Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2008, 9

Песенка без припева

стихи

*     *

  *


Странно. Вроде сам ты не больше песчинки,
а грехи твои — паче песка морского.
Сходил в гастроном. Часы принес из починки.
Прилег на диван. Перечитал Лескова.

Запечатленный ангел. Очарованный странник.
Точка без измерений в степи без конца и края.
Самовар. Икона. Тульский печатный пряник.
Алконост и Сирин на ветвях за оградой Рая.

Хорошо жить народу на облаке, на воздусех,
в сретенье Господу, тако всегда со Господом будем.
Хорошо девицам ходить в сарафанах, стеклянных бусах,
продавать мед и млеко ангелам, бесам и людям.

Да и тут живут, и мы проживем, похоже.
Закипает чайник. Потешимся разговором.
Холодно в доме. Странно — мороз по коже
вроде мурашек. А по стеклу — узором.

 

*     *

  *


Иногда хочется лечь на скамью вниз лицом
на главной аллее в центральном сквере,
пусть думают, что происходит, умер — и дело с концом,
болен или просто выпил, по меньшей мере.

А тут ни то, ни другое, ни третье, просто так,
неподвижное тело всегда загадка
для тела движущегося, подпевающего в такт
своим шагам, вдыхающего без остатка

весь кислород, выдыхающего весь углекислый газ,
на радость зеленым листьям справа и слева.
А ты лежишь, и пища для слуха и глаз —
лушпайки, окурки, да песенка без припева.

И кто-то толкает тебя, ладонь положив
между твоих лопаток: приятель, подвинься малость…
Все хорошо. Ты трезв, здоров и, главное, жив.
Жаль, что ждать больше нечего. Времени не осталось.

 

*     *

  *


Хочешь согреться? Ладони лодочкой — и дыши.
Вот и пальцы начали двигаться. Сжимай-разжимай кулачки.
Между коленок зажат портфель. Там цветные карандаши,
готовальня, тетрадка, дневник, треснутые очки.

Четырехглазый придурок, опять задевал куда-
то варежки, нужно было пришить, как в детском саду,
к ленточке, пропустить через рукава, невелика беда,
посмеются, зато не замерзнешь. Глядишь на гряду

облаков в морозном небе. Балкон и карниз.
Искрятся сосульки на солнце. Стоят на своих местах
Атланты. Когда теплеет, лед срывается вниз.
Нельзя под стенкой ходить. А хочется именно так,

тишком, под стенкой, вот так, как пойдешь теперь,
сейчас мороз, безопасно, сожмись снаружи и изнутри.
Кое-как доплетешься домой, постучишься в дверь —
до звонка не дотянешься. Бабушка, разотри

мне руки! Конечно, она подышит и разотрет,
и в чайнике — слышно — уже закипает вода.
И на великих просторах великой страны великий народ
тоже топчется, дышит в ладони, чтоб пережить холода.

 
 

*     *

  *


Образ размыт, но остается голос
в телефонной трубке, потом — в памяти, а потом
где-то там, возле совести, заполняя полость
в запустевающем мире, вернее — почти пустом.

Ты опять поступил не так. Успокойся, все будет в порядке.
Сколько раз тебе говорить. А ну, повтори мне то,
что я сейчас сказала. Не слушал. На брюках складки.
Двойные. Кто их разгладит? Знаю сама, что никто.

Утюгом допотопным, через мокрую тряпку, сильнее,
прижал — отпустил. Шипение. Поднимается пар.
Сколько раз повторять! Впрочем, тебе виднее.
Вымахал, сгорбился, состарился и пропал.

 

 

 

*     *

  *


Серый день на ватине,
как пальто начала шестидесятых.
Подложены плечики, ремешок на плече,
сумка под мышкой.
Старушка-подружка с короткой стрижкой.
Времени больше, чем нас, всех вместе взятых.

Хорошая сумка, коричневая, из давленой кожи.
Старушки-подружки всегда друг на друга похожи.
Никелированный замочек, фетровая шляпка.
Воротник-чернобурка, болтается лисья лапка.

