтайской эпической поэзией, историей и культурой, но этот интерес не требует полевых вылазок, не требует соприкосновения с народом, я не Максим Горький. Да и что я, не знаю алтайцев? Еще как знаю: и скромную, нежную Айару, что училась двумя курсами меня младше, и бойкую Чечек с разбойничьими глазами, она переводила по моей просьбе эпосы, и задумчивого Мергена, и Айрата, и Эмила, и еще — аспирантов, музыкантов, артистов, певцов... Мы приехали сюда в рай, а в раю совсем не обязательно знать, как живут люди. Я была настроена решительно. Мне никто не был нужен.

Но наши новые знакомые думали иначе, да и Славик с его гуманизмом и человеколюбием ощущал уже себя виноватым в моей вспышке. Когда кореша пошли на сближение, он шагнул к ним, как миссионер к пастве.

— Ты не обижайся, земляк, мы ничего не хотели, — начал Эрмен.

— Да ладно, я все понимаю, — кивал Славик.

— Мы по-свойски, — продолжал Эрмен. — Мы не бандиты какие-нибудь.

— Да все нормально, чего уж...

Не прошло пяти минут, а они уже сидели рядком и разговаривали.

— И что же вы, пешком из Улагана идете? — делал Эрмен большие глаза.

— Ну, не всегда, нас тут подбросили... километров десять...

— Пешком с Улагана, прикинь! — сообщал Эрмен Алику и сбивался на алтайский. Они быстро обсуждали это и возвращались к Славке: — А после на Телецкое, да? У, там красиво! Там так... — Он искал слово, как будто оно застряло у него в зубах. Не нашел, сплюнул и сказал снова: — Да, там красиво. А оттуда потом как?

— Мы еще не думали.

— Вы только вот что... вы того... — заволновался вдруг Эрмен. — Вы что же, и через Коо пешком пойдете?

— Ну да, а как же еще?

— Нет, не ходите, нельзя это! — Глаза у Эрмена стали огромные, а лицо — детски испуганным. — Там такие люди живут! Туда даже мы не ходим, а вам точно нельзя.

Я про себя присвистнула. Ситуация менялась: алтайцы из враждебного лагеря, о котором нам три дня подряд рассказывали страшилки у костра, вдруг переметнулись на нашу сторону. Все становилось еще более интересно: что же это за Коо, которой боятся даже свои? А наши новые знакомые быстро и возбужденно что-то между собой обсуждали.

— Вот что, земляк, — хлопнул потом Эрмен Славика по плечу. Тот чуть не упал. — Я тебя довезу. У меня машина есть, я тебя довезу. (Мы со Славкой переглянулись: “Хочешь, постопим?” — хитро сощурились его глаза.) Но не сегодня, — сказал Эрмен. — Ты видишь, я сегодня какой. Завтра. Завтра точно довезу. Пойдем сейчас к сестре в гости. Вон видишь, стоит. Это моя сестра. Пойдем, переночуешь у нее, а завтра я возьму машину и тебя довезу. И даже денег не возьму. Пойдем.

И они с Аликом поднялись и повлекли Славика за собой. Хочешь, постопим... На такой поворот я была не готова.

— Эй, да вы куда? Слав? — крикнула я им в спины.

— А это кто? Жена, да? — спросил Эрмен, вдруг обнаружив меня. Они остановились и пытались на мне сосредоточиться. А Славик стоял и продолжал близоруко, совершенно обезоруживающе улыбаться. Когда он так улыбается, что бы с нами в этот момент ни происходило, я успокаиваюсь: все кончится хорошо.

— Жену берем с собой, — постановил Алик.

— Без вопросов, — согласился Эрмен.

Я всплеснула руками:

— Славка, да куда мы пойдем?

Тут я заметила, что он мне усиленно подмигивает. Значит, у него есть план.

— Хорошо, а рюкзаки? — сказала я.

— Рюкзаки! — обрадовались наши новые друзья. — Рюкзаки тоже берем с собой.

Они схватили их и закинули себе на плечи, а потом взяли Славика под руки и повлекли. Я бросилась за ними.

— И как вы, туристы, с рюкзаками ходите? — со смехом говорил Эрмен. — Я не пойму. Мы в тайгу просто так идем, а вы — с домом.

Он качался под этой непривычной тяжестью и был похож на улитку, у которой раковина не по росту.

— Подружка, подожди, — догнала меня женщина с мешком, закинула его на плечо, взяла меня за локоть и представилась: — А меня Маша зовут, а тебя?

