Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2008, 12

Гнездо

Перечитывая С.Т. Аксакова

Есть у меня заветная дума, которая меня давно днем и ночью занимает, но Бог не посылает мне разума и вдохновения для ее исполнения. Я желаю написать такую книгу для детей, какой не было в литературе…

С. Т. Аксаков

 

Этот маленький храм на пересечении Нового Арбата и Поварской кажется деревенской старушкой, заблудившейся в Москве. Сколько раз я пробегал или проезжал на троллейбусе мимо этого храма, не догадываясь, чем замечателен он для русской культуры. -

Здесь, в храме преподобного Симеона Столпника, 2 июня 1816 года обвенчались двадцатипятилетний сын оренбургского помещика коллежский секретарь Сергей Аксаков и двадцатитрехлетняя дочь отставного суворовского генерал-майора Ольга Заплатина. «Оный брак исправляли: протоирей Стефан. Диакон Стефан Федоров. Дьячок Николай Терентьев. Пономарь Алексей Иванов…»

Так началась история семейства, ставшего в ХIХ веке олицетворением
русской семьи вообще.

Москва тогда только отстраивалась после войны 1812 года: «<…> cледы исполинского пожара, — вспоминал потом Сергей Тимофеевич, — еще не были изглажены; огромные обгорелые каменные дома, кое-как прикрытые старым железом; окна, заделанные деревянными досками с нарисованными на них рамами и стеклами <…> пустыри с обгорелыми фундаментами и печами, заросшие густою травою <…> самая новизна, свежесть множества деревянных, прекрасной новейшей архитектуры домов, только что отстроенных или строящихся <…>»

Везде стоял веселый запах свежих стружек, смолы и пакли. Церковь была заново освящена и побелена. Когда молодые Аксаковы вышли на крыльцо, казалось — вся Москва им радуется.

В канун венчания жених писал невесте: «Как небесная гармония, открываются и теперь еще в ушах моих восхитительные звуки твоего голоса: └Я люблю тебя! Я счастлива!” Ах, эти слова будут для меня утешением в скорби, исцелением в болезнях и опорою в несчастиях, если Провидению угодно будет ниспослать их на меня…»

И вот, два века спустя, я стою в этом древнем храме. Вспоминаю, что завтра Вселенская родительская суббота. Пишу в поминальной записке имена своих ушедших родных и друзей, а потом — всех Аксаковых. Сергей, Ольга, их дети — Константин, Вера, Григорий, Ольга, Иван, Михаил, Мария, Софья, Надежда и Любовь.

Почему все они так дороги мне, что я уже помню их всех по именам? Почему я чувствую Аксаковых не «историко-литературными персонажами», а близкими людьми?

Наверное, все началось с книги Сергея Тимофеевича Аксакова «Детские годы Багрова-внука».

Почему-то не помню эту книгу в своем детстве. Зато хорошо помню, как мы с женой по очереди читали «Детские годы…» дочкам, когда они еще были дошкольницами. Вечером мы оставляли только настольную лампу и пускались по течению аксаковской прозы. С тех пор С. Т. Аксаков стал одним из наших семейно любимых писателей.

 

Недавно я спросил нашего выдающегося филолога Сергея Георгиевича Бочарова о том, что бы он посоветовал перечитать из русской классики. Тот сразу ответил: «Ну, прежде всего — Сергея Тимофеевича Аксакова».

В этом году есть особенный повод перечитать Аксакова: «Детские годы Багрова-внука» впервые вышли в свет отдельным изданием 150 лет назад, в 1858 году. Приложением к этой автобиографической повести впервые была издана и сказка «Аленький цветочек».

А еще нынче (26 декабря) исполняется 160 лет со дня рождения любимой внучки писателя — Ольги Григорьевны Аксаковой. Именно ей посвящены и «Детские годы…», и «Аленький цветочек»[1].

Сказке «Аленький цветочек», появившейся в печати всего-навсего как приложение к основному тексту, повезло куда больше, чем «Детским годам…». Сказку ключницы Пелагеи всегда иллюстрировали лучшие художники, ее замечательно издают. «Детские годы…» же выпускают неохотно, «для старшего школьного возраста», а то и как для взрослых — почти без иллюстраций, мелким шрифтом. И уже мало кто помнит, что эта книга, ставшая хрестоматийной еще в конце ХIХ века, написана для малых детей!

Очевидно, что произошло какое-то общее отчуждение от текста. Хресто-матийность до того «замылила» нам глаза, что в повести про Багрова-внука мы умудряемся не узнавать произведения детской литературы и тем самым попадаемся в сети, ловко расставленные полтора века назад добрейшим автором «Записок об уженье рыбы».

Обдумывая в середине 1840-х замысел автобиографической книги, Сергей Тимофеевич прежде всего занялся «наживкой» для маленького читателя. «Тайна в том, — записал он в своей рабочей тетради, — что книга должна быть написана, не подделываясь к детскому возрасту, а как будто для взрослых и чтобы не только не было нравоучений (всего этого дети не любят), но чтоб не было намека на нравственное впечатление и чтоб исполнение было художественное в высшей степени…»

В 1848 году у Аксакова родилась первая внучка, и книга тут же получила рабочее название «Дедушкины рассказы». В письме другу Сергей Тимофеевич признался: «Я пишу историю моего детства с 3-летнего возраста до 9-го года, пишу ее для детского чтения» (курсив мой. — Д.Ш.).

Когда Оле исполнилось пять лет, дед торжественно объявил внучке, что будущую книгу он хочет посвятить именно ей; он даже сочинил по этому поводу незамысловатое стихотворение.

