Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2008, 2

Островитяне

Футурологический этюд

Зорин Леонид Генрихович родился в 1924 году в Баку. Окончил Азербайджанский государственный университет и Литературный институт им. А. М. Горького. Автор многих книг прозы и полусотни пьес, поставленных в шестнадцати странах. Живет в Москве. Постоянный автор “Нового мира”.

 

1

Кончалось двадцать второе столетие. В один из горячих, пылающих полдней морщинистый седобородый мужчина вернулся на остров, где он родился. Звали его Елисей Сизов, а остров назывался Итака. Какой остроумец так окрестил свою миниатюрную родину — сегодня уже никто не помнил.

Никто не помнил и об Итаке, забытом и тесном клочке земли в географическом тупике.

Его обитатели приложили немало усилий, чтоб их забыли. Их и забыли благополучно. На свете и не то забывали. И эти странные островитяне, оберегавшие столь ревниво свою заветную суверенность, могли существовать не тревожась. Похоже, что голубая планета, занятая своими делами, не знала о зеленой лужайке, некогда выплывшей из пучины. Тем более что вторая Итака (возможно, так названная не из насмешки, а из уважения к Элладе) была расположена столь причудливо, что не имела ни стратегического, ни даже коммерческого значения.

Был слух, что обычно каждую фразу медлительные аборигены всегда начинали словом “итак”. Конечно, и это объяснение могло быть шуткой, однако на острове неведомо кем была воздвигнута увесистая громоздкая статуя, и это странное изваяние назвали статуей Одиссея. А знаменитого мореплавателя здесь объявили своим прародителем, учителем и в это поверили. Мифы всегда находят спрос.

Люди здесь отличались степенностью, подчеркнуто спокойным характером, классической плавностью своей поступи, свежим и утренним цветом лица. Казалось, что они не стареют.

В сущности, это был монастырь, впрочем, весьма своеобразный — мужчины и женщины жили в нем вместе. Возможно, в каких-нибудь старых учебниках и на давно уже выцветших картах он так и значился монастырем. Его и оставили в покое.

Кончался век, вошедший в историю как век климатических потрясений. Стояло на редкость спокойное лето. История дала передышку.

Сизов отсутствовал уйму времени. Прошло уже столько весен и зим с той темной незабываемой ночи, когда он, совсем еще молодой, пустился в свои бесконечные странствия. Сизов полагал, что теперь обнаружит непредсказуемые перемены, однако Итака была все той же. Все так же неподвижно стоял полуденный раскаленный воздух, не было ни единого облачка. В берег, умиротворенно позевывая, стучала ленивая волна. Жужжали шмели, было знойно и тихо. На расстоянии, в глубине, по-прежнему высилась старая статуя, сложенная из прибрежных камней, и время нисколько ее не выщербило — была по-прежнему гладкой и теплой.

Сизова подобная стабильность нисколько не огорчила. Напротив. Он многое видел и испытал, его передряги и похождения — иные происходили на войнах, которые попеременно вспыхивали, — тянули на мощный былинный эпос. Естественно — требующий гекзаметра иль просто свободного стиха, далекого от бытовой интонации.

Но не случилось слепца с кифарой, ни современного аэда, и эта новая “Одиссея” так и не появилась на свет.

Сизова это не волновало. Давно уж хотел он не славы, а отдыха и видел во сне свое возвращение.

Сейчас он сидел, прикрыв глаза, на старом крыльце родного дома, а между тем за ним наблюдали весьма озабоченные островитяне — двое мужчин и одна женщина. Определить их истинный возраст было непросто; совсем непросто. Лица их были такими же гладкими, как камень, отполированный временем, и выглядели еще молодыми в отличие от лица Сизова.

День мирно переместился в закат, закат, вслед за днем, сменился сумерками.

Весьма представительный абориген с веселым приветливым лицом сказал удивленно, но без ажитации:

— Батюшки, вот и Сизов вернулся. Пал Палыч, узнаете вы сына? А ты, Поликсена? Не разглядела?

— Боги, как постарел мой муж! — вздохнула очень красивая женщина. Ее молодое лицо затуманилось. — И бороду он себе отпустил. А борода — совершенно седая.

Кряжистый и плотный Пал Палыч развел руками:

— Ну и картинка. Взгляните на нас и сравните нас. Скажите, кто тут отец, кто — сын. И каково мне на это смотреть с моим проклятым отцовским сердцем? И как же он, Нестор, нашел дорогу?

Нестор сказал:

— Ну… он здесь родился. Но безусловно — за эти годы можно забыть, можно сбиться с пути. Наш терапевт Чугунов рассказывал о памяти, остающейся в генах.

— Бредятина, полная бредятина, — недоуменно сказал Пал Палыч. — Ведь, в сущности, чужой человек, а я тем не менее взволнован. И главное — как будто предчувствовал: что-то должно произойти. Знаете, как это бывает? Заходит в дом к тебе мужичок. Вешает над тобою меч. Потом уходит, а меч остался. Изволь гадать, что все это значит, и жить под дамокловым мечом. В мире, в котором нет порядка, каждое утро идешь на смерть.

— Эта история не про нас, — заметил улыбчивый мужчина.

— Была не про нас, — сказал Пал Палыч. — Но появляется человек и переворачивает всю жизнь.

— И человек этот — сын и муж, — напомнил Нестор.

— Ну что ты заладил? — сказала женщина. — Муж… муж… Исчез бог знает когда. Где жил он и как он жил — неизвестно. Является с седой бородой. Падает, как снег тебе на голову. Возрадуйся, женщина, — муж пришел.

— А все-таки он мой сын, Поликсена, — сказал Пал Палыч. — Отец есть отец. И у отца — отцовское сердце. И есть закон. И закон един: никто не должен попасть на Итаку. Никто. Вы помните о человеке, который сказал во всеуслышанье, что имя его — Никто. Не страшно?

— Опять ваши притчи, милый свекор.

— Я их вспоминаю время от времени, поскольку это моя обязанность: поддерживать дух возрожденной античности. Вы сами меня облекли доверием. Я и тружусь. Всегда. Без пауз.

Дремавший пришелец поднял голову, опущенную на подбородок. И медленно обвел их глазами. Потом так же медленно произнес:

— Нет, дорогие мои, я не миф по имени Никто. Не надейтесь. Имя мое — Елисей Сизов.

— Знаем, сыночек, не обижайся. Тем более в мифе худого нет, — сказал примирительно Пал Палыч. — Известно, что человек состоит из мяса, из костей и из мифа.

— Здесь, на Итаке. Однако — не в мире, — со смутной усмешкой сказал Сизов. — Ту мою, не итакийскую, жизнь мифической я назвать не могу. Совсем непохожая консистенция. Поверьте мне нба слово, это была грубая, шершавая жизнь. Которую можно было попробовать на вкус и на ощупь.

— Мы верим, верим, — откликнулся дружелюбный Нестор. — Ты только объясни нам, друг детства, что побудило тебя вернуться?

— Я мог бы ответить: за детской сказочкой, — печально улыбнулся Сизов. — Но я не люблю таких завитушек. Поэтому, Нестор, отвечу без лирики. Есть две основательные причины. Первая — я смертельно устал. Вторая — соскучился по Поликсене.

— Я знала, что я на втором месте, — хмуро заметила Поликсена.

— А по отцу ты не заскучал? — ревниво осведомился Пал Палыч.

— Нет, почему же. И по тебе. Да и по Нестору. И по острову. Однажды я понял, что даже тоскую.

— Да, стоит лишь хорошенько устать. Так и бывает, — сказал Пал Палыч. — Естественно. Сизов не Сизиф. Ты человек рядового сложения. Втаскивать камешек на вершину — это занятие для атлетов. А камешек, видно, немало весил.

— Не сомневайся, — сказал Сизов. — Я побывал с ним везде, должно быть. И всюду был солдатом свободы.

Пал Палыч вновь закивал головой.

— Ну да, ну да, так я и думал. Ты сызмальства был весьма головаст. Жил в лучшем месте на этом шаре и все печалился, как он устроен.

— А я в это время жила в запустении, — сказала красивая Поликсена.

— Устал я, братцы, — сказал Сизов. — И от дорог, и от событий. А еще больше — от новых лиц. Жил я по совести, по-солдатски. Но и солдаты — живые люди. А мир устроен на редкость скверно.

— Сынок, — произнес его отец. — Не обязательно было шляться, чтоб сообщить нам такую новость. Но голова у тебя особая — надо сперва ее расколошматить, чтобы узнать, что это болезненно. Тем более камешки неподъемные. Такие уж стопудовые глыбы. И справедливость, и честь, и совесть. Ну и свобода — куда ж без свободы? Пока о них мелешь, они — легче пуха. А взвалишь на свой хребет — и чувствуешь: лиха молодецкая забава. Пора тебе скинуть свою поклажу да и обнять свою жену.

— Ну наконец-то! Я уж подумал, что стала она совсем ледышкой. — Сизов прижал к груди Поликсену.

— Вернувшись из такой экспедиции, не стоило тебе ждать ее плясок, — сказал рассудительно Пал Палыч. — Мой мальчик, дай ей немного времени внушить себе, что она ликует. Тебе разумней всего рассчитывать не столько на преданность и любовь, сколько на женское любопытство.

Сизов ничего ему не ответил. Он жадно обнимал Поликсену.

Его суровый отец умилился:

— Приятно смотреть, честное слово. И ты еще говоришь о свободе. Что может быть лучше такой несвободы? Люди не умом, а инстинктом чувствуют прелесть неволи, мальчик. Даром они, наши зайчики-кролики, столько веков за нее цепляются?

— Знать бы, как выглядит свобода, — задумчиво улыбнулся Нестор. — Будь я ваятелем, растерялся бы: как мне ее изобразить? Здоровой и румяной молочницей? Обильногрудой, с могучими бедрами? Этакой ядреной бабищей? Может, старухой? Старой старухой? Уставшей вроде тебя, изнемогшей. Нищенкой? Или бесстыжей распутницей, готовой с неприличными криками отдаться встречному прощелыге?

— Однако, богатое воображение, — сказала холодно Поликсена.

— Естественно, можно придумать красотку, — предположил улыбчивый Нестор, — с крылышками, с умильной мордочкой. Но это был бы тот самый миф, которого он не переносит.

Сизов невесело согласился.

— Ты прав, я мифов не перевариваю. Слишком я близко узнал этот род, некогда заселивший Землю.

Нестор благодушно спросил:

— И чем огорчило тебя человечество? Нам, итакийским обывателям, было бы полезно узнать.

Сизов не поддержал его тона:

— Оно равнодушно. Оно уперто. Забывчиво и неблагодарно. Причем эти свойства объединяют самые разные племена. Я был готов их любить без различия, но это мне дорого обошлось. Они, как чумою, заражены этакой необъяснимой двойственностью, которая все лишает смысла. Меня выводили из равновесия идиотическое терпение и истерическое бунтарство. Их полудетское простодушие, все принимающее на веру, и злобное старческое сомнение. Лютая ненависть к преуспевшим и еще ббольшая — к проигравшим. Самодовольство и самоедство. Ненависть, смешанная с обожанием. Зависть, приправленная восторгом. Но прежде всего — обязательный плач по изнасилованной свободе.

Пал Палыч сокрушенно сказал:

— Поздно ж увидел ты нашу двоякость! Словно отец тебе не рассказывал истории о двуликом Янусе. Рассказывал. То и дело рассказывал. Вбивал в твою закрытую голову. Но все, что вбивал, от нее отскакивало. А между прочим, ты сам же и маялся этой интеллигентной болезнью. И все еще носишь в себе два начала. Не предназначенные для гармонии. Там, где избыточный темперамент, — там непременная меланхолия. Ты не в Сизовых — мы соразмерны. Беда мне с тобой, Елисей. Ты — выродок.

— Я не считаю это пороком, — запальчиво огрызнулся Сизов.

— Нет, зрелостью от тебя и не пахнет, — сказал озабоченно Пал Палыч. — Шибает надрывом и оголтелостью. Подумать, как оно все бывает! Все как в суровой античной притче. Однажды является за твоим сыном какой-то байстрюк по имени Авгий и забирает его в кавалерию. А там заставляет чистить конюшни от всякого дерьма и навоза. И каково это видеть отцу?

— Довольно, свекор, я вас умоляю, — сказала красивая Поликсена. — Ваши античные притчи пованивают.

— Напоминать их — мой долг, невестка. Античность должна войти в вашу плоть. В ваши глаза и ваши ноздри. Однажды вы и сами почувствуете, как плодородно пахнет помет. Запах, исполненный оптимизма, а также способствующий покою.

— Какая целебная буколика, — неодобрительно буркнул Сизов.