Я расслабилась. Мне стало весело. Наша сумасшедшая компания побрела вниз по Чулышману, в стороне от дороги, напрямую через степь и круглые голыши — остатки скифских курганов. Через десять минут мы хохотали и веселись, как будто знали друг друга год, как будто именно к этим людям мы ехали в гости за четыре тысячи километров, летели самолетом, потом автобусом, потом на попутках, потом пешком. К этим простым и пьяным людям.

— Это ничего, что мы пьяны, — говорила Маша и театрально щурила без того узкие глаза на большом, красном, одутловатом от водки лице. — Мы на свои пьем. И ведь праздник. Грех не пить.

Что значит грех для алтайцев, я не знала и предпочла в тот момент не выяснять. При своей неплохой осведомленности в их культуре про религию я знаю мало. Крещеные язычники, ждущие прихода Белого Бурхана, зацепившие краешком монгольский ламаистический буддизм, — и все это глубоко забывшие в эпоху всеобщего атеизма. О каком грехе говорила Маша, черт его разберет. Да и почему она Маша? Почему не Айана или не Карагыс? Это по советским правилам в паспорте у них писалось русское имя, при том, что свое, настоящее, оставалось для своих, как возврат к архаическим, языческим временам с тайными именами. Почему она Маша? Как дань прошлому или чтобы скрыться от нас, пришельцев?

Но думать было некогда, мы уже неслись, как камни с горы, как вспугнутые горные козлы со склона, — а куда — и не спрашивай. В раю жили веселые люди, наши новые знакомые: только и делали, что хохотали. Эрмен и Алик на ходу менялись нашими рюкзаками. Эрмен был веселее всех, и смеялся, и заводил других. Он мне начинал даже нравиться: у него было симпатичное лицо, открытое, улыбчивое и доброе. Алик (если он, конечно, Алик) выглядел хуже: и тупее и пьянее. Я слышала, что Эрмен назвал Алика братом, но это могло значить все, что угодно: кто по-алтайски брат, по-русски может выйти дядей, я путаюсь в их определении родства. Главное, что это значило — Алик младший.

Алик же был молчалив и только поддакивал, когда Эрмен рассказывал о его чеченской службе.

— А что, еще по контракту пойдешь?

— Угу.

— И из автомата стрелять будешь?

— Угу.

— А из базуки?

— Дадут, так чего не стрельнуть.

— Наши стрелки знаешь какие? Лучшие стрелки. Белке со ста шагов в глаз. — Это он уже Славке.

— Что, из базуки? — удивлялся он.

Кореша зависли на миг, а потом начали наперебой рассказывать городскому лоху-очкарику, что такое базука.

— А Алик — мой муж, — говорит мне вдруг Маша в самое ухо.

Я вгляделась ей в лицо: ей лет тридцать пять, не меньше, а Алик выглядит чуть-чуть за двадцать.

— Ага. — Она кивает, и закрывает глаза, и счастливо щурится, как будто доверила мне сокровенную тайну. — Балам есть, — говорит потом и показывает, как будто качает ребенка. — Трое, — добавляет.

— Трое детей? — Я отчего-то в ужасе.

— Ага. — Она снова щурится и улыбается счастливо.

Мы приотстали, она все тянет меня за локоть вниз и назад, совершенно невозможно идти.

— Эй! — обернулся к нам Эрмен, но Маша махнула ему в раздражении:

— Чего хочешь? Иди! Мы с подругой секретничаем, не видишь? Он мне брат. Младший, — говорила потом Маша про Эрмена и продолжала снова свои секреты, с закатыванием глаз и смутными интимными намеками, и все это с особым, странным акцентом, а наполовину по-алтайски. — А ты кем работаешь? — спросила она меня вдруг и открыла свои карие глаза. — А я в Коо. В школе, учительницей работаю. Русского языка. — Я потеряла дар речи. Но ей ничего от меня не было нужно. — А вы правда Коо пешком пройти хотели? Вам нельзя, нет. Ни за что нельзя. Там такие люди живут... у! Вот такие люди. Мы сами туда не ходим.

— А где вы живете? Не там?

— Нет, что ты! Там бандиты живут, а мы не там. У нас домик тут, рядом. Совсем не в Коо. Там колхоз был когда-то, моя сестра — председатель. Но теперь — не там, что ты, не там.

