Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2007, 8

Вместо видения

рассказ

Абузяров Ильдар Анварович родился в 1976 году. Закончил Нижегородский государственный университет им. Лобачевского. Печатался в журналах “Знамя”, “Дружба народов”, “Октябрь” и др. В “Новом мире” публикуется впервые. Живет в Москве.

1

Думаю, самое приятное, что еще может ожидать тебя в этой жизни, когда ты полностью опустошен, когда ты не знаешь, куда идти дальше и, главное, зачем.

С кем? — вот еще вопрос из вопросов.

Самое приятное в данной ситуации, что я могу посоветовать тебе и себе, — это выйти вечером к остановке. Сесть на лавочку под навесом-козырьком. И смотреть, смотреть, смотреть… Если ты, конечно, можешь видеть. А если, как я, ничего уже не видишь — то слушать.

Сначала тебе будет как-то не по себе — ну что здесь смотреть, что вообще слушать. Неловко и даже неприятно. Но потом ты втянешься. И твое сердце будут наполнять удивительные эмоции.

Ведь дорога — это река. Машины, большие и не очень, двигаются по ней не переставая, словно волны. Широкие автобусы, заходя на кромку остановки, выкидывают на берег сотни людей, внутри которых настоящий гул жизни и глубина моря — надо только прислушаться.

Вслушайся же и ты… Если тебя уже ничто не волнует, если тебе некуда спешить, вслушайся… И ты услышишь, как люди спешат, как они суетятся. И увидишь воочию: дорога жизни поглощает их, подобно гидре, губке, раковине…

 

2

Тысячи раз я проделывал этот путь…

Вставал, завтракал, умывался, брился — что там еще в учебниках иностранных языков из типовых рассказов о твоем обычном дне “Му day”. И даже в учебнике по древнегреческому. Надевал сандалии и — чап, чап, чап — чапал на работу.

Как-то я спросил у девушки, с которой пробовал встречаться, почему все так смеются над Чарли Чаплином. А она — ее звали С. — сказала, что он очень смешно ходит, опираясь на тросточку. Откуда, спрашивается, у слабого пола, у всех этих С. и девиц, подобных им, такая страсть к уменьшительно-ласкательным суффиксам: трость называть тросточкой, а доску досочкой?

Но как бы там ни было, эта девушка, она хоть что-то видела, и она рассказывала мне о слепой продавщице цветов. О том, как та вздрогнула, когда хлопнула дверца “ройллс-ройса”.

Помнится, мы с С. сидели в кинотеатре “Volta Cinema” и смотрели “Огни большого города”. И я действительно видел огонек — маленький такой огонек экрана. И хотя он был величиной со спичечный коробок, не более, он распалял мое воображение как никакой другой. Плюс треск… на фоне музыки, и музыка на фоне треска, и рука С. в моей ладони — как роза. Кажется, я тогда подумал, что эта девушка потому со мной, что я тоже смешно хожу, опираясь на белую тросточку для слепых. Но тут же отогнал эту мысль, как назойливую муху мухобойкой из куска черной резины.

 

3

Страсть ходить в кино сохранилась у меня со школьных лет, когда я убегал с уроков литературы, на которых мы на ощупь опознавали буквы и великие истории. Тогда я еще хоть что-то видел через толстые линзы очков — контуры, не более. А большой экран кинотеатра, словно белая трость, помогал мне в обнаружении этих контуров.

Моей любимой актрисой и объектом страстного вожделения была Пенелопа Крус. Я старался не пропускать ни одного фильма с ее участием, сбегая в ее виртуальные объятия раз за разом. Я полюбил ее за большие глаза, большие уши, большие губы, большие ресницы. Позже она начала рекламировать тушь для ресниц известной фирмы. Но главное, я просто обожал ее за бархатистый низкий голос.

С. я полюбил за то, что она ходила со мной в кино на Пенелопу Крус. (два “С” в одном), помогая ощутить Пенелопу рядом, а не далеко за трещащей и шипящей, словно океан, гладью большого экрана. Ведь стоило в зале выключить свет — все на мгновенье становились слепыми. А потом бац — большеротое лицо Пенелопы улыбается тебе во весь экран и живая теплая рука С. в твоей руке. И никто в темноте не видит, чем мы занимаемся. Полный интим, и я не стесняясь могу достать свои окуляры.

 

4

Каждое мое утро, стоит открыть глаза, начинается с медитации на старенький будильник. Это первый звук, который я слышу. Возможно, потому что я сова в прямом и переносном смыслах. Ложусь и просыпаюсь поздно, уже в полной темноте, охочусь только по звукам и в конечном итоге только на звуки.

И мне, как сове, кажется: вот слепой будильник — ну чего он лает, словно черный пес Цербер на потускневшей цепи? Неужели он не видит, что я уже проснулся и смотрю в темный потолок. Хотя потолок мог бы быть тем же экраном, на котором я вижу сладкие сны про С. Но это если только закрыть глаза, а утром при сумерках, при слегка задернутых веках и шторах… я, словно находясь в партере или даже в оркестровой яме, вслушиваюсь в шорохи за кулисами театра, который находится этажом выше. Что за действо сейчас там разворачивается? Утренний туалет, завтрак или какая еще увертюра-пролог? Чем там сейчас в своей квартире дышит С.?

Я вслушиваюсь и вслушиваюсь в каждый звук наверху, боясь шелохнуться и что-то упустить. По этим звукам я как по тени от полета ласточки пытаюсь определить, что сегодня будет за день — солнечный или сумрачный.

 

5

А будильник своим неистовым лаем мне беспощадно мешает. Совсем мой старый друг Цербер оплошал. Совсем состарился и потерял нюх. Ведь по шорохам, по дыханию, по едва уловимому движению чресл так легко догадаться, проснулся человек или нет.