— Ты наблюдателен, Елисеюшко. Буколика в духе Феокрита, — охотно согласился Пал Палыч. — Пора ввести тебя в курс событий, случившихся здесь, пока ты странствовал. Мы поняли, что люди-бедняжки несчастливы в своем настоящем — оно не вознаграждает усилий и не оправдывает ожиданий. Да в этом ты и сам убедился. Но прошлое еще того хуже, слишком безрадостно и кроваво. Однако еще веселее будущее. Все совершенства наших собратьев, ярко изложенные тобою, вкупе с несовершенством климата нам не сулят ничего бодрящего. И мы собрались у этой статуи нашего праотца Одиссея, и мы спросили самих себя: что делать нам в такой ситуации? И поняли, что дорога — одна.

— Занятно, — сказал Сизов с интересом.

— А дальше будет еще занятней, — пообещал ему отец. — Нам стало ясно, что нас спасет лишь возрождение античности. Недаром же все сошлись на том, что это наше златое утро. Сказано — сделано. Мы на Итаке не ограничиваемся маниловщиной.

Сизов не скрыл своего недоверия:

— Боюсь, то время уже прошло.

— Прошло, прошло, — рассмеялся Пал Палыч. — Оно проходило, оно менялось, однако нисколько не прогрессировало. Все, кто наследовал Аристотелю, не стоили и его ноготка. Не зря же на острове в каждом доме лежит наша библия — “Одиссея”. Мы черпали из нее свою мудрость. Есть странная закономерность, сыночек: Гомеру понадобилось ослепнуть, чтоб дать нам однажды прозреть и увидеть. Мы вывели формулу бытия. И цель его — обретенье покоя.

— Завидная цель, — сказал Сизов.

— Единственная, — кивнул Пал Палыч. — Мы тут сумели перешагнуть через протесты энтузиастов. Знаем, что надо. Знаем, как надо. Движение лишь тогда оправданно, когда оно приводит к покою. Вот так мы выразили то знание, которым обладали подспудно. Неназванное не существует. Как видишь, мы сохраняем форму.

— Да, вы совсем не постарели. Мне не в пример, — признал Сизов. — Выглядите вы все как огурчики.

— Мы никогда не постареем, — торжественно сообщил Пал Палыч. — Пока ты осчастливливал мир, мы тоже не теряли здесь времени. Нисколько не умаляя заслуги нашего главного терапевта, нашего доктора Чугунова, подчеркиваю: отнюдь не таблетки — причина нашего состояния. Нет, образ жизни и взгляд на жизнь. Возраст, сынок, — дрянная штука. Подсчитываешь недели и месяцы, взираешь, как они убывают. Расстраиваешься по этому поводу. Задумываешься о даре любви, полученном от своих родителей. И снова расстраиваешься. Противно. Поэтому мы отменили возраст. Когда его нет — мы ближе к античности.

— Нашли панацею, — буркнул Сизов. — Ты тоже, Нестор, такого мнения?

— Естественно, — улыбнулся Нестор.

— Но ты же мечтал увидеть мир.

— Но он же поумнел, Елисей, — веско заметила Поликсена. — На нашей Итаке не любят странников, исследователей и добровольцев.

Нестор благодушно добавил:

— На нашей Итаке ценят сиесту. Мы создали государство покоя. Наш прародитель Одиссей намаялся в своих путешествиях и научил нас их ненавидеть.

— Он сделал и большее, сынок, — сказал назидательно Пал Палыч. — Он научил нас, что каждый день должен быть прожит в мельчайших подробностях. Нельзя упускать ни одной из них, сын мой Сизов. Ни одной, ни единой. Жизнь без частностей — это пародия, исчадие ложного классицизма. Любят в постели и на земле — не на котурнах и не на подмостках. А главное — он научил тому, что мир враждебен, что дом — это крепость, нужна здоровая изоляция. Был один очень неглупый киник. Хотя и не относился к их школе — младше на несколько столетий. Поглядывал он на белый свет и огласил свой главный вывод: “В жизни выигрывает тот, кто лучше спрячется”. Это правда. Ведь жизнь — такая вздорная баба, такая раздолбайка и склочница, такая базарная торговка — сгинуть бы от нее хоть в чистилище. Если бы речь шла лишь о себе! Я бы легко нашел себе норку. Но надо было спрятать Итаку. Целехонький остров. Райское гнездышко. Ото всех, кто хотел бы ее прикарманить.

— И как же это вам удалось? — заинтересовался Сизов.

— Идея с монастырем, мой мальчик, была недурна. Мы ею воспользовались. Можно сказать, ее отгранили. Был монастырь. Что ж, был да сплыл. Пришел в одичание. Мох и камни. Жизненно важно, чтоб путь на Итаку был заповедан и неизвестен. И как ты сумел его углядеть? На целом свете никто не смог бы. Тем более есть у нас свои шерпы. Квалифицированные ребята. Понаторевшие в своем деле. Они помогают сбиться с пути тем, кто разыскивает Итаку.

Сизов снисходительно улыбнулся:

— Не забывайте, что я солдат. Солдатская служба шлифует память. Тем более я все-таки местный. Я итакиец, в конце концов.

— Прелюбопытно, — сказал Пал Палыч.

— Тут нужно добраться до горловины, — с готовностью пояснил его сын. — До этого перекрестка вод, где море в себя вбирает реку. Найти какую-нибудь лодчонку, поставить парус. Плевое дело. И прямо, прямо, против течения. Главное — не пропустить поворота. И вскоре увидишь белесый луч. Мерцающий вдоль неба шпагатик. Напоминающий выцветший бинт. Правь на него — и упрешься в Итаку.

Пал Палыч с немалою озабоченностью взглянул на Нестора, после чего с участием оглядел Сизова.

— Делает честь твоей откровенности. И простодушию — заодно. Но знаешь, сынок, ведь дело не просто. Такая твоя осведомленность вступает в явное противоречие и с интересами государства, и с основным его законом.

— Кланяюсь в пояс, — сказал Сизов. — Когда-то уезжал из страны и вот возвращаюсь в государство. Жил-был хоть один островок без амбиций — и тот превратился в государство. И что это за напасть такая?

Пал Палыч сочувственно вздохнул:

— Да уж такая напасть, сынок. Совсем ни к чему эта шизофрения. Истерика — не солдатское дело.

— Устал, издергался, — молвил Нестор.

— А вы покочуйте с его, попробуйте, — вступилась за мужа Поликсена. — Тоже окажетесь неврастениками.

— Ну-ну. Никто его не винит, — сказал Пал Палыч. — Да, государство. Но — не обычное государство. Оно управляется не парламентом, а просто Советом. Но — не старейшин, поскольку мы отменили возраст. Советом наиболее мудрых. В котором всего-то пятеро избранных. Четверо членов и Председатель. Кстати, наш Нестор — член Совета. Он не уехал, но преуспел.

— Мои сердечные поздравления, — с кислой усмешкой сказал Сизов. — А кто ж президент?

— Нет президента, — поправил Сизова его отец. — Есть Председатель. Демократичней. Само собой, Председатель — я.

— Сюрприз за сюрпризом, — сказал Сизов.

— Какой тут сюрприз? — удивился Пал Палыч. — Хотя чему же я удивляюсь: для родичей нет великих людей. Еще хорошо, что у нас на Итаке достаточно мудрое население, чтоб разобраться, кто самый мудрый. Как видишь, можно жить на Итаке и сделать достойную карьеру. Так нет же. Куда-то его понесло.

Он горько покачал головой.

— Ох, люди, комариное племя. Все-то вы вьетесь, жужжите, жалите. Все-то неймется вам, не сидится. Все шастаете, мечетесь, скачете. Дадена вам от щедрот богов такая роскошная территория. Возможно, лучший кусок Вселенной. Но нет. Сучите своими ножонками. Выискиваете, как рыбки, где глубже. Вынюхиваете, как мышки, где лучше. А после не можете растолковать себе — откуда у вас волдыри и струпья?

Сизов недовольно его оборвал:

— Ну, хватит. Избавь меня от нотаций. Уж если я поседел — избавь.

— Не фыркай, сынок, — сказал Пал Палыч. — Да и поседел ты лишь волосом. А твой отец поседел умом. Разница, сизый мой голубочек. Но ужасти, до чего ты озлоблен. И ощетинен. Нервы — ни к черту. Я просто в отчаянье, дорогой. Сердце отца — сосуд стеклянный. От малого камешка может треснуть. Не то что от твоего булыжника, с которым ты носишься с горки на горку. Не ведаю, как ты его называешь — свободой ли, честью ли, справедливостью, цивилизованным обликом общества, — видеть твой камешек невыносимо. Иди и передохни с Поликсеной. Она тебя, мой сизарь, заждалась.

Сизов недовольно пробурчал:

— Она удачно это скрывает.

— Умею держать себя в руках, — сказала Поликсена с достоинством.

Сизов усмехнулся и произнес:

— Уверена в этом?

— Спроси у Нестора, — с вызовом бросила Поликсена.

— Спрошу, — с угрозой сказал Сизов. — Скажи мне, друг детства, но без вилянья. Если, конечно, на это способен. Ты замещал меня в постели? В супружеской, имею в виду.

Нестор меланхолично ответил:

— И все же я твой искренний друг.

— Спасибо тебе за честный ответ, — хмуро проговорил Сизов.

— Не порицай, сынок, ни жены, ни друга вашего, — молвил Пал Палыч. — Любые наши грехи, мой милый, суть не пороки, а наша часть. Поэтому мы запретили ревность. Наш терапевт, большая умница, всегда говорит: разрушает печень, лишает покоя, одни неприятности. Есть слух, что учитель наш Одиссей впоследствии попенял Пенелопе за патологическую ее верность. Поскольку та ее подсушила, что отразилось на притягательности.

— Не ты ли распустил этот слух? — спросил Сизов.

— Не имеет значения. Женщина ждать годами не может. Тогда она перестает быть женщиной. Ступайте, детки, в семейную спальню. Я вам не желаю спокойной ночи.

— Идем, седобородый супруг, — сказала со смешком Поликсена. — Побрейся, омойся, натрись лавандой, оливковым маслом и прочей дрянью. Нельзя погружать любимую женщину в клубы своей дорожной пыли. Дорога пахнет конским пометом. Запах, волнующий душу свекра. Свекор в нем чует зов чернозема. Но у меня другие пристрастия.

— Вперед, ядовитая красавица, — напутственно произнес Пал Палыч. — Удачи тебе, сынок, в поединке.

Когда супруги укрылись в доме, он озабоченно произнес:

— Нестор, поспеши к терапевту. К Зое. Естественно — и к менестрелю. Скажи им — я созываю Совет. При этом — экстренный и чрезвычайный.

 

2

Тиха была итакийская ночь. Совсем как ветер, летевший с моря. Хотя и был он соленым, пряным, пахнувшим терпким сырым песком. Божественный запах. Ни с чем не сравнимый. Вдохнешь и поверишь в вечную свежесть.

Висели неподвижные звезды. Те из них, что были крупнее, держались кучно и походили на странных причудливых актиний. Издалека долетал негромкий, сладко колеблющий воздух звук. Мелодия то становилась отчетливей, то ускользала и растворялась, но кто б усомнился — поют о любви.

Из спальни, приютившей супругов, просачивался осторожный свет.

— Устал? — усмехнулась Поликсена.

— А хоть бы и так, — сказал Сизов. — Устал я на много лет вперед. Но нынче я об этом не думаю. Есть вещи поважнее усталости.

И тут же подумал с неудовольствием: “Мужское, например, самолюбие”.

Он ждал, что она об этом спросит. Ночью, когда под стрекот цикад так яростно обнимал он женщину, его посещала недобрая мысль. Он думал, что и впрямь постарел, что годы тронули его ржавчиной, что борода — давно седая. Напротив, жена молода и упруга. Не только твердой своей душой, но и своим несдавшимся телом. Он вновь ревниво подумал о Несторе, лукавом друге, подумал о том, много ли было у Поликсены партнеров на этом странном острове, где наложили запрет на ревность.

Спрашивать было бестактно и глупо. И он произнес:

— Ты мной недовольна?

Она вздохнула и вновь усмехнулась:

— Нет, отчего же? Я полагала, ты сразу заснешь. А ты старался. Так трогательно. Юная прыть и тут же умеренность мужчины, который взвешивает свои силы.

Он повинился:

— Нет, я не считал их. Время от времени я задумываюсь. Такое часто со мной случается.

Она повела своим смуглым плечом:

— О чем же ты думал, когда обнимал меня?

— О том, что мы сделали с нашей любовью, — сказал он с грустью.

Она возразила:

— Ты, а не мы. Я жила на Итаке, пока ты скитался по белу свету.

— Если бы знала ты, Поликсена, как варварски устроена жизнь. Жалко становится детей. — И с давней обидой пробормотал: — Взрослым не слишком нужна твоя помощь. Но дети — это другое дело.

— Мы тоже когда-то были детьми, — сказала она. — Эта хворь проходит. Деток он пожалел, сердобольный. Они подрастут и нас не вспомнят. Бедный Сизов.

