Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2008, 1

Потемкинские деревни города Неглупова

Кузнецов Виктор Владимирович — писатель, очеркист. Родился в 1942 году в Казани. По основной профессии — геолог; работал в Якутии и на полуострове Мангышлак, ныне — ведущий научный сотрудник лаборатории физики нефтяного пласта ОАО “ВНИИнефть”. Публиковался в журналах “Знамя”, “Дружба народов”, “Вопросы литературы”, “Мосты”, “Грани” и др. Лауреат журналистских конкурсов в 1995 и 1997 годах. В “Новом мире” публикуется впервые.

 

Без малого полтора века назад, осенью знаменитого 1861 года, в один уездный город Тверской губернии приехал молодой литератор для освещения, как сказали бы в советское время, передового опыта. Результатом этой поездки стали очерки, и поныне служащие классическим учебным пособием для журналистов и социологов. А для всех граждан — прекрасной информацией к размышлению.

Имя города — Осташков, писателя — Василий Алексеевич Слепцов. В тогдашней русской печати город преподносили как образцово-показательный. Шутка ли — мощеные улицы, газовое освещение, почти поголовная грамотность, библиотека в несколько тысяч томов, театр, публичный сад с музыкой и много чего еще! Жителей именуют не мещанами, но гражданами…

Писатель отнюдь не ставил целью опорочить осташей — граждан Осташкова, ущемить их честь и достоинство, разрушить благопристойный, как сказали бы уже теперь, имидж. Он лишь задался вопросом: почему жительница Осташкова, “кончив дневную работу (большею частию тачание сапог), надевает кринолин и идет к своей соседке, такой же сапожнице, и там ангажируется каким-нибудь галантным кузнецом на тур вальса или идет в публичный сад слушать музыку; а какая-нибудь ржевская или бежецкая мещанка, выспавшись вплотную на своей полосатой перине и выпив три ковша квасу, идет за ворота грызть орехи и ругаться с соседками”?

Слепцов мог, по собственному признанию, изучать город привычными способами — беседуя с представителями власти и влиятельными людьми, читая статистические отчеты и краеведческие труды. Но он предпочел просто пожить в городе порядочное время — не как официальный визитер, но и не инкогнито (в последнем случае его бы точно приняли за ревизора).

Вначале, правда, писателю приходится делать визиты к важным лицам города, открывая двери с помощью рекомендательных писем. Некоторые из важных персон довольно цинично отзываются о своей малой родине, высмеивая “грамотность при пустом брюхе”, другие, наоборот, подчеркивают обилие капиталов и заботу городского головы о благосостоянии граждан. Еще одно лицо из местных VIP, читая рекомендацию, слова “изучать город” поняло так, что Слепцов… определяется к ним учителем! “Такая ошибка, — замечает писатель, — вовсе не удивительна в человеке, который, как видно, никогда никого не учил и ничего не изучал”.

Целую неделю потратил Слепцов на беседы с гражданами и окончательно запутался в их противоречивых суждениях. “А тут еще скверная привычка — систематизировать все на свете и от всякого вздора добиваться смысла — только сбивала меня с толку”.

Наконец писателю пришло в голову, что об Осташкове ВСЕ ВРУТ. “Врут официальные сведения, врут исследования частных лиц, врут жители, сами на себя врут”. И он решает просто записывать все, что видит и слышит, не сортируя и не анализируя сведений.

В женской школе — одной из первых в России — Слепцову бросилась в глаза “казенная манера отвечать по-солдатски” и “излишняя книжная точность ответов, несвойственная детскому возрасту”. Но отчего здесь так много желающих учиться? Как проговорился один учитель, причиной — большая занятость женщин: почти все работают по какому-нибудь ремеслу, и школа служит “камерой хранения” для детей.

Убедившись в неприступности города с официальной стороны, Слепцов выбирает иной путь его познания — “шляться по домам и просто слушать все, что ни попало”. Даже сплетни и пустая болтовня имеют для приезжего огромную цену, ибо растут они на местной почве и отражают местные интересы. Преувеличения и искажения слетают при сопоставлении нескольких версий, и остается голая истина. Как вам этот социологический метод?