Во сне мы движемся и дышим свободнее и непринужденнее. Во сне мы можем ходить лежа и летать на мягком кресле-диване, стремительно взмывая вверх над домами и башнями и со свистом пикируя вниз под мосты и виадуки, под высоковольтные провода и натянутые бельевые веревки. И никогда не врежемся, не столкнемся, не споткнемся и не упадем.

Я сочувствую будильнику, потому что он не только слепой, но еще и глухой. Каждый раз перед дорогой я сажусь в большое кресло-качалку и настраиваю себя на полет в большом городе. Я медитирую на дорогу, что стелется передо мной мягким ковром. Так мне легче решиться наконец-то покинуть свое жилище.

Прежде чем куда-нибудь выйти, мне обязательно нужно посидеть и собраться с мыслями, которые с утра растекаются по древу тела, как воспоминания о пережитом сне. Да, чуть не забыл: по утрам я еще медитирую на струю горячей воды из-под крана и на черный кофе, плещущийся о стенки бокала. На свои щеки, поросшие за ночь щетиной. Я трогаю пальцами колючие волоски и вспоминаю мурашки от прикосновения руки С.

Если вы слепы, для вас утро — то время суток, когда по-настоящему просыпаются люди. И соседи включают микроволновку, чтобы разогреть пищу. И микроволны вкупе с запахом опаленной курицы доходят до вашей щеки, словно вы и в самом деле бреете черную щетину ночи или обжигаетесь черным кофе. Чаша в ваших руках — чернофигурная, с процарапанными деталями по лаковой поверхности.

 

6

Не знаю, где живете вы, а я живу на кладбище погибших кораблей. Каждый раз, стоит мне выйти из дома, я слышу это. Я слышу, как скрипят, шатаясь в основаниях, двенадцатиэтажные гиганты, как ветер, гуляющий между домов, надувает паруса тонких кирпичных стен, не в силах сдвинуть с места остова.

Я чувствую привкус соленой сырости и тины, запах моря резко бьет мне в нос. Я понимаю, что эти судна заброшены, они с пробоинами по корпусу и за ними уже никто не следит. Те люди, что живут в них, живут не по адресу. Им бы жить в приземистых землянках и бараках, потому что они не моряки, не бродяги с большой дороги, как я. Или, если говорить по-другому, в этом доме все люди в душе — ржавые якоря для своих жилищ, которые скрипят и трепещут, стонут и бьются на попутном ветру, словно вырванные с корнем мачты, обломанные ветви, белые трости.

Только им уже не суждено тронуться в путь, потому что они крепко сели на мель. Их днища увязли в иле, их кили по шею в дерьме, их рули в скверне и глине. Они на мели, и капитаны первыми покинули их борта. За капитанами расхлябались и раздраились другие члены экипажа. Все до одного, вплоть до юнги.

Я же еще могу двигаться и потому счастлив. Когда я выхожу из квартиры, я ощущаю в подъезде приторный запах мочи. Теперь мне уже кажется, что дома — старые, слепые, беспомощные коты, которые ходят под себя. Я представляю, как горят по ночам ослепленные ярким светом окна их глазниц. Горят бессмысленной яркостью, какая бывает только у слепых или одержимых. Одержимых тем, что видят иной, отличный от других путь. Дорогу, недоступную более никому.

И мне вдруг становится жаль сирые серые беспомощные дома. Им бы на старости лет осуществить свою мечту, сорваться с якоря бытовых проблем и отправиться подальше в свободное плаванье.

 

7

Иногда я тоже хочу большей свободы в отношениях с миром.

По ночам на экране между девятым и десятым я отчетливо вижу незнакомых мне девушек и даже занимаюсь с незнакомыми мне красноподпоясанными девушками ярким сексом. Может быть, эти высокоопоясанные девушки живут в соседних подъездах и домах. Иногда я сталкиваюсь с ними во дворе... Наверняка они скидывают перед сном платья, что шуршат, как падающие на сырую землю листья-хитоны.

Мне кажется, что во время секса моя душа срывается со своего места в свободное плаванье вместе с качающимися на ветру домами.

Как-то осенью мы с С. ходили покупать мне пальто-китель и костюм для новой работы. Я не видел себя даже в зеркальном отражении и не мог уловить ни долготу, ни широту, понять, узок или широк костюм мне в плечах и в талии. И каков покрой пиджака со спины. Висит и болтается ли на мне одежда, как тень повешенного. Для себя я не являлся даже тенью, и в другое время мне было бы все равно, как я выгляжу.

Но С. проявила такое участие, внимательность и дружелюбие… Мы очень долго выбирали и примеряли. Я спрятался за шторками примерочной, а С. приносила все новые и новые вещи.

Есть размер S, есть размер М. А есть и ХХL. Так мне объяснила С. Думаю, она подглядывала за мной, пока я сидел без штанов в маленькой примерочной, напоминающей кабинку с буквой М.

 

8

Однажды утром я услышал жуткий грохот в подъезде, а потом понял — это не воры, это маляры. Они пришли впервые за последние пятнадцать лет, и моя душа возликовала. Корабли-дома решили залатать.

Но еще больше я обрадовался, когда понял, что наш подъезд из болотно-зеленого перекрашивают в синие тона. Я увидел синий цвет или услышал его в разговоре. Одна из малярш сказала, что купила себе ночнушку точно такого же лазурного оттенка. Но мне тогда хотелось думать, что я увидел проблески синего. Увидел наконец море, а может быть, и почувствовал море. Почувствовал его запах и осознал, что синий цвет сегодня опять в моде.

Не помню точно, но у меня возникло такое ощущение, что я опять что-то вижу. Свет в конце тоннеля ушной раковины. И я возликовал. Я лежал и слушал, как они драили огромными швабрами стены, словно те палубы. Как отдирали шелуху старой краски и надписи на стенах.