— Спасибо за жалость. Ее не много на этом свете.

Она спросила:

— А ты жалел меня?

— А разве тебе это было нужно? Мне кажется — нет.

— Тебе это кажется? Мой недалекий, старый Сизов. Мой глупый воин за справедливость. Мой храбрый оловянный солдат.

— Смеешься?

— Мне совсем не до смеха, — печально сказала Поликсена. — Над тем, кто остался один, не смеются.

— Я никогда не бываю один, — горько проговорил Сизов. — Я ведь живу с самим собою. Кабы ты только могла представить, сколь это неприятный субъект и до чего же он изнурителен. И я устал от него, устал, смертельно устал от его нетерпенья, претензий и приступов меланхолии. Трудно с ним жить и не надорваться.

— Мог жить со мною, — сказала женщина.

— Все шутки шутишь, — сказал Сизов. — Боишься, что, коли будешь серьезна, я разгадаю твою загадку.

— Загадки — это игра подростков, — вздохнула она. — Все дело — в тайне. Она заповедана, дорогой. Скажи, кто стирал тебе носки?

— Сам и стирал, — пробурчал Сизов.

— Сам бы ты никогда не собрался. Какие-нибудь шлюхи стирали.

— Мы — на Итаке. Здесь не ревнуют, — усмешливо напомнил Сизов.

— Стану я ревновать к поблядушкам.

— Лучше скажи, каким манером отваживала ты претендентов? Пряжу ткала?

— Мое ноу-хау.

— С помощью Нестора? — проворчал он. — Преданный друг, ничего не скажешь.

Она сочувственно произнесла:

— Трудно придется тебе на Итаке. Здесь, на Итаке, чужих не любят.

— Я не чужой, — сказал Сизов. — Я возвратился к себе на родину.

— Тем более, — сказала она. — Тем более. Тем страшней. Тем опасней. На родине все теперь по-другому. Боюсь я за тебя, дурачок.

— Послушай, — сказал он. — Я сделал открытие. Я помню запах своей жены. Что пахнет слаще тебя, любимая? И нет ничего вкусней, любимая, пальчиков твоих ног, любимая, спрятавшихся в моей горсти.

— Зачем ты уехал? — спросила она.

— Был молод, был молод, — сказал Сизов, с трудом выталкивая слова. — Я был убежден, что скоро вернусь. Просто понюхаю не островного, а настоящего грозного мира и возвращусь. Зато разгадав, что он такое, в чем его сила. Не знал, что такая там вязкая жизнь. И что она тебя так засасывает. Что каждое утро нужно доказывать себе самому, что ты не сдался. Что люди тебя не обтесали. Что ты нисколько не изменился. Такой же рубака и путешественник.

И тут он заговорил свободней. Слова уже обгоняли друг дружку.

— Я очень любил тебя, Поликсена. Какое там “очень” — жалкое слово. Пустышка. Оно ничего не значит. Я так любил тебя, Поликсена, что перехватывало дыханье. Но был я на редкость глупо изваян — мне все хотелось тебя удивить. Внушить, что твой муж — не то, что другие. Я вбил себе в голову: если вернусь, это покажется капитуляцией. И прежде всего тебе, Поликсена. Окинешь своим презрительным взглядом и выдавишь: ну? Приполз, неумеха? Вот так ты хлестнешь меня вопросцем — я ощущал на щеке пятно, выступившее после удара.

А я любил тебя, Поликсена. И с кем бы ни сравнивал, видел: ты лучше. Я так любил тебя, Поликсена, что было самому непонятно. И хоть у вас отменили ревность, но даже сегодня, седобородый, когда я смотрю на руки Нестора и думаю, как эти вот руки мяли и тискали твое тело и грудь с сосками, так дивно похожими на свежие ягоды малины, тающие в мужских губах; когда я подумаю об этом, я вдруг ловлю себя на желании, на диком, почти безумном желании, чтоб ты ложилась в постель не с одним счастливым Нестором, нет, со многими — чтоб и ему изменяла тоже! Ах, дьявольщина, я все понимаю. Не должен я был тебя оставлять, а если оставил, так не канючь, не жалуйся, не скрипи зубами — но отчего-то не получается. Не властен над собою, не властен!

— Ну хватит, дурачок, успокойся, — сказала она по-матерински. — Не надо доказывать свою удаль. Не мучай себя, не борись со сном. Достаточно. Угомонись, мореплаватель. Побереги свое здоровье. Да и с меня довольно. Что делать? Пока ты сражался за лучший мир, с меня опадали листья. Шло время. Я уже не юная женщина. Не постарела, но стала старше. Мы увлеклись с тобой. Перебор. Только прислушайся, как тут тихо. Так тихо лишь у нас — на Итаке. Мы сами — часть этой тишины. А тишина — это часть вероломства.

 

3

Пока они любили друг друга, пока потом они вспоминали, как в юности любили друг друга, снаружи, у статуи Одиссея, собрался Верховный совет мудрейших. Кроме Пал Палыча и Нестора в совет входил терапевт Чугунов, высокий лысоватый мужчина со страстным взглядом Савонаролы. Входил в Совет менестрель Виталий, сладкоголосый любимец Итаки, с изогнутой гитарой в руках. Была еще миловидная дама по имени Зоя, весьма энергичная, с короткой стрижкой, с решительной пластикой. Сразу же можно было почувствовать присущую ей деловую хватку.

Виталий, человек с шевелюрой, с волнистой фигурой, очень ритмично перемещающийся в пространстве, нежно поглаживал гитару.

— Прошу прощенья, что я не один, — сказал он, перебирая струны. — Но мы с ней дополняем друг друга. И мне без нее и ей без меня свойственна некая неуверенность. Не говоря о незавершенности.

— Что с вас возьмешь, с людей искусства, — угрюмо пробурчал Чугунов.

Пал Палыч нетерпеливо сказал:

— Не нужно приносить извинений. Тем более таких ритуальных. Мы слышим их далеко не впервые. Надеюсь, что Нестор вас ввел в курс дела.

— Я очень старался, председатель, — вежливо откликнулся Нестор.

— Боги мои, Сизов вернулся, — с чувством проговорила Зоя. — Первая любовь, господа. Сердце сжимается. Где он, кстати?

— Спит с Поликсеной, — сказал Пал Палыч.

— Понятно. Дождалась Пенелопа. Не первый я день живу на свете, и все же мужчины непостижимы. А впрочем, все поросло быльем, теперь мы — ближайшие подруги. Просто вдруг вспомнилось, как искусно она увела от меня человека, который во мне души не чаял. Апломб, презрительная гримаска, многозначительная улыбка — такая тактичная демонстрация интеллектуального ресурса. И наконец — полускрытый намек на собственный сексуальный Кувейт. Короче, проверенный арсенал. Недаром судьба ее наказала.

— Довольно, Зоя, — сказал Пал Палыч. — Речь не о том, что Сизов уехал. Суть в том, что он сегодня вернулся. И это порождает проблему.

— Я виновата, — сказала Зоя. — Но, вспомнив собственную нетронутость, да и наивность, я вдруг подумала: мужчины бывают еще наивней. Прошу у вас прощения, Нестор. И в мыслях не было вас обидеть.

— А я совсем не задет. Валяйте, — великодушно позволил Нестор. — И вас я по-дружески понимаю. Приятно вспомнить свою нерасколотость, доставшуюся первопроходцу.

Пал Палыч властно остановил его:

— Нет времени, коллеги, нет времени. Советую не превращать Совет — к тому же экстренный, чрезвычайный — в какой-то вечер воспоминаний. Тем более мудрецам известно: тогда ностальгия имеет смысл, когда превращается в проект и обеспечивает продукт. Мы здесь восстановили античность и трогательную ее непосредственность — она и дала Итаке покой. Оглядываясь на пройденный путь, мы можем сказать: наш образ жизни и взгляд на нее уже обрели свою концептуальную четкость. Однако сегодня возникла проблема, и эта проблема — мой сын Сизов. Верится, что не я один испытываю сейчас озабоченность. Наш доктор, а он весьма компетентен, по-моему, со мною согласен.

Доктор сказал, пожав плечами:

— Все, к сожаленью, предельно ясно.

— Проблема есть, — подтвердила Зоя. — И если я вспомнила былое, то вовсе не оттого, что я женщина, которую некогда оскорбили.

— Прошу вернуться в сегодняшний день, — настойчиво произнес Пал Палыч. — Вернее — в сегодняшнюю ночь. Мы знаем: мой сын непредсказуем. Ваша позиция, господа.

Виталий небрежно тронул струны:

— Не вижу я никакой проблемы. Я думаю, что они родятся, когда в них возникает потребность. Как возникает потребность в ритме. Поверьте, я знаю, о чем говорю.

Он снова коснулся пальцами струн и неожиданно пропел:

— Вам хочется в президиум? Вам мало суеты? А я хочу в Элизиум. В страну своей мечты.

Зоя сказала:

— Лестно, коллеги. Присутствуем при рождении песни.

Валерий кивнул:

— При зарождении. Не зря я твержу себе постоянно: только взберись на спину ритму — и он, как верный конь, тебя вывезет.

— Президиум ему не по нраву. — Пал Палыч покачал головой. — А что такое — Совет мудрейших?

Виталий миролюбиво сказал:

— Поэт, как известно, пишет одно, живет по-другому. Обычное дело.

— Зря, небожитель, вы так откровенничаете, — сказала неодобрительно Зоя.

— У каждого свой стиль, дорогая, — сказал Виталий. — Я не подпольщик. Я — менестрель, анфан террибль. Мое обаяние — в откровенности.

— У каждого есть свои милые слабости, — сказал рассудительно Пал Палыч. — Но мы работаем над собою. В Совет мудрейших войти не просто. Кто это сюда направляется? Ты, Поликсена?

Пал Палыч был прав. Она оглядела всех собравшихся, и сразу лицо ее посуровело.

— Простите, я не стану мешать вам.

— Пока еще ты нам не мешаешь. Наоборот, ты вышла кстати.

Виталий приветствовал Поликсену на свой легкомысленный манер:

— Кланяюсь деве, сошедшей с ложа.

— Мог бы и помолчать, бесстыдник, — сказала женщина.

Бард возразил:

— Будь я бесстыдник, я бы сказала: привет тебе, еле сошедшей с ложа.

— Он спит? — спросил Поликсену Нестор.

— Должно быть, — ответила Поликсена, — он ведь устал.

— Да, разумеется, — промолвил Нестор едва улыбнувшись.

— И что нам скажет жена о муже? — чуть напряженно спросила Зоя.

— А что ей сказать вам? Муж есть муж, — пожала плечами Поликсена.

— Но муж, который так долго отсутствовал, — не просто муж, он уже мужчина, — поправила Поликсену Зоя.

— Не спорю, — откликнулась Поликсена. — Но этот мужчина устал в дороге.

— Женщина, — хмуро сказал Пал Палыч, — мне нужно понять совсем другое: хочет твой муж остаться с нами?

— С вами — не знаю. Со мною — хочет.

— Ты это знаешь? — спросил Пал Палыч.

— Каждым местечком. — Она улыбнулась.

— Ну что же, невестка, пойди погуляй, а мы вернемся к делам государства, — сказал Пал Палыч. — Ты помогла нам. Итак. Продолжим. Пришла минута, когда мы должны принять решение. Сосредоточьтесь и объявите: дадим мы дожить Сизову век при том, что знаем его наклонности? Забудьте о том, что Сизов — мой сын. Тут речь о спокойствии Итаки. Пусть, как всегда, начнет наш доктор. Наш моралист, Асклепий, наш праведник. Итак. Вы сказали, что вам все ясно.

— Мне ясно. Мне тяжело, но ясно, — с достоинством подтвердил Чугунов. — И чем мне яснее, тем тяжелей. Приятно говорить то, что думаешь, но пусть я и говорю то, что думаю, мне неприятно. Скверно и тошно. Я представляю в нашем Совете самую добрую из профессий. Главный завет ее: не навреди. Естественно — не навреди Итаке. Сын председателя Совета отравлен. Не долгим своим скитальчеством. Скитался и наш отец Одиссей. Отравлен навязчивой идеей. Он видит себя орудием истины, он должен поднять этот мир из грязи, вернуть в вертикальное положение. Имеем дело с опасно больным, который не будет сидеть на месте, который однажды — пусть против воли — сюда приведет чужих людей. Я выношу свое решение. Итак: он должен быть успокоен.

Он сел, опустив свинцовые веки. Они прикрыли его глаза, горевшие грозно и непримиримо.

Пал Палыч с сердечной улыбкой сказал:

— Благодарю вас за вашу честность и преданность интересам Итаки. Теперь — Виталий. Что скажет нам ее златоголосый любимец?

Виталий коснулся послушных струн длинными пальцами виртуоза:

— Да я уже сказал, господа. Мы сами придумываем проблемы, чтобы проблемы нас гнули в рог. Национальная традиция. Сизов — итакиец. Он — сын отечества. Он здесь родился и обладает неоспоримыми правами. Кроме того, он любит женщину. Женщина знает, когда ее любят. Стало быть, он никуда не денется.

