Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2008, 6

КНИЖНАЯ ПОЛКА МИХАИЛА ЭДЕЛЬШТЕЙНА

+ 10

А. П. К о з ы р е в. Соловьев и гностики. М., издатель Савин С. А., 2007, 544 стр.

“Мимо этой работы не сможет пройти ни один исследователь творчества имярека” — типовой рецензионный зачин в случае с монографией Алексея Козырева выглядит не комплиментарной гиперболой, но простой констатацией. Завидная исследовательская удача — найти неожиданный ракурс, некий поворот темы, позволяющий по-новому взглянуть на, казалось, всесторонне изученный предмет. Но высший пилотаж — когда человек пишет вроде бы об очевидном и вдруг оказывается первооткрывателем, ибо до него никто эту работу не проделал.

Именно так обстоит дело с гностическими элементами в творчестве Соловьева. Пишут об этом практически с момента зарождения “соловьевоведения”, вот уже чуть ли не сто лет, и, кажется, нет исследователя, который, хоть в придаточном предложении, не высказался бы по этому поводу. Давно не заглядывал в учебники по истории русской философии, но уверен, что мысль о Соловьеве-гностике проникла уже и туда. И вдруг оказывается, что специальных работ на эту тему практически нет, ревизия источников, по которым Соловьев знакомился с гностицизмом, не проведена, да и вообще не вполне ясно, что именно применительно к соловьевскому учению понимать под гностическими мотивами и каков их удельный вес в наследии философа.

Штриховкой этих белых пятен и занялся Козырев. К задачам своим он подошел со всем тщанием и с выполнением всех правил научного этикета1 — от частного к общему, от эмпирики к достаточно осторожным выводам. Изложению и анализу соловьевской космогонии предшествует реконструкция круга чтения философа по означенной проблеме — описание “источников и литературы о гностицизме, с которыми мог познакомиться В. Соловьев в библиотеке Британского музея, Московского университета и домашней библиотеке С. М. Соловьева-старшего”. Именно так: “мог познакомиться”.

Аккуратность в заключениях и обобщениях — вообще фирменная примета авторского стиля (“Герметический корпус как один из возможных источников учения о Логосе и всеединстве у Соловьева”). Рецензенту “Русского журнала” она отчего-то не приглянулась: “Козырев — честный и обстоятельный историк философии и архивист, но его иногда подводит какая-то филологическая боязнь источника… Ему подавай вернейшие свидетельства того, что порой ни в каких свидетельствах не нуждается. Козырев написал отдельную статью о Соловьеве и немецкой мистике, но до сих пор сомневается — что читал его герой из нее, а что нет: └Исследователям соловьевского творчества еще предстоит изучить, какие именно труды вышеуказанных авторов имелись в наличии и какие из них мог читать Соловьев в Санкт-Петербурге, в Публичной библиотеке, в пору его работы в Ученом комитете Министерства народного просвещения. Признаюсь, такой работы я пока не проделал…””2. Мне же эти заботливо расставленные по тексту вопросительные знаки и осторожно-предположительная интонация кажутся если не самыми ценными, то уж точно самыми располагающими чертами работы Козырева.

Собственно гностическим мотивам у Соловьева посвящены лишь первые двести с небольшим страниц книги. Впрочем, вторая ее часть, где помещены несколько подготовленных Козыревым статей и публикаций, полностью подтверждает впечатление от первой. Уж сколько написано о взаимоотношениях Соловьева и Розанова — а переписка их в полном объеме опубликована лишь в этой книге. Мало ли писали об Анне Шмидт, нижегородской журналистке и самозваной

претендентке на роль соловьевской Софии, — но материал о ней обобщен только Козыревым (в книге публикуются и все дошедшие до нас фрагменты писем Шмидт к Соловьеву). Редкий и счастливый дар — умение различить в общеизвестном научную проблему и увидеть поле для дополнительных разысканий.

В. Г. С у к а ч. Василий Васильевич Розанов. Биографический очерк. Библиография: 1886 — 2007. М., “Прогресс-Плеяда”, 2008, 224 стр., с ил.

