Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2008, 7

Вечер с господином Валери

Вечер с господином Валери

Поль Валери. Полное собрание стихотворений. М., “Водолей Publishers”, 2007, 200 стр.

Так незамысловато и очевидно назвав предполагаемую заметку, я не сумел написать ни слова, и озаглавленный лист оставался неделю-другую в неприкосновенности. Потом я подумал, что для вечера с господином Валери это, быть может, лучшее сопровождение. Потом я написал эти два и почти уже три предложения и теперь вынужден продолжить.

Не знаю, поставлен ли в мире спектакль, которого нет: открывается занавес, и зритель весь вечер смотрит на пустую сцену: ничего не началось или все кончилось, — не имеет значения. Важно, что нет ни единой помарки.

Но и зритель — лишнее. Зачем это покашливание, а то и свист, и требование начинать, и топот, и вот уже спектакль пошел в зрительном зале. Ни к чему. Вообразим открытую сцену в пустом зале, закроем глаза, вообразим прекрасную возможность, идею театра, не будем открывать глаза, уснем, умрем, не будем.

Режиссер и зритель (поэт и читатель) идут друг другу навстречу в желании аккуратно разминуться. Оба понимают: стоит взглянуть — и потеряешь невинность. Если же без иронии, то все равно потеряешь: глубину, естественность, органичность, — ведь тебя хотят полюбить (так думает режиссер), и тебе хотят понравиться (зритель). И если еще серьезней: совершенного поэта и совершенного читателя ждет несовершенный труд, ибо он окончен и, значит, — немедленно — недостаточен. О, разочарованность!

Но книга господина Валери вышла. Мало того, она называлась “Очарования”.

Валери любил Декарта и переиначивал его великий афоризм примерно так:
“Я то мыслю, то существую”. Его требования к художеству были настолько велики, что не стоило и браться, но его вера во всесильный разум, который способен выполнить эти требования, была не меньше. Он преклонялся перед своим учителем Стефаном Малларме за то, что тот был мучеником идеи совершенства. Он изучал топологию, явление непрерывности, и надеялся, что, перемещаясь в плоскости рационального и кропотливого рассуждения, можно вывернуть его лентой Мёбиуса и обрести бесконечность (а лента Мёбиуса и есть один из примеров топологии и — одновременно — знак бесконечности: u). Он встречался и говорил с Эйнштейном, потому что тот верил: “Бог не играет в кости”. Он мыслил о природе мысли, изучая ее механизмы,-— и это, наверное, то, чем он действительно неустанно и непрерывно занимался всю жизнь. Он говорил, что мысль стремится построить исчерпывающий образ, что ее узоры исполнены нежности и величия, что ученость неотделима от страсти. Анализируя, он, как еще один его кумир, Леонардо, всегда помнил о целостном универсуме и, как Леонардо, пытался достичь высшего понимания, обнаружив отношения между явлениями, принцип связности которых от нас ускользает.

“Поэзия никогда не была для меня целью, — но лишь средством, упражнением...” — словно бы оправдывается Валери, испугавшись, что был увлечен слишком частным случаем жизнестроительства. (Стоит вспомнить научную широту интересов русских символистов В. Иванова или А. Белого.) Но когда стихи пишутся, он обожествляет поэзию, объявляя ее “речью причудливо организованной, которая не отвечает никакой потребности, кроме той, какую должна возбудить сама, которая говорит лишь о предметах отсутствующих или тайно и глубоко прочувствованных; речью странной, которая <…> исходит отнюдь не от того, кто ее формулирует, и адресуется отнюдь не к тому, кто ей внимает. Эта речь, одним словом, есть язык в языке. <...> Поэзия есть искусство речи”. Есть ли более человеческое умение, чем искусство речи? Конечно, живут и в неприбранной комнате, но насекомое существование противоестественно. Сжигание рукописей или уничтожение их перед смертью не обязательно мания величия, иногда это потребность все прибрать перед уходом. Будьте уверены, капающий кран оскорбляет тишину квартиры в ваше отсутствие.

Мир Поля Валери движим волей к совершенству, упорной строгостью, системностью и универсальностью. Наследник Декарта и Паскаля, он и математик, и изысканный мыслитель. Истины, во что бы то ни стало — истины! Ясность и рационализм в его высшем — типично французском — проявлении, рационализм как философия — все это Валери. Он как будто исповедовал веру одного своего заносчивого соотечественника-аристократа: “Нет ничего недоступного уму француза, лишь бы он захотел дать себе труд подумать”, — вот только никакой заносчивости не было, поскольку не было ни малейшего намерения воздействовать на кого-то, кроме себя. Простота, скромность и высшая сознательность разума во имя преодоление хаоса.

Гранаты

Нет, не тяжелого граната,
Зернистая, вспухает плоть —
То мысли рвутся расколоть
Чело высокое Сократа!

О, если в августовский жар
Разверзся на две половины
Упрямый плод, и все рубины
Вдруг показал надменный шар,

И если с силой небывалой
Вдруг хлынул сок наружу алый,
Перегородки сокруша,

И брызнул свет из тьмы разбитой —
Пусть верность сохранит душа
Своей архитектуре скрытой.

(Перевод А. Кокотова)

К сияющему лбу стремится тайный сок
   Из глубины раздола;
Взрастай, о чистота, но ни на волосок
   Ты не сойдешь с прикола!

(“К платану”, перевод Е. Витковского)

Прозрачной осени печальная свобода!
   О, как мне одиноко с ней!
Всё сущее вокруг готовится к уходу,
   Исчезнуть — значит стать ясней.