— Какая беспечность и легкомыслие! — сказал раздосадованный терапевт.

— Будем друг к другу уважительны, — сказал Пал Палыч. — Как мыслишь, Нестор?

Нестор приветливо улыбнулся:

— Присоединяюсь к поэту. Я убежден, что Сизов настранствовался. Его привела к нам тоска по оседлости.

Зоя спросила:

— Хотела б я знать, на чем покоится убежденность?

— Она покоится на Поликсене, — откликнулся Нестор.

— Мужской цинизм.

— Возможно, — согласился с ней Нестор. — Но это цинизм здоровый. Сочный. Аттический. Теплолюбивый. Спросите у главного терапевта. В этом цинизме нет озлобленности и уж тем более извращенности. Ему не сопутствуют ни досада, ни плоская самодовольная поза, свидетельствующая о неполноценности. Это цинизм, полный жизни. Он прост, как правда. В нем ощущаешь оптимистическое начало.

— Заслушаешься, — сказал Пал Палыч. — Эпикурейский взгляд на вещи. Я тоже надеюсь на Поликсену. Второй раз она своего не упустит. И, надо сказать, я ей благодарен. Да, там, где женщина, там Итака. Итака сама по себе есть Женщина, любезная усталому путнику.

Он сделал паузу и улыбнулся.

— Ну что же, пора подбивать итоги. Наша сплоченная команда — отнюдь не машина голосования. Сшибаемся, полемизируем, спорим, но — вырабатываем консенсус. Зоя, тебя это удивит, но возраст обострил мою зоркость. Я вижу, до чего тебе тягостно принять решение…

— Да, мне тягостно, — сказала Зоя. — Но я готова.

— Ценю твое мужество, смелая женщина, но так уж и быть, я тебя порадую, — отечески сообщил Пал Палыч. — Я добавляю свой старческий голос к гуманистическому баритону нашего Нестора да и к тенору сладкопевучего менестреля. Стало быть, три голоса есть, и ты избавлена от обязанности вынести приговор человеку, который оставил след в твоей жизни.

Зоя хотела ему ответить, но помешал хрипловатый басок вышедшего из дома Сизова:

— Ты где, Поликсена?

Она появилась почти мгновенно. Как будто ждала этого тревожного зова.

— Что с тобой?

Он сказал виновато:

— В общем-то ничего ужасного. Я видел сон. Что я просыпаюсь и не нахожу тебя рядом.

Она сказала:

— Такое с тобою уже случалось — в последние годы. Точнее — в последние двадцать лет.

— Однако на сей раз ты убедился: жена твоя здесь, никуда не делась, — отечески улыбнулся Пал Палыч. — Я вижу, что оказался прав. Что Поликсена — надежный якорь. Так что же, сыночек, дадим тебе шанс? Всякие странствующие рыцари, нет спора, симпатичный народец. Но важно, чтобы они очнулись. Странствовал наш отец Одиссей, странствовал Дон Кихот из Ламанчи. Но первый — по капризу богов, второй же — в помраченье рассудка. Однако случаются пассионарии, которых разумней держать на цепи, на них башмаков не напасешься. И ежели ты — один из них, то я помочь тебе не смогу, не вправе подвергнуть Итаку риску.

— Я прибыл не для того, чтоб отбыть, — медленно произнес Сизов. — Мы — взрослые люди. Было бы глупо.

Пал Палыч весело согласился:

— Глупее некуда. Чистая правда.

— Отдайте мне седобородого мужа, — сказала красивая Поликсена с негромким серебряным смешком. — Я не хочу терять его снова.

— Прислушаемся к голосу женщины, — сказал улыбающийся Нестор.

— Тем более женщина схожа с гитарой, — сказал медоточивый Виталий.

— Мы сделали глупость, — сказал Чугунов. — Но процедура есть процедура. Стало быть, не о чем говорить.

— Как не прислушаться... — буркнула Зоя.

— Прислушаемся, — заключил Пал Палыч. — Вечером ты дашь бал итакийцам. По случаю своего возвращения. Не то чтобы бал, это громко сказано. Не раут — слишком великосветски. Но и не вечеринка — вульгарно. Тем паче не гулянка — плебейски. Так, нечто вроде приема. Ресепшн, как выражаются англосаксы. Придут, потолкаются, выпьют по рюмке. Ознаменуем твое появление в качестве нового члена общества. Многого от тебя не потребуется. Кивай головой и улыбайся. Спой нам, Виталий, спой, наш соловушка, что-нибудь под настроенье. Гимническое.

Виталий поклонился:

— Охотно. Хлебом меня не кормите, друзья мои. Главное — попросите выступить. Уж такова душа артиста.

Он нежно коснулся гитарных струн и затянул своим тенорком:

— Когда мы ездили в Колхиду, как аргонавты за руном, мы не показывали виду, но мысли были об одном.

Все, кроме Сизова, подхватили:

— Но мысли были об одном — о нашем острове родном.

 

4

Ах, господа, хороша Итака — какие пригорки и ручейки! Какие зеленые лужайки! А эти памятники ее древности! В первую очередь — Одиссею, ее праотцу и ее символу, стратегу, тактику, воспитателю. Неутомимому супругу.

Много чего есть на Итаке. Сегодня туристы здесь под запретом, но завтра… Кто знает, что будет завтра? Жизнь изменчива, господа.

Похоже, что собрался весь остров, чтоб встретить Елисея Сизова. Со времени самого Одиссея Итака приветствует возвращенца.

Гости текли равномерной струйкой. Хозяин кланялся, улыбался и отзывался на обращения. Он чувствовал, что порядком устал. Пожалуй, не меньше, чем от дороги.

— Рада вас видеть, — сказала дама. — Вы возмужали и стали похожи на древнего римлянина. Вам к лицу.

— Благодарю вас, — сказал Сизов.

— Счастлива и за вас, Пал Палыч.

Пал Палыч любовно обнял Сизова:

— Спасибо, спасибо. Сердце отца…

И сделал неопределенный жест. Не то смахнул скупую слезинку, не то почесал левую бровь.

— Странствия учат нас постоянству? — спросил Сизова почтенный гость. — Они укрепляют преданность родине?

Сизов согласился.

— Да, это так.

— Ах, этот поэтический вздох о том, что в буре есть свой покой, — сказала очень полная гостья. — Это полезное заблуждение. Обогащает внутренний мир.

Еще один гость произнес очень веско:

— Бесспорно, блуждать и заблуждаться — это различные понятия, но я симпатизирую вам в обоих случаях. Очень рад.

— А я растроган, — сказал Сизов.

— Ну, здравствуй, здравствуй, — обнял Сизова весьма жовиальный островитянин. — Крайне приятно тебя увидеть.

Сизов ответно ему улыбнулся:

— И мне приятно, что ты так бодр.

— Жизнь удалась, — согласился гость. — Твой фатер меня произвел в начальство.

— Выбор разумный, — сказал Сизов.

— Я не стремился, ты меня знаешь, — сказал доверительно старый знакомый. — Более того, не хотел. Но если понадобилось государству… Послеживаю за репертуаром.

— Рад за тебя, а также — за публику, — сказал Сизов. — Так у нас цензура?

— Если уж строишь страну покоя… — Гость выразительно вздохнул. — Большая ответственность, дорогой. Вот, например, у нас “Одеон” — талантливый музыкальный театр. Играет всякие оперетты. Вдруг ставит “Прекрасную Елену”. Ты можешь мне объяснить, дружище, зачем превращать в коленца, в канканчик эпос, священный для итакийцев? Теперь замахнулись на хит Шекспира. Тот самый, где ключевой вопрос — “Быть или нет?”. Звучит недурно. Особенно у нас на Итаке. Каков вопрос, таков и ответ. Тоже неплох. “Умереть — уснуть”. Более чем двусмысленно, братец.

Он отличался словоохотливостью. Это за ним водилось сызмальства. Начав, не умел остановиться. Но, оглядевшись, он обнаружил: за ним уже целая цепочка. Вздохнув, преуспевший островитянин крепко пожал Сизову руку и нехотя растворился в толпе.

Пока Сизов отвечал на приветствия, благодарил своих гостей, пришедшие ранее островитяне располагались отдельными кучками, стояли с фужерами в руках, и реплики, слетавшие с губ, медленно оседали в воздухе.

Каждая из них раздавалась, не смешиваясь ни с предыдущей, ни с той, что произносилась ей вслед. Звучала как бы сама по себе, а вместе с тем как бы вливалась в хор, в тот самый незабываемый ХОР, который некогда стал открытием пленительной античной словесности, в первую очередь — театра.

Но, разумеется, этот хор не выглядел глашатаем рока и принаряженные итакийцы не походили на прорицателей. Они потягивали вино, сделанное по рецепту фалернского, они оживленно переговаривались, в их голосах не было слышно ни трагедийного металла, ни грозного шороха Судьбы. Чаще всего разговор возвращался к тому, как выглядит возвращенец, но иногда звучали и фразочки философического характера.

— Этакий выставочный лик — землепроходец я, муж и воин.

— Этакий сплав византийства со скифством. (Оба отзыва относились к Сизову.)

— Чем ближе ты к земле, тем грубее. (То был одобрительный голос дамы.)

— Что ж, прародитель наш Одиссей тоже ведь был не без греха. (Это послышался голос Нестора.) Кочуя, едва не забыл Итаку.

— Чтобы стать памятником после смерти, при жизни следует быть беспамятным. (В голосе прозвучал укор — это был голос терапевта.)

— Всего тяжелее давалось вдовство. (Это прошелестел голос женщины.) Но тут уж ничего не поделаешь. Помню, мой муж зашел в туалет, там он и скончался, бедняжка.

— Смерть праведника. (Это сказала Зоя.)

— Воспоминания, воспоминания. Что ж, все там были. (Сказал Чугунов.)

— Да, есть кого вспомнить. (Кто-то вздохнул.) Что ни говорите, история явно играет на понижение.

— Как нынче светится Поликсена. (Еще один женский голосок.)

— Светская женщина, вот и светится. (Это с усмешкой промолвила Зоя.)

Высокий островитянин сказал:

— Что ни говорите, без пафоса любая наука становится плоской.

Кто-то добавил многозначительно:

— Все же однажды приходит Некто, и он Ничто превращает в Нечто.

В академический разговор пробился элегический голос. Женщина протяжно вздохнула:

— Но наш Виталий — певец от Бога.

Кто-то откликнулся не без желчи:

— Только не стоит преувеличивать. Был я когда-то женат на певице.

— Ты не устал быть в центре внимания? — спросила Сизова Поликсена.

— Адски устал, — сказал Сизов. — Я плохо узнаю итакийцев. Они непонятно переменились.

— Какой наблюдательный супруг, — с привычной усмешкой сказала женщина. — Просто ничто от него не укроется.

Пал Палыч излучал ублаженность:

— Ну что ж, невестка, прием удался. Да и скиталец наш держит планку. Искренне тебя поздравляю. Поздравь и меня — мой сын вернулся.

— Сын ваших чресл. — Она улыбнулась. — Так некогда изъяснялись актеры, игравшие благородных отцов.

— Так я ведь отец, — согласился Пал Палыч. — И нынче я был весьма благороден. Невестка моя, ты зла и умна.

— И этого никто не оспаривает, — сказала Зоя. — Скажи, подруга, что сейчас чувствуешь?

— Вам не понять. Хотя вы и в Совете мудрейших. А я, хоть умна, не разберусь.

— Доктор, вы знаете все на свете, — лирически проворковала дама, — можно ли отказаться от власти ради любви?

— Не смею судить, — мрачно откликнулся терапевт. — Но от любви ради власти — можно.

— Чтоб увенчать наше мероприятие достойным образом, хорошо бы услышать итакийскую песнь, — сказал Пал Палыч. — Спой нам, Виталий.

— Охотно. Меня просить не надо, — сказал менестрель и тронул струны: — Уже внесен в пределы Трои дареный конь. И что цвело при прежнем строе, летит в огонь. И женщина, предмет осады, вступает в круг усталых воинов Эллады, где ждет супруг. Чей голос вспомнишь ты сегодня, чьих рук кольцо? Чьи губы жгут все безысходней твое лицо? Никто не ведает про это, и от души пируют греки до рассвета, стучат ковши.

— Спасибо, — сказала певцу Поликсена. — В который уж раз я ее слушаю, и каждый раз — как будто впервые.

— Хочется в Трою, — вздохнул Сизов.

 

5

Минуло итакийское лето, и осень вступила в свой зенит. Было не холодно, но ветрено. Кроме того, быстро темнело, и эта ранняя плотная тьма дурно воздействовала на Сизова. Сначала втихую, конспиративно, а дальше достаточно откровенно он стал прикладываться к своей фляжке. К старой, прокисшей дорожной фляжке. Все чаще можно было застать его сидящим на ветхом крылечке дома в сосредоточенном молчании.