За последние несколько лет появилось два полноценных жизнеописания Розанова, исполненных А. Николюкиным и В. Фатеевым, — и это не считая совсем уж дилетантских упражнений, вроде книги Н. Болдырева “Семя Озириса, или Василий Розанов как последний ветхозаветный пророк”. Кажется, куда уж благополучнее — но Розанову повезло с обилием биографий больше, чем с биографами. Книга Фатеева, при всем немалом объеме вводимой в оборот информации, лишена справочного аппарата и весьма небрежна в фактическом отношении. Работа Николюкина добротнее, но дает лишь внешний контур жизни и творчества героя, первое приближение к нему.

В общем, по всему выходило, что надо ждать книги Виктора Сукача — главного знатока Розанова, еще лет пятнадцать назад печатавшего в журнале “Москва” подробнейшую биохронику, тогда доведенную, впрочем, лишь до первых розановских выступлений в печати. Теперь такая книга наконец вышла. Правда, по сравнению с той давней биохроникой она сильно потеряла в дотошности — это действительно “всего лишь” очерк, эскиз (80 страниц небольшого формата), — зато приобрела законченность и концептуальность. Все извивы розановского пути обозначены, зачастую прописаны и нюансы, к тому же и архивного материала привлечено немало. В. Сукач делает для Розанова ту же работу, что сделал, скажем, О. Лекманов для Мандельштама, давая минималистичную, но надежную основу для будущих штудий и предоставляя грядущим биографам вышивать свои узоры по готовой канве. Особенно подробно охарактеризованы взгляды Розанова на русскую литературу — неудивительно, если учесть, что нынешняя книжка выросла из статьи в 5-м томе биографического словаря “Русские писатели. 1800 — 1917”. На чей-то вкус (да, пожалуй, и на мой тоже) может показаться, что слишком много внимания уделено “дотворческому” периоду жизни героя и его ранней публицистике, — но на то воля автора, полагающего, вопреки распространенному подходу, эти десятилетия определяющими для всего дальнейшего.

Значительная часть книги отведена под библиографию: отдельные издания самого Розанова плюс литература о нем. При всех достоинствах этого раздела, полагаю, он только выиграл бы, будь ему предпослано хоть какое-то предисловие,

поясняющее принципы отбора. В нынешнем же виде он вызывает благодарность пополам с недоумением. Если с розановскими текстами все, в общем-то, понятно, да и прижизненная литература о Розанове отражена весьма полно, то чем ближе к нашему времени, тем загадочнее выглядит перечень. Достаточно сказать, что в нем отсутствуют все три указанные выше розановские жизнеописания (Николюкина, Фатеева и Болдырева), не зафиксированы посвященный Розанову костромской журнал “Энтелехия” и костромской же содержательный сборник “Незавершенная энтелехийность” — и этим список необъяснимых пробелов не исчерпывается. По сути, перед нами только материалы к библиографии — опять же эскиз, набросок, дорисовывать который предстоит будущим исследователям. Чем, надеюсь, они и займутся — с неизменным чувством благодарности к первопроходцу.

Я. В. С а р ы ч е в. В. В. Розанов: логика творческого становления (1880 — 1890-е годы). Воронеж, Издательство Воронежского государственного университета, 2006, 320 стр.

Отечественное розановедение притворилось существующим: проводятся конференции, защищаются диссертации, выходят монографии, о статьях и говорить нечего — счет давно пошел на сотни, если не более. И все это обилие печатной продукции дало на сегодня результат настолько скудный, что диву даешься, — КПД в розановедении на порядок ниже среднего по отрасли. Из работы в работу кочуют одни и те же ничего не объясняющие цитаты, воспроизводятся стандартные и бессмысленные ярлыки. На нескольких страницах введения Ярослав Сарычев раздраженно говорит о тех розановедах, кто начинает и заканчивает свой анализ утверждением “противоречивости”, “непоследовательности”, “парадоксальности” писателя. Само название его книги полемично: автор стремится увидеть логику там, где обычно замечают ее отсутствие. Уже за одно это монографию Сарычева следует читать: осмыслить розановское творчество как систему — важнее задачи для любого подступающегося к Розанову просто не существует.

Рискну выступить с рекомендацией: браться за эту работу следует по прочтении “биографического очерка” Сукача либо одновременно с ним. При параллельном чтении двух книг бросается в глаза их несомненное и симптоматичное сходство в основных посылках и выводах. Как и Сукач, Сарычев полагает, что “все главное по преимуществу было └найдено” (по крайней мере, обозначено)” Розановым в первые полтора десятилетия творчества. Как и Сукач, он видит инвариантную основу розановского мировоззрения, структурирующую его и сообщающую ему единство и цельность, в философии потенциальности.