(“Равноденствие”, перевод А. Кокотова)

Взгляни, как море запылало.
Прельстясь иною глубиной,
Подумай — как нам было мало
Бесцветной мудрости земной!

Свернувшись завитком улыбки,
Скользни тихонько в сумрак зыбкий.

         (“Избыть тебя”, перевод А. Кокотова)

(Как тут не вспомнить заклинание Мандельштама: “Да обретут мои уста / Первоначальную немоту, / Как кристаллическую ноту, / Что от рождения чиста! //
Останься пеной, Афродита, / И, слово, в музыку вернись, / И, сердце, сердца
устыдись, / С первоосновой жизни слито!”)

Пускай же все пройдет! Одно мое молчанье
В сердечной глубине хочу я сохранить,
Смерть памяти своей, представя, предварить.

Пусть прячется любовь в печальном очертаньи,
Я тень отсутствия, я жду лишь одного:
Что след от бытия сотрется моего.

      (“К окну замерзшему...”, перевод А. Кокотова)

(А здесь, раз уж мы вспомнили “Silentium” Мандельштама, стоит вспомнить и тютчевское “Silentium!” с его “Молчи, скрывайся и таи...”.)

Я провел вечер с господином Валери благодаря Полному собранию стихотворений поэта и блестящей работе переводчиков: Е. Витковского, Р. Дубровкина, А.-Кокотова, Б. Лившица и С. Петрова. Выразить свое восхищение этой безукоризненной, технически безупречной работой, этими стихами, достойными подлинника, — вот, собственно, все, что мне хотелось сделать по прочтении книги. Но раз уж дело все равно затянулось, то еще несколько слов и цитат не повредят.

Я думаю, читатели моего поколения впервые прочитали Валери в 1970 году, когда вышла книга Б. Лившица в серии “Мастера поэтического перевода” — “У-ночного окна”. Я ее храню — там были и великие предшественники Валери: Верлен и Рембо, — и “Пьяный корабль”, в своей попытке вместить в себя весь мир, шел прямиком к “Морскому кладбищу”. Там к морю выходила Елена:

Лазурь! Я вышла вновь из сумрачных пещер
Внимать прибою волн о звонкие ступени
И вижу на заре воскресшие из тени
Златовесельные громадины галер.

      (“Елена, царица печальная...”, перевод Б. Лившица)

Бенедикт Лившиц и Сергей Петров — это классика, и замечательно, что их работы украшают собрание. Не знаю, насколько хорошо известно имя С. Петрова читателю. Не пишущему читателю или читателю-переводчику (им-то известно!), а просто читателю... С каких языков и кого только он не переводил! И как переводил! Бодлер, Рильке, Лесьмян, Валери...

Шаги

Твои шаги прошелестели,
Воспитанники тишины,
К моей недремлющей постели,
И медленны и ледяны.

Какая сладость! Слава Богу,
Что ты лишь поступь тени!.. Но
Ведь только так, на босу ногу,
Любое благо мне дано!
Жильца моих заветных мыслей
Ты успокой, а не волнуй
Губами, что над ним нависли,
Неся насущный поцелуй.

Так не спеши, а то ужалишь,
Дай быть, дыша иль не дыша;
Я тем и жил, что ждал тебя лишь:
Твои шаги — моя душа.

      (Перевод С. Петрова)

“...К моей недремлющей постели, и медленны и ледяны” — переводные стихи, когда это Перевод, пишутся животом. Без риска, без захватывания интуитивной области, без этой внезапной радости догадки они остаются подстрочником. “…Мое молчанье!.. Златочерепитчат / В душе воздвигнутый Великий Кров!” — переводит
Е. Витковский. Только этим ужасным “златочерепитчат” и оживает строка — столько в нем осколочного, прыгающего, ритмичного солнца. “…Объятье смертное родно душе печальной” — переводит А. Кокотов. Только “родно” может так живо сцепить “объятье” и “душу”. (“Чудная картина, / Как ты мне родна...”, А. Фет). Еt cetera.

После книги Б. Лившица, в 1976 году, появился томик Поля Валери “Об искусстве”, где поэт выступал как критик и теоретик искусства и где была его философская новелла “Вечер с господином Тэстом”, подсказавшая название моей заметке,-— это было значительное, запоминающееся чтение в те годы...

В стихах Валери много солнца и много теней, много бестелесного, скользящего, пограничного с небытием. “Исчезнуть — значит стать ясней”. Рильке, который нашел в Валери равного себе, собрата и единомышленника, говорил, что смерть-— невидимая сторона жизни, и неудивительно, что она так притягивала Валери. Привычка в обыденном провидеть вечное неизбежно приводит к размышлению о смерти, а умение каждый раз начинать размышление заново, освобождаясь от автоматизма мысли, и непрекращаемая воля к строительству неприступной крепости формы — свидетельство веры Поля Валери в разумное устройство Вселенной.

Спокойный кров среди гробниц и пиний,
Где ходят голуби, где трепет синий;
Здесь мудрый Полдень копит пламена,
Тебя, о море, вновь и вновь слагая!
Внимать покой богов — сколь дорогая
За долгость мысли плата мне дана!

      (“Кладбище у моря”, перевод Е. Витковского)

Две последние строки высечены на надгробном памятнике Валери (1871 — 1945) в Сете, на юге Франции, где он родился.

Владимир Гандельсман

Нью-Йорк

Версия для печати