Он знал за собой это скверное свойство — внезапно налетает тоска и люди, которые вьются рядом, кажутся некими марионетками. Чудилось, ходят они неуверенно, выглядят робкими и пугливыми, а озираются тревожно. Знакомый пейзаж преображался и походил на неведомый мир. Во всем была непонятная чужесть, и сам он себя ощущал чужим, почти свихнувшимся от неприкаянности.

Однажды Нестор ему сказал:

— Не нравится мне, Елисей, эта поза.

— Я не позирую, я сижу, — хмуро откликнулся Сизов.

— Вот и тогда, перед тем как исчезнуть, ты тоже сидел в такой позиции.

Сизов внимательно оглядел его:

— Что было, то прошло. Не волнуйся. Дважды в то же море не входят.

— Как знать. Случается, что и входят. — Старый приятель усмехнулся. — Нет, не люблю я, сказать по совести, эти радения на крылечке. В юности от них кровь застаивается, хочется потом поразмяться. Взять да и прошвырнуться со свистом — лет этак на пятнадцать, на двадцать. В зрелости — скапливается желчь. Тянет плеснуть на людей этой жидкостью.

— Недаром Итака тебя кооптировала в Совет мудрейших. Уж так проницателен, — пасмурно отозвался Сизов.

— Просто смотрю, как ты тут посиживаешь и обугливаешься, — проговорил Нестор.

— А ты похаживаешь и посмеиваешься.

— Это не худшее из занятий.

— Бездельники ищут, чем бы заняться. Деятельная наша Итака. Великолепная Итака.

В нем закипало раздражение. И было все трудней себя сдерживать.

В детстве Сизов любил игру, которую сам же и изобрел. Смотрел на преклонных уже сограждан и представлял их себе детьми. Разглаживал мысленно их морщины, словно резинкой стирал седину, бережно выпрямлял их туловища и будто впрыскивал им энергию. Старые люди вдруг исчезали, вокруг уже — мальчики и девочки. Сизов их разглядывал и дивился: вот, значит, какими вы были!

Но с Нестором в эту игру не сыграешь. Не потому, что он так моложав. Просто они друг друга знают, кажется, с первого школьного дня. Сизов без всякого напряжения мог вызвать в памяти образ мальчика, длинного, плотного и лобастого. С очень недетским серьезным лицом. Нестор был мягок, добросердечен, нетороплив и рассудителен. И неизменно умел оказаться в нужное время в нужном месте. Вряд ли бы кто-то сумел объяснить, как это ему удается. Были они тогда неразлучны.

То, что судьба их так развела — один уехал, другой остался, — в общем-то, было житейским делом. И все же Сизов не мог не сознаться: так и не понял, как прежняя связь однажды нарушилась и распалась.

Нестор кивнул и сказал ему в тон:

— Да уж, Итака на высоте. Продуманный распорядок дня. Сиеста. Умеренное питание. И главное — никаких претензий к себе и к жизни. Любая претензия — кратчайший путь к потере лица. Особенно — тяга улучшить планету.

— В юности мы оба с тобою готовились обойти эту землю, — невесело напомнил Сизов. — И не стремились вернуть античность. Помнили, что всему свое время.

— В этом-то и была ошибка. Мы перестали видеть в Елене прекрасную даму, мы ее сделали этакой статуей свободы. Темные силы ее похитили, теперь ее нужно вернуть народам. — Нестор ударил его по плечу. — Много разумней увидеть в ней снова пленительную и яркую женщину, которая хотела любви. Античность умела жить без метафор.

— Ну наконец-то! Все стало на место, — угрюмо рассмеялся Сизов. — Я сразу почуял, что вы здесь жулики. Когда-то присвоили имя Итаки. Потом присвоили Одиссея. Вложили в уста его странные речи о том, как хороша неподвижность. Провозгласили сакральный культ розового античного утра и втихомолку над ним смеетесь.

Нестор насупился и сказал:

— Боюсь, что ты играешь с огнем. Пока мы смеемся, ты в безопасности.

— Великолепная Итака, — с горечью повторил Сизов. — Ваш Одиссей не случайно все плавал. Не очень-то торопился домой. К своим похохатывающим согражданам. Вы осмеяли бы и Одиссея, однако у вас хватило расчетливости назвать его своим вдохновителем. Повсюду и во всем это жульничество. И прежде всего — в вашем жирном юморе.

— И юмор тоже подарок предков, — напомнил ему улыбчивый Нестор. — Когда победителю-полководцу в Риме устраивали триумф, солдаты смеялись над ним, как умели, чтоб он оставался человеком. Мимо сената шли легионы, покрытые пылью своих походов, и эти гогочущие вояки пели простуженными голосами: “Ну и день! Сегодня славим лысого развратника!” И Цезарь смеялся звучнее других и больше всего на свете боялся стать глупым надутым индюком, уверовавшим в свое величие. Да, то были люди, не то что наследники, способные только кадить и ползать.

— Поэтому в ту последнюю ночь, когда я решил уйти под парусом, ты предал меня и остался здесь? — спросил Сизов.

— Совершенно верно. — Нестор прижал его к груди. — В похожую осеннюю ночь мать меня вытолкнула из чрева в короткое мгновенное детство, которое пронеслось как пуля. И я почувствовал, друг Сизов, что я не отдам остатка дней своих, чтоб увеличить комфорт моих правнуков, которые даже меня не вспомнят. И ты уехал, а я остался.

— Чтоб обнимать мою Поликсену, — заставил себя усмехнуться Сизов. — Приятнее, чем ворочать камни.

— Мы с нею не обнимались, Сизов. Просто держались друг за дружку. Чтоб не замерзнуть и не упасть.

— Не нужно подыскивать слова, — хмуро прервал его Сизов. — Я уже выучил, что на Итаке ревность отменена за ненадобностью. И я не ревную, я просто вижу, как ты ее мнешь своими ручищами и как она под тобой извивается, чтоб не замерзнуть в нашу жару. А я улучшаю в то время планету.

— Да, я ничего не хотел улучшать, — сказал с неожиданной жесткостью Нестор, — я понял, что мир населен горбатыми. Ни ты и ни я не сумеем их выпрямить. Скажи-ка мне лучше, солдат справедливости, сколь ты успешно погладиаторствовал? На каждую каплю твоей свободы приходится два чана дерьма. В чем ты меня винишь, дружище? Однажды ты выбрал себе ремесло. Ты стал профессионалом свободы и правдолюбом-профессионалом. Взвалил на хребет себе камень мира. А я тогда же — избрал свое. Мое ремесло — разминуться с историей. С этой кровавой прелюбодейкой. Это и была моя цель. Открыл я ее, учась у Итаки, у старой и мудрой моей страны. Она вознамерилась спрыгнуть с глобуса и делает это любой ценой. Даже рискуя себя изувечить. Все для того, чтоб суметь остаться разом непознанной и непойманной. Здесь, на Итаке, не ощущаешь размеров вселенской необозримости. Впрочем, и своей малости — тоже.

Сизов помедлил, потом сказал:

— В отличие от тебя, я боюсь выпасть однажды из истории. История делается на просторах. В отличие от тебя, я болен. Боязнью замкнутого пространства. И болен — мне кажется — неизлечимо.

— Клаустрофобия, — сказал Нестор. — Бывает. Болезнь островитян. Мы научились одолевать ее. Ты пораскинь своими мозгами — тяжелыми мозгами бродяги, — за кем осталось последнее слово. За теми ли, кто делал историю, или за теми, кто ухитрился перешагнуть ее безумие? Первые — уж давно на свалке. История длится лишь в той эпохе, которая ее бальзамирует. Ты понял?

Сизов сказал:

— Да, я понял. Хотя, возможно, и с опозданием. Старая мудрая Итака — счастливое кладбище. Остров мертвых. Хотя они здоровей живых. Мой остров — благословенный остров, где не стареют и не умирают. Веселый и цветущий Некрополь.

Нестор добродушно осклабился:

— Тогда возрадуйся, старый друг. Возрадуйся хотя бы тому, что мы бессмертны, живей живых. Как видишь, не черепа и не кости. Но опыт заменяет нам страсти. И это прикосновение к вечности само по себе дорогого стоит.

— Я рад за вас, бодрые покойнички. Ловко же вы играете в жизнь, — сказал Сизов и направился в дом.

— Куда же ты?

— А наполнить флягу. Самое время хлебнуть винца.

Да, на Итаке он стал попивать. Трезвенником, понятно, он не был, страннику надо и подкрепиться, но тут он откручивал крышечку с фляжки гораздо чаще, чем делал раньше.

Причина была, несомненно, та, что все ощутимее нарастало чувство какой-то неясной угрозы. На острове, на котором когда-то он появился на белый свет, им все острее овладевал странный и унизительный страх. Такое случается с лазутчиками в чужой стране, во вражеском стане. Но разница заключалась в том, что он-то как раз лазутчиком не был — не он следил, а за ним следили. По крайней мере ему так казалось. И где же? Дома? В родном краю? “Да где он, мой дом и край родной?” — подумал Сизов с глухим раздражением.

Не сразу услышал он голоса, которые раздавались снаружи. Нестор беседовал с Поликсеной. Сизов не спеша подошел к окну, застыл и увидел, как Поликсена небрежно взлохматила голову Нестору. Потом осведомилась, зевнув:

— А где же Сизов?

— Наполняет фляжку, — откликнулся Нестор.

Она вздохнула:

— Опять? Только этого не хватало.

— Тоскует.

— Не все же такие, как ты.

Нестор спросил:

— А чем же я плох?

— Тем, что ты слишком хорош, мой милый. Слишком воспитан и деликатен. Слишком легко от меня отступился.

— Этого ты не можешь знать, — меланхолично заметил Нестор. — Я попросту сохранял лицо.

— Ну да, разумеется, разумеется, на всех поворотах, при всех обстоятельствах главное — не потерять лица. Чем нынешние умней Менелая? Важнее лицо сохранить, чем любовь, — сказала она со смутной улыбкой. — Так муж мой тоскует? Такая тоска наносит мне большую обиду.

— Он мне не нравится, Поликсена, — проговорил озабоченно Нестор. — Как бы наш друг не наделал глупостей.

Она нахмурилась и сказала:

— Возможно, он их уже наделал. Тоскует? Можешь сказать ясней?

— Могу. Но давай отойдем от дома. У дома есть стены, у стен есть уши.

 

6

Он вспомнил свои молодые ночи, когда так сладко изнемогал в умелых объятиях Поликсены. И грустно покачал головой. Даже тогда, в ночном исступлении, не покидала несносная мысль, давняя, жгучая, неотвязная, что там, за поворотом волны, грохочет неведомая Вселенная.

И это — Вселенная улыбается, когда он встает на заре с постели, она подает по ночам сигнал желтым бесшумным звездопадом. И что же подсказывает ему небо? Все то же — что время его уходит. Что ночь за ночью и день за днем оно стремительно убывает.

Так длилось, пока в одну из ночей не сел он в лодчонку и не уплыл. А после настала другая жизнь. Сперва он познавал этот мир, потом он его преобразовывал. И только спустя уже много лет смекнул, что не сумел ни узнать его, ни изменить его, как хотел.

От этих раздумий его отвлек женский нетерпеливый голос:

— Сизов! Ты дома?

— Где же мне быть? Ты, Поликсена? — спросил Сизов.

И вышел, отхлебывая из фляги.

— Знаешь, чего не прощает женщина? — спросила Зоя. — Надо бы знать. Когда ее, бедную, называют именем, принадлежащим не ей. Быстро же ты забыл мой голос. Хватило и двух десятилетий.

Он вынужден был себе признаться, что это сопрано первой любви не пробудило в его душе ни ностальгии, ни умиления — пусть даже достаточно литературных.

Не то что голос его жены, голос неверной порочной женщины, из-за которой он много мучился, много бесчинствовал и безумствовал. Ее-то неторопливый голос рождал в Сизове мгновенный отзвук, даже сейчас, двадцать лет спустя. “Странно устроен человек”, — невесело думал он о себе.

Он виновато ухмыльнулся:

— Прости меня, Зоя. Я под хмельком.

И положил на ее плечо руку.

— Да, это твоя рука, Сизов. Твоя. Я сразу ее узнала.

Эти слова его напугали. А еще больше — тот вес и напор, которыми они были нагружены. Он постарался свести разговор к непритязательному обмену легкими безопасными шуточками.

— Стыдно. Я не узнал твой голос, ты же — узнала мою ладонь. Каким манером?

— По когтю льва. Как римляне.

— Ты еще помнишь римлян? Латынь из моды вышла ныне. — Он все еще пытался пошучивать.

— У нас она из моды не вышла, — сказала Зоя почти угрожающе. — Это второй язык античности. Нет, не убирай свою руку. Мне нравится ее ощущать. Когда-то ты не был таким трусливым.