Отсюда пристальное внимание обоих исследователей к первой — и, по сути, единственной собственно философской — книге Розанова “О понимании”. Традиционно она считается неудачей, предопределившей отход автора от философии в привычном значении слова, но именно там с наибольшей полнотой и откровенностью эксплицируются принципы понимания Розановым категории потенциального. Именно розановской захваченностью миром потенциального, основанным на непрестанном творчестве, заставляющим видеть главное не в готовом, а в достраивающемся, в реализации возможного, проявлении скрытого, прорастании семени, взрослении эмбриона, объясняет Сукач то предпочтение, которое Розанов отдает иудаизму перед христианством: “└Становящаяся” религия Творца ближе ему, чем └завершенная” религия Откровения”. Обоснование потенциальности как основы розановского гнозиса, остававшейся неизменной от первых работ до последних записей, — вот пафос книги Сарычева. Ход действительно радикальный: после всего, что было наговорено о “противоречивости” Розанова, попытаться увидеть в нем не писателя, даже не мыслителя, а именно философа по преимуществу, у которого жанрово-стилевые игры оказываются лишь одеждой для центральной идеи, мотивирующей все прочие составляющие его мира. Положение не бесспорное, но на данном этапе в любом случае продуктивное, как всякий обратный общему месту перегиб.

Впрочем, самая симпатичная, на мой вкус, в книге глава — “Русский труд”, посвященная, как явствует из заглавия, сотрудничеству Розанова в газете С. Ф. Шарапова. Автор ставит перед собой задачу сколь трудоемкую, столь и необходимую — прочесть розановские статьи этого времени на фоне ближайшего контекста, дабы выявить, где в них собственно розановское, а где — расхожие положения консервативной мысли 1890-х годов. За точность постановки проблемы и амбициозность при ее решении без колебаний прощаешь и обилие спорных тезисов, и выпады в адрес позитивистской парадигмы, якобы бессильной описать своеобразие Розанова, и

некоторую залихватскость стиля: “└Египетские ночи” Розанова скоро и бесславно закончились: не по Сеньке оказалась шапка” (о союзе с Сусловой).

Ф. Ф. Ф и д л е р. Из мира литераторов. Характеры и суждения. Вступительная статья, составление, перевод с немецкого, примечания, указатели и подбор иллюстраций К. М. Азадовского. М., “Новое литературное обозрение”, 2008, 864 стр. (“Россия в мемуарах”).

Константин Азадовский впервые заглянул в эту рукопись в 1970-е годы — и с тех пор около тридцати лет занимался ее переводом (оригинал написан по-немецки), обработкой и комментированием. Есть все основания говорить о гармонии между исследователем и его героем — Фидлер тоже вел свой дневник почти тридцать лет, с 1888-го по 1917-й. Когда в середине 1990-х годов появилось немецкое издание, также подготовленное Азадовским, Николай Богомолов завершил свою рецензию сетованием, переходящим в пожелание: “Русский вариант этого дневника решительно необходим, и очень хотелось бы, чтобы нашлись издатели для этой будущей книги”3. Издатели нашлись — и не прогадали, по крайней мере в репутационном плане: судя по тому энтузиазму, с каким книга Фидлера была встречена и филологическим сообществом, и рецензентами, она вполне может претендовать на статус главной новинки года в гуманитарном книгоиздании.

Что, конечно, вполне справедливо. И речь даже не о чрезвычайной информативности этого огромного тома, который можно сравнить с концентратом или с перенасыщенным раствором, — вернее, не только о ней. Да, публикация этого документального массива делает доступными сотни, тысячи уникальных фактов из жизни как известных, так и самых незаметных литераторов рубежа XIX — XX веков, многократно укрупняя картину литературной жизни той эпохи. Да, по частоте цитирования дневник Фидлера в ближайшее время, несомненно, станет безоговорочным лидером среди филологических новинок. Но не менее интересна и личность самого автора дневника, та загадка, которую он нам задает и которую будет по-своему разгадывать каждый из читателей.