О Алтай-Кудай! А я надеялась, что мы вот так вот, в обнимочку, проскочим злополучную деревню и добежим до самого Телецкого! А там уже и звезды, и холодная вода... Но близился вечер, солнце с шипением, как горящая головешка, падало за горы в далекое Золотое озеро, а воды Чулышмана становились стальными, темными. Горы вокруг тоже мрачнели, и пахло уже остывающей пылью, полынью и чабрецом.

Степная часть пути кончилась. Мы вошли в небольшой лесок и стали забирать в сторону от дороги. Шли напрямую, без троп, меж деревьев — алтайцы уверенно вышагивали грязными ногами в китайских сланцах, а мы бухали своими горными ботинками. В темноте не заметили, как перебрели неглубокий ручей. Меж деревьев бродили одинокие снулые коровы. Маша, указывая на каждую, говорила: “Это наша. И эта тоже. И та”. Я предвкушала парное молоко, спокойный сон в доме, а не в палатке, а завтра легкую и быструю езду до Алтын-Келя. Все-таки мы в раю. Нельзя забывать, что мы в раю.

 

Мы вынырнули из леска и оказались у подножья горы. Вплотную к ней стоял двор, два домика за забором: обычная русская пятистенка и традиционный алтайский айил — сложенная из бревен юрта с шестью углами и дыркой в крыше вместо дымохода. Однажды мне уже доводилось в такой спать, и я обрадовалась: это такая экзотика, и необычные запахи, и открытый огонь, и звезды смотрят тебе в лицо всю ночь... Такая первобытная радость. Все-таки мы в раю.

Мы вошли во двор. За домами прятался, высовывая только нос, разбитый грузовичок. Остов какой-то легковушки валялся у забора. Открылась дверь, и на крыльце появились дети: мальчик и девочка, чумазые, голые и босые. Маша, бросив мой локоть, ринулась на них, как волчица, с шипением и криком. Оба тут же получили подзатыльник, заревели и скрылись в доме. Оттуда раздался плач младенца. Наши новые приятели скинули рюкзаки и тоже пошли в дом. О нас, остолбеневших, казалось, забыли, но на крыльце Эрмен обернулся:

— Входите.

Мы поднялись, но входить не хотелось. В доме царил дух пьяной нищеты. Даже пахло как-то по-особому, кисло и тоскливо. Мебели почти не было, игрушек — тоже, как, впрочем, и замков на двери. Меня поразили выбитые стекла в окнах, два были заколочены фанерой, а два — заклеены полиэтиленовым пакетом. От теплого сквозняка пакеты прогибались и шуршали. На автомате я подумала, как станут жить здесь эти люди зимой, когда морозы под сорок.

Маша уже сидела у телевизора и кормила грудью младенца. Изредка переругивалась с Аликом. В телевизоре шло индийское кино, и этот анахронизм меня поразил. Открылась дверь в комнату, оттуда вышел Эрмен, направился на улицу и кивнул нам идти следом. На двери висели прикнопленные вырезки из журналов — лица индийских актеров. Я уже не знала, стоит ли этому удивляться.

Мы сбежали с крыльца и вошли вслед за Эрменом в айил. Я надеялась, что хотя бы там будет дух настоящий, национальный, исконный, а не этот — обезличивающей, глубокой нищеты. Но айил представлял из себя подобие грязной летней кухни. Эрмен стал разводить в центре огонь. Вдоль стен стояли старые деревянные тумбочки, пустая кровать с панцирной сеткой, лежала посуда, дрова. Земляной пол был утоптан до твердости асфальта. В потолке и правда дыра. Я взглянула в нее, как на добрую знакомую, но подавленное, неуютное, тревожное состояние не прошло.

Над огнем повесили грязный котел, в него налили воды. Явились Маша и Алик, с ними прибежал уже одетый мальчик. Мать дала ему пакет и тазик, он стал вытаскивать из пакета быстрые китайские макароны, которые мы едим в походах от безысходности, вскрывать упаковку зубами и высыпать содержимое в таз. Пришла девочка. На ней были трусы, но она по-прежнему была босая. Она села вместе с братом и занялась этим увлекательным делом. Я смотрела на нее с интересом: смуглая, но с практически белыми, выгоревшими волосами, лохматая, стриженная клоками, она была похожа на Маугли. В ней было что-то первозданное и дикое. Она стреляла черными глазами в нашу сторону. Алтайцы говорили между собой, о нас совсем позабыли.