Я знал эти надписи все до одной. Я по ним ориентировался, поднимаясь по лестнице и ведя рукой по шершавым стенам, словно по своей небритой щеке. Я на них опирался в черные полосы своей жизни, когда промахивался мимо полосы-ступени.

Х + С = Л — гласила одна из них. Кто такой этот таинственный Х, я не знал, но его наличие меня очень сильно напрягало. Пару раз мне даже почудилась его тень, проскальзывающая мимо меня в квартиру С. Дошло до того, что мне мерещилась его тень всюду — даже в кабаке терпимости.

Но после похода с С. в бутик (со скидками) я немного успокоился. Эта надпись, решил я, — всего лишь обозначение гигантского размера хламиды моего дома и выглядывающих из-под нее выцветших трико-подштанников с лампасами и со швами-крестиками. Всего лишь совковый ХСЛ. В таких портках дальше порта не уплывешь.

 

9

Итак, каждое утро я проделываю один и тот же стандартный путь на работу. Но сегодня все должно быть по-особенному. Потому что сегодня особый день — день моего рождения. Мне уже сорок, а значит, ровно двадцать лет, как мы повстречались с С. Двойной юбилей, так сказать.

Правда, никто об этом не знает, и вряд ли меня кто-нибудь сегодня поздравит. Да и С. сомневаюсь, что держит в голове, как по просьбе “общества взаимопомощи” она пришла ко мне на мое двадцатилетие с поздравлением и пиастрами… И как мы пили в тот день из кратеров огненно-красное обжигающее вино.

Но никто — это не значит: боги. От них я получил особый подарок: выйдя на улицу, увидел аквамариновое августовское небо. Точнее, мне показалось, что я его вижу. Звезды плескались и кувыркались под музыку сфер, словно мальки на мелководье.

Существует расхожее мнение, что рыбы не слышат. Напрасно!.. Да они только и делают, что ходят в оперу. У них у всех годовой абонемент в оперу на Пуччини и Вагнера. И их морская опера-пучина будет еще похлеще, чем Венская.

Ты когда-нибудь подносил к уху ракушку? Могу дать тебе совет. Ракушки, они как ушные раковины. Возьми одну большую раковину. Прижми ее к уху и иди по условной линии. Можно по парапету тротуара. Шаг влево, шаг вправо — и ты срываешься в пропасть с обрыва, — так тебе следует думать. И тогда ты будешь идти и слушать ритм своего собственного сердца. И ты поймешь: самая главная музыка — это музыка головокружения.

Я знаю, часто любители ритма ходят по улице с плеерами в ушах. Однажды я обратился к такому любителю музыки с просьбой показать мне кратчайшую дорогу в порт, и он характерным движением снял с головы ушные шоры. Наушники — черные очки для ушей, чтобы посторонние звуки не мешали им сосредоточиться на Моцарте, как шоры на глазах у лошади для того, чтобы не глазеть по сторонам.

Любитель музыки так долго и рассеянно махал руками, пытаясь объяснить, мямлил что-то ртом, словно задыхался. Он топтался на месте, будто на ощупь искал в темной комнате окно. Ему не терпелось распахнуть его и впустить свет, в то время как перед ним, с высоты сопки, был распахнут целый мир.

Мне было ужасно смешно наблюдать за его невнятными потугами сориентироваться в темноте памяти. Это большое заблуждение, что рыбы не слышат, как слепые не видят.

 

10

Первым делом, выйдя на улицу, я услышал запах только что прошедшего дождя. И чтобы не упасть, заскользил по тропинке, как водомерка по водной глади. Зашаркал — шарк-шарк-шарк, — стараясь не отрывать ног от скользкой поверхности. Старики ходят не отрывая от земли ступней не потому, что немощны, а потому, что мудры. Нельзя надолго расставаться с той силой, что носит тебя на своей шее. Время так быстротечно, не успеешь оглянуться, как тебе самому сядут на шею, чтобы в конце концов ее свернуть…

Выйдя на вымощенную плитами дорожку, я достаю из кармана сложенную змейкой белую трость, глажу ее, помогаю растянуться. Умилостивляя, подношу ее к лужам, как к блюдцам с лакомством, пою моего змееныша небесным молоком, пою гимны, как богам Эллады Дионисию и Деметре. Потому что моя трость — мой оракул. Она мой единственный друг, мое домашнее животное, моя мудрость, мой путь.

Это все россказни — то, что змей споил человека. Наоборот — это я, хитроумный, спаиваю своего змея весенней свежестью. Я тыкаю его черной мордочкой в лужи, словно выкалываю лужам, в которых отражается небо, глаза.

Однажды я спросил у С., какие у нее глаза. То, что я не мог увидеть, я спрашивал, и даже у проституток я спрашиваю цвет волос, глаз и кожи.

— Голубые, — отвечала она.

— А волосы?

— Волосы светлые, как и кожа. — И, подумав, добавила, хотя я и не спрашивал: — А еще длинные и волнистые.

Но я не обиделся. Я готов был слушать ее вечно. От сладкого, как у сирены, волнистого голоса прекраснокудрой С. мой змей в кармашке брюк распрямился столь стремительно и неожиданно, что оставалось лишь радоваться тому, что мое тело неотрывно, крепко привязано к указующей в небо мачте.

 

11

Обычно я проделываю этот путь пешком. Иду по вымощенным плитами дорожкам до самой работы, словно играю в классики или в шахматы. Всего тысяча шестьсот сорок три плиты — гигантская игра в Кортасара-Каспарова-Таля. Иногда во время длинного пути на работу я разыгрываю в голове, вслепую, какую-нибудь интересную комбинацию, например пешечный эндшпиль.