Фидлер, гимназический преподаватель и переводчик русской литературы на немецкий язык, на самом деле был рожден то ли этнографом, то ли и вовсе энтомологом. Хоть он и писал о себе, что всю жизнь “фанатически поклонялся любому писателю” и современники склонны были видеть в нем “маньяка”, гоняющегося за литераторами с бесчисленными альбомами автографов, но в его дневниковых записях нет никакой экстатичности, скорее безразличие, переходящее в брезгливость:4 “Появился также Южаков, совершенно пьяный, со следами блевотины на бороде, и полез ко мне целоваться своим терпко пахучим ртом; еще немного — и меня самого бы вырвало”. Да и насчет литературных достоинств своих “персонажей” автор дневника, как правило, не заблуждался: “Потом читали стихи — сплошь товар второго сорта”.

Это, однако, вовсе не мешало Фид

леру день за днем, десятилетие за десятилетием фиксировать все, имеющее хоть какое-то отношение к литературному быту, точнее — к быту литераторов. Огромный (немецкое и русское издания вместе включают лишь две трети текста) дневник его представляет собой удивительный и ни на что не похожий документ, порожденный причудливым сочетанием немецкой дотошности с русским литературоцентризмом.

Любой мемуарист отсеивает не относящуюся, по его мнению, к делу информацию, но Фидлер — другое дело. Фильтр у него то ли отключен, то ли отсутствует изначально, что и придает его свидетельским показаниям такую ценность. У Невежина “закапала кровь из носовой перегородки — он плюнул на носовой платок и приложил его к носу”. У Будищева на шее опухоль, у Южакова на лице “омерзительные прыщи”, у Вилькиной живот “весь в отвислых складках, └как у кенгуру””. Леонид Андреев не вычищает грязь из-под ногтей и курит за обедом, в перерывах между блюдами. Тихонов пьет пиво, Чехов — вино с сельтерской, а Сафонов и вовсе кефир — ничего другого после многолетнего пьянства желудок не принимает. Смех Владимира Соловьева напоминает “совиный плач”, а Горький при разговоре постоянно делает носом резкое “тнх”.

Натурально, писатели при столь пристальном рассмотрении являют зрелище вполне неприглядное. Собравшись вместе, они пьянствуют, пошлят и хвастаются любовными успехами, оставшись вдвоем с собеседником, злословят про коллег: “Сегодня зашел к Мамину <…> Он [Мамин] сказал про Короленко и Горького, что они — сволочь, а не писатели”. “Вечера Случевского” и вовсе оказываются мужским клубом со всеми положенными приметами жанра — какая там лирика, сплошные сальные экспромты.

В этом содоме Фидлер пытался соблюдать приличия и не позволял вписывать в свои альбомы всяческие непристойности — мол, дочка может прочесть. И за писателями он вовсе не гонялся, напротив, от особо назойливых раздатчиков автографов приходилось спасаться бегством: “Вчера — именины Измайлова. Когда я стал подниматься к нему, то увидел, что на лестничной ступеньке сидит пьяный Куприн, прислонившись спиной к стене <…> Увидев меня, Куприн залепетал: └А!.. Давай сюда твой альбом!” Но я прошмыгнул наверх”. Улизнуть, впрочем, удавалось не всегда, и тогда литературному коллекционеру приходилось ради нравственности дочки идти на подлог: “Мамин написал <…> такую гнусную пошлость, что мне придется совершить фальсификацию: изменить одно слово”.

Существует старинный анекдот про еврея, которого друг-христианин уговаривал креститься. “Знаешь, мне трудно принять это решение, — сказал еврей. — Схожу-ка я в Рим, посмотрю на папу, на его двор, на кардиналов. Надеюсь, вид этих праведников меня окончательно убедит”. Он ушел, а друг его загрустил: придет еврей в Рим, увидит царящие там нравы — и навсегда отвергнет мысль о переходе в христианство. Через некоторое время еврей вернулся. “Ну как?” — спросил его друг-христианин. “Я крещен”, — ответил еврей. “Крещен?” — удивился друг. “Да. Я посмотрел на папу, на кардиналов и понял, что если даже эти люди не смогли разрушить Церковь, значит, ваша вера действительно истинна”. Сходное ощущение производит и дневник Фидлера. Если, год за годом общаясь с этими дикими людьми, автор дневника продолжает подбирать за ними окурки и коллекционировать палки, которыми они избивают друг друга (и то и другое правда), — вероятно, в литературе и впрямь что-то есть.

Б р ю с о в с к и е ч т е н и я 2 0 0 6 г о д а. Ереван, “Лингва”, 2007, 540 стр.