Впрочем, граждане Осташкова принимают гостя только при наличии проводника “из тех же граждан, который мог бы поручиться, что я не шпион”. Убедившись, что вы “нигде не служите и с городскими властями не имеете ничего общего”, хозяин готов рассказать всю подноготную своего промысла. “Но как только сведешь речь на городское управление, на достоинства и недостатки их общественной жизни, так в то же мгновение человек как-то свихивается и начинает молоть Бог знает что. <…> При одном имени Осташкова сейчас задумывается, начинает смотреть куда-то вбок и потом вдруг ударяется в безобразнейшее и пошлейшее хвастовство. <…> Или впадает в желчное расположение духа и с злобным ядовитым смехом начинает беспощадно язвить свой родимый город”.

Чем же хвалятся и что ругают? Хвалятся больше по привычке, полагая похвальбу священной обязанностью. Ругается же осташ вследствие скепсиса, привитого ему странствиями по чужим городам, или “потому, что уж очень допекут его разные удобства и общественные учреждения”. А чаще всего — когда “мелкое самолюбьишко его уязвлено каким-нибудь мелким случаем”.

Проницательный Слепцов заметил и такое: общественной пожарной командой, гордостью Осташкова, хвастаются только те, кто не обязан тушить пожары, — служащие и имущие люди. От остальных писатель так и не смог узнать, как это делается. От сапожников, охотно рассказывающих о танцах и павильонах, Слепцов не добился ни слова о том, как же они попадают в кабалу к хозяевам-капиталистам (узнав это от посторонних людей). То же и с банком: гордятся его двухсоттысячным капиталом те, кому нет нужды обращаться за ссудой, а отнесшие туда последнюю рубашку ничего не говорят.

Недовольных городом писатель также поделил на разряды. Самые толковые ругатели — те, кто от здешних порядков не страдает. Их обвинения всегда обоснованны, обычно желчны или насмешливы. Другие — кто обойден милостями и одержим завистью — ругают все наповал, но конкретным поводом для брани является какой-нибудь вздор. “Зато люди, действительно потерпевшие и постоянно терпящие, обыкновенно тупо молчат и, поняв безвыходность своего положения, признают его даже законным и необходимым для славы своего родного города”.

Вы думаете, все эти рассуждения устарели? Отнюдь! Во всей российской провинции, в каждом из ее городов и весей нынче то же самое. Хвалят то, чем сами не пользуются или в чем не участвуют, — автовладельцы в восторге от новеньких трамваев, пенсионеры восхищаются уровнем занятости, жители спальных районов — красочными вывесками в центре. Но лучше не спрашивать первых об отношениях с дорожной инспекцией, вторых — о стоимости проезда, третьих — о том, почему так неприглядны дворы…

Насчет хулителей тоже все верно. Самые изощренные критики здешней жизни — лица, неплохо в нее вписавшиеся (иной раз именно на критике и возвысившиеся). Есть и обиженные чем-то частным, а потому злые на все. И есть молчаливое, придавленное жизнью большинство, не мыслящее себе ни иных порядков, ни иных лиц у власти…

Не хватает в нашей жизни, как и тогда, только людей типа Слепцова — желающих и умеющих смотреть непредвзято (это ж надо, с такой фамилией!), не только находить явления с противоположным знаком, но и понимать их суть.

Вернемся к Осташкову и к слепцовской методе его изучения. Личное знакомство “с живым материалом”, пишет он, — самый надежный способ изучения нравов, но и самый трудный. Оно эффективно лишь тогда, когда служит наблюдателю только средством, не целью. Стоит втянуться в интересы изучаемой среды, принять в них малейшее участие — и вы становитесь действующим лицом и не можете видеть жизнь в ее неприкосновенной полноте.

В то же время нельзя усердно разыгрывать роль наблюдателя, то есть постоянно думать о своей задаче, — это отвлекает от самого наблюдения, да к тому же ваш вид выдаст вас. Чтобы наблюдение принесло пользу, нужно “выбрать себе по возможности самую ничтожную, самую невыгодную роль и скромно пребывать в ней, почти не показывая признаков жизни”.

