Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2008, 2

Дорога никуда

А. В. Тыркова-Вильямс. На путях к свободе. М., “Московская школа политических исследований”, 2007, 392 стр.

Если считать, что наши сегодняшние споры о Феврале действительно серьезны, если реальное — детальное и предметное — знание причин и обстоятельств краха действительно волнует нас, тогда эта книга может занять в нашем сознании значительное, неожиданное для очередного мемуарного тома место. Причина этого не в описанных автором — членом ЦК кадетской партии — событиях и фактах: сенсации в рассказе о тех далёко-близких днях, изученных вплоть до реплик действующих лиц, вряд ли возможны. Эти факты и события описаны прекрасно, но кто же из мемуаристов — принадлежащих, как правило, к различным слоям культурной элиты общества — не владел в ту пору хорошим, выразительным русским языком? Нет, не качества такого рода делают книгу явлением выдающимся.

Многообразные факторы, определявшие предкатастрофную российскую жизнь, можно условно разделить на две группы. В первую отнести объективные, допускающие точное, часто количественное, выражение факты: экономические, статистические и т. п.; во вторую — факторы субъективные, например, взаимоотношения, поведение, цели различных общественных слоев и людей. По всем основным объективным показателям Россия была уверенно и быстро развивающейся страной: растущая экономика, совершенствующееся законодательство, обновление землевладельческого и офицерского корпуса за счет основной массы населения — крестьян… Увы, по всем показателям второй группы картина была столь же однозначной и четкой. Общество, поздравляющее японского императора с победой над Россией; рукоплещущие террористам либералы; их лидер, англоман и законник, до самой смерти гордившийся тем, что своей речью в Думе он подал предреволюционной стране “штормовой сигнал”… И — премьер-министр Коковцов, с его “слава Богу, у нас нет конституции!”. В этой невинной на фоне общественных вызовов фразе — та же неготовность к сотрудничеству, та же нетерпимость.

“Своей конфронтацией общество и власть вели страну к гибели” — такие слова встречаешь сегодня у авторов, принадлежащих к различным идейным лагерям. Но общие фразы не столько помогают постижению ушедшего века, сколько от постижения умягчающе уводят: “все виноваты” совпадает по внутреннему смыслу с “никто не виноват”. Может ли реальному, правдивому познанию истины способствовать мемуарный жанр? Объективные картины скорее можно найти не в воспоминаниях видных участников событий, а в “рядовых” мемуарах — но в них, с другой стороны, нет вырисованных центральных исторических фигур, центров принятия решений, и мы лишь опосредованно можем о них судить.

Этот представляющийся заколдованным круг книга А. В. Тырковой-Вильямс разрывает. “Умная, очень умная старая русская барыня. О, отнюдь не в „сословном” или в ограничительном смысле этого слова. В самом прямом и точном: вот такими строилась наша жизнь и наша культура. Вот такие хранили ее традиции, ее устойчивость <…>. Меньше всего было у нас либерально-консервативного начала жизни, того по-европейски уравновешенного и спокойно-прогрессивного начала, которое должно в каждом обществе закреплять достигнутое в поисках и охранять и сохранять ценнейшее в прошлом. <…> Редкая, драгоценная черта А. В. Тырковой: сочетание разумного, уравновешенного либерализма <…> и нутряного устойчивого консерватизма. <…> У нас было много замечательного, яркого, резко и контрастно очерченного. Но как мало вот такой умной и сосредоточенной, по-хорошему барской сдержанности и умеренности”. Так написал о Тырковой хорошо ее знавший Борис Филиппов.