Вода закипела. Маша налила ее в пиалы, заварила чайные пакетики, добавила молока и грубой ячменной муки — талкана и подала нам национальный алтайский чай. Мы благодарно кивнули. Тут Маша заметила, что девочка босиком, напала на нее с криком, дала подзатыльник, девочка бросилась к двери, споткнулась и ударилась лбом о порог, начались рев и крик, Маша подхватила ее, и шлепала, и утешала... Мальчик тем временем попытался поднять огромный таз и вытряхнуть макароны в котел, но уронил и часть просыпал. На него орали все трое.

Наконец они стихли. Мы сидели совсем оглушенные и цедили горячее варево. На душе было тоскливо и тошно. Алик с Эрменом стали переговариваться по-алтайски, и Эрмен был явно предложению не рад, а Маша — резко против. Но Алик ее быстро заткнул. Отбившись ото всех, он подступил к нам. Сел напротив и хотел что-то сказать, но нашелся Эрмен, опередил его громким голосом.

— Славик, земляк, купи медведя! — крикнул он, и в его словах было какое-то отчаяние. Мы зашевелились, но не успели еще ничего ответить, а Эрмен с таким же отчаянием обернулся к Маше: — Покажи.

Она тут же метнулась в угол, достала тот самый мешок, с которым мы гуляли весь вечер, вытряхнула перед нами и расстелила на земляном полу шкуру небольшого медведя, совсем еще медвежонка. Она пахла кислым. Меня затошнило.

— Купи медведя, совсем ведь дешево отдаем.

— Нам не нужен медведь, — сказал мой Славик, и голос его прозвучал неожиданно твердо. Я даже мельком на него обернулась: его лицо стало каменным, он ощутил себя в стане врага и был готов драться. Дешево мы не сдадимся, — говорили его неожиданно жесткие глаза. Это поняла я, это поняли и алтайцы.

Безропотно они свернули шкуру, и снова начались переговоры. Я видела, что Эрмен отчаянно пытается спасти ситуацию. Все-таки мы были гости. Мы сидели у них в айиле, возле их очага, пили их талкану чай, и нас нельзя было обижать. Как бы ни были расшатаны национальные устои в этих людях, закон гостеприимства жил в крови. Он жил у Эрмена и Маши, с видом страдающей героини античной трагедии откинувшейся на стуле. Но он был вытравлен начисто у Алика. Препирательство было недолгим. Алик посмотрел на нас волком, зверем и рыкнул в страшном испуге:

— Земляк, дай сто рублей!

И тут мне стало нестерпимо всех этих людей жалко. Я увидела, как качнулся вперед мой Славик, готовый принять последний бой, но опередила его, сказав:

— Может, вам уже хватит?

Мой голос был тих, но меня услышали. Услышал именно Алик. Чутье развернуло его ко мне. Он ринулся, как утопающий, его голос дрожал, он был несчастен:

— Землячка, дай сто рублей. Нам на пиво. Нам не надо больше. А завтра мы вас увезем.

Поверженный Эрмен только кивал:

— Ага, увезем. Ага.

На чем же вы нас увезете? — подумала я, но промолчала.

— Не пейте только водку, — страдающим голосом сказала я и дала ему в руки сто рублей. Алик ликовал. Он не мог сидеть на месте, вскочил:

— Да где ее сейчас взять!

Он стал силен и весел. Выбежал из айила.

— Мы того... мы правда, эта... не будем, того... Мы быстро, — пролепетал напрочь смущенный Эрмен и убежал следом.

— Идемте в дом спать, — раздавленным голосом сказала Маша. На ней не было лица. Нам было легко убедить ее, что айил — это предел наших мечтаний, что мы станем спать тут, а спальники у нас есть.

Когда она ушла, захватив нехитрый свой ужин, мы закрыли дверь и привалили ее поленом. Стемнело. Света от потухающего очага было мало. Слышно было, как мужчины возятся с грузовиком, заводят его, раскручивая рычаг. Наконец автомобиль завелся. Хлопнули дверцы. Скрипя и колыхаясь, он проехал возле айила, кто-то открыл ворота, закрывать не стал. Шум мотора удалился, потом совсем погряз в лесу и сумерках.

 

Через пять минут мы подхватились, не сговариваясь. Помогая друг другу, надели рюкзаки. Осторожно выглянули за дверь. Двор был пуст, сумерки слепили глаза. Стараясь держаться подальше от пятен света из окон дома, мы пересекли двор и ринулись прочь от этого места. Уже в лесу, обернувшись на дом, я увидела, что за пустыми глазницами окон мельтешил телевизор, музыка долетала индийская, веселая, яркая. Мы побежали.