К десятому Олиному дню рождения книга вышла с лаконичным посвящением на титульном листе: «Внучке моей Ольге Григорьевне Аксаковой». Сергей Тимофеевич и здесь увернулся от соблазна «подделаться к детскому возрасту» и не стал украшать книгу словесной виньеткой. Не «драгоценной внученьке Оленьке», а «Ольге Григорьевне»! Он считал, что такое обращение к ребенку уже есть воспитание в нем достоинства. Воспитание прямое и ясное, без приседаний на корточки, намеков и нравоучений.

 

«Детские годы…» притязают прежде всего не на художественность, а на non fiction, где последовательность событий сверена с календарем. Детям крайне важна достоверность и бытового, и чудесного. Помню, как сам в детстве без конца прерывал чтение взрослых принципиальным для меня в ту пору вопросом: «Это по правде было или понарошку?» Если по правде, то ценность книги в моих глазах резко возрастала.

Охватывая последнее десятилетие XVIII века, эпос Аксакова строго следовал детскому восприятию и поэтому впрямую не отразил политических событий той поры (а она по бурности своей вполне может сравниться с нашими девяностыми).

Смена времен года для Сережи Багрова куда важнее смены императоров на престоле. Для мальчика существенен лишь нравственный строй жизни, лишь то, что происходит в Божьем мире. Порой взрослые, занятые текущим моментом, вовсе не понимают Сережу; даже любящий его безмерно дядька Ефрем Евсеев недоумевает: «Да что это тебе, соколик, за охота узнать: отчего, да почему, да на что? Этого и старики не знают, а ты — еще дитя. Так Богу угодно — вот и всё».

Ноябрь 1796 года. В эти первые дни царствования Павла I Багровы узнают о болезни дедушки Степана Михайловича, и им не до Павла. Пока в Гатчине друзья нового императора хамят екатерининским старикам, а Павел издает причудливые указы и разбирается с прессой (он дал указание изъять и уничтожить все сохранившиеся в стране газеты 1762 года, где был опубликован вынужденный манифест Петра III об отречении), Алексей Степанович Багров бегает по Уфе, ищет по знакомым теплые возок и кибитку, чтобы поскорее выехать с женой и сыном к умирающему отцу.

По домам ходят квартальные с вопросом: «Не имеете ли старых газет? Ежели у вас сохранились, то велено отбирать…» — «Какие газеты, помилуйте!..»

Трещат морозы, каких пятилетний Сережа еще не видывал. «└Да как же мы поедем зимой? — думал я. — Ведь мы с сестрицей маленькие, ведь мы замерзнем?” Все такие мысли крепко осадили мою голову, и я, встревоженный и огорченный до глубины души, сидел молча <…>» Память Аксакову и тут не изменяет. Зима 1796 года была невероятно суровой. Купец Иван Толченов вел в тот год дневник и «в рассуждении погоды» записал: «Декабря с 1-го по 11-е большие морозы стояли, а потом 3 дни сряду безпрерывно снег шел. С 16-го снова настали большие морозы…»

Багровы отправились из Уфы в деревню как раз в первых числах декабря. Их санный поезд пробирается гусем по заснеженной равнине. «В обеих дверях [возка] находилось по маленькому четвероугольному окошечку со стеклом, заделанным наглухо. Я кое-как подполз к окошку и с удовольствием смотрел в него; ночь была месячная, светлая <…> но — увы! — скоро <…> стекла затуманились, разрисовались снежными узорами и наконец покрылись густым слоем непроницаемого инея».

Сергей Тимофеевич захватывает маленького читателя не развитием событий (динамичность сюжета для детей в возрасте от 5 до 10 лет еще не обладает той ценностью, которую она имеет для подростков), а изощренной подробностью и живостью описаний. Это по сути макросъемка каждого встреченного на пути явления или предмета[2].

Для взрослых и подростков такая тщательность в описаниях утомительна, а для кого-то и вовсе невыносима. Малыши же, напротив — во все века они могут бесконечно рассматривать узоры коврика, часами разглядывать один и тот же пейзаж за окном и даже просто трещинки на потолке. Все это для них полно лишь им видимой жизнью.

Помня об этой особенной детской впечатлительности, Аксаков медленно и торжественно разворачивает перед ребенком ту картину бытия, обозреть которую способен лишь слушатель книги, а не читатель. «…Величие красот Божьего мира незаметно ложилось на детскую душу и жило без моего ведома в моем воображении…»

Счастливый апофеоз повествования — глава «Первая весна в деревне», где кипение весенней жизни ощущается просто физически. Слова шелестят и трепещут, как крылья тысяч перелетных птиц.

«Снег быстро начал таять, и везде показалась вода. <…> Евсеич обнес меня кругом дома на руках, потому что везде была вода и грязь. <…> Река выступила из берегов, подняла урему на обеих сторонах и, захватив половину нашего сада, слилась с озером Грачевой рощи. Все берега <…> были усыпаны всякого рода дичью; множество уток плавало по воде между верхушками затопленных кустов, а между тем беспрестанно проносились большие и малые стаи разной прилетной птицы <…>. Не зная, какая это летит или ходит птица, какое ее достоинство, какая из них пищит или свистит, я был поражен, обезумлен таким зрелищем. Отец и Евсеич <…> сами находились в большом волненье. Они указывали друг другу на птицу, называли ее по имени, отгадывая часто по голосу. <…> └Шилохвостя, шилохвостя-то сколько! — говорил торопливо Евсеич. — Эки стаи! А кряковых-то! Батюшки, видимо-невидимо!” — └А слышишь ли, — подхватывал мой отец, — ведь это степняги, кроншнепы заливаются! Только больно высоко. А вот сивки играют над озимями, точно туча!.. Веретенников-то сколько! А турухтанов-то <…>” Я слушал, смотрел и тогда ничего не понимал, что вокруг меня происходило: только сердце то замирало, то стучало, как молотком <…>»

Все эти счастливо схваченные мальчишкой и преданные бумаге стариком бесчисленные подробности развивают то, что сейчас называется мелкой моторикой.Но если современные психологи пекутся лишь о моторике рук, аксаковская проза развивает мелкую моторику воображения, без которой ребенок будет лишен всего того чудесного, что таится рядом.