Автора книги можно было бы назвать человеком “средним” — если бы это слово не имело у нас устойчивого негативного оттенка. “Срединным”, если угодно: не стоящим в первом ряду — но в этот ряд всеми неправдами и не рвущимся. Активный участник событий, А. Тыркова в то же время наблюдала за ними объективно, как бы со стороны. Преданная идеям свободы, “русская барыня” не разменивала их на зацикленную категоричность партийных пристрастий; не раз попадавшая в царскую тюрьму, убеждениям она и там не изменяла. И… помогала начальству гасить тюремные протесты: ясно видя их вымученность и неосновательность, уговаривала единомышленников отказаться от мелочной “борьбы”. Уникальное поведение в нашей политической истории, привычной к чередованию истерических покаяний с истериками ненависти и злобы.

С кем только не сталкивалась А. Тыркова в своей российской и эмигрантской жизни. Со всеми деятелями либерального движения, это само собою; с теми, кто был активен и выступал в Думе, — это тоже понятно; но не только с ними. Среди гимназических подруг Ариадны — будущие жены основоположников русского марксизма: М. И. Туган-Барановского, П. Б. Струве и В. И. Ульянова. Удивляться совпадениям не приходится: почти все деятели эпохи — выходцы из одного и того же, не весьма широкого, российского культурного круга. Сросшаяся корнями с деревней, Ариадна Владимировна была внимательна и к мнениям простых мужиков. Кажется, лишь представителей самого революционного класса “на путях к свободе” нет: автор не раз подчеркивает, что нигде, включая общества легальных и нелегальных марксистов, ни одного рабочего ей встретить не довелось.

“Я не отрекаюсь от своего прошлого, от основных идеалов права, свободы, гуманности <…>. Я горько сожалею, что наше поколение не сумело их провести в жизнь <…>. Екатерина II говорила, что ставит себе целью блаженство каждого и всех. В этих словах много мудрости. Под всеми она разумела Россию. Мы перенесли центр тяжести на каждого, забывая завет другого великого государя, Петра I: была бы Россия жива <…>”. Так начинает автор свои воспоминания.

Первое их действие разыгрывается в 1880-е. В те самые, глухие: застой и реакция, безвременье, Победоносцев и совиные крыла. Молодую женщину — расставшуюся с мужем, с детьми на руках — мы видим петербургской сотрудницей провинциальных либеральных изданий; жизнь ее нелегка. Правда, писательские трудности — проблемы достаточно привилегированного класса. “В те времена даже бедные писатели держали прислугу. И у меня, в моей маленькой квартире, хозяйство вела кухарка, но с детьми мне приходилось возиться самой <...>”. Однако труд журналиста по-настоящему тяжел: цензура давит, статья может быть изуродована или запрещена без всяких видимых причин. И редактора крупного екатеринославского издания это положение… устраивает: он всячески подогревает конфликты, желая закрытия газеты. Чем хуже, тем лучше! — будущий член ВКП(б) хорошо усвоил основной тактический принцип. Он добивается своего, но ненадолго: газета быстро возобновляется, курс ее остается прежним, лишь редактор вынужден уйти. Но он рассылает сотрудникам письмо: я ушел по принципиальным причинам, подпишите коллективное заявление, что без меня вы работать не можете… Хозяин издания приезжает в Петербург к журналистке: мы вас ценим, пишите что хотите, мы резко увеличим гонорар… Но ничего не поделаешь. “Такая была заведена между русскими писателями и журналистами мода, что мы табунком входили в редакции и табунком из них вылетали. Я вздохнула…” Так впервые столкнулась А. В. с суровой реальностью. С властью. И с табунком…

Время шло. “К середине 90-х годов оцепенение предыдущего десятилетия понемногу проходило. <…> Уже ясно обозначились три течения мысли: либералы, социал-демократы, народники. <…> пропаганда социализма разлеталась по всей России <...>. Полемика, кипевшая в петербургских кружках, <...> переживалась в глухих провинциальных углах <…>”. Вспомним, что к середине 1890-х никаких смягчений цензура еще не претерпела.