— Я вовсе не боюсь тебя, Зоя.

— Тогда припомни, как говорил мне, что имя мое означает жизнь.

Сизову стало не по себе. Досадуя на свою опаску, он сухо ответил:

— Да. В переводе. По-нашему Зоя — это жизнь. Но я давно ничего не помню.

— Ты хочешь обидеть меня, Сизов? — Сопрано первой любви посуровело.

— Я не хочу тебя обидеть. Я просто давно уехал с Итаки и подзабыл, как тут разговаривают.

Она усмехнулась и сказала:

— Теперь ты хочешь обидеть Итаку. Этого тоже не стоит делать. Лишь на Итаке могла я выжить, когда ты предпочел Поликсену.

— А я-то поверил, что в самом деле здесь незлопамятны и неревнивы.

— А так и есть, — подтвердила Зоя. — Лишь на Итаке возможна дружба между твоей женой и мною. О ревности, конечно, нет речи. Однако никто не запретит мне сравнивать себя с Поликсеной. Вот я и сравниваю, дружок. Мечтаю понять — в чем ее преимущества? В том, как она колышет бедрышками? В этой ленце? В особой грации, с которой она разводит ножки? Длинные, длинные!..

— Бедняжка, — сочувственно проговорил Сизов.

— Нет уж, избавь от великодушия. — Глаза ее совсем потемнели. — Я долго занималась сравнением. Потом поняла, что я не хуже. Я еще помню, как ты желал меня. Как действовали на тебя моя тихость, моя белогрудость, босые ноги. Да у тебя голова мутилась! К несчастью, меж вами вдруг заискрило. Тебя замкнуло и коротнуло. Несчастный случай, вот что обидно. Однажды Нестор, твой заместитель, сказал мне: не трави свою душу. Те, кто приходят вторыми, — выигрывают. А первые — постоянно в проигрыше. Вторые имеют верные козыри — к ним не успели притерпеться. Каким ты был у нее по счету?

Сизов постарался возможно небрежней пожать плечами:

— Уже не помню. Однако не первым и не вторым.

— Вот видишь. Чертова потаскуха. — И Зоя неразборчиво выругалась. — Этим она тебя и взяла.

— Бедняжка, — еще раз вздохнул Сизов.

— Сказала тебе: не жалей меня. Я тебе — не вдова с Рязанщины. Я еще сведу с тобой счеты. Кем, по-твоему, я была в прошлой жизни?

— В прошлой жизни ты была человеком.

— Лечишь хамством? — не сразу спросила Зоя. — Даром это тебе не пройдет. Не удивляйся.

— За эти дни отвык удивляться, — сказал Сизов.

— Зря ты вернулся сюда, мой первый, — заботливо процедила Зоя. — И ты тут томишься — меня не обманешь, — и я не в себе.

— Могу уехать. Сделаю тебе доброе дело.

Она засмеялась:

— Да кто ж тебя выпустит? Чтоб ты привел сюда, в наш монастырь, чужих людей с чужим уставом?

— А ты помоги мне.

— Не помогу. — Она помотала головой.

— Ну и не надо, — сказал Сизов. — Я ведь пришел сюда не спросясь. Могу вот так, не спросясь, и отчалить. Ты бы обрадовалась?

Зоя помедлила. Потом кивнула:

— Пожалуй, что так. Противно смотреть на чужие ласки. И я сказала — устала сравнивать. Черт знает, до чего надоело. Сними с моего плеча свою граблю. Знаешь, ни к чему эти нежности. Тем более идет Поликсена. Она уже видела. С нее хватит. Хватит и с меня. С тебя — тоже.

 

7

Давным-давно, тогда ему было лет десять, не больше, Сизов проснулся среди густой итакийской ночи. И сразу же услышал два голоса, должно быть, они его и разбудили. Беседовали отец и мать. И говорили они о нем. Оказывается, приятель отца, в молодости моряк и гуляка, кичащийся простотой в обращении, сказал ему: “Приглядись к малышу. Очень жизнеопасный характер. Такие становятся самоубийцами”. Мать плакала, отец утешал ее. А сам Сизов не спал до утра.

Он долго думал, что это значит. Какой в нем изъян, какой в нем вывих, что там подметил осипший оракул? Он колебался, не знал, сказать ли, что слышал этот ночной разговор. Сперва он твердо решил молчать, однако, когда он утром увидел красные материны глаза, он, неожиданно для себя, ткнулся лицом в ее грудь и буркнул: “Не слушай этого дурака. Я ничего с собой не сделаю”. Мать заревела еще сильнее, отец же дал ему подзатыльника. Чтоб впредь он не слушал, дрянной мальчишка, о чем говорят родители ночью.

Но было поздно. И предсказание произвело не него впечатление. Возможно, тогда в нем и зародилась мысль оставить свой дом и остров.

Освобождение пришло с Поликсеной. А заодно — и преображенье. Он ли открыл себя самого, или она ему это внушила — с ней он себя ощутил мужчиной и человеком своей судьбы.

В своих скитаньях, в часы бессонниц, он распалял себя, вспоминал, как в равной мере его одурманивали и ее юность, и ее опытность, не слишком понятная в ее возрасте.

Теперь она была зрелой женщиной, хотя ее облик был все еще молод. Как все эти странные островитяне, выиграла свой спор со временем. Теперь искушенность ее и умелость были естественны и объяснимы, но он уже не был в такой зависимости, похоже, что и она унялась. Стала роднее, стала дороже, однако дурманная власть ослабла.

В их первую ночь после разлуки, когда он сжимал своими ногами ее почти невесомые ноги и чувствовал, как они холодны — лед, да и только! — он ощутил неясное дурное предвестие. С тех пор оно его не оставляло.

Она спросила его с усмешкой, все с той же, знакомой, кружащей голову:

— Что же ты на глазах у жены щупаешь члена Совета мудрейших?

Сизов неожиданно смутился:

— Ей, видно, взгрустнулось, вспомнилось старое.

— Добрый ты человек, Сизов. Сердце у тебя золотое. Не сомневайся. Она — в порядке. Недаром, как только пополнела, нырнула в общественную деятельность. Такая вот, муженек, сублимация. Все сублимируются. Каждый по-своему.

— Нестор тебя приучил посмеиваться. Главное — ничего всерьез. Все вы стараетесь мне внушить, что битва моя была бессмысленной. Но я воевал не на троянской, не за Елену, священную женщину.

— О да. За священную корову. За справедливую планету. Уж лучше бы ты сражался за женщину.

Он заглянул в ее глаза:

— Ты молода и хороша. Мне кажется, что ты моя дочь. Немудрено. Ты отдыхала, пока я обдирал свои руки, ворочал камни и делал время. У вас вершилась ваша Великая Гормональная Революция. И вы научились жить вне времени.

— Это не так, — сказала женщина. — История делалась на Итаке. Тебе это не приходило в голову? Сизов, настоящая история делается на периферии. Именно здесь у нее возникает та почва, что придает ей прочность. В ваших столицах история скачет. Актерствует. Теряет свой облик. Не разговаривает, а витийствует. А здесь она делает вечное дело и сохраняет свое величие. Беседует и с солнцем, и с морем. Вот так мы живем.

— Загробной жизнью, — неласково огрызнулся Сизов.

— Нашел чем пугать. — Она усмехнулась. — Разве не в мертвых твердеет время? Признайся мне, кто его герои? Но — честно. Мертвые или живые?

— Речь Нестора, я ее узнаю, — все больше мрачнея, сказал Сизов. — Его дрессированная философия, к которой он тебя приохотил в антрактах между вашими судорогами. Прошу не принять моих слов за ревность.

— Ну что ты, Сизов. Ты слишком занят своими обязанностями перед людьми, чтоб ревновать любимую женщину. Но разве ты кого-нибудь любишь? То, что ты любишь — или любил — борьбу свою, человечество, будущее, — это я знаю. Я — не о том.

Он глухо и тревожно сказал:

— Я очень люблю тебя, Поликсена. Поэтому я сюда вернулся.

Она спросила, понизив голос:

— Поэтому хочешь сбежать отсюда?

Он растерялся:

— С чего ты взяла?

— Я это чувствую. Своей кожей.

От злости он почти завопил:

— А то, как я весь исхожу от нежности, ты не почувствовала?

— В первую ночь, — сказала она с протяжным вздохом. — Ты меня трогательно голубил. Очень старался мне угодить. И вообще — ты очень старался. Был даже юношески неловок. Меня это тешило и волновало.

— Смешило, — подсказал ей Сизов.

— Если и так, то самую малость. Забота, смешанная со страстью, действует на нашу сестру. Я испытала то самое чувство, что в первые месяцы нашего брака. Я даже забыла, как оно сладко и как пронзительно, мой Сизиф.

— При чем тут Сизиф?

— А при том, что брак, длительный, многолетний брак, — тоже сизифова работа, — сказала назидательно женщина. — Мужчина не хочет с этим мириться.

Он был задет. И сказал с обидой:

— Можешь не продолжать. Я вижу, что сильно тебя разочаровал.

— Ничуть. Я не требовала подвигов. Солдаты — не лучшие любовники. Тем более солдаты свободы. Тем более воины за справедливость.

— Остановись, я сказал. Я понял.

— Ты ничего не понял, дружок. Я же говорю — ты старался. Ты любишь меня. Я это знаю. Поэтому ты хочешь слинять, мой любящий ненадежный муж.

— Я тебе этого не говорил, — сказал он поспешнее, чем нужно.

— Не обязательно говорить. Женщины ощущают, как кошки.

Он помолчал, потом вздохнул:

— Все это грустная история. Дело не в том, чего я хочу. Я рос отдельно от всех ровесников. С Нестором пробовал я сойтись, — как видишь, и тут ничего не вышло. Я должен был с детства дышать без опаски и думать не так, как мне предписано. Традицией, властью, общественным мнением. Я просто не мог от них зависеть. А это возможно не на Итаке. Нет, только на просторах Вселенной. Тот, кто привык не год и не два ставить на кон свою биографию, действовать, перемещаться в пространстве, просто не может греться на солнышке. Пусть и на итакийском, античном. Пусть на груди любимой женщины. На маленькой любимой груди.

— То ли дело — на сизифовом камне. — Она надменно скривила губы.

— Смеешься?

— Оплакиваю, Сизифушко, — сказала она. — Тебя и себя.

Он нерешительно спросил:

— Ты не уедешь со мной, Поликсена?

Она помотала головой:

— Нет, дурачок, я могу быть лишь здесь. Здесь, где я живу не старея. Когда ты сказал о цветущем Некрополе, ты даже не знал, как был ты прав.

Он будто напрягся:

— Откуда ты знаешь, что я так сказал?

Она засмеялась:

— От Нестора. От кого же еще?

Он помолчал. Потом признался:

— Я очень устал. И я заскучал. Поэтому я сюда вернулся. Но я тосковал по старой Итаке. По юности. По тебе, любимая. А на Итаке все изменилось. Решительно все. И здесь я — чужой.

— Мы всюду — чужие. С минуты рожденья, — сухо заметила Поликсена. — Потом к своей чужести привыкаем.

— Я не привыкну, — сказал Сизов.

Смотрели они друг на друга долго. Будто пытались прочесть друг друга. Затем она обреченно спросила:

— Так ты не устал таскать свой камень?

— Конечно устал. Я давно не юноша. Но что-то мешает мне его сбросить, — едва ли не простонал Сизов.

Она усмехнулась:

— Так это твой долг?

— Нет, это не долг. Совсем не долг. Долг сразу же стал бы мне ненавистен. Не долг. Но я должен его тащить. Не долг. Но мною распоряжается угрюмая непонятная сила. Если б я знал, как она зовется! Похоже, что я к ней приговорен.

Он никогда еще не видал ее такой печальной и всепонимающей.

— Слушай, несчастный. — Она вздохнула. — Видишь расщелину, прямо за статуей? Когда стемнеет, совсем стемнеет, войди в нее. Найдешь свою лодку. А в лодке — парус. На самом днище. Но перед этим приди обнять меня. Как обнимал в ту последнюю ночь пред тем, как уплыл на двадцать лет. Уплыл, не сказав мне о том ни слова.

…Он так и сделал. Во тьме непроглядной неслышно ушел от Поликсены, нашел расщелину, а в ней — лодку. С парусом, лежащим на днище.

И тут услышал знакомый голос:

— Похоже, сынок, дружок мой был прав. Ты все-таки склонен к самоубийству.

 

8

Он знал, что это произойдет. Это должно было произойти. Все эти дни было слишком душно, воздух достиг пугающей спертости, пахло предательством и засадой.

На каждом шагу он ждал удара. В спину. Заточенным ножом. По самую его рукоятку. Но только теперь, когда он стоял близ грозной статуи прародителя и видел неприступные лица, ему стало ясно, что дело плохо.