Что сейчас чаще всего слышат от детей родители и учителя? «Ску-у-у-чно…»

 

Нынешний кризис эпоса и вообще серьезного осмысления жизни связан с исчезновением не только вдумчивого читателя, но и вдумчивого слушателя. Некому выслушать. Даже в тот редкий вечер, когда семья в сборе, чтение вслух невозможно, поскольку один «ушел» в компьютер, второй «спрятался» в телевизоре, третий отгородился от всего мира плеером. Вроде бы все рядом, а при этом каждый сам по себе. Как в офисе.

По этому поводу начинают сейчас бить тревогу и психологи, и священники, и социологи, и педиатры, но задолго до этого сигнал бедствия подала отечественная литература — испытанный эхолот общественной жизни. Лишенная прежнего влияния, задавленная электронными СМИ, русская литература подала сигнал тишины, сигнал молчания. Помните, как в начале 90-х умолкли почти все значительные и глубокие писатели? Так ведь не по общему же сговору это случилось и не по одним лишь экономическим обстоятельствам тех лет.

В тот критический момент, быть может — впервые за всю историю нашей словесности, не читатель внимал писателям, а литература попыталась прислушаться к читателю. Не к спросу, а к сердцу. Этот критический момент мог быть вехой для осмысления происходящего, точкой отсчета для диалога в новых, куда более запутанных и сложных, чем раньше, условиях. Но очевидно, что осмысления не произошло. Оборвавшийся на полуслове диалог до сих пор не возобновился. Горестная тишина никого всерьез не озадачила. На смену ей пришел информационный шум по поводу псевдолитературных новинок и многочисленных премий. Русская литература лишилась той атмосферы сочувственного отзвука, в которой она только и могла существовать в своем классическом варианте.

Михаил Бахтин еще в 1930-х годах вывел что-то вроде универсальной формулы исторически сложившейся в России тонкой взаимозависимости литературы и пусть небольшого, но доброжелательного круга читателей: «<…> всякая лирика жива только доверием к возможной хоровой поддерж-ке», она существует «только в теплой атмосфере...» Бахтинская формула может быть прочитана и с конца: теплая атмосфера семьи как духовного хора во многом создается именно лирикой в самом широком понимании этого слова.

Книги Аксакова могли появиться лишь при хоровой поддержке большой дружной семьи. Сергей Тимофеевич к шестидесяти годам почти совершенно ослеп и свои произведения не писал, а рассказывал, диктовал близким. Чаще всего записывала отца старшая дочь Вера[3].

Летом самой внимательной слушательницей была внучка Оля. Не случайно Сергей Тимофеевич именно ей и посвятил «Детские годы…». Взрослые могут слушать старика из почтения, из вежливости. Ребенок слушает только тогда, когда ему страшно интересно.

А для этого сам рассказчик должен увлекаться и забываться в своем рассказе. Это неудержимое желание поделитьсябыло, кажется, от рождения главным свойством аксаковского характера. Увидеть что-то замечательное и скрыть это, не поведать об этом другим было для Сережи равносильно тягчайшему преступлению. Способность долго и интересно рассказывать — одна из первейших добродетелей для Аксакова. Поэтому почти на каждой странице разбросаны упоминания о счастье воссоздать увиденное в слове ипослушать что-то от других.

«Я пересказал матери все виденное мною, с моим обыкновенным волнением и увлечением».

«Когда воротился отец, мы с ним досыта наговорились <…>»

«Я <…> беспрестанно рассказывал моей сестре, как человек бывалый, о разных чудесах, мною виденных; она слушала с любопытством, устремив на меня полные напряженного внимания свои прекрасные глазки, в которых в то же время ясно выражалось: └Братец, я ничего не понимаю”. Да и что мудреного: рассказчику только что пошел пятый год, а слушательнице — третий».

 

При всей строгости формы и категорического отказа автора от того, чтобы просто развлекать ребенка занятными историями, проза Аксакова получилась колыбельной. Набегавшегося за день, перевозбужденного ребенка она утишает, умиротворяет. Но только в том случае, если книга звучит. «Детские годы…» — идеальная книга для чтения вслух, для слушания вместе под зеленым абажуром. И тут ребенка может увлечь не столько сюжет, сколько музыка родного слова, столь редкая нынче ласковость и степенность интонации. Кто-то скажет мне: от этой музыки ребенок заскучает и уснет. Так и слава Богу! Уснуть на добром слове, с улыбкой и безмятежно — разве такие минуты потеряны для души?

«Уже длинная тень от дома покосилась на юг и легла своими краями на кладовую и конюшню…»

«Сумерки обхватили нашу карету. Чуть-чуть светлела красноватая полоса там, где село солнышко…»

«Трава поблекла, потемнела и прилегла к земле; голые крутые взлобки гор стали еще круче и голее; сурчины как-то выше и краснее, потому что листья чилизника и бобовника завяли <…>»

Как удивительно, что это написано слепым человеком. Алексей Степанович Хомяков вспоминал: «Для Сергея Тимофеевича было нестерпимо употребить неверное слово или прилагательное, несвойственное предмету, о котором он говорил, и не выражающее его. Он чувствовал неверность выражения как какую-то обиду <…> как какую-то неправду <…> и успокаивался только тогда, когда находил настоящее слово».

Потеряв зрение, Сергей Тимофеевич обрел какое-то особенно полное и цельное видение мира. Он невольно доказал, что видеть сердцем — не один лишь романтический образ глубокой духовной жизни, но это и есть истинное видение мира. Для сердца нет преград, и взгляд Аксакова-художника не упирается в вещи, а охватывает всю картину: от коврика в детской до самого горизонта, от земли до неба, от раннего утра до позднего вечера, от первых дней детства до глубокой старости. Эта стереоскопичность зрения дает такую свежесть описаний, что на иных страницах кажется, что у тебя в руках первая в твоей жизни книга и ничего другого ты еще не читал.