Здесь приходят на память другие мемуары, народовольческие — им, в отличие от кадетских, публикация в СССР была заказана не всегда. Условия в Шлиссельбурге для монаршей милостью избавленных от петли убийц поначалу были жестоки: одиночная камера, маленький прогулочный двор, для упражнений, чтоб размяться, — деревянная лопатка и куча песка. Но проходит несколько лет. И вот уже преступники обзаводятся огородами, разводят розы, обучают друг друга химии, проводят опыты (!). А также гонят самогон, выводят цыплят, сооружают фонтан в тюремном дворе…

Жесткие правила могли отменяться в России. А могли и не отменяться, жизнь все равно брала свое: какое-то главное правило — вектор развития — было уже необратимо задано стране. Великими реформами, быть может? Конец царствования Николая Павловича был последней в России эпохой эффективной реакции.

Каково же это возрождающееся — вернее, возникающее заново — прогрессивное русское общество? Вот А. В. на именинах Михайловского — наследника народовольцев, учителя и вождя. “Это было ежегодное событие литературного большого света. В календаре петербургских интеллигентов день этот был отмечен красным крестиком. Побывать на именинах Николая Константиновича <…> это было почти служение народу. Попробовала и я сходить на это языческое богомолье <...>”. Кумир появился в нежных объятиях двух дам. “Мне было смешно смотреть на них. Какой же это духовный вождь? Просто паша турецкий. Я была молода, допускала большую свободу чувств. Но зачем же напоказ, да еще в таком возрасте!”

Иное дело — противники Михайловского, марксисты. “У всех крепкая, дружная, устойчивая семейная жизнь”. А. В. трогательно описывает, как бездетный Туган-Барановский возится с ее маленьким сыном… Но вот основоположники предстают уже не в личной своей ипостаси. Они “совершенно уверены, что правильно приведенные изречения из „Капитала” или даже из переписки Маркса с Энгельсом разрешают все сомнения, все споры. А если еще указать, в каком издании и на какой странице это напечатано, то возражать могут только идиоты. <...> Слушая их, я поняла, как мусульманские завоеватели могли сжечь Александрийскую библиотеку. <…> Русские пионеры марксизма купались в этой догматике, принимали ее за реальность. Жизнь они не знали и не считали нужным знать. Меньше всего их интересовали <...> живые люди”. В обществе марксистов А. В. пережила и свой первый арест. По стране “прошли волны студенческих сходок и забастовок. Молодежь часто против чего-нибудь протестовала, останавливая всю академическую студенческую жизнь <…>. Но правительство неожиданно приняло меры, по тем временам казавшиеся очень суровыми. Студентам закон разрешал отбывать воинскую повинность после окончания высшего учебного заведения. На этот раз арестованных забастовщиков заставили сразу отбывать повинность. В этом распоряжении увидали возвращение к временам Николая I, хотя тогда студентам за вольнодумство забривали лбы и на долгие годы отсылали их рядовыми в Кавказскую действующую армию. С этого момента около университетов все время шли беспорядки”. Тыркова понимает неадекватность реакции: зачинщики забастовки даже не исключены, распоряжение просто переставило местами этапы их жизни — после армии они вернутся в университет. А положение в армии “грамотных”, “политических” было привилегированным и при Николае I: никто не думал обращаться как с простыми солдатами с разжалованными декабристами.

Однако… “Необходимо протестовать. Необходимо показать самодержавию, что мы не всё стерпим. <...> Пора приучать массы к выступлениям”. Так рассуждает даже умеренная часть общества. Самодержавие тоже понимает: идет приучение масс. И принимает свои меры: в ход пущены нагайки, около тысячи людей — участников и зрителей состоявшейся протестной демонстрации — заключены в тюремный Литовский замок. Дело, конечно, было спущено на тормозах. Арестованные были допрошены жандармским офицером. “Не знаю, как в провинции, а в Петербурге жандармы были народ вежливый, выдержанный. <…> Когда очередь дошла до меня, я ответила так, как это было:

— Пошла посмотреть на манифестацию.