Мы бежали легко, несмотря на рюкзаки: ноги сами несли нас. Мы не думали о направлении, главное — подальше отсюда. Инстинкт влек нас назад. Впереди была ужасная Коо, а сзади — наши добрые богатыри, пусть и на другом берегу Чулышмана, зато с ружьем с оптическим прицелом. Мы бежали, смущенные, и нам не было стыдно. Мы не боялись этих людей; но так невыносимо было находиться внутри их мира, несчастного, разрушенного, нищего, вдвойне уродливого своей нищетой на фоне прекрасного, благодатного, обетованного Алтая.

Мы перебрели ручей, спустились в овраг, пересекли дорогу и ринулись дальше, к берегу, чтобы потом, вдоль него, степью, перепрыгивая через древние рвы оросительной системы, оскверняя топотом скифских воинов в их позабытых могилах, чтобы бежать и бежать обратно, к нашему месту, где так хорошо и спокойно было загорать и млеть после переправы.

Еще издали мы увидели, что на том пятачке горит костер. Темнели валунами палатки. У кустов замер уазик. Сбавив скорость, тихо, как звери, мы подобрались к лагерю.

— Эй! — окликнули нас, и от огня поднялся человек. — Вы кто?

Мы успокоились, услышав трезвый голос. Хотелось пуститься в слезы. Хотелось тут же про все рассказать. Но вместо этого я услышала твердый и даже холодный Славкин голос:

— Мы туристы. Можно рядом с вами на ночь палатку поставить?

— Валяйте. — Человек быстро потерял к нам интерес.

— Слава, Славик, что мы завтра-то делать будем? — спрашивала я уже в палатке. Мне казалось, что мы окружены.

— Спи, — ответил мне мой суровый, мужественный Славик.

 

Мы проснулись от знакомых слов и знакомого голоса:

— Земляк, купи медведя.

Эрмен ходил между палаток. Я боялась шевельнуться и только блестела глазами из спальника. Славка показал мне молчать. Горе-продавца скоро выгнали, завелся тот самый грузовик и уехал. Только после этого мы высунулись из палатки.

— Может, застопим? — спросила я, без особой надежды глядя на уаз.

Славка был настроен более решительно. Он пустился на переговоры, но они ни к чему не привели: мест нет, народа слишком много и едут в обратную сторону. Нам перепал только чай со сгущенкой.

— Собирайся, — сказал после этого Славик. — Нам сегодня пятьдесят километров топать.

Через полчаса нашей палатки не было, рюкзаки собраны, и мы уходили по дороге туда, откуда прибежали накануне. Туристы смотрели на нас как на психов. Я ощущала себя, будто иду на войну.

Мы шли молча и упрямо. Старались оставлять дорогу чуть-чуть в стороне. Прислушивались к шуму моторов. Готовы были прыгнуть в кусты. Мы были нервны и не заметили, как оставили позади домик наших вчерашних знакомых.

В деревню Коо мы вступили по лучшим заветам наших богатырей: утром и готовые к бою. Но никто нас не видел. Никто не появился на улице, если не считать собак и телят между хилыми, запущенными домишками. Я боялась смотреть на окна: мне казалось, во всех не будет стекол. Я боялась оглянуться: мне казалось, отовсюду глядит та же кислая, пьяная нищета.

Мы отдыхали первый раз через несколько километров после деревни, пили из Чулышмана, черпая из волны кружкой, и этот невеселый отдых был похож на тризну по нашему личному, первобытному раю.

Пара серых журавлей-красавок с курлыканьем сопровождала нас, и, когда мы остановились, они тоже сели в отдалении, чуть ниже по течению, ходили и поклевывали что-то в прибрежном иле. Поднимая голову, косили на нас своими добрыми, мудрыми глазами. Словно бы все понимали.

— Дойдем до Телецкого к вечеру?

— Наверное, дойдем.

Так говорили мы теперь, и тень двух других запойных деревень маячила перед нами в перспективе пути. Нам не было страшно, только странно и смутно. Я пыталась развеселить Славку, фантазируя, как спустимся мы к Телецкому ночью и звезды будут мерцать над ним, отражаясь в загадочной, черной воде, а мы разденемся и станем купаться в нем голышом, черпая холодную звездную рябь... Но все было неправдой, мы оба чувствовали это. Рай был вчера, и спокойствие, тихое неведение было вчера. А на сегодня нам оставались только километры пути.

— А что, может, будет кого, так постопим? — попыталась я предложить на худой конец.

— Пошли, — сказал на это строгий мой Славик.

Мы взвалили рюкзаки и двинулись. Мы тогда еще не знали, что такое пятьдесят километров за день пешком.