Я, как пешка, упрямо движусь вперед и вперед. Каждую плиту я помечаю своей белой тростью как мелком-тальком. Я высчитал их количество уже давно, и теперь стараюсь ступать в самую середину, чтобы не поскользнуться и не сорваться с них, как с дрейфующих между талыми водами льдин. Мои ноги напряжены. Вначале под ногами, — кажется, я уже говорил, — скользкая земля тропинки. А в конце, как и положено, будет мягкая подушка неба. В середине тяжелый труд. Это неизбежно.

Я прихожу на работу всегда вовремя, мне опаздывать нельзя. Я открываю дверь за холодную, леденящую душу ручку, аккуратно снимаю пальто и вешаю его на плечики в шкафчик. Все делаю на ощупь в полной темноте, хотя на работе горят яркие лампы дневного света. Для меня ритуал сбрасывания покрова одежд, кажущийся со стороны обычным действом, преисполнен глубокого смысла. Это для других я просто вешаю пальто. Сам же я считаю, что вешаю свою тень, свое второе “я”, свое альтер эго в дубовый гроб. Теперь я готовлюсь проделать свой особый путь до конца.

Я поднимаюсь по лестнице вверх, в чердачную комнату двухэтажного здания из силикатного кирпича, и сажусь за кирпич-синтезатор возле трубы. Синтезатор “Арго” имитирует оргбан. А труба имитирует трубу, хотя с таким же успехом трубу мог бы имитировать тот же синтезатор.

Но дело в том, что это не обычная музыкальная, а обыденная вытяжная труба. И моя работа тоже необычная, хотя и обыденная. Изо дня в день я играю мессы Баха в ритуальном зале крематория.

 

12

Бах — по условному сигналу — я кладу твердые пальцы на клавиши. Пальцы, давно досконально изучившие путь от дома до неба и даже привыкшие к этой плоской лестнице, ведущей все выше и выше по гаммам от до до си, скользят ювелирно. Еще бы: шаг вправо, шаг влево — и ты сорвешься.

Я не срываюсь, а поднимаюсь все выше и выше, сопровождая душу усопшего. Я провожаю ее в царство мертвых. По моей щеке катятся слезы, хотя никто их не видит. Это на меня так действует музыка.

Двери печи открываются, и гроб с покойным уезжает в огненное пламя. Чтобы его душа по дымоходу вместе с клубами черного дыма ворвалась в Аид.

Если зима — на вытяжной трубе появляются капли. Труба жалобно гудит. Жаль, что это труба — не трубка настоящего органа. Жаль, что С. не слышит, как я долго тяну ноту си.

Ты спросишь, зачем я изо дня в день поднимаюсь в царство мертвых, хотя не решаюсь подняться этажом выше, в квартиру С. Когда-нибудь я расскажу тебе об этом. Когда-нибудь — это когда я раскрепощусь и размякну. Сейчас же мне не до сантиментов. Сейчас я поднимаюсь в иной мир по огненным ступеням, сопровождая душу одного героя.

Не так часто приходится сопровождать души героев в Аид. В Аиде тесно, шумно, душно, темно. Мы с героем напряженно молчим, поднимаясь над городом-портом. Я подсказываю ему, советую не упускать ни единого мгновения царства света, в то время как родственникам выдают урну с прахом и они еще не успели развеять его по ветру над заливом или схоронить в склепе.

Мой путь непрост. Здесь, в полной темноте, не действуют обычные законы ориентирования. Нет верха и низа, права и лева. Здесь все, как у слепых, по наитию. Урна похожа на греческий сосуд-кратер — с широким горлом. Или на трубу великого трубача и трубочиста Диззи Гиллеспи. Черного как смоль, только алые губы сливаются в великом экстазе с медным солнечным отливом. И светятся, как и труба, глаза.

 

13

Когда-нибудь в другой раз — это, возможно, после работы в крематории. Ведь после крематория я иду в таверну “В пещере у Полифема” поиграть в собственное удовольствие. Расслабиться и раскрепоститься на полную Ка. Не такое уж это легкое дело — сопровождать души усопших в Аид.

Кабак находится через городскую лесопросеку от крематория. Эта лесопросека мне ужасно не нравится. Проходя через нее, не знаешь, удастся ли тебе выбраться живым и остаться неоскверненным… Ну скажите: разве хорошее дело назвали бы сквером?

К тому же здесь еще меньше ориентиров, чем в царстве теней. Здесь, как в свободном плавании, без руля и ветрил ориентируешься исключительно по зеленым водорослям и волнам листьев. Поздно вечером бывает не у кого спросить дорогу. Птицы поют слишком громко, так и норовя отобрать хлеб музыканта в прямом и переносном смыслах. Стоит зазеваться, и они с пронзительным воплем таскают еду прямо из рук, одновременно побивая лицо и грудь железными прутьями своих перьев, словно медные птицы черного бога войны Стимфалиды. Того и гляди, выбьют из-за пазухи душу вместе с кошельком. Но самые мерзкие существа, скажу я вам, — это чайки, что так и норовят угодить своим криком тебе прямо в глаз. Если аисты приносят души младенцев, то чайки их забирают. Спросите у мам, гуляющих со своими крохами.

 

14

Хотя что с меня взять? В крематории мне кидают такие крохи, что едва хватает заплатить за квартиру. Я не жалуюсь, потому что администрация уже не раз грозилась заменить меня музыкальным центром. Представляете, я и бездушный музыкальный центр на одной доске. А еще потому, что деньги для меня не главное, главное — работа. Пенсии по инвалидности мне вполне хватает на завтраки — чай или кофе с булкой. Ужинаю я в кабаке. Хорошо не быть одному и чувствовать себя хоть кому-то нужным. Пусть даже умершим.