Он <...> быстро заполнил мой лист <...>. Я пробежала свой опросный лист и вдруг остановилась. Жандарм следил за мной, сдерживая лукавую улыбку. По его глазам я видела, что ему так же хочется расхохотаться, как и мне. <...>

— Десять дней сиденья в Литовском замке зачесть в наказание за праздное любопытство, — вполголоса прочла я заключительные слова протокола.

— Не очень суровое наказание? — спросил офицер, стараясь быть серьезным.

— Не очень”.

“...по городу уже бежали весьма преувеличенные страшные рассказы о зверской расправе казаков и городовых <…>. Петербург негодовал”.

Так начиналась раскачка. Так определялось противостояние. На одной стороне была Империя, страна. Нормальная, человеческая. Не приученная к законам — и неуклюже, по-медвежьи старающаяся втиснуть себя в европейские рамки. На другой… Если судить по мемуарам — бескорыстные зацикленные фанатики. Тыркова-Вильямс очень мягко пишет о конкретных людях, она не раз подчеркивает: среди русских политиков — не чета европейским! — никто и не думал о личной выгоде. Но глядя на нарисованные ею портреты, невольно думаешь: да их честность — к добру ли? И резковато вспоминается всем известное, о ворюге и кровопийце.

Впрочем, кровепотребление еще впереди. Пока же идет борьба за свободу… Перед нами история четырех российских десятилетий, и кратко пересказанное нами начало — это еще лучшая их часть: дальше “освдвижение” ожесточится. Сменятся и действующие лица: порвет с освободителями Петр Струве, деликатный интеллигент Туган-Барановский уйдет в тень, и диктовать методы священной борьбы будут уже другие люди. Но об их портретах чуть ниже, а пока посмотрим в целом: что ставит сам мемуарист общественному движению в плюс, в актив? И что на основании книги может записать ему в актив читатель?

Восторженный романтический порыв к свободе? “Подземное революционное горение отражалось на жизни всех думающих людей: и тех, кто разжигал огонь, и тех, кто старался его потушить. Отблески этого огня отражались на всем <...>. Чтобы понять русскую действительность за последнее столетие, надо помнить об этом непрестанном, жгучем, неудержимом, мятежном беспокойстве. Оно нарастало, оно крепло, пока в 1917 г. не разразилось сокрушительной революцией, страшным историческим обвалом, который опрокинул жизнь сначала культурных классов, потом переломал весь склад жизни крестьян”.

Но справедливо ли сводить движение, а особенно кадетскую его часть, к революционному хмельному угару? Разве не было у кадетов программы развития, преобразования страны?

Была. И некоторые ее пункты, при абстрактно-умозрительном подходе к ним, представлялись бесспорно верными. И представляются такими сегодня. Разве не приходится и в новейших статьях о причинах смуты читать насчет насущной, роковым образом упущенной необходимости расчленения помещичьих земель? Что с того, что полезность этой процедуры авторитетными экономистами решительно отрицалась. Зато нравственно, справедливо! Необходимость воскрешения попранного имущественного равенства подчас возводится и в высокий, мистический христианский чин.

Но вот ушел из кадетской партии саратовский депутат Н. Н. Львов — деревенский житель, не понаслышке знающий и крупное, и крестьянское хозяйство. Ушел из-за аграрного вопроса. “Надо расширить и упорядочить переселение, а не сгонять с земли хороших хозяев, хотя бы они и были дворяне”. “„Вы превратили вопрос экономический в догматический. Для вас это часть неписанной оппозиционной программы, а для меня только одна из хозяйственных задач России”, — сказал Львов. <...> эта речь прозвучала как голос из другого мира”.

А вот еще один эпизод: в родовом имении Тырковых, в Вергеже, молодой член Думы Сакулин излагает крестьянам кадетскую аграрную программу. “Слушали они внимательно, изредка поддакивали, кивали головами, но вопросов не задавали. Послушали и ушли, ничем себя не проявив. <...> После речи Сакулина меня удивила мама. Она задумчиво сказала члену Думы:

— Вы хотите помещичьи земли передать мужикам. Но ведь мы, помещики, мужикам нужны. Дворянские гнезда — это гнезда культуры. Мы ближе к народу, чем горожане. Мужики от нас многому учатся. Нет, поместья надо сохранить.