Новый выпуск ереванских “Брюсовских чтений” получился содержательнее и ровнее предыдущего. Особенно удачна предпринятая Н. А. Богомоловым републикация мемуарного очерка Б. Погореловой-Рунт из “Нового русского слова” за 1952 год. Не слишком достоверные в деталях, воспоминания брюсовской свояченицы, как констатирует Богомолов, воспроизводят тот образ Бальмонта, который сложился в доме Брюсовых. Об этом свидетельствуют и приведенные в предисловии “бальмонтовские” фрагменты дневника Брюсова, выпущенные или купированные при его публикации в 1927 году. Бальмонт предстает в них исключительно пьяницей,

буяном, хамом, да вдобавок и импотентом (последний штрих автору дневника сообщила Е. И. Образцова, брюсовская любовница, которую он одолжил Бальмонту). Впрочем, Брюсов бальмонтовский алкоголизм скорее одобряет: “Вообще он Бальмонт перед началом припадка и после. Во время — он отвратителен. Вне припадка он скучен”. О том же самом, только чуть менее ярко, пишет и Погорелова. Совершенно “фидлеровская” публикация.

И в а н К о н е в с к о й. Стихотворения. Вступительная статья, составление, подготовка текста и примечания А. В. Лаврова. СПб., Издательство ДНК; М., “Прогресс-Плеяда”, 2008, 298 стр. (“Новая библиотека поэта”).

И. И. Ореус, писавший под псевдонимом Иван Коневской и утонувший в лифляндской речке, не дожив до двадцати четырех лет, представляет собой одно из самых удивительных и загадочных явлений в русской поэзии. И дело здесь не в мере таланта — стихи его для “просто читателя” любопытны, но не более того.

Феномен Коневского — в полном выпадении из ближнего контекста, в степени непохожести на соседей слева и справа, то есть вообще ни на кого, включая первых символистов, к которым он был близок биографически и с которыми поныне соседствует в нашем историко-литературном восприятии. Впрочем, в соотнесении с символистами есть свой резон — на прочих поэтов 1890-х годов, что “надсоновцев”, что “фетовцев”, Коневской похож еще меньше.

Можно, конечно, пытаться определять Коневского через предшественников и говорить о его поэтике как о трансформации и предельном сгущении манеры Баратынского и Тютчева. Но и такой подход едва ли объясняет, каким образом мог появиться в русской поэзии рубежа XIX — XX веков этот юноша, не имевший, кажется, ни малейшего отношения ни к чему, что происходило в современной ему литературе.

Возможно, теперь разбираться в этой загадке станет чуть проще — томик “Библиотеки поэта” снабжен подробным предисловием и комментариями, а канонические тексты сопровождаются черновыми вариантами. Недостатков у этого великолепно подготовленного издания, собственно, два. Во-первых, на титульном листе название превращено в “Стихотворения и поэмы”, хотя поэм Коневской не писал. Этот промах, впрочем, исправлен в выходных данных.

Вторая печаль связана со спецификой серии. Дело в том, что единственный прижизненный сборник Коневского “Мечты и думы” был, как сказано в аннотации, “внутренне мотивированным объединением” стихов и прозы и куда резоннее смотрелся бы, скажем, в “Литературных памятниках”, воспроизведенный как единое целое с приложением всех сохранившихся текстов Коневского, не вошедших в ту книгу 1900 года. В нынешнем же издании из прижизненного сборника оказался изъят большой раздел “Умозрения странствий”, целиком состоящий из прозаических текстов. Едва ли после настоящего тома кто-то в обозримом будущем вновь возьмется издавать наследие Коневского, и, таким образом, проза его как минимум на несколько лет останется без того образцового научного аппарата, которым отныне снабжены его стихи.

Б а ш н я В я ч е с л а в а И в а н о в а и к у л ь т у р а С е р е б р я н о г о в е к а. СПб., Филологический факультет СПбГУ, 2006, 384 стр., с ил.

Этот сборник, состоящий по большей части из работ весьма высокого уровня, тем не менее в первую очередь привлекает внимание не содержанием, а оформлением. Так научную литературу, по крайней мере гуманитарную, у нас не издавали очень давно: суперобложка, мелованная бумага, большие поля, запечатанные форзацы, едва ли не альбомное обилие иллюстраций, цветных и черно-белых, фотографии авторов статей… Правда, и цена, соответственно, рекордная, под тысячу, — но за такое роскошество, право слово, не жалко.