Они узнали о плане побега. И все же — откуда? И кто эти люди, соорудившие западню?

Неужто одна из этих двух женщин, которых он когда-то любил, которые сами его любили? А может быть, не одна, а обе? Если и впрямь это было так, то незачем жить на белом свете.

— Метафизическая минута, — сказал Пал Палыч. — Сказать по чести, еще не уверен, хватит ли сил, чтоб пережить это испытание. Вот она, истинная античность во всей своей Эсхиловой мощи! Чувствуешь, что и сам превращаешься в ее трагического героя. Недаром сказал тогда Аристотель, опередивший века Аристотель, что нету спора ожесточенней, нежели спор между своими. Воля судьбы сейчас поставила друг перед другом отца и сына — страшное дело, если подумать. Рок, господа, античный рок.

Сизов понимал, что надо молчать. Но злость была сильнее рассудка. И он сказал:

— Необязательно кивать на древнего мудреца, чтоб оправдать свое шпионство.

— Фу, как ты груб, — сказал Пал Палыч. — Вот уж солдатская ограниченность. При чем тут шпионство и прочие пакости? Есть интересы государства. Мы все — государственники, сынок. Я же тебя предупреждал: знаем, что надо, и знаем, как надо.

Зоя сказала:

— А кроме того, есть у нас компетентные люди, понаторевшие в своем деле.

Пал Палыч кивнул:

— Я говорил.

Сизов произнес:

— И ты — одна из них?

— Я не одна из них. Я из них — первая, — высокомерно сказала Зоя.

Пал Палыч проявил объективность:

— Согласен, однажды они прокололись и допустили тебя на остров. Но все мы учимся на ошибках. Ну да, ты был здесь под колпачком. Под легким невидимым колпачком. Они послеживали за тобою. И это — их прямая обязанность. Стало быть, нечего возмущаться. Ты очень виноват, Елисей.

— Да чем же, в конце концов, я виноват? — воскликнул Сизов, ощущая ярость. — Тем, что однажды я испугался выпасть из времени, как из поезда? Не захотел смотреть ему вслед и видеть, как куда-то уносится красный огонь хвостового вагона? Всегда найдется какой-нибудь малый со страстью к скитальчеству и дороге. Вспомните вашего Одиссея.

— Вот это уж никуда не годится, — сказал укоризненно Пал Палыч. — Делать из Одиссея бродягу! Против него была воля богов.

— И обстоятельств. Потом он прозрел, — веско сказал терапевт Чугунов.

— Он не прозрел, он смирился, — крикнул Сизов. — Укротил свое сердце.

Пал Палыч печально развел руками:

— Какой поверхностный взгляд на того, кто стал нашим всем. Стыдись, сыночек.

Сизов нисколько не устыдился. Как видно, закусил удила.

— Обожествили пройдоху и хвата, который сумел внушить противникам то, что дареному коню в зубы не смотрят.

— Был хитроумен, — признал Пал Палыч. — Тебе ли внове, что на войне как на войне? Был мудр, доблестен, богоравен. Не мог простить себе никогда, что вырвал Елену из рук партнера и что жена, его поджидая, должна была изображать ткачиху. Дабы сохранить свою семью. Не зря он проникся отвращением к тому, что ты называешь скитальчеством.

— Слишком ко многому он проникся своим божественным отвращением, — с горечью возразил Сизов. — Да, странники не нужны Итаке, но ей не нужны и странствия духа. И радость неподконтрольной мысли. И страсти. Ей нужен здоровый сон. Она полагает, что этот сон и есть обожаемая античность. А между тем там был Прометей. Не только боги — и богоборцы. А вы приписали ей пастораль и прописали анабиоз. Но даже если движение призрачно, не менее призрачен ваш покой. В конце концов, он не меньший миф.

— Но это хороший и добрый миф, — мягко возразил ему Нестор. — Приятней того, где голодная птица гложет печенку у арестанта.

— Очень сомнительная сласть, — поморщился менестрель Виталий.

— В детстве, — Сизов посмотрел на Нестора, — у нас была общая мечта. Познать белый свет. И ты ее высмеял.

— Я часто посмеиваюсь, не спорю, — с готовностью согласился Нестор. — Но только не над собственным детством. Итака сама — возвращение к детству. Я просто сумел в себе подавить нелепый комплекс провинциала, стремящегося завоевать этот мир, чтобы затем его изменить.

— Да, непоследовательное стремление, — авторитетно сказал Пал Палыч. — Ты непоследователен, мой мальчик. Не верится даже, что ты мой сын.

— И что из того? — спросил Сизов. — Однажды ты обронил свое семя, и я явился на эту землю. Но у меня — свой собственный путь. И суть своя. Тебе непонятная. Все узы вяжут. И узы родства.

Пал Палыч впервые утратил спокойствие. Он даже на миг повысил голос:

— Сукин ты сын, пусть извинит меня бедная покойная мать твоя. Он спрашивает: чем виноват? Звал тебя кто-нибудь, заманивал? Нет, ты явился по собственной воле. Явился в наш вечнозеленый сад, который мы выгородили из планеты. Плохо ли мы тебя здесь приветили? Все у тебя было в ажуре. Отец, влиятельный человек, этакий геронт — симпатяга с широкими толерантными взглядами. Заботливая подруга — жена. Вполне бескорыстный друг-приятель. Зоя, когда-то тобой обольщенная, ныне весьма достойная дама. Я уж не говорю о быте. Взамен от тебя одно лишь и требовалось: жить, соблюдая законы и правила, скромно возделывать свой огород. Не декодируя нашего острова, который ушел в свободное плавание.

Он перевел дух и продолжил:

— Но нет — для тебя это невыполнимо! Ты должен осчастливливать мир, олицетворять идею движения, а также совершенствовать сущее и обеспечивать наше будущее. Ты должен, чучело непотребное, с утра до ночи катать свой камень под звуки песни своей: “Эй, ухнем!” Тебе не лежится с женой на койке и не сидится на мягкой травке — шило в ногах и крапива в заднице! И все это преподносится людям под ложноклассические завывания. На общем фоне твоих метаний, претензий и мировой тоски. В толк не возьму, о чем ты думаешь.

— Я думаю, зачем я родился, — негромко отозвался Сизов.

— Поздно, — сказал его отец. — Ответишь по закону Итаки. Я изложил свой взгляд на предмет. Слово теперь за вами, доктор.

Главный терапевт помолчал. Откашлялся. Потом произнес:

— Сейчас он спросил: зачем родился? Чтоб не терзать себя вопросами, нужно отважиться на ответ. Сказать себе: “Это была ошибка. Я оказался нежизнеспособен”. Итак. Многочтимые мною коллеги, частенько — то ли всерьез, то ли в шутку — почтительно звали меня всеведущим. Так вот — кабы знали вы, как утомительна, скучна мне и тягостна эта обязанность. Знать все заранее — что тут приятного?.. И в этот раз все-то мне было видно. Как на ладони. Я сразу же понял, чем кончится вся эта авантюра. Чего ожидал я, то и случилось. Но Высшая цель Итаки — покой. И стало быть, надо его успокоить.

— Креплюсь, но скорблю, — признался Пал Палыч. — Хотя мы здесь все — разумные люди, понаторевшие в своем деле, все мы соборно виноваты. За исключением терапевта. Асклепия нашего. Нашего Брута. Он помнил, что главное — не навредить. А мы смалодушничали и навредили. Что ж, в мир мы приходим, чтобы уйти. Однако — на новой ступени развития. Но это не каждому по зубам. Итак. Терапевт — за энтелехию. Ты знаешь, сынок, что она означает?

— Откуда мне знать? Я простой путешественник, — мрачно проговорил Сизов.

— Меж тем Аристотель сказал: энтелехия есть шаг от возможного к действительному, — торжественно произнес Пал Палыч. — Наше земное существование — всего только данная нам возможность. И данная — на короткое время. Что ж, Нестор, ждем твоего суждения.

— Ну что же, буду и я последователен, коль скоро это достоинство — высшее, — негромко сказал улыбчивый Нестор. — Мы люди спокойные, что нам дергаться? Итак. Сизов получил урок. Я убежден, что впредь он не станет как посягать на ход событий, так и оспаривать суть вещей.

— Привычные либеральные игры, — вздохнул укоризненно Чугунов. — Непобедимая безответственность.

— Хочу обосновать свое мнение, — продолжил Нестор. — Солдатское дело учит признанию поражения. Мой друг, как известно, солдат бывалый. Он знает, что надо уметь проигрывать. Он проиграл — с него довольно. Я призываю к великодушию.

— Нет, с гуманистами каши не сваришь, — угрюмо пробурчал Чугунов.

Пал Палыч призвал его к спокойствию…

— Отлично, Нестор, мы тебя поняли. Что скажешь, Виталий, на этот раз?

Виталий провел рукой по струнам:

— Нелегкое решенье для поэта. Но я не зря вошел в состав Совета.

— Виталий, переходи-ка на прозу, — невольно поморщился Пал Палыч. — Смири, дружочек, тягу к созвучию, заложенную в твоей натуре. У нас идет разговор серьезный.

Виталий вздохнул, отложил гитару. Всем своим видом он показал, что наступает на горло песне.

— Что ж, я, пожалуй, к Нестору примкну, — сказал он и сразу же спохватился: — Прости, председатель, ритм засасывает. Минутку. Позволь мне сменить регистр. Итак. Признавая вашу бесспорную и несомненную правоту и восхищаясь верностью принципам, а также интересам Итаки, я тем не менее делаю выбор, который для меня органичен. Ибо другой — суровый — выбор не оставляет места мелодии. Такой вот, коллеги мои, парадокс.

— Естественно. Труляляшки важней, — неодобрительно фыркнула Зоя.

— У каждого — свои труляляшки. Что делать, я собеседник муз. — Он виновато развел руками.

— Но ты еще и наш собеседник, — напомнил Пал Палыч. — Зоя, сестренка, однажды я смог тебя избавить от трудной необходимости выбора. Ибо щадил твое нежное сердце. Сегодня помочь тебе не могу. Я уж сказал, что грозная тень античного неумолимого рока нависла сегодня над нашим Советом. Вы видели нынче горе отца, отдавшего голос свой против сына. Теперь мы видим страдание женщины, которая вынуждена судить того, кому она отдала несорванный цветок непорочности. Тяжелое дело, но выхода нет. Брось, Зоя, хрупкую свою гирьку на чашу этих Весов Судьбы.

Зоя с достоинством сжала губы:

— Я и той ночью вас не просила об этом сомнительном снисхождении. Сегодня — тем более не прошу. — И, глядя в упор на Сизова, сказала: — Итак. Значит, все решает мой голос? На мне все сомкнулось и все сошлось? Ну что же, я буду на высоте. Я — дочь Итаки, и этим все сказано. Возможно, весь век я жила среди вас ради вот этого краткого мига. Сизов, ты должен быть успокоен.

— Женщина остается женщиной. — Нестор с досадой махнул рукой. — Всегда и во всем. Никогда и нигде ты ею быть не перестанешь.

— Надеюсь на это, — сказала Зоя. — Я женщина. Напрасно твой друг проигнорировал эту подробность.

Виталий сказал, взмахнув кудрями:

— Ты вовремя об этом напомнила. Членство твое в Совете мудрейших иной раз и впрямь сбивает с толку.

Зоя с достоинством возразила:

— Членство не отменяет женственности.

Пал Палыч обратился к Сизову:

— Ну что же, сынок, ты видел и слышал. Античность, возрожденная нами, сейчас разлита, как поток энергии в слоях итакийской атмосферы. Я должен произнести напутствие. Скажу его по праву отца. Причем — не только отца Сизова. По праву к тому же отца всей нации, которого вы облекли доверием.

Самое стойкое заблуждение, способное овладеть душой, твердит, что там хорошо, где нас нет. Поэтому ветхое и залатанное холщовое рубище морехода таит в себе жгучее искушение. Тем более — для юной души. Дети, сынок мой, на то и дети, чтоб их одолевали соблазны. Особенно — в переходном возрасте. Смотрят себе на Сизова и думают: не зря же он предпочел маету нашему миру и благодати.

Но мы-то помним, как некий прохвост, играя на своей чертовой дудке, увел детей из города Гаммельна. И не желаем, чтоб ты за собой увел неразумных детей Итаки. Мы знаем, каково им придется!

Есть искушение Сизова — на это бы можно закрыть глаза. Это его персональное дело, его персональная неприятность. Но есть искушение Сизовым, а это уже угроза, мой мальчик. Это опасность эпидемии.

…Сизов понимал, что должен найти единственно важные слова, способные переломить ситуацию. Он понимал, что грозит катастрофа, еще никогда, за годы скитаний, не сталкивался он с нею так близко. Прекрасная вожделенная родина, которую так часто он видел в своих сновиденьях, которую звал с такою томительной, сладкой болью, грозит пожрать своего поросенка. Но эти спасительные слова не приходили. Они иссякли. А те слова, что ему подсказывало его горячечное сознание, могли еще туже стянуть петлю. Были ненужными и бесполезными.