А как невероятно живо передано у Аксакова то, что А. С. Хомяков называлтеплом общего гнезда! Этот образ гнезда то и дело возникает на аксаковских страницах. «Чуть брезжилось, когда нас разбудили; даже одеваться было темно. Боже мой, как нам с сестрицей не хотелось вставать! Из теплого гнездышкаидти на сырой и холодный осенний воздух, на самом рассвете, когда особенно сладко спится <…>»

В 1917 году один из прозорливейших наших мыслителей князь Евгений Трубецкой так писал о спасительном взгляде на жизнь через окно детской: «Что же такое эта тоска по детской, которую я испытываю? Есть ли это проявление душевной слабости? Нет. Это иное, чрезвычайно сложное чувство. Это — не бегство от настоящего, а искание точки опоры для настоящего». И дальше Евгений Николаевич вспоминал о своем детстве: «Что это была за духовная атмосфера? <...> мы там дышали благодатью, словно благодатью был там полон каждый глоток воздуха <…>. Я <…> был полон ощущения какого-то глубокого доверия к гнезду».

Погружаясь в «Детские годы…», наблюдая все события глазами маленького Сережи Багрова, нельзя не ощутить, что для ребенка нет ничего более драгоценного, чем тепло семейного гнезда. Это тепло буквально воссоздается в слове; при этом Аксаков нигде не пережимает в живописной сентиментальности, а рисует происходящее будто бы всего лишь огрызком карандаша, случайно завалявшимся в кармане.

Вот молодая семья Багровых в дороге, ночует в поле под открытым небом, Сереже года три-четыре. «Мать скоро легла <...> но мне не хотелось спать, и я остался посидеть с отцом и поговорить <...>. Но посреди разговоров мы оба как-то задумались и долго просидели, не говоря ни одного слова. Небо сверкало звездами <…> речка журчала в овраге, костер пылал и ярко освещал наших людей <…> лошади, припущенные к овсу, также были освещены с одной стороны полосою света. └Не пора ли спать тебе, Сережа?” — сказал мой отец после долгого молчания; поцеловал меня, перекрестил и бережно, чтобы не разбудить мать, посадил в карету».

А вот отец с сыном в весенней роще: «Как был отец доволен, увидя в первый раз медуницу! Он научил меня легонько выдергивать лиловые цветки и сосать белые, сладкие их корешки! И как он еще более обрадовался, услыша издали, также в первый раз, пение варакушки. └Ну, Сережа, — сказал он мне, — теперь все птички начнут петь: варакушка первая запевает.
А вот когда оденутся кусты, то запоют наши соловьи, и еще веселее будет в Багрове!..”»

Один из первых читателей Аксакова так рассказывал о своих впечатлениях от книги: «Обрадованное сердце, долго черствевшее в холодном уединении, выходит будто из какого-то мрака на вольный свет, на Божий мир…».

«Детство Багрова-внука» запечатлело то, чего в русской литературе еще не было: лад повседневности. Будни, часто столь тягостные и монотонные для взрослых, открылись читателю со стороны детской — как Божий день. Как простор для добромыслия и доброделания, для ежеминутных открытий. «Всякое дыхание да хвалит Господа».

В одном из писем Ивана Сергеевича Аксакова своей невесте, опасавшейся «пошлости» семейных будней, есть такие слова: «Разве может опошлить человека ежедневная будничная жизнь, когда есть молитва, когда есть возможность читать Евангелие?»

В жизни Багровых совсем немного идилличности и патриархальности в их нынешнем смысле. Но само течение книги столь мощно устремлено к Богу, к идеалу христианской благочестивой жизни, что, увлекшись повествованием, нельзя не отдаться душой этому течению. Нельзя не полюбить Багровых и не повторить вслед за автором (в финале «Семейной хроники»): «Прощайте! <...> Вы — не великие герои, не громкие личности; в тишине и безвестности прошли вы свое земное поприще и давно, очень давно его оставили; но вы были люди, и ваша внешняя и внутренняя жизнь исполнена поэзии, так же любопытна и поучительна для нас, как мы и наша жизнь, в свою очередь, будем любопытны и поучительны для потомков. <…> Могучею силою письма и печати познакомлено теперь с вами ваше потомство. Оно встретило вас с сочувствием и признало в вас братьев <…>»

Как вольно было дышать этим людям, как надежно их держала русская земля, как горячо, по-детски, они молились Богу! Они, должно быть, мало чего видели на свете, немногое из книжной премудрости знали, но многое любили. Они смотрели друг другу в глаза и не жалели времени на то, чтобы выслушать близкого человека и выговориться самим.

И почему же нам бывает так трудно найти для детей те ласковые весенние слова, которые так просто, невзначай, ронялись неграмотным дядькой Евсеичем и западали маленькому Сереже Багрову в душу на всю жизнь? «Соколик мой…»

 

Очевидно, видение во всем доброго и хорошего прежде отрицательного и плохого — это было в крови у Аксаковых. Иван Аксаков (будучи сорокалетним, много испытавшим и повидавшим человеком) пишет невесте: «Вы скажете: опять я идеализирую. Да, идеализирую, потому что без идеализации невозможны никакие личные отношения к людям. Т. е. это значит, что в каждом человеке есть его идеал, — его же внутренняя истинная физиономия, его тип, его лучшее, относительно которого сам человек может быть неверен».

Не потому ли Аксаковы и стали для всей России олицетворением русской семьи, что онитак относились и к людям, и к своей стране?

В. В. Розанов в 1915 году писал, что стоит только произнести имя Аксаковых — и «не найдется грамотного человека на Руси, который не отозвался бы: └Знаю, — Аксаковы, — как же... Любили Русь, царей, веру русскую”».