В кабаке “У Полифема” я играю для современных героев, для местной братвы, — то есть уже не для покойников, а для полупокойников, полумертвецов, как и я. Полифем — это кликуха местного вора в законе. Играю не на органе “Арго”, а на аккордеоне “Восход”. Играю не за $, а исключительно за жрачку. Нажраться и забыться — вот мой девиз. Знаете ли, слепому нелегко готовить себе на ночь глядя ужин.

Да, первым делом добравшись до таверны, я пытаюсь расслабиться. После похода в царство теней мне просто необходимо расслабиться. Я сажусь за барную стойку, и по открытой длинной кредитной линии этой стойки бармен отправляет мне стакан разбавленного “Моли” или дегтевого ирландского “Стаута”.

Граненое чудо летит по скользкой поверхности, и я по звуку крепко хватаю его всей пятерней. Упс — такой у нас барменский фокус. Ведь у каждого бармена должны быть свои выкрутасы. Есть они и у бармена по кличке Гера Йес.

 

15

Это только кажется, что на ощупь жить тяжело. Не такая уж жизнь и неприятная штука, если прощупать ее со всех граней.

Правда, иногда я промахиваюсь и “Моли” выплескивается не на мою губу, а на мою блузу. В случае такой неудачи зрители всегда могут подумать, что наш номер шуточно-клоунский.

Вообще, вся таверна “У Полифема” со здоровыми охранниками на входе, что ощупывают всех пришедших, словно баранов, напоминает мне престранную пещеру-капище разбойника-гиганта. Скалистые неотесанные стены, не по людскому размеру большие дубовые стулья и столы. Большие корзины с сырами и конфетами. Большие блюда из баранины и овощей, рассчитанные, кажется, на великанов. Огромные чаши и кружки под тут и там каплющие вино и пиво. В центре — стол-рулетка с каменной столешницей: кого, спрашивается, сегодня сожрут с потрохами, кого принесут в заклание на этом жертвенном жернове. Одинокий глаз видеонаблюдения внимательно следит за вертепом смертельно опасной игры.

Рядом с рулеткой находится скамья, на которой мне танцевать танго. Ловля и пожирание летающих стаканов — не единственный мой смертельный трюк. Главное, зачем я здесь нужен, — это танцевать танго. Но танцевать танго с партнершей-аккордеоншей я могу лишь захмелев. Пальцы мои раскрепощаются и начинают двигаться легко и непринужденно. Я ими выделываю лихие пируэты и па. Резко меняю направление, одновременно удерживая за талию страстную даму А.

 

16

Танго — музыка портового люда. Танец моряков — искателей удачи и легкой наживы и проституток (тоже искательниц быстрой наживы). Одиссеев, вернувшихся наконец в свои порты, и верных Пенелоп, готовых последовать за ними хоть на край света. Музыка борьбы, нежности, любви и победы. Мои пальцы раскрепощаются, движутся по клавишам, затем резко разворачиваются. На мои глаза низко опущена шляпа ночи с широкими полями. Я ничего не вижу, я только чувствую страсть и ритм.

Играю я в основном мистера Астора Пьяццоллу, “танго нуэво”, или старенькое аргентинское танго а-ля Росито Кирога. Реже в моем репертуаре танго афинское или “Нью мюзет”. Сижу на скамье в середине залы и шпарю по клавишам. Клавиши — как весла галеры. Я развожу и свожу руки, растягиваю и сжимаю мехи, гребу словно раб, усердно налегая на эти весла. Яростно бью их лопастями о так надоевшую черную морскую бездну, даже не бью, а в изнеможении хлещу ее по щекам.

Аккордеон — А — тот же перевернутый орган, только вместо трубок костей в нем мехи. В аккордеоне — В — ступени как надо, сверху вниз. Суть аккордеона — С — мое вдохновение и моя муза. Другая сторона — Д — у аккордеона, как у пишущей машинки — с кнопками. Играя те же гаммы — Г, — я одновременно веду свой рассказ, потому что хочу рассказать вам о жизни в любимом городе. Потому что аккордеон с каплями-блестками — альфа, бета, сигма, дельта и омега моей жизни. Мое золотое светящееся руно. Мои йота и эта.

А почему, собственно, мне не рассказать о нас с С. прямо сейчас? Не побаловать себя сопливыми воспоминаниями в честь собственного праздника? Не заказать любимую мелодию не в угоду публике, а в угоду себе? Послушайте же внимательно мою историю.

Когда-то, в те времена, когда еще была жива легендарная страна СССР и слепцам вроде меня не приходилось побираться, я был счастлив с С.

Помню, после покупки пальто мы с С. пошли искупаться на безлюдный пляж. Стояла середина осени, и чайки летали над пеной морской, словно частицы этой пены. И тут случилось солнечное затмение. Неожиданно в бассейне Посейдона погас свет, словно вода угодила в проводку электрочайника.

— В глазах у меня словно заискрило и закоротило и потом стало вдруг так темно, — сказала мне С., прижимаясь всем телом. Она точно явилась ко мне из искрящейся пены морской. Я поймал ее, бьющуюся в страхе, дрожащую от холода. Поймал, как летучую рыбу. В тот миг я чувствовал себя мифическим героем, олимпийцем. Я знал, как спасти ее, как вывести ее из темноты.

 

17

Чем больше я играю и хмелею, тем больше мне грезятся странные видения. Вот я опять растягиваю-раздуваю мехи своего аккордеона. Но не справляюсь, и те, словно развязавшись, выпускают резкий звук противных ветров. Будто не я, а мной играют, вероломно играют боги. Играют без нот, на ощупь, используя коварный восточный Эвр, северный ледяной Борей и южный иссушающий ветер Нот.

Все, — кажется, я переутомился. Пора и мне чего-нибудь перекусить, тем более что эти вырвавшиеся на свободу неприятные ветры снова тянут меня к барной стойке. Прибитый, я слышу, как умница и трудяга бармен Гера Йес искусно подкидывает стаканы. “Кручу, верчу, обмануть хочу”. Женщины, как наивные коровы, смотрят на него, открыв рты и распахнув телячьи глаза.