Однако отвлечемся от внешности и перейдем к тексту. Составившие сборник статьи основаны на докладах, прозвучавших на конференции, созванной в Петербурге к 100-летнему юбилею легендарной ивановской Башни. Этот уникальный в истории русской литературы топос может рассматриваться — и рассматривается — в самых разных аспектах: как реализованная утопия, воплощенный миф, аналог платоновской академии, символ эпохи, светский салон, наконец. Для серебряновечного Петербурга Башня действительно была всем — домом, где разбивались сердца, создавались и сокрушались литературные репутации, вырабатывалась новая эстетика; площадкой театральных и жизнетворческих экспериментов; пространством самых невероятных встреч. Под стать этой башенной “полифункциональности” и разнообразие затрагиваемых в сборнике тем и персоналий: кроме неизбежных в разговоре об Иванове Блока, Белого, Чулкова, здесь наличествуют и Стефан Георге, и Пастернак, и Зноско-Боровский, и Евгений Иванов, и Владимир Княжнин…

Выделить во всем этом разнотравье какие-то отдельные работы не представляется возможным — это тот счастливый и нечастый для конференциальных сборников случай, когда для ответа на вопрос о лучших статьях пришлось бы перечислить имена как минимум половины участников.

А. С м и р н о в (Т р е п л е в). Театр душ. Стихи. Критические этюды. Воспоминания. Письма. Составление, подготовка к публикации, вступительная статья и комментарии М. А. Перепелкина. Самара, “Самарский университет”, 2006, 512 стр. (“Самарский литературный архив”, вып. 1).

Самарский литератор Александр Смирнов, печатавшийся бо2льшую часть жизни под чеховским псевдонимом Треплев, — фигура хотя и несколько комическая, но безусловно трогательная. В 1890-х он познакомился с Горьким (тот даже ухаживал за его женой) — и потом несколько десятилетий печатал различные варианты одного и того же очерка о годичном пребывании молодого нижегородца в Самаре. Горький, в свою очередь, как мог приятеля продвигал — хотя и используя при этом довольно своеобразные аргументы: “Стихи, право, не плохие. И должны бы понравиться тебе… Дядя! смотри, у тебя худшие стихи печатаются”, — писал он редактору “Журнала для всех” Миролюбову, посылая произведения Смирнова. Вскоре, впрочем, Смирнов сам отказался от печатания своих стихов, почувствовав несоответствие их подражательного декадентства усвоенным им к тому времени принципам “знаньевской” эстетики. И правильно сделал — весьма посредственный поэт, он оказался неплохим критиком, особенно когда писал о близких и симпатичных ему Горьком, Андрееве или Бунине, в которых видел не реалистов, а истинных символистов, противопоставляя их “неправильным” декадентам.

Конечно, живи Смирнов сто лет назад в Москве или в Петербурге, о нем сейчас едва ли вспомнили бы, тем более невероятным был бы выход тома его работ, представляющего наследие не слишком плодовитого автора с почти исчерпывающей полнотой. Но он жил, как сказано выше, в Самаре, а провинция традиционно относится к своим землякам бережнее, нежели пресыщенные столицы. Кроме того, и местные власти иногда по старинке еще поддерживают культурные начинания, связанные с историей края. Так на губернаторские деньги и был издан этот том, любовно и профессионально подготовленный М. А. Перепелкиным.

“М л а д о ф о р м а л и с т ы”. Р у с с к а я п р о з а. Составитель Я. Левченко. Санкт-Петербург, ИД “Петрополис”, 2007, 256 стр.

Интерес к “младоформалистам” — участникам легендарного семинара, который Эйхенбаум и Тынянов вели в Институте истории искусств, за последние годы возрос ощутимо. В свежем, 89-м, номере “Нового литературного обозрения”, давно проявляющего интерес к “младоформалистам”5, помещен целый блок материалов о Борисе Бухштабе — с предисловием, утверждающим особую актуальность младоформалистских поисков в современной гуманитарной ситуации. На этом фоне акция издательства “Петрополис”, отведшего под труды “младоформалистов” специальную серию “Ленинградская гуманитарная мысль 1920 – 1940-х годов”6, смотрится хотя и “героическим”7, но не слишком удивительным жестом.