Василий Васильевич трактовал это народное мнение идейно, несколько иронически напирая на славянофильство Аксаковых. Они для него уже «общее место», один из тех русских мифов, привязанность к которым интеллигентный человек не должен воспринимать всерьез. Но ключевым-то словом в оценке Аксаковых было слово любили. «Знаю, — Аксаковы, — как же… Любили…»

В ситуации, когда многие ревностно осваивали науку ненависти, Аксаковы любили. Любили друг друга и свой дом. Любили жизнь. Любили свой народ. Любили и тех, кто, быть может, и не заслуживал их любви. Любили как Константин — слепо, горячо, по-детски. И как Иван — требовательно, без иллюзий. Светло и жертвенно, как Вера: «Один миг любви, и все недоступное, все ужасное и несовместимое, все становится близко и доступно <…> все ясно, светло и блаженно…»

И люди, особенно в среде купеческой или военной, в большинстве своем отвечали Аксаковым добром. Это вообщетот редкий случай, когда не один человек, а целая семья была окружена доброй славой и всеобщим почтением.
В этом было что-то загадочное, поскольку для современников в жизни Аксаковых не было ничего героического. Многодетность сама по себе не почиталась за подвиг. Мемуары Сергея Тимофеевича и философские статьи Константина, а также газеты, редактируемые Иваном Аксаковым, были известны лишь небольшому кругу образованной публики.

Летом 1865 года (через шесть лет после смерти отца) Иван Аксаков, путешествуя по Волге на пароходе, познакомился с генералом Павлом Христофоровичем Граббе, только назначенным тогда атаманом Войска Донского. Несколько дней они провели в разговорах на палубе. Прощаясь, генерал сказал Аксакову: «Я теперь понимаю репутацию аксаковскую…»

В тот же день Иван Сергеевич делится своими впечатлениями в письме к невесте: «Кстати, об этой репутации. Какая она странная и необъяснимая. Она сложилась из репутации моего отца, как автора └Семейной Хроники”, репутации брата и отчасти моей. Многие почти не умеют различать эти три лица и смешивают их вместе. Что автор └Семейной хроники” имеет известность, это очень понятно, но почему мы с братом пользовались ею в России даже прежде отца, это мне представляется загадкой… Ни └Русская беседа”, ни даже └День” никогда не были популярны так, как популярно имя, которое я ношу… Эта репутация меня смущает, потому что я сам внутри чувствую, что она не вполне заслужена… С другой стороны, это значение имени, которое носишь, служит некоторым предохранительным средством; оно обязывает и во всяком случае служит добрым memento…»

 

Аксаковы оставались на виду у всей Москвы на протяжении почти трех десятилетий. Жили они действительно дружно, но вовсе не идиллически. Обычная в большой семье разность характеров, темпераментов, умственных устремлений и взглядов на жизнь. Бывало, девчонки таскали мальчишек за волосы, а мальчишки то и дело дрались между собой. Тихие игры в лошадки и куклы в Абрамцеве никого не увлекали.

Однажды двенадцатилетний Костя создал из младших братьев дружину по образцу древнерусских, приказал именовать себя князем Вячкой и даже установил праздник этого Вячки 30 ноября. С тех пор мальчишки носились с воинственными воплями по дому и окрестностям, гремя железными латами и щитами, в шлемах из картона, с деревянными мечами и копьями.

При таком-то числе детей — и не малейшей попытки старших Аксаковых отправить кого-то из мальчишек в пансион, лицей, а девочек — в институт для благородных девиц. Возможно, потому, что сам Сергей Тимофеевич в детстве прошел краткое испытание такого рода «ссылкой», когда родители на целый месяц оставили его с сестрой в Багрове. Горькая память об этих днях сохранилась у него на всю жизнь. Глава «Пребывание в Багрове без отца и матери» — пожалуй, самая грустная в книге Сергея Тимофеевича: «<…> с нами здоровались, говорили несколько слов, а иногда почти и не говорили, потом отсылали нас в нашу комнату <…>»

В обеспеченном сословии и тогда порой тяготились детьми. До телевизоров было далеко, но свои Куршавели уже манили, а еще балы, театры, салоны… Во многих дворянских семьях считалось, что на детей вовсе не стоит обращать внимания. Есть няни, гувернеры — и довольно.

Неудивительно, что вскоре родителям объявлялась война. Двадцатилетний Михаил Бакунин пишет сестре Варе: «Для меня не существует родителей <…> я не нуждаюсь больше в их любви <...>. Я не признаю за ними никаких прав <…>»

Наталья Захарьина в письме своему жениху А. Герцену: «Была ли у меня мать? — Нет… Был ли у меня отец?.. Был ли у меня брат, сестра или кто-нибудь родной?..»

Александр подбрасывал дров в этот костер: «Никто не хотел тобою заняться, ты была оставлена на себя…»

Аполлон Майков писал Ф. М. Достоевскому: «Верите ли, что, если взять хоть круг моих знакомых, в редком семействе отец и мать не несчастные люди в мире от их сынков и особенно от дочек, ибо прямо идут в разврат, в холодный разврат по убеждениям!»

Некоторым аксаковским знакомым кажется неминуемым, что и молодые Аксаковы вот-вот взбунтуются против своих «стариков». Но бунта не происходит. Мало того — повзрослевшие дети не стесняются привязанности к родителям. Они не опасаются насмешек от «продвинутых» сверстников и при всяком случае признаются, что чувствуют себя счастливыми только под крышей родительского дома. Как пишет современный исследователь Елена Анненкова, «воля детей у [Аксаковых] не ломалась — потребности бунта не возникало».