Что же увидел писатель за фасадом вывесок “Общественный банк”, “Общественный сад”, “Общественная библиотека” и т. п.? Бедность. “Это вовсе не та грязная, нищенская, свинская бедность, которой большею частию отличаются наши уездные города <…> эта бедность какая-то особенная, подрумяненная бедность, похожая на нищего в новом жилете и напоминающая вам отлично вычищенный сапог с дырой”.

“Город расположен чрезвычайно искусно. <…> Вы непременно заметите, что для каждой вещи выбрано именно такое место, на котором она больше выигрывает и привлекает на себя ваше внимание. А что делается в отдаленных улицах, того вы не увидите, потому что туда вам и идти незачем, да и мостовых там нет, там болото”. Теперь понятно, почему и в 2007 году самые убогие районы российских городов хуже всего связаны с центром?

И тут вспоминается год, когда я впервые прочитал слепцовские “Письма об Осташкове”, — 1986-й. Тогда в Альметьевске, районном центре Татарстана и городе моей далекой юности, начальство придумало козлотура в виде “Социально-педагогических комплексов” и принялось дудеть о нем на всю страну. Самым примечательным в этом изобретении были деревянные теремочки, установленные в каждом дворе именно так, чтобы их было видно в просвет меж домами проезжающим по главной улице высоким гостям. То, что эти теремочки сделались де-факто общественными туалетами, чиновников как-то не интересовало…

Городской (областной, республиканский) патриотизм — очень выгодная штука для любого правителя. “Осташ, — говорило Слепцову одно должностное лицо, — кровно убежден в том, что лучше его города быть не может, что Осташков так далеко ушел вперед, что уж ему учиться нечему, а что Россия должна только удивляться, на него глядя”.

“Осташковские граждане, — отмечает автор, — все отчасти смахивают на отставных солдат: бороду бреют, носят усы, осанку имеют воинственную и, когда говорят, отвечают — точно рапортуют начальству. Вообще дисциплина в нравах”.

В Альметьевске в 1986 году на каждом шагу стояли урны для мусора в виде забавных пингвинчиков с разинутой пастью. И хотя это не мешало горожанам захламлять улицы окурками и семечками, а во дворах после приезда мусоровозки оставались изрядные следы помоев — пингвинами нельзя было не гордиться. В Осташкове-1861 главным символом благоустроения служили столбики с резными ершами — одной из главных рыб озера Селигер. Вход на бульвар был перекрыт лабиринтом наподобие тех, что ставят на стадионах, — это охраняло зелень от бродивших по городу коров, но ничуть не мешало запрыгивать козам…

Образцовый порядок находит Слепцов и в “Доме благотворительных заведений”: у ворот стоит ящик с соломой, а рядом — колокольчик. Это контейнер для подкидышей — туда кладут младенца, и по звонку выходит служитель его забирать. Что ж, это лучше, нежели оставлять дитя на крыльце “до востребования”…

Не надо думать, будто писатель-нигилист норовил лишь разоблачать “потемкинские деревни”. Он шел глубже — ставил вопрос, возможно ли просвещение в условиях бедности и кабальной зависимости народа. “Что тут может сделать грамотность, когда у меня в брюхе пусто, дети кричат, жена в чахотке от климата и тачания голенищ? <…> Бедность одолела, до книг ли тут? Ведь это Ливерпуль! Та же монополия капитала, такой же денежный деспотизм; только мы еще вдобавок глупы, — сговариваться против хозяев не можем — боимся; а главное, у них же всегда в долгу”. Это говорит не бедняк, но один влиятельный горожанин из числа “толковых ругателей”.

Тот же либерал-скептик еще полтора столетия назад подметил другие проблемы, будоражащие российскую мысль и поныне. Ну, например, возвышение потребностей при ненасыщении первичных нужд: “Праздник пришел, я первым долгом маслом голову себе намажу и к обедне, потом гулять на бульвар или в театр. Нельзя же, у меня развитой вкус; тщеславие дурацкое так и прет <…>. Баба готова два дня не евши сидеть и детей поморить голодом, только бы на бульвар в шляпке сходить. <…> Девчонка от земли не отросла, а тоже в училище без кринолина ни за что не пойдет”.

