Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2008, 2

Шорохом и трелью

стихи

Самарцев Александр Давидович родился в 1947 году в Москве. По образованию инженер-двигателестроитель. Автор двух поэтических книг. Работает заместителем главного редактора журнала “Food News Time”. Живет в Москве. В “Новом мире” печатается впервые.

*     *

  *

М.

...А то, что ты строга,
участлива, зажата
и что каблук от сапога
отламывался — вспомню у заката,

у миража — будь он всерьез,
но временно босой,
              как ты в передней,
воспитанная, хмурая,
              а все ж
шаг в сторону — мой шаг последний.


Отдельной тучкой — правда, почему? —
ты на одной ноге закутана в передней
рассеянней,
              хотя и неприветней,
припавши
              к провожанью моему.

 

*     *

  *

Пооббей снежок, утрамбуй,
кто ты есть без родного пойла?

Двинул в глаз аварийный буй —
путь особый, душа спокойна.

— Эй, братан! — Что, братан?
— Что с движком? — А с чего бы
я вернулся в этот капкан
выпить хляби, куснуть колдобы?

Сажа постланная бела,
дуй, дубинушка! — кто накроет? —

безымянная поплыла
с ветрового на ветровое

капля,
значит, свети жезлом
в документ, если я опасен, —

значит, свой своему живем
и не страшно
кружиться наземь.

 

Гостиница

Отсветы по углам — кругали, осьминоги,
есть изойти куда нерву, свернуться чем —
жесткой ли простыней, вальсом Ротару Доги,
где этот старый диск, где он, другой эдем?

Через пути “маневр” тащится на запасный,
сланцев хруст, звонарь обстучал башмак,
от полнолунья связь через Страстную к Пасхе
громкая, костерит совестливых куряк.

Шутки понуры — слышь: поразбрелись надеждой
смазанно, под нажим ночь нараспашку длить,
палица на плече, лом, или ангел вешний
выманил и поджег сытую спиртом нить.

Щупальцами цветка — номер, несмяты койки —
тяжко под гром “Лаванд” пломбе ловить стоп-кран,
уст заодно устам клятва, нектар чуть горький, —
тихо — еще тишей — в прятках раскрыться зван.

Жадная память пьет, врущая многодонно,
из антрацитных искр их же тоску дождя,
пролитый керосин, масло и белладонну
втемную приютив, может, и не найдя…

 

Стена плача

Уйду от сказок, убежим проклятий,
уму не волк, а ежели накатит —

я клевер Храма — клинышки вразброд,
народ-стена — бодаюсь, сам народ.

Перекати-песочницы он вроде,
Исхода горсть в недреманом изводе,

на грудь, на гвоздь, по малой взяв свобод:
“Я, Господи, твой теневой народ!”

За безутешность и за самоедство
пылится непрошибленное место —


там белым зноем долгий негр в кипе
кладет и шепчет про себя себе


то клевера поклон, то метронома, —
разрушенное лето здесь как дома.

Со льном до плеч канючный ангелок
задергал негра, путаясь у ног.

А тот из лабиринта нетерпений
сплошнее теста, жгучих ниш репейней

глазами — в Тору, чаду же — за край
на чистом русском бросит: “Не мешай!”

 

*     *

  *

На увальня “боинга” ухом ведет листопад —
лампасы в “мигалках” сверкнули — как быть со шпионом? —
кулек полосатый, жужжа, искупительный яд
по глобусам возится сочным, по коркам зеленым.

Почуял рассвет от Курильских миграцию ос,
в державную дыню, в сладчайшие дыры сознанья
направо-налево протяжные точки вонзая, —
ура! — сколько ж врать нам еще? — сорвалось.

Дюраль и укусы, — братайтесь, но не воровски,
а точно ворсистая очередь — с семечком схожим,
да снимутся шоры по полной программе — о Боже! —
когда разожмет листопад в перекрестье виски.

 

*     *

  *

Разъехались, зауезжали — не так ли предреклось, друзья,
в кухонной, дымовой печали? Я начал, но и вам нельзя

не собираться: познакомлю, сведу на посошок — и вот
цветет базар, а клен по комлю
              обкорнан,

                            пущен в перелет.

Он приживется, но известкой забитые хребты морщин
понадсадили ширью волжской буддистской плотности аршин.

Давай, давай проветрись, гонор, чтоб не сгорел твой космодром,
и многоразовою кроной мы свято место подобьем,

за остановкою смертельной, за тем отрывом дорогим
нацедим влаги предпохмельной и трассу щепок окропим.

*     *

  *

Признаю — и на признанье жму:
на любовь убойней нету лома,
чем глухая верность по уму
ей же, как истома.

Марево из дней моих лелеемых
молодость вторую на коленях
обнулило с волей и печалью, —
жму, не различаю.

Слово я точил, поил, откачивал,
и подставлен, а непотопляем, —
самоотречение истраченное
с плешью от проталин.

Как ни закрути ледовый скрежет
ребра или бороду бесовски,
как ни ударяйся — жмет и нежит
отложной матроски.

Если крах колосса фоном дивным
гнезда ткал слюной в тени котельной,
обволакиваться паутинкам
шорохом и трелью.

Десять лет я вырву и отставлю
взорванной любви — оно и греет,
кто ж на свете этих правил травлю
лучше нас умеет?

Версия для печати