Сергей Тимофеевич и Ольга Семеновна никогда не изолировали детей от общения со сверстниками, но делали все для того, чтобы исключить саму возможность дурного влияния. Когда Константин поступил в Московский университет, М. Погодин предложил ему место в пансионе при университете, на что тут же получил вежливый, но решительный отказ от Аксакова-старшего: «Странно, что мой старший сын (это важно для братьев) в то время, когда должен поступить в друзья мне, будет жить не под одною кровлею со мною! Мы непременно, хотя и безотчетно, будем грустить о нем <...>. Смешно, а правда. У вас набралось уже мальчиков много, наберется еще больше, могут попасться всякие (их пороков не разгадаешь с первого взгляда) <...>. Что, если мой сын примет от кого-нибудь из товарищей дурные впечатления или привычки? Чем я могу оправдать себя перед собою?»

Константин перед смертью говорил сестрам Вере и Любе: «Мы соединены, соединены семейной любовью, но любовь детей к родителям — это выше всего <...> Я хотел бы передать свои мысли о браке — как в браке дети дают ему полное значение — судьба вырвала перо из рук»

 

Благодаря общей любви к эпистолярному жанру интенсивность общения в семье Аксаковых ничуть не ослабевала с отъездом одного или нескольких детей. Каждый день с кучером на станцию отправлялись до десятка писем и столько же ответных к вечеру привозилось в Абрамцево.

Каждое письмо Аксаковых поразительно тем, что в нем, как в матрешке, — письма ко всем членам семьи. Вот двадцатилетний Иван пишет домой (из Астрахани в Москву, 16 апреля 1844 года): «Ваши строки, милый отесинька, пробудили во мне много внутренних упреков». И тут же: «Да, да, что Вы смеетесь, милая маменька, знайте, что мне тюлень и доходы с него казне почти во сне снятся». Через несколько строк: «Прошу Олиньку сказать мне настоящее мнение о достоинстве узора и доброте материи <…>»

А вот строки еще одного Ваниного письма, где он умудряется говорить со всеми одновременно (17 июня 1844 года): «Каковы стихотворки мои сестрицы? Sophie и Марихен, я знаю, сочинительницы, но Любу я вовсе не предполагал стихослагательницею. Нет, уж это, видно, в семействе, в крови. Что вы думаете, и у Веры Сергеевны, и у Олиньки, и у Нади, и у всех таится стихослагательная способность, кто знает? Попробовать, попробовать непременно. └А ну, ну, начинай, Грицко, вот так, вот так! А ну, ну, Вера, ну, ну, Оля!”».

Sophie — это Соня, которой в ту пору было десять лет. Марихен — Маша, ей было тогда тринадцать лет. Грицко — это Гриша, ему уже двадцать три. Вере — двадцать пять, Оле — двадцать два, Наде — восемь, а Любе всего семь лет.

Непоседливый и деятельный Ваня рано покинул родительский дом и по жизненному опыту быстро обогнал старшего брата Костю. Окончив училище правоведения, Иван с комиссиями и ревизиями объехал почти всю Россию. С ним все время что-то происходит. Он то просится у царя отпустить его в кругосветное путешествие, то попадает по доносу под арест, то вступает в ополчение, то приводит к православной вере население целого города Романова-Борисоглебска.

Константин же — домосед, всю жизнь прожил рядом с родителями и навсегда остался философом-мечтателем, склонным к отвлеченным рассуждениям и театральным эффектам.

Почти в каждом письме домой Иван то наставляет брата (который старше его на шесть лет!), то высмеивает, то укоряет, то прямо стыдит.

«Пусть он [Костя] изучит Россию не по одной Москве <…>. Но увы! Глух останется Константин к моим воззваниям <…>. Костя точно паук, наткал около себя хитросплетенную паутину <…>»

«Как мне досадно и грустно, что Константин хандрит и ничего не делает! <...> Эх, право, где же у человека воля?..»

«Ведь вот, право, Константин! Он прежде всего справляется о том, русский ли кто и православный. Ест грибы в пост, без рыбы! — восторг и слезы умиленья! — Для меня же прежде, чем я справлюсь, француз ли кто или русский, православный или католик, первый вопрос: каков он вообще человек и бьется ли в нем доброе, христианское сердце…»

«Я не могу подобно Константину утешаться такими фразами <...> └что русский народ ищет царствия Божия!..” и т. д. Равнодушие к пользам общим, лень, апатия и предпочтение собственных выгод признаются за искание цар-ства Божия!..»

«Неужели Костя не сбрил бороды и не скинул зипуна?.. Я никогда не надену зипуна… Не через смешное достигают великие мысли исполнения…»

При этом Иван всегда бросался на защиту старшего брата, когда кто-то из посторонних отпускал шутки в его адрес. Иван громогласно заявлял светской публике: «Прекрасно, что он носит русское платье, несмотря ни на какие шутки и насмешки, мы все должны были бы поступить так, да дрянны слишком…»

Сестры Аксаковы вспоминали, что во время своей смертельной болезни на острове Занте Константин часто звал Ивана, а последнее, что написал в жизни Иван, — воспоминания о старшем брате, оставшиеся неоконченными.

 

Аксаковы и в Москве, и в Абрамцеве всегда жили открытым домом, и по-этому им неизбежно приходилось то сдерживать натиск любопытствующих, то терпеть наветы сплетников и вымогательство проходимцев, то принимать порой у себя людей случайных и злонамеренных.