Или — образование, не имеющее должной подоплеки ни до, ни после: “Поглядите вы на него в школе, где он вам об Тургеневе расскажет, и потом послушайте его через год по выходе из училища, когда уж он в работу пошел и начнет в воды шкуры мочить или из воде рыбу таскать. Вот тогда вы и увидите, какую пользу ему грамотность принесла”.

Наконец, проблема равенства и личного достоинства. Власти в самом прогрессивном духе повелели именовать всех жителей гражданами, вне зависимости от сословия. Обыватель же вообразил, что гражданин — просто более пристойное название для мещанина. “Как лакей у богатого барина никогда не назовет себя └лакеем”, а говорит: └Я камердинер”, └я дворецкий””.

Записавшись же в гильдию, осташ уже считает оскорблением сказать ему “гражданин” — ведь он теперь купец! А мы сегодня не потому ли никак не можем договориться насчет обращения, что мы тоже друг другу не ровня? Есть господа, есть граждане, есть товарищи, а есть и “эй, ты!”…

Кстати, в гильдию осташи записываются во избежание рекрутской повинности. В городе 307 купеческих капиталов, но из них лишь один первой гильдии и два — второй. Любопытно сравнить по этому показателю частных предпринимателей в нынешних российских городах…

По числу капиталов Осташков записали было в первый разряд, но это возлагало на купцов непомерные обязанности по благоустройству, и они упросили голову поехать в Питер добиваться снятия с города столь большой чести.

Городской голова Федор Савин — не просто богатый купец, это настоящий олигарх. Еще его отец учредил здесь банк “с тем, чтобы барыши с него шли на богоугодные учреждения”. И подавляющее большинство осташей оказалось в зависимости от этого банка. Механизм прост: при избытке рабочей силы цена ее падает, условия оплаты диктует фабрикант. “Но вы не забудьте, что рядом с этой нищетою стоит театр, разные там сады с музыкою и проч., то есть вещи, необыкновенно заманчивые для бедного человека и притом имеющие свойство страшно возбуждать тщеславие. Теперь эти удовольствия сделались такою необходимою потребностию, что последняя сапожница, питающаяся чуть ли не осиновою корою, считает величайшим несчастием не иметь кринолина и не быть на гулянье. Но на все это нужны деньги. Где же их взять? А банк-то на что? Вот он тут же, под руками, там двести тысяч лежат. Ну и что ж тут удивительного, что люди попадаются на этих удовольствиях, как мухи на меду?”

Этот собеседник Слепцова видит дальше, нежели отмеченный выше “ругатель”, — тут не просто “мещане во дворянстве”, тут, если угодно, людей “сажают на иглу”. “Заведен у нас такой порядок: граждан, которые не в состоянии уплатить долга банку, отдавать в заработки фабрикантам и заводчикам. Оно бы и ничего, пожалуй, не слишком еще бесчеловечно, да дело в том-то, что попавший в заработки должник большею частию так там и остается в неоплатном долгу вечным работником…”

Но откуда ж берутся приманки, ведь они не дешевы? — спрашивает писатель. “Тому, кто их устроивает? — Ни гроша не стоят. Театр, музыка, певчие, сады, бульвары, мостики, ерши и павильоны — все это делается на счет особых сборов, так называемых темных. Это очень ловкая штука. В том-то она и заключается, что ничего не стоит, а имеет вид благодеяния”.

Зато против “действительных, капитальных благодеяний принимаются меры”. Так и не дали, например, богатому выходцу из здешних мест подарить монастырю пароход для перевозки по озеру богомольцев. Не согласились с предложением того же купца провести пополам с городом железную дорогу: “Не беспокойтесь, мы сами проведем всю”. Не дождавшись дороги, земляк плюнул и уехал… Другого опасного конкурента устранили методом “уездной дипломатии” — просто позволили ему наряду с благодеяниями учинять дикие загулы, пока не прогорит…

“Письма об Осташкове” прочитала вся грамотная Россия, кроме… самого грамотного ее города, с горечью констатировал их автор. Майская книжка “Современника” за 1862 год в Осташкове была запрещена, городские власти учинили “строжайшее исследование об открытии злонамеренных лиц, способствовавших моим разысканиям <…>”. Заподозренных в сношении с писателем Василием Слепцовым городское общество собиралось “удалить с очернением”.

Версия для печати