Это я дал когда-то Гере кличку Йес (Yes). За то, что он всегда соглашается с клиентом, при этом держа фигу в кармане, а другой рукой наперстками разбавляет вино водой. С уроков иностранного я вынес только это слово, с этой значимой звонкой для меня S на конце. И Y в начале.

Впрочем, пьяные бритые братки тоже не замечают подвоха. Все их внимание сосредоточено на телках. Телок и коров они пожирают глазами, с вожделением лапают глазами за ляхи. Лучше бы эти лестригоны взялись за храмовых профессионалок и жриц любви, за залетных моряков, в конце концов, а священных коров-домохозяек оставили в покое. Половина из этих кабанов в кабаке и так уже превратилась в настоящих свиней.

 

18

Другое дело, что проституток голыми руками не возьмешь. У проституток очень странные имена: Цирцея, Медея, Эя, Калипсо. Они специально берут себе такие странные имена, чтобы скрыть настоящие и чтобы выглядеть привлекательно-загадочными. Мне, как слепому музыканту, хорошо известно, что значит магия имени.

В перерывах между игрой на аккордеоне я оказываю небольшие услуги жрицам любви. Проститутки порой просят меня сделать массаж. Массаж нам преподавали факультативно в интернате. Мои сильные старательные пальцы легко справляются с податливыми телами, массируя спину, шею, ступни и бедра…

Зная, что я слепой, проститутки обнажаются с легкостью, без стыда. Они и не догадываются, что мы, слепцы, не скопцы и видим прикосновениями. Жаль, что мои музыкальные пальцы не могут возбудить их. Их уже вообще ничто не может возбудить. Ничто или Никто, потому что я для них как бы и не мужчина. Впрочем, голые тела жриц любви меня тоже мало волнуют. И даже тело чаровницы Цирцеи, чья кожа нежна, как лепестки лотоса, чье дыхание свежо, как аромат мятного ликера, чьи волосы умащены розовым маслом из Лекифы. Но разве все это волшебство сравнится с теми прикосновениями С. в темноте бассейна и кинозала!

А здесь, во внутренней комнате, нам можно только посплетничать и поговорить по душам. Вот сегодня Медея, распустив свои медные волосы, рассказала мне о порезанном в подворотне братце. Убитом, по мнению следствия, за сущую безделицу — за ремень и ботинки. Но как молвит молва, сутенеры порезали его за то, что посмел заступиться за честь сестры. Потребовал у сутенера жениться или отпустить свою соблазненную сестру.

— Послушай, — осеняет меня, — кажется, я знал твоего брата. Вы ведь сегодня сжигали его труп?

— Откуда ты знаешь? — удивляется Медея.

— Да так, — пожимаю я плечами, — молва.

Думаю, для нее лучше оставаться в неведении о мужских странствиях и приключениях.

 

19

Хотя однажды, разнежившись, я рассказал Цирцее, зачем хожу в царство теней:

1 — чтобы однажды, когда придет время, не побояться подняться на этаж выше в светлую квартиру С.;

2 — чтобы узнать у тени Тиресия, когда настанет этот благоприятный день;

3 — чтобы понять, какие трудности меня могут ждать, когда я поднимусь все-таки к С., и как с этими трудностями справляться.

Сам не знаю, зачем я ей это все рассказал. Накирялся, наверное. Такая вот лирика-кирика, на которую Цирцея со знанием дел любовных заявила, что мои мечты наивны и самонадеянны и поэтому мне не избежать крушения.

Но я выбираюсь сегодня из пещеры передряг живым и целехоньким и с облегчением вдыхаю свежий воздух. Я сажусь на холодную скамью на остановке и начинаю слушать, как пронизывающий свирепый северный Борей пробирает меня насквозь. Асфальт шатается под ногами, словно блуждающий остров Эола. А возможно, я так сильно напился.

Помните — если вас уже ничего не волнует, если вы в полной апатии и отключке, сидите и слушайте, пока ритм дороги не накатит на вас. Сидите и слушайте, как сидел и слушал я, ожидая мой гидроэлектротранспорт. В честь собственного юбилея в то раннее утро я решил сделать себе подарок и прокатиться на гидроэлектротранспорте. Мне казалось, что он обязательно должен приехать — мой гидроэлектротранспорт.

Люди говорят, что это троллейбус. Нет, никакой это не троллейбус, а самый настоящий гидроэлектротранспорт. Я чувствую: гидроэлектротранспорт — корабль с рогатой головой, может, змеиной, а может, драконьей с мачтами-бивнями, он движется шипя и раскачиваясь.

Вот он подплывает, сжимаясь гармошкой. Я подхожу к его изголовью и кладу в зубы турникета медный пятак. Я плачу, словно собираюсь вместе с гидроэлектротранспортом перебраться через Стикс. Но на самом деле проезжаю за пятак “Пятак”, где я по выходным кручу на шарманке ручку, пытаясь вытянуть счастливый билетик, или жарю на аккордеоне. Троллейбус трогается, растягивая гармошку. Послушайте же мою историю.

20

Вот она! — диктор безучастным голосом прорицателя объявляет об очередной остановке, как остановке сердца.

Я еду по темному городу. Прижавшись щекой к холодному стеклу, я вспоминаю, как мы с С. в полумраке ее комнаты, при зажженных свечах играли на фортепиано в четыре руки песенки Стива Вандера “Ай джаст кол ту сэй…”.

А потом пили чай с вареньем из винных ягод. Тогда-то, вновь поймав, как в кинотеатре, ее руку, липкую от пота и инжира, я признался ей в любви.