Вера Аксакова с грустью записывала в дневнике (декабрь 1854 года): «Боль-шею частью люди, самые жаркие поклонники нашей семьи, или ее идеализируют до неестественности и даже до смешного, или доводят до такой крайности и до уродливости строгость нашего нравственного взгляда, или превозносят до такой степени наше общее образование, ученость даже <…>. Словом сказать, делают из нашей простой жизни (которая слагается сама собою <…>) что-то натянутое <…>. Неужели так трудно понять простоту нашей жизни! <...> мы живем так, потому что нам так живется, потому что иначе мы не можем жить, у нас нет ничего заранее придуманного, никакого плана заранее рассчитанного, мы не рисуемся сами перед собой в нашей жизни, которая полна истинных, действительных страданий, лишений всякого рода и многих душевных невидимых огорчений. <…> Всякий добрый человек найдет в нас сочувствие искреннее, и участие добрых людей нам дорого; но мы не нуждаемся в том пустом участии, которое больше похоже на любопытство, и особенно неприятны эти толки о нас от нечего делать <…>. Нам не нужно этой известности <…>»

А если вспомнить, что многие годы дом Аксаковых находился под пристальным наблюдением тайной полиции, то и вовсе удивительно, как им удавалось сохранять семейный и душевный мир. Это сегодня многие почему-то уверены, что славянофилы проповедовали квасной патриотизм и казенное самодержавие. Реальность же была такова, что начиная с середины 40-х годов и вплоть до конца 70-х славянофилов подозревали в антиправительственном заговоре. Их книги и журналы запрещали, все поездки Самарина, Киреевского, Хомякова и братьев Аксаковых проходили под тайным полицейским надзором. В 1878 году была запрещена деятельность Славянского благотворительного общества, созданного Иваном Аксаковым для помощи болгарскому и сербскому ополчению.

Сергей Тимофеевич, в отличие от своих детей, благоразумно сторонился политики, но в минуты критические, переломные всегда поддерживал детей и убеждений своих не скрывал. Достаточно перечитать главу о Михайле Куро-лесове в «Семейной хронике». Рассказ о похождениях этого криминального помещика XVIII века, любимой присказкой которого было «Плутуй, воруй, да хорони концы», и сегодня леденит кровь. Так что те нувориши, сообщениями о забавах и причудах которых наводнен сегодня телеэкран, — это вовсе не такие уж «новые русские». Это отвратительные старые типы, долго дремавшие под спудом брежневской власти.

Самое страшное, что увидел слепой Сергей Тимофеевич в куролесовых, — не их кровавые преступления, а то духовное разложение, которое они сеют. «Михайла Максимович, достигнув высшей степени разврата и лютости, ревност-но занялся построением каменной церкви…»

Аристократия, привыкшая в Николаевскую эпоху к лицемерию и цинизму, к показной набожности и безудержному произволу, — она чувствовала в Аксаковых врагов пострашнее любых мятежников. Более всего тогдашнюю элиту раздражали не философские и политические взгляды братьев Аксаковых, а полное согласие их мировоззрения, их убеждений с домашним и семейным укладом. Аксаковы были нравственным укором, и вот этого им простить не могли.

После смерти старшего сына Ольга Семеновна с горечью писала: «Теперь и с кафедры Костомаров, профессор в Петербурге, сказал речь о заслугах и значении Константина в истории и литературе, и полторы тысячи было слушателей, и все рукоплескали; а сколько (до этого. — Д. Ш.) злых было нападок! Боже мой! неужели надо умереть, чтобы отдали справедливость человеку, а при жизни ничем не был утешен, никаким проявлением! Скорбит моя душа о том!..»

Об отношении к семье Аксаковых тогдашней элиты можно легко догадаться по письму Александры Осиповны Смирновой-Россет, известной императорской фрейлины. В 1847 году она с издевкой писала Н. В. Гоголю об Аксаковых (о той семье, которая приютила великого писателя в самые трудные для него годы!): «<…> очень рада, что не обретаюсь в числе Аксаковых, живущих по неведомому мне закону любви, как и весь славянский мир».

По «неведомому закону любви» Аксаковы с восхищением относились к Александре Осиповне, к ее оригинальному уму, и только одного понять не могли: за что же она их так ненавидит?..

 

…Сергей Тимофеевич Аксаков сразу после выхода в свет «Детских годов Багрова-внука» приступил к повести о своей младшей сестре Наташе, но не успел ее окончить. Он умер в апреле 1859 года. Последними его словами были: «Зажгите свечи!..»

Ольга Семеновна пережила мужа и пятерых из десяти своих детей. «Душа моя иногда переполняется горестию, — писала она в письме 8 января 1865 года, — сильно чувствую потерю моих необыкновенных, в полном смысле нравственных детей моих; утешаюсь тем, что им там лучше, но думаю, что они и на земле были бы полезны <…> а я, собственно, для себя должна благодарить Бога, что окружена такими попечениями дочерей и сына Ивана; и Гриша, сын мой, приезжал из Уфы и неделю только мог прожить с нами. А бедный мой Иван так бьется <…>. Сердце мое болит, глядя на его непомерные труды <…>. Помолитесь о России — страшно, куда ее поведут. <…> Прощайте, пишите нам, помните и любите…»

 

Вернемся на нынешний Новый Арбат, к храму Симеона Столпника, где летним утром 1816 года венчались Сергей Тимофеевич и Ольга Семеновна Аксаковы. Этот храм, возведенный еще в 1679 году, в середине ХХ века оказался в центре громадной стройки. Во время строительства Нового Арбата все в округе было снесено, раздавлено, превращено в кирпичную крошку. Крушили и старые усадьбы, и купеческие особняки, и доходные дома начала века.

В нескольких метрах от храма, закрытого еще в 1930-х годах, был вырыт котлован под строительство высотки. Казалось, что полуразрушенное строение, в котором уже трудно было узнать церковное здание, вот-вот спихнут бульдозером в яму. Но по неведомым причинам техника объезжала руины храма. Начальство, приезжавшее на стройку, не могло понять, в чем дело. Из ведом-ства в ведомство летели приказы — снести немедленно! А Симеон Столпник стоял, похожий на таинственный бастион (как тут не вспомнить подвиг этого древнего подвижника, который, спасаясь от суеты, построил себе столп и прожил на нем восемьдесят лет).