Для такой твердой либералки, как мама, это были неожиданные речи. Сакулин был горожанин. Для него не было сомнения, что землю от помещиков надо отобрать. <...> Мама мягко, но твердо стояла на своем. Я ждала, что скажет брат Аркадий. Он только мельком бросил несколько иронических замечаний, но в них тоже сквозила неуверенность, что обезземеление дворянства принесет России пользу. Так бывший народоволец и шестидесятница, воззрения которых складывались под знаком служения народу, вдруг задумались: а что, если России нужны не только благополучные крестьяне, но и благополучные помещики?”

Но задумывались лишь те, кто знал реальность. Да еще и не боялся об этом заявить. А таких среди лидеров Партии народной свободы — не было. Они панически боялись друг друга. Собственной массы. Общества.

Замечателен в этом плане “столыпинский” эпизод кадетской жизни, он известен нам и по другим источникам: по воспоминаниям В. А. Маклакова и по “Красному Колесу”.

“Терпимость Маклакова сближала его с П. Б. Струве. Они оба находили, что пора народному представительству начать работать с правительством. С Милюковым они об этом не говорили, но Милюков подозревал, что в партии завелась какая-то ересь, и подозрительно следил за ними обоими. За Струве с достаточно явным недружелюбием, за Маклаковым мягче. Благодаря своему исключительному ораторскому таланту Маклаков был незаменимым украшением партии, был ей нужен, как в опере нужна примадонна. <...> А Струве был всего только беспокойный мыслитель. Милюков допускал, что говорить как Маклаков он не может, но считал, что думать он может не хуже Струве. И в этом очень сильно ошибался”.

Премьер Столыпин более народных избранников свободен в суждениях и поступках. А партию кадетов он ценит высоко, называет ее “мозгом страны” (кстати, не из непроизвольной ли полемики с премьер-министром родилось гениальное ленинское определение интеллигенции?). И вот Столыпин наладил с “мозгом” деловой контакт.

“Сначала Столыпин попытался подойти к оппозиционной печати. Он пригласил к себе редактора „Речи” И. В. Гессена, чтобы объяснить ему, что кадетская партия неправильно толкует намерения и цели правительства, которое хочет не уничтожить народное представительство, а сотрудничать с ним. Этот разговор ни к чему не привел. Тогда Столыпин затеял тайный роман с „черносотенными” кадетами, как сами себя прозвали кадеты, к которым он обратился. Их было четверо — С. Н. Булгаков, В. А. Маклаков, П. Б. Струве и М. В. Челноков”.

Роман не состоялся. “Милюков <...> смутно догадывался, что помимо его ведома что-то происходит, и зорко следил за четырьмя кадетами”. Глубокая конспирация “черносотенцам” не помогла, сведения об одной из их встреч со Столыпиным проникли в прессу. И началось… “На кадетском озере разыгралась буря. Визит почему-то сразу окрестили столыпинской чашкой чаю, хотя Столыпин их ни чаем, ни чем иным не угощал. Но даже мнимая чашка чаю вызвала у многих глубочайшее отвращение, точно это был зазорный напиток. Такой неприступной чертой отрезала себя оппозиция от власти, что один разговор с премьером уже набрасывал тень на репутацию политического деятеля. Столыпинская чашка чаю надолго осталась символом недостойного соглашательства, нарушения оппозиционного канона”.

Психология освободительного движения — даже не просто военная: переговоры с противником — одна из естественных составных частей нормальной войны. Это психология ненавистнической войны, гражданской.

