Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2008, 2

В четвертом Риме

стихи

Фаликов Илья Зиновьевич родился в 1942 году во Владивостоке. По образованию филолог. Автор нескольких поэтических сборников, эссеист, критик, романист. Живет в Москве.

 

*     *

  *

Детства не было. Было неявное
соглашенье с водой и травой,
что живет существо своенравное
и мотает большой головой.
Детства не было. Не было адреса,
где живет Святогор-великан,
совершенно отсутствовал Андерсен,
потому что он Ганс христиан.

Мы безбожники, с честными лицами
без билетов влетаем в кино,
только что мы разделались с фрицами,
дома холодно, в цирке смешно.
У подъемного крана такое же
имя, лестница к башне крута,
с поднебесья тоскую по корюшке,
извлеченной из чрева кита.

Не в китовой очнулся утробе я,
не наелся ни пышек, ни сдоб.
Перекатная голь ксенофобия,
ни-двора-ни-кола-ксенофоб.
Вьется, вьется, петляет веревочка,
наша Золушка ходит с пажом.
Оказалось, что имя Дюймовочка
тоже сделано за рубежом.

 

Нижний Кисловский переулок

О, непостижимая загадка,
Третий Рим периода упадка
строится теперь как никогда,
строится, как Сталину не снится,
спи, учитель, — старая столица
прочие съедает города.

А на Нижней Кбисловке-Кислбовке
свет — в окне, а мышь — не в мышеловке,
честно ест ворованный свой хлеб.
А лицом к шестнадцатому веку
царь идет в свою библиотеку,

и поет дуэт — Борис и Глеб.

Жизнь испив в ее словарном блеске,
ходит академик Соболевский
несмотря на то, что вредно пить.
Выпив сто цистерн медов и ядов,
ходит академик Виноградов
к Щепкиной-Куперник, может быть.

Это Книппер-Чехова, ребята!
А была старушка глуховата,
но держала ухо-то востро —
это к ней идет с добром и лаской
статный лейб-гвардеец Станиславский
в глубину столетий, как в метро.

А поэт Гудзенко где-то рядом
старых ран не лечит медом-ядом,
у него хорошая жена.
А упав с Харонова парома,
вдоль стены по дому Моссельпрома
тень летит — персидская княжна.

А ее отловит растаковский
небоскреб товарищ Маяковский,
честно на работу выходя.
От его шагов мой дом трясется,
трещина на доме остается,
рухнет дом немного погодя.

Где бы ни играли в кошки-мышки
с тенью герра Вольфа, то есть Мишки,
жертвы Штази, думая о нем, —
становясь все тоньше и незримей,
я давно живу в четвертом Риме,
то есть в измерении ином.

Становясь все тоньше и незримей,
я давно живу в четвертом Риме —
пятому вовеки не бывать.
Господи, на что мне уповать?

Пусть освободит мое жилище
свято место — станет только чище
многомиллионная земля.
А потом на днище котлована
шапку просвещенного Ивана
мы отыщем, больше не пыля.

 

*     *

  *

Меня перепутать с пилотом
несложно — я молод и лих.
Отыскивают по болотам
таких и не слишком таких.
Я, глядя на башни и шпили,
чужие бомбил города —
пропитана тучами пыли
седая моя борода.

Дом творчества в этом отеле
был некогда. Писателбя
всей армиею улетели,
и пухом им стала земля.
На внуковском аэродроме
пилотов глотает удав
пространства, но в творческом доме
спасается летный состав.

Заснеженно летное поле,
и заледенело оно.
Болото вскипит поневоле,
и кровь превратится в вино.
Мы все тут заряжены с детства
на вечную жизнь в облаках —
мгновенно успеет раздеться
уборщица с тряпкой в руках.

 

*     *

  *

Да не хожу я никуда гулять,
двустволкой вызывающего взгляда,
своей особой солнце раскалять.
Мне ничего не надо.
Мне стыдно, что заметили меня
за грешным делом
глазеть на птиц, подобно им звеня
в лесу обледенелом.

Волк волку человек, а я при чем?
Лес лесу не чета, а мне чета ли
зверинец сей, что мне препоручен
для поисков единственной детали?
Меня тут не читали, я пошел,
пишите мне, не ждите — не отвечу.
Нашли кому, доверили глагол,
забыли шкуру предложить овечью.

Глаголица

Предвосхитила жизнь мою отвергнутая жизнь иная —
лишь по глаголу голодая, тебя, глаголица, пою.
С небес течет кровавый пот, и град грохочет в каждом слове,
и у тебя в составе крови Эллада плачет и поет.
Поет соперница твоя — кириллица, сестра родная,
подлунный мiръ преображая и приручая соловья.
Сгущается ночная мгла, и глаголическая кода
на меч Крестового похода кровавым отблеском легла.
Латинский лен, османский плен, воронка дантовского ада,
и на руинах Цареграда ты пала жертвой перемен.
Упала, ливнем бытия успев погибельно упиться,
не горлица, не голубица —
глаголица, звезда моя.

 

*     *

  *

Это я раздолбал Арбат,
всю брусчатку, погнул фонари.
Не оглядывайся назад,
в спину мне не смотри.
Не научишься ничему,
только топот моих копыт
уплотняет ночную тьму,
состоящую из обид.

Я прошел этот путь, и ты,
безусловно, его пройдешь,
и кладбищенские кресты
на брусчатке растут, как рожь.
Тут и кончатся сто дорог,
и уснет на твоих руках
белокожий единорог,
ветку лавра держа в зубах.

Версия для печати