Летом 1964 года к церкви подогнали экскаватор, но не успели начать работу — в его ковш забрался архитектор-реставратор Леонид Иванович Антропов, друг и соратник легендарного защитника старой Москвы Петра Дмитриевича Барановского. Пока Леонид Иванович держал оборону, сидя в ковше экскаватора, Барановский одному ему ведомыми путями добыл приказ Министерства культуры о постановке памятника на государственную охрану. Мало того! Было принято решение о срочной реставрации храма.

Руководителем реставрационных работ была назначена исследователь древнерусской архитектуры Ольга Дмитриевна Савицкая. Вот ее рассказ о тех днях, записанный Александром Розановым, автором книги «Храмы не умирают…»[4]: «Вовсю уже шло строительство Нового Арбата. <…> И нам, реставраторам, были поставлены очень жесткие сроки. <…> Ситуация осложнялась тем, что без конца шли распоряжения └руководящих товарищей”: церковь сносить. Но решения эти каждый день менялись. <…> У меня сохранилась куча документов, актов, каждый из которых отменяет предыдущий. Научную работу приходилось вести в процессе реставрационных работ. К счастью, со мной работали великолепные каменщики Константин Фадеев (он реставрировал Соловецкий монастырь) и Владимир Стороженко, плотник Алексей (к сожалению, забыла его фамилию). Они все были очень способные люди. Умницы необыкновенные. На первый взгляд, совершенно неграмотные люди, а оказывается — прирожденные математики. Я над каким-нибудь шаблоном долго голову ломаю, а они приложат шнурок, рейку и делают точнее, чем я проектировала.

Алексей был забулдыгой, но безумно любил цветы. Он каждый день приносил мне огромные, совершенно роскошные букеты цветов. Как-то я ему говорю: └Слушай, Алексей, в чем дело? Почему каждый день цветы?” Он отмалчивался…

Когда почти весь объем работ был закончен (очевидно, это была весна 1966 года. — Д. Ш.), опять пришло решение о сносе храма. Тогда рабочие обнесли весь храм фанерой и остались там на ночь. Я сидела дома, горевала, переживала: опять вся работа насмарку. А они за одну ночь восстановили главы, которые утром поднялись над храмом. Начальство приехало и видит — храм с главами! Сносить уже готовый, только отреставрированный храм как-то неприлично. (Через день-два поставили и кресты, но по приказу М. А. Суслова их убрали. Кресты эти до 1990 года пролежали в подвале.)

Рабочие за ночь так устали, что тут же свалились отсыпаться. И Алексей мой не проснулся… Он умер. Я после этого много думала: └Что же это такое было?”»

В 1968 году отреставрированный храм отдали Обществу охраны природы.
Не худший вариант по тем временам. В храме пели канарейки, чижи и щеглы.

В 1991 году храм вернули верующим. На другой год, в Троицкую родительскую субботу, состоялось малое освящение храма.

Зажглись свечи.

 

P. S. Издательство «Наука» с 1998 года издает замечательную и во многом уникальную серию «Преданья русского семейства». Эпиграфом к ней создатели серии выбрали слова Константина Сергеевича Аксакова, которые могут послужить ключом к открытию русского XIX века с совершенно новой, малоисследованной стороны: «Вместе и согласно с началом христианской веры выдается начало семейное, основа всего доброгона земле».В редакционную коллегию серии вошли такие известные исследователи русской культуры, как Б. Ф. Егоров, В. А. Котельников, Н. Н. Скатов, Б. Л. Бессонов, С. В. Вальчук, В. М. Камнев, Э. С. Лебедева и Ю. В. Стенник. Книги отличаются не только научной добросовестностью, но и редкой для нашего времени деликатностью в обращении с эпистолярными, мемуарными и другими источниками.

Позицию создателей серии замечательно выразила доктор филологических наук Наталья Владимировна Володина в своей книге о Майковых: «Истолкование чужой судьбы <…> — это <…> особая ответственность. Беззащитность ушедших в небытие людей обязывает нас быть предельно деликатными и осторожными при объяснении фактов и расшифровке подтекстов, заставляет чувствовать ту невидимую границу, за которую переходить нельзя».

Увы, за десять лет вышло всего пять книг: «Аксаковы», «Мухановы», «Боткины», «Тютчевы», «Майковы». Книги серии, которая по замыслу своему адресована самому широкому читателю, выходят тиражами от тысячи до двух тысяч экземпляров. Найти их в книжных магазинах почти невозможно.

В России идет «Год семьи»…



[1] После внезапной гибели жениха Ольга Аксакова решила всю свою жизнь посвятить сохранению и описанию семейного архива. Умерла от голода в 1921 году в Языкове Самарской губернии. В условиях царившего в Поволжье произвола и погромов оставшийся без присмотра архив Аксаковых мог быть расхищен и уничтожен. К счастью для нашей культуры, его спас совсем молодой тогда Михаил Николаевич Тихомиров, который по окончании Московского университета в 1918 году заведовал университетской библиотекой в Самаре. Молодой филолог перевез аксаковские документы в губернский центр. Теперь они хранятся в ГИМе и Пушкинском доме.

[2] Именно такой преувеличенно пристальный взгляд на вещи разовьет до размеров чудесного в своих сказках Х. К. Андерсен, наделившей жизнью множество предметов, самых обычных в быту середины XIX века.

[3] Вера Аксакова — первая помощница отца и братьев в их литературных и общественных трудах. Превосходная рисовальщица. Ее авторитет как первого критика и мудрого советчика был в доме непререкаем. Братья без всякой иронии в письмах обращались к ней не иначе как Вера Сергеевна, звали ее наставницей и советницей. В годы Крымской войны она вела дневник, запечатлевший всю политическую и интеллектуальную сложность той эпохи. Благодаря этому дневнику и воспоминаниям о Н. В. Гоголе ее имя вошло в литературные и исторические энциклопедии.

[4]РозановА. Храмы не умирают… Храм преподобного Симеона Столпника на Поварской: очерки истории. М., 2006.

 

Версия для печати