В недавних штудиях акцентируются преимущественно внутренние причины кризиса формального метода второй половины 1920-х годов — усталость и растерянность учителей, бунт учеников. Все так — но без внешнего давления выход из этого кризиса был бы иным, как иной была бы и дальнейшая история отечественной науки о литературе. С большой долей вероятности можно предполагать, что Николай Коварский не превратился бы в киносценариста, Лидия Гинзбург не казалась бы потомкам в первую очередь мастером прозы non-fiction, а уж затем литературоведом, да и “старшие” едва ли ушли бы без остатка кто в биографии, кто в текстологию.

Появившийся в 1926 году сборник статей “младоформалистов” “Русская проза”, как и вышедшая три года спустя “Русская поэзия” с практически идентичным набором авторов, остался памятником этой несостоявшейся истории, намеком на то, что могло бы быть, если бы. Ничтожество подавляющего большинства советских коллективных монографий, над которыми трудились маститые сотрудники академических институтов, особенно очевидно на фоне этой подборки студенческих работ.

Нынешнее переиздание было бы всем хорошо, когда бы не диковатая фантазия неизвестного героя — сокращение “Ост. Арх.”, то есть известнейший “Остафьевский архив князей Вяземских”, по всему тексту сборника зачем-то раскрыто как “Ост<зейский> Арх<ив>”.

Е. А. Т а х о-Г о д и. Художественный мир прозы А. Ф. Лосева. М., “Большая российская энциклопедия”, 2007, 399 стр. (“Знаменитые имена российской энциклопедии”).

В предисловии А. Л. Доброхотов точно определяет роль автора этой книги словом “проводник”. Соответственно, для жанровой ее характеристики полнее всего подходит термин “путеводитель” — проводник ведет читателей по лабиринту, не позволяя им споткнуться или сбиться с пути. Скажу даже больше: перед нами в “свернутом” виде прообраз “Лосевской энциклопедии” — каковая, судя по интенсивности изучения наследия философа, в относительно близком будущем несомненно появится. В самом деле, все эти скрупулезные перечисления и описания мотивов, инвентаризация скрытых цитат, прямых перекличек и типологических схождений с предшественниками и современниками, дотошное изучение хронотопа лосевской прозы и ее жанровой природы (то есть практически вся монография, за исключением первой, по сути вводной, части) — все это достаточно легко и практически без остатка трансформируется хоть в академический комментарий, хоть в энциклопедическую статью. Одна из высших возможных похвал любому историко-литературному труду, на мой взгляд.

Но едва ли не больше, чем исследовательское тщание, заслуживает быть отмеченной смелость автора — ведь даже самые преданные поклонники Лосева-философа сомневаются в праве предмета этой книги на существование и изучение. Вот и на презентации выступавшие норовили, похвалив монографию, под конец все же ввернуть риторическое “впрочем, конечно, какой же Лосев прозаик?”. И хотя Елене Тахо-Годи существование Лосева-прозаика доказать удалось, я так до конца и не понял, чего здесь больше — писательского таланта Лосева или филологического профессионализма автора исследования.

 

------------Сноски:

1 Высказанное во вступлении к книге замечание, что автор отвергает “познавательную, а главное духовную ценность” гностицизма, по счастью, в основном тексте работы А. Козырева практически никак не проявляется.

2 А м е л и н Г. Диоген и вежливый отказ. — “Русский журнал”, 2007, 1 ноября.

3 Б о г о м о л о в Н. На стыке двух культур, — “Иностранная литература”, 1997, № 3.

4 Это парадоксальное сочетание тонко подметил Г. Дашевский в заметке “Союзник писателей” (“Коммерсант-Weekend”, 2008, 22 февраля).

5 См., в частности, принципиально важную работу Д. Устинова “Формализм и младоформалисты. Статья первая: Постановка проблемы” (“Новое литературное обозрение”, № 50 /2001/).

6 Серию открыл сборник не имеющего отношения ни к “младо-”, ни к просто формалистам эстетика Иеремии Иоффе. Однако в дальнейшем она обнаружила явный “младоформалистский” крен, о чем свидетельствуют не только вышедшее после “Русской прозы” собрание ранних работ Лидии Гинзбург, но и ближайшие планы серии.

7 Л е в ч е н к о Я. Из-под глыб. — “Газета.Ru”, 2006, 7 октября.

----------------------

Версия для печати