— Держись, приятель, — сказал Виталий, привычно перебирая струны, — в воде летейской наш ручеек еще далеко не самый худший.

Сизов поискал глазами Нестора. Нестор сочувственно улыбнулся и рассудительно произнес:

— Что делать, в конце концов, жизнь не бывает ни слишком длинной, ни слишком короткой — тут все зависит лишь от того, кто проживает эту жизнь.

Сизов еще раз взглянул на отца. Вот он каков, геронт-симпатяга, однажды родивший его на свет, который в своей почти жреческой службе этой великолепной Итаке, с ее языческой изоляцией и с вызывающе островной национальной ее идеей, готов отправить родного сына на это загадочное успокоение. Странное тяжкое безразличие внезапно сковало его уста, и неожиданно для себя он вымолвил:

— Делайте что хотите.

— Идем, Сизов, — сказал терапевт, — я провожу тебя в этот Дом, который не так давно мы открыли, — Дом Перехода и Приобщения. Твой уважаемый отец своею рукой разрезал ленточку. Отменный Дом. Никакой кустарщины. Пора тебе отдохнуть от лодки, от белого одинокого паруса, от камня Сизифа, от песни “Дубинушка”. Следуй за мной, наш блудный сын.

“Где ж Поликсена? — подумал Сизов. — А впрочем, это уже не важно”.

Он подивился тому, как бела и как прозрачна рука Чугунова, а заодно подивился тому, как неуместно его наблюдение. “О чем я думаю в этот миг, скорее всего — последний осмысленный…” Но удивление было недолгим. Он посмотрел в глаза Чугунову. Они отливали клеенчатым блеском.

— Идем, Сизов, — повторил терапевт. — Идем. Я разглажу твои морщины и уберу твою седину.

 

9

Так же, как в летний праздничный вечер, когда итакийцы встречали Сизова, длинная цепочка гостей выстроилась — затылок в затылок, — чтоб выразить искреннее участие Пал Палычу и Поликсене. Она стояла рядом со свекром — черный трагический платок обручем стягивал ее волосы.

— Мужайтесь. — Прочувствованно вздохнув, гость братски потряс руку Пал Палычу. — И вы мужайтесь, великая женщина.

— Мужайтесь, — сказал и другой итакиец. — Мы — с вами. Итака вами гордится.

— Вы, Нестор, держитесь по мере сил. Нетрудно представить, что вы испытываете. Друг детства, товарищ беспечных дней… Сегодня и к вам пришло испытание.

— Пал Палыч, дорогой председатель. Теряя сына, находишь друга.

— И что еще важней — гражданина.

Гостей поддержал терапевт Чугунов:

— Я убежден безоговорочно, что переход совершится плавно.

— Уверен, Поликсена, вы выдержите. И вы, и красота ваша — также.

— Все преходяще, — сказала женщина.

— И вы, дорогая Зоя, мужайтесь.

— Я это делаю как могу, — сказала Зоя проникновенно. — Другого, впрочем, не остается.

— Вы — дочь отечества. Вами гордятся. Вы — героическое существо.

Зоя с достоинством вздохнула:

— Итака не спрашивала меня, хочу ли я стать ее героиней. А я — лишь женщина, и не больше. Но наступает мгновенье истины…

— Да, драматическая ситуация, — сказал Виталий. — Но я в вас верю. И в Поликсену я тоже верю. Вы справитесь. Никаких сомнений.

— Благодарю вас, — сказала Зоя. — Признаюсь, смотрю на вас не без зависти. Пожалуй, и с некоторым восхищением. Умеете остаться в сторонке.

— Умею, сестра моя по Совету, — охотно согласился Виталий. — Искусство обязано быть объективным. Моя зависимость от гитары подсказывает мне диспозицию. “Однажды, вопреки эпохе, ее багровым облакам, послать сигнал: └Дела неплохи” — и дать надежду простакам”.

— Великодушно, — поморщилась Зоя.

Виталий благодушно продолжил:

— “А в дни торжеств, когда так пышно людские празднуют стада, прошелестеть почти неслышно: └Не торопитесь, господа””.

После чего он спросил заботливо:

— Ты что-то говоришь, Поликсена?

— Я повторяю другие строки, — негромко проговорила женщина. — “Чей голос вспомнишь ты сегодня? Чьих рук кольцо? Чьи губы жгут все безысходней твое лицо?” Я помню. И тоже сегодня спрашиваю.

— Спасибо тебе за мои стихи, — очень серьезно сказал Виталий. — В твоих устах они задышали.

Сочувствие выразил и цензор. Его широкая физиономия, раздвоенная линией рта, смахивала на афедрон.

— Ну что тут скажешь, я сокрушен, — сказал он, тряся руку Пал Палычу и пожимая ладонь Поликсены. — Совсем недавно так славно беседовали о нежелательности раздражителей и необходимости ограничений. Отлично понимали друг друга. Но то были вопросы теории, а древо жизни, хотя и зелено, может ударить, если приблизиться. Особенно в грозовую погоду.

— Рок, господа, всевластный рок, — вздохнул Пал Палыч, — мы лишь песчинки. Все напрягаемся, суетимся, ведем рассеянный образ жизни… А рок величествен и безжалостен. Вспомните, как он швырнул Эдипа в объятья его несчастной матери.

Эти слова, бог весть почему, словно ударили Поликсену.

— Хоть в этот день, дорогой мой свекор, избавьте от ваших великих мифов. При чем тут мать, скажите на милость?! Сын ваш лежал в моих объятьях.

— К слову пришлось, — сказал Пал Палыч.

Нестор проговорил примирительно:

— Сказав о матери, председатель, должно быть, имел в виду Итаку. Сизов любил ее горячо, но эта любовь обошлась ему дорого.

Пал Палыч благодарно кивнул и вместе с тем попенял Поликсене:

— Уж слишком ты сегодня нервна. Нужно быть мужественнее, невестушка. Да и не надо меня огорчать. Я ведь люблю тебя больше дочери.

— Очень надеюсь, что меньше, чем сына, — мрачно заметила Поликсена.

Пал Палыч покачал головой:

— Неблагодарная ты особа. Всегда я радел о твоем самочувствии. Я говорил ему по-отцовски, что самая большая любовь требует грации и изящества. Тем ббольших, чем больше эта любовь. Иначе любовь тебя растопчет. Но он был романтиком, господа. Все говорил о свободных людях. Я по-отцовски остерегал его: “Что знаешь ты о свободных людях? Да видел ли ты их лицом к лицу? Последние свободные люди жили в пещерах. Еще до античного благоухающего утра. Да и они были вряд ли свободны. Хотя бы от своих предрассудков. А вслед за ними мир заселили сплошь прихожане и богомольцы. Эти без пастырей — никуда”.

— Так оно и есть, председатель, — авторитетно промолвил цензор.

— Стало быть, степень их свободы определяет натура пастыря, — продолжил свою мысль Пал Палыч. — Когда на Олимпе квартировали добрые и ручные боги, смертным жилось легко и вольно. Но люди создали государство. Своими собственными руками. Этакие умники-живчики! А государство из благодарности распоряжается их биографиями. Их прошлым, настоящим и будущим. А государство берет их за глотку, а государство их ставит раком и загоняет то в каменоломни, то в клетки без воздуха и без света. То в войско — сперва выскребывать нужники, а после того — шагать в огонь. И люди — свободные существа — тому и рады, серые козлики! А сын, на беду свою, был романтиком, предрасположенным к суициду. Зато теперь ему, бедному страннику, станет привольно, станет покойно. Все унимается, господа. Век предыдущий и век сегодняшний будут однажды одной водою — впадут в свой Северный Ледовитый.

Пал Палыч прервал себя, оглядел почтительно слушавших итакийцев и удивленно проговорил:

— Мощно я нынче разговорился. А мудрецы еще утверждают, что горе немногословно. Вздор. В горе необходимо выговориться. Спой нам, Виталий, что-нибудь этакое. В честь моего дорогого мальчика.

— Все как всегда, — сказал Виталий. — Продемонстрируете свой нрав. Свою древнеримскую твердость духа. И верность интересам Итаки. А после начинаются вздохи. Покряхтываете, томно посапываете. Постанываете: где ты, Виталий? Спой, светик, не стыдись. Сердце просит. Ну что ж, я спою. Я — менестрель. Хлебом меня не корми, дай выступить. Мелодия смягчает и души, и даже стихотворные строки. Она придает им приятную трепетность и примиряет нас с бытием. Последнее чрезвычайно важно, ибо нередко мне доставалась то материнская брань эпохи, а то ее сердечный пинок. Тут-то гитара и помогала. Все потому, что свой счет к державе предпочитал я не объявить, а спеть своим приблизительным тенором.

Он тронул деку и грустно вздохнул:

— Что же исполнить вам в честь Сизова? Тому назад лет тридцать иль сорок сложил я одну славную песенку. В застолье она имела успех. Сегодня утром я ее вспомнил. — И, мягко ударив по струнам, пропел: — Его проводили достойно и даже всплакнули о нем. Что ж, пусть ему спится покойно, а мы еще поживем.

Хор дружно подтвердил:

— По-своему, но — поживем.

Виталий благосклонно продолжил:

— Пусть нам не хватает согласья и много мороки с жульем. Но есть это странное счастье: “По-своему, а поживем”.

— По-своему, а поживем, — согласно подтвердил хор.

После чего менестрель подытожил:

— При нынешней дороговизне не грех поболеть о своем. Хоть жаль нам ушедших из жизни, но сами еще поживем.

— По-своему, но поживем, — духоподъемно спели гости.

И тут потребовал слова Нестор. Приветливый, молчаливый Нестор, всегда избегающий выступлений. В особенности таких — публичных. Предпочитающий быть в тени.

До этого он со смутной усмешкой посматривал на своих земляков. Было понятно, что он колеблется, не знает, сказать или промолчать. Но все же вмешался, заговорил.

— Мои благородные итакийцы, спасибо, что вспомнили вы Сизова. Не нужно посмеиваться про себя и молча кичиться своим превосходством. Все мы — воробышки Вселенной. А в ней — ни правых, ни виноватых. И вообще — правота подобна дымчатой линии горизонта: воображаема и невесома. У всякого пространства — свой круг. У каждого — собственное время. Оно опоясывает пространство, но не кончается и не дробится. Пока мы так его воспринимаем, мы все еще сохраняем надежду стать звеньями единой цепи. При том, что со дня рожденья двояки — не совмещаем душби и разума. Сойдутся ль когда-нибудь две эти части? Не знаю. Но что говорит нам опыт? Под этим небом нет конечных истин. Есть гонка. Есть призы. И есть тщета. Но побеждают два великих дара: Потребность делать и Уменье ждать.

Пал Палыч снисходительно бросил:

— Отлично, Нестор! Темно, но искренне. Мы, итакийцы, всегда надеемся. Теперь же я попрошу терапевта ввести в наш любовный дружеский круг преображенного Сизова, чтоб он увидел и убедился, как хорошо на нашей Итаке, где небо сине, земля радушна. Виталий! Время — нашему гимну.

Виталий послушно ударил по струнам, и с них спорхнула и зазвенела уже известная нам мелодия:

— Ходили прадеды в атаку. Порою гибли под огнем. Но нам оставили Итаку, чтоб мы здесь жили день за днем.

Хор весело подхватил:

— Чтоб с честью жили мы на нем, на нашем острове родном.

Тут-то и возник терапевт. Он вел с собою помолодевшего и безбородого Сизова. Сизов огляделся и увидел жену, покрытую черным платком.

— Прощай, Поликсена, — шепнул Сизов странно изменившимся голосом. — Прощай, любовь моя Поликсена.

Она отозвалась:

— Здравствуй, родной.

— Войди же в наш круг, Сизов Елисей, — торжественно провозгласил терапевт. — Ты всласть постранствовал и помужествовал. Ты заслужил жизнь на Итаке. Если б ты только мог сейчас видеть, как молодеет твое лицо и как разглаживаются морщины.

Виталий пропел, словно дал присягу:

— Мы клятвы предков не забудем. Мы сбережем наш отчий дом. И вечно счастливы мы будем на нашем острове родном.

— Спустите лодку, натяните парус, — почти беззвучно шепнул Сизов.

Никто не услышал этого шелеста. Пение набирало силу, будто хотело собой заполнить все присмиревшее пространство, будто оно боялось оставить этот затерянный странный остров наедине с его тишиной. Кончалось двадцать второе столетие.

Хор благодарно и звучно пел:

— И жить мы будем в доме том на нашем острове родном.

Однако по необъяснимой причине любимая итакийская песнь звучала на этот раз необычно — в ее столь знакомой с детства мелодии с каждою новой пропетой нотой все явственней, все отчетливей слышался давно позабытый походный марш.

Август 2007.

Версия для печати