Честно говоря, мне было не до жира ответного чувства. Я просто не мог больше выносить в одиночку переполняющую меня любовь. А с ней было так трепетно и душевно. С ней, мне казалось, я должен поделиться и радостью, и болью.

Но тут С. дала мне жесткий отпор. Она сказала, что у меня нет никаких шансов на взаимность, что я никто в ее глазах. Что она встречалась со мной из чувства долга и немного — из любопытства. И еще — что их обязали помогать инвалидам в “обществе взаимопомощи”. Что у нас ничего не может получиться, потому что я слепой, а значит, никчемный. Что я сам иждивенец и обуза, а значит, с моей стороны безответственно даже думать о создании семьи. А она может, она выйдет когда-нибудь замуж, но только по расчету и ради своих родителей и детей.

И в конце концов С. призналась, что любит другого. Того, кто давно погиб. Но она будет верна ему вечно, потому что только он знает к ней подход. И как это несправедливо, что он, молодой, красивый и здоровый, погиб, а я, инвалид, все еще жив.

Я до сих пор слышу ее яростный шепот, ее отповедь. Я помню, своими последними словами она словно принесла меня в жертву Аиду и своему погибшему возлюбленному, обратив лицо во мрак. По традиции жертвы подземным богам и мертвым приносили нагнув голову жертвенного животного к земле. Я стоял опустив голову, пока ледяной ком подкатывал к моему горлу.

 

21

И хотя моя остановка в пяти минутах от родного порога, мне надо проехать на моем гидроэлектротранспорте двадцать минут, сделав очередной большой круг. Это самые счастливые минуты, потому что они приближают дом. И я еду, прислонившись щекой к холодному стеклу, и слушаю, как шумом утра прорастает во мне жизнь.

В столь раннее время в гидроэлектротранспорте почти никого нет, и я не понимаю, какого хера кондуктор утробным голосом Харона объявляет остановки-острова. Я слышу, как прибоем о ступени хлюпают двери, запуская волны свежего морского воздуха, волны солнечных ванн. Я слышу странные голоса, словно гидроэлектротранспорт полон людей, а может, это меж собой разговаривают пассажиры, давно ехавшие в нем? Я все отчетливее слышу их шепот. Он такой интенсивности, словно в троллейбусе яблоку негде упасть, и оно, яблоко, давит мне на ухо.

— Зачем, зачем ты ходишь сюда из мира света, зачем тревожишь наши тени уже столько лет? Что ты хочешь узнать здесь, глупец? Чему научиться? Неужели искусству Гомера и Джойса воспевать истории? А может быть, песенному искусству самого Орфея?

— Нет.

— Может, ты хочешь встать рядом с великими — Г— героями: Гомером, Гераклом, Гильгамешем, увековечить себя наряду с ними?

— Нет. — Я отгоняю их голоса прочь. Слишком много лишних звуков. И ненужных упреков. Мне же необходимо услышать только одно, прорваться к голосу некоего Х. и спросить у него: как же, как же мне найти дорогу к сердцу С.?

22

Другие не осуждают, а просят меня, словно прорицателя Тересия, умоляют вывести их отсюда, показать дорогу назад, в царство света, чтобы вернуться хотя бы на один день.

— Расскажи, выведи нас, слепец, — просит Орфей. — Или хотя бы выведи наши истории на свет божий. Не дай им кануть навсегда.

Все, как один, просят меня вновь и вновь рассказывать об их подвигах, чтобы они не исчезли бесследно. Пролить свет истины на их деяния. И хотя мне жаль этих несчастных, я, размахивая тростью, как мечом или копьем, гоню их прочь. Кто, спрашивается, расскажет о подвиге обычного слепого?

— Запомни, — говорит Одиссей, — я плавал вместе с аргонавтами, правда, под чужим именем, и было это давно. Так давно, что я уже мало что помню, но мне тем не менее кажется, что я принимал и до сих пор принимаю участие во всех великих путешествиях, которые уже превратились в одну длинную дорогу. Я, как Сизиф, вновь и вновь мысленно проделываю один и тот же путь без конца.

И главное, скажи всем, что я не вернулся на Итаку. К моей жене и детям вернулся некто иной. Может быть, сам Гомер в своих мыслях и мечтах. Я же прежний навеки сгинул в своем пути, приобретя лишь сокровища дороги.

Боги слепы и невежественны. Во всем виноваты они. И еще, быть может, слепая судьба, что сговорилась со слепцами — оракулами и гомерами. Оракулы и гомеры заварили путешествие из тьмы прошлого в тьму будущего, пытаясь реализоваться за счет нас, героев. Пережить и обрести то, на что сами не способны, — дорогу к победе, мужество смотреть жизни и смерти в лицо. Вы сажаете нас к себе на плечи, как великан Орион, бредите нами, думаете о нас, развлекаясь на свой лад и манер, чтобы мы вывели вас к солнцу.

Но здесь, в царстве полной тьмы и твоей фантазии, тебе не удастся провернуть подобное. Я не дам тебе совершить твой хитрый ход конем. Я, ставший никем, пешкой в игре, выколю глаз твоего видения, как Циклопу. А без внутренних очей ясновидения тебе никогда не встретиться с Х. Я ставлю крест на твоих попытках за счет Х. найти дорогу к С.

От осаждающих меня теней и угроз можно спастись только бегством. Тем более, что кондуктор объявляет мою конечную остановку, и я выскакиваю, затаив дыхание, между расходящимися и сходящимися дверьми, словно меж Симплегадами, и тут же спотыкаюсь о пустоту, в эту же пустоту проваливаясь ногой. Видимо, подножка оказалась слишком высокой.