Стоишь в гастрономе, потом на кухне хлопочешь,
идешь, ничего не знаешь,
знать не знаешь и знать не хочешь.

Пусть творят что хотят,
нам-то какое дело.
Ох, передавят нас, как котят.
Устала от беспредела.

Вечером крутят кино во дворце культуры.
Подумаешь — Господи, Твоя воля,
какие мы были дуры!

Старушка-подружка стоит на углу, машет рукою.
Странно, она такая, а я помню ее такою.

 
 

*     *

  *


Говорят, двери Ада запираются изнутри,
ты стоишь на площадке, давишь пальцем звонок,
не отпирают, нет никого, слезы утри,
ленту расправь, к стене прислони венок.

Но вот за дверью шаги, поворачивается замок.

Не молись за Ирода. Богородица не велит.
Не клянись крестом, мяса не ешь постом,
не стой под грузом, живи здесь и теперь.

Трехглавый Кербер припадает к земле, скулит,
стелется, взвизгивает, виляет змеиным хвостом,
подпрыгивает, в щеку лижет, значит, узнал, зверь!

Ты входишь внутрь, за собой запирая дверь.

Памяти Николая Гумилева

Все, что народец умел делать неплохо, —
это рубить и сушить головы иноплеменных.
Туземцев нельзя винить — была такая эпоха.
Никто не помышлял о гуманизме и переменах.
Беленые хаты стояли в зарослях чертополоха.
Сушеные головы висели внутри на стенах.

Никого нельзя осуждать — обстоятельства времени, места,
племенные традиции, социальные противоречия, мать их.
Играли свадьбы, на каменный фаллос невеста
садилась у всех на виду, успокаиваясь в объятьях

местного идола. Хищный тотем с полосатой
шкурой смотрел на потомков. Воду в ступах
толкли старухи. Огромных каменных статуй
больше, чем населения. Об обезглавленных трупах

не принято говорить, а головы — это дело.
Украшение жизни воина. Средство от сглаза.
Приложишь трубку к губам. Что-то легко просвистело.
Торчит из горла стрела. Сделано с первого раза.

Головы сжались в комки, лишенные влаги,
а длина волос не изменилась при этом.
Красиво. Прекрасней, чем пестрые флаги
бледнолицых братьев над Старым Светом.

Там города, окруженные каменными стенами,
высоко торчат шпили ратуши и собора.
Пушки между зубцами. Но, говоря между нами,
все города исчезнут. И это случится скоро.

 

*     *

  *


Что за утро! В конце декабря нелегко светает,
и шепот, как будто худшая часть души над лучшей читает
псалтирь, как будто лучшая часть души не умерла,
но лежит, спелената саваном, и, холодея,
высвобождает бессмертный Imago Dei,
и Imago Dei стоит над нею, скрестив крыла.

И бессмертный Давид в золотой короне
за столом сидит на стуле, а не на троне,
за дубовым, покрытым зеленой бумагой столом,
за спиною книжные полки, а губы шепчут: блаженны
непорочные в путь, будьте же совершенны,
и что б ни случилось с вами, все поделом.

И бессмертная речь распирает грудь, и рыданья
сотрясают основы смертного мирозданья,
и спешат на службу граждане, и таксомотор,
замедляя ход, жмется к бортику тротуара,
и внешний хлад не остужает сердечного жара,
и худшая часть души с лучшей вступает в спор.

 

 

 
 
Херсон-ский Бо-рис Григорье-вич родил-ся в 1950 году. Окон-чил Одес-ский медицин-ский инсти-тут. За-ведует кафед-рой кли-ничес-кой пси-хологии Одес-ско-го нацио-нального уни-вер-ситета. Ав-тор несколь-ких книг сти-хов (в том чис-ле переложений биб-лей-ских тек-с-тов). Ак-тив-но пуб-ликуется в жур-нальной и сетевой перио-дике. Жи-вет в Одес-се.

Версия для печати