Таковы кадетские массы. Таковы их лидеры. Конечно, есть среди них и иные. Но по однозначной логике противоестественного общественного отбора Струве, Маклаков все время — на втором плане, в тени. Партией безраздельно правит самовлюбленный Милюков — осторожный работоспособный деятель-аппаратчик, внимательно выслушивающий мнения и в порядке личного творчества усредняющий их. А вот еще ловкий оратор, ныне почти забытый Ф. И. Родичев, рассуждает о родной истории: “За тысячелетнее свое существование Россия не выработала личностей, самодержавие не давало им возможности развиваться, а без личностей не может быть и истории. „Взгляните на земли бывшей новгородской республики. Посмотрите на берега Волхова. Тысячу лет, если не больше, владеем мы ими. Это места старейших русских расселений, а живут, как жили во времена Гостомысла. Все застыло. Лучше не говорить про русскую историю. Ее просто нет””.

“Идеалы права, свободы, гуманности, уважения к личности…” Не в том дело, что провозглашавшим эти идеалы деятелям не удалось ничего достичь, — увы, это мы все знаем и без мемуаров. А важно и поучительно сегодня другое: эти люди, это общество ни к чему гуманитарно-правовому привести Россию и не могли. Толкали они ее — совсем в другую сторону. Насчет милюковского “штормового сигнала” — тщеславное преувеличение. И без него бы прекрасно обошлись. Но все-таки…

Позже, в изгнании, лучшие из них многое поймут. И напишет умный Маклаков, что не все в самодержавной России было так уж плохо. И что даже несокрушимая общественная аксиома — про бездарность царского правительства — тоже, в общем-то, неверна. Да, министры ничего не смогли сделать. Ну а сами мы — разве смогли бы на их месте...

Так ведь были вы с ними на разных местах. Они-то — хотя бы пытались…

В воспоминаниях Тырковой-Вильямс попадаются робкие, единичные эпизоды-начатки — они могли бы, в принципе, наметить другой путь. Вот воронежский депутат Андрей Иванович Шингарев полемизирует в Думе с Коковцовым, в то время министром финансов. “Когда дело доходило до возражений Шингарева, Коковцов, который был много старше своего оппонента, поворачивался в его сторону и с особой дружественной, снисходительной усмешкой начинал уклеивать и отчитывать любимого противника. <...> В их схватках не было едкой враждебности. <...> Я не читала записок Коковцова, но я очень надеюсь, что он в них упомянул добром своего кадетского оппонента. Между ними установились те необходимые для разумной работы нормальные отношения, какие должны быть между министром и депутатом, даже принадлежащим к оппозиции. К сожалению, такие человеческие отношения налаживались в Думе очень медленно, хотя бюджетные прения неизбежно втягивали, толкали депутатов на реальную работу, которая без сотрудничества с бюрократией была невозможна”.

Но такого было мало. Слишком мало. Другой путь не состоялся. Земский же врач Андрей Шингарев был в январе 1918 года убит на койке Мариинской тюремной больницы. Убивали его несколько часов. Другой жертве, юристу-конституционалисту Федору Кокошкину, революционные матросы долго стреляли в рот. Вряд ли дезертирское стадо совсем уж не умело обращаться с оружием — дело, конечно, в другом. Чуть позже, на Гражданской войне, простой, не сопровождающийся невыносимыми пытками расстрел жертвы красных будут воспринимать как помилование, как акт гуманизма.

Так что была та тюремная ночь — репетицией близкого будущего.

“Как известно, история ничему не учит”. Впрочем, никому не известно, соответствует ли действительности этот стереотипный афоризм. Как измерить влияние на мозги людей неиссякающих потоков исторической литературы? И литературы “типа исторической”, разумеется, тоже… Несенсационная, сдержанная книга Тырковой-Вильямс не произведет в мышлении кардинального переворота. Но в нашем постижении предкатастрофных реалий она может сыграть свою отрезвляющую роль. Думается, сам автор счел бы такую роль значительной и важной.

Валерий Сендеров.

Версия для печати