Но инстинкт есть инстинкт, и я, поняв по утонувшей в пустоте ноге, что проваливаюсь, начинаю судорожно размахивать руками — за что бы ухватиться — и, словно Эвфем, вот оно, чудесное спасение ниоткуда, — выхватываю из-за пазухи горсть земли и кидаю ее в пустоту. Вот так из ничего у меня под ногами вдруг вырастает земля, и я ступаю на эту твердь асфальта.

 

23

Примерно такие ощущения у нас, слепых, появляются, стоит столкнуться с неизвестностью. Но даже после того, как я выхожу из троллейбуса, меня качает. И мне какое-то время надо идти вдоль дороги и меж луж, ища специальный проход для слепых, магическую точку прорыва в пространстве. И я ступаю, ощупывая дорогу палочкой и ориентируясь по накатившим на уши звукам. А дорога широкая, как морской пролив, с блуждающими туда-сюда скалами Планк, с этими стремительно движущимися глыбами-машинами. И я, подойдя к самому парапету, к самой кромке моря, начинаю ждать тайного знака богов — сигнала зуммера для слепых нашего дома.

Только бы целехоньким вернуться домой, не сгинуть в очередной катастрофе, не угодить в страшное ДТП и Т. Д. и Т. П.

Чап-чап-чап — я подхожу к вставшему на мель сонному дому. Дому, что за давностью лет уже превратился в утес, который своей мачтой-антенной подпирает вершины неба. Воздух у дороги не бывает прозрачным ни днем, ни ночью, а тут еще тучи и клубы дыма теснятся, как свернутые паруса.

Я стараюсь пройти неслышно, чтобы не привлечь внимания бушующих от пойла хулиганов. Проскочить незаметно мимо этих всегда готовых унизить тебя детей Посейдона и Дионисия и мимо убивающей надписи на стене “С + Х = Л”.

ПИП — прижимаю пипку магнитного ключа. И опять этот резкий звук зуммера. И опять разъезжающиеся и сближающиеся скалы дверей лифта. Когда же все это закончится? Как же мне все это надоело!

Я поднимаюсь к пещере своего жилища по лестнице, держась за стену утеса, подальше от холодного пара. Имей я даже двадцать ног и рук, мне было бы очень тяжело проделывать этот путь. Я достаю длинный ключ, что болтается на лямке у шеи, как стрела на тетиве лука. Теперь мне нужно достигнуть стрелою цель, попасть из этого лука в маленькую дырочку-пещеру, что обращена лицом во мрак.

 

24

Спустя какое-то время я справляюсь и попадаю в яблочко. И это яблоко падает мне прямо на голову проваливающейся в пустоту дверью. А я ведь хотел только одного: быть с С. Жить тихой семейной жизнью в своей стране. Быть как все, но меня заворотило, затянуло в бесконечную воронку. И это озарение-молния — она разбивает мое сознание окончательно, раскалывает череп надвое. Я чувствую: еще немного — и я сойду с ума.

Без сил, не скинув сандалий, я падаю грудью на доску койки. Но даже лежащего меня качает из стороны в сторону. Кажется, моя кровать — мачта корабля-дома, рухнувшего в бездну вместе со мной.

Я лежу распластавшись, вглядываясь в экран. Я натянул на себя простыню, как плащ-невидимку, чтобы лишний раз спрятаться от гнева богов. Я и так уже слишком много потерял — ни семьи, ни родины, ни друзей. Один как перст в бушующей стихии. И какая разница — смотреть в упор или на расстоянии нескольких метров от потолка, если ты ничего не видишь? Я лишь вслушиваюсь в звуки наверху — там, где, кажется, уже встали и занимаются домашними делами. Я слышу, как, вовсю разбушевавшись, ходит этажом выше шестиголовое, четырнадцатиногое мещанское чудище С.: жена, ее муж, его теща, их двое детей и собака. Зверь, что пищит, как молодой щенок. Злобное чудище, сжирающее что ни попадя своими частыми зубами. Чудище, что норовит сожрать с потрохами и меня полною черной смерти пастью.

А с другой стороны, в недрах моей груди зашевелился, словно Харибда, другой страшный гад. Я чувствую, как через тонкий пролив горла начало подниматься нечто ужасное и неприятное. Мутная тина и черный песок рвутся наружу вместе с потоками шипящих, раскаленных на сковороде грудной клетки соленых вод. Я ощущал, как внутренности выворачивались, словно страшный зев зверя, а из моих глаз начал извергаться черный водоворот слез. Не обращайте внимания, такое случается со мной изредка. Еще немного, и от этих рыданий не останется ни слезинки. Только черные разводы у двух вершин утесов. А пока — SOS — взываю я о помощи С., сглатывая соленую влагу.

Ведь все рано или поздно заканчивается… Любая дорога, сколь бы длинной она ни была, имеет последний шаг.

Двадцать лет странствий, двадцать главок рассказа, двадцать часов рабочего дня, двадцать минут на троллейбусе, двадцать секунд озарения и катарсиса. Все едино, все лишь миг. Главное — вовремя схватиться за свой берег и держаться, держаться.

Держаться из последних сил. И я держусь как могу, чтобы не подняться этажом выше, в квартиру С., и не рассказать ей о том, что я видел ее экс-возлюбленного в царстве теней. Рассказать, чтобы только еще раз с ней поговорить. А может, и напомнить о данных любимому Х. обещаниях. Напомнить и разрушить тем самым ее нынешнюю семью. Держусь, ухватившись изо всех сил за кровать, как за мачту в клокочущих соленых водах, как за ветку смоковницы, представляя, что это протянутая рука С. или луч орионова солнца, дарующего на краю земли слепцам свет. Представляя себя Одиссеем, что до сих пор не вернулся на Итаку, а так и блуждает в своих бесконечных странствиях.

Одного только не могу себе простить: что я принял протянутую руку С., не подняв высоко с гордостью головы. Ведь жертву Олимпийским небесным богам приносят перерезая горло, подняв голову к небу.

Версия для печати