Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2007, 7

24 часа из жизни женщины

Путевые заметки о поэзии

Вера Павлова. Ручная кладь. М., Захаров, 2006, 317 стр.

Вера Павлова. По обе стороны поцелуя. СПб., “Пушкинский фонд”, 2004, 153 стр.

Вера Павлова. Совершеннолетие. М., ОГИ, 2001, 347 стр.1.

Не так подробно, Господи!

Вера Павлова.

При подъезде к какой-то станции я увидел в окне вагона чисто выбритую собаку. Бр-р-р. Чисто выбритая собака похожа на чисто выбритую подмышку. Неприятное зрелище. Впрочем, волосатая подмышка тоже не лучше. Плоть, одним словом. И так не так, и эдак не эдак. Что ни сделаешь — все хуже. А тут еще на соседней полке похмельный сосед философствует:

— Женщине, — говорит, — от природы дано такое, чего мужик и не придумает.

А сам почесывается спросонья да с похмелья. Как только в поезд сели, жена его, пьяненького, на верхнюю полку затолкала да еще и пинков надавала, чтоб не бузил. А он — ничего так. Не в обиде. Еще и нахваливает свою “половину”.

— И чего же ей такое дано особенное? — спрашиваю.

— Как чего? Тело! — А сам руками в воздухе чертит, будто женщину рисует со всеми ее характерными изгибами.

Вот такой попутчик попался со своим семейством — женой и сынком маленьким. На целые сутки. На целых двадцать четыре часа. Как раз в тему. Хотя в чем-то прав. Умнейшие мужи над иными вопросами всю жизнь голову ломают. И ничего не могут понять. А женщине ничего этого не надо. Ей от природы дано.

А тут и станция подоспела. Вышел покурить — сразу толпа женщин накинулась. Купи да купи. Водка, вареники, торты, мороженое, рыба вяленая и рыба жареная, яблочки моченые, огурчики соленые. Словом, все, что было в городке, пособирали и — к поезду.

— Бабуля, — спрашиваю, — а для души что-нибудь есть?

— Для души? — Задумалась. — А вот пива купите.

 

 

Для души у меня книги Веры Павловой. На все двадцать четыре часа.

И вдруг открыв, что можешь говорить,
сказать. И звуку слова удивиться.
О том, что никогда не повторится,
сказать. И никогда не повторить.

Это внезапное преодоление немоты, это открытие, конечно, и есть открытие поэта. Тем более, что в нем присутствует дальнее эхо голоса той, что “научила женщин говорить”, — как обещание следовать или по крайней мере учитывать традицию. И не просто традицию — традицию русской женской поэзии, русской женской судьбы. И уже одно это заставляет вчитываться. Да и попытка прямого сопоставления, попытка напрямую встроить себя в ряд знаковых для нашей поэзии имен — вот она, эта попытка:

Воздух ноздрями пряла,
плотно клубок наматывала,
строк полотно ткала

Ахматова.

Легкие утяжелив,
их силками расставила
птичий встречать прилив

Цветаева.

Ради соитья лексем
в ласке русалкой плавала
и уплывала совсем

Павлова.

Что ж, стихи растут и не из такого сора. И если уж “ради соитья лексем” нужно плавать русалкой в ласке, то почему бы и нет? Только этим Вера Павлова как бы очерчивает некий “Виев” круг, за который не то чтобы нельзя ступить, просто она за него не ступает. И в этом самом кругу она и пытается “не повториться”, что, согласитесь, непросто. Но, забегая вперед, скажу, что с этой-то задачей она почти справляется. Пока справляется. Что будет потом — неведомо. Всяко может быть. Какие ее годы?

Проще говоря, Вера Павлова сотворила свою конституцию, свой основной закон, по которому только и можно судить о ее поэзии. Если его не учитывать — ничего не поймешь. Или поймешь неправильно. Вера Павлова живет и пишет по закону плоти. Для нее вопрос: “Дано мне тело. Что мне делать с ним?” — не стоит. Плоть — источник, извините за высокопарность, вдохновения, источник строк и строф. Для кого-то таким источником является социум, все происходящее вокруг, для кого-то — история, для кого-то — Бог. Для Веры Павловой — плоть. Именно за такую поэзию она и ответственна. Больше — ни за какую другую:

…поскольку отвечаем головой
за песенку, что выдохнуло тело…

Если судить о поэзии Павловой только по отдельным звонким фразам, которые у многих на слуху, может сложиться впечатление, что она, как и многие ее ровесники-стихотворцы, пытается заигрывать с современным обществом, падким на остренькое и “кислотненькое”. С обществом потребления, где уже и птицы почти не поют, а только жрут и гадят на головы прохожих. С обществом потребления, способным, что естественно, только потреблять. Оно и будет потреблять до тех пор, пока его в один прекрасный день не разорвет, как известного персонажа братьев Стругацких. Велико желание многих время от времени подбрасывать ему кость — чтобы хотя бы заметили, не посчитали начисто отсутствующим в современном мире. При поверхностном взгляде на стихи Павловой такое подозрение возникает. И у меня возникло поначалу. “Так юное влагалище, рыдая, / под мужеской рукой пощады просит / и жаждет, чтобы не было пощады”. Или, например, такой набор примет:

Трахаться через порог — к долгой разлуке.
Трахаться, сидя на углу, — не выйти замуж.
Трахаться, при этом насвистывая, — денег не будет.
Трахаться до ломоты в пояснице — к перемене погоды.

Словом, “Верка — сексуальная контрреволюционерка”. Хотя какая она контрреволюционерка, Господи? Для этого нужна хоть какая-нибудь завалящая революция. А у нас никакой революции, в общем, не наблюдается. Один только разврат. Хотя разврат и революция — это почти одно и то же.

Нет, здесь другое. Здесь целая религия. Триединство тела. Тело-отец, тело-сын (или дочь), тело — дух святой. Конечно, возникают и сомнения, как же, ведь существуют и другие догмы. Но она как бы огрызается, отругивается, заслоняется от них:

Если дух действительно плоти сильней,
как же ему не совестно мучить слабых?

А в минуту слабости — некий недолгий, но не оставляющий сомнения в своей недолгости компромисс:

Тело да прилепится к душе,
а она его да убоится.

Это уже почти молитва2. Тело важней, сильней даже в минуту слабости. Не убоится оно души. Потому что все сомнения, все разочарования, все поиски — все равно через тело. Как и доказательства. Даже в самые больные мгновения:

Боль, ты
единственное доказательство
того, что у меня есть тело.

Или так:

О медсестричка, не буди меня —
зачем моей душе
такое тело?

Или уж совсем интересное, хотя и выдержанное в общем русле ее закона, утверждение:

Язык — это часть тела.
Сколько бы я ни хотела
язык отделить от тела,
язык — это часть тела.
И разделит участь тела.

Страшноватый, честно говоря, материализм. Хотя в строфе и присутствует некое двойное, точно не проявленное значение. Можно гадать, о каком языке речь — о болтающемся во рту отростке или о языке как основе культуры, о языке, на котором и пишет Вера Павлова. В первом случае все ясно: помрет вместе с телом. Но лично я не вижу тут никакого открытия и не верю, что Вера именно этот язык имела в виду. Скорее, второе. Этакий женский или даже почти детский философский эгоизм, из которого следует, что вместе с нами умрет все вокруг. В том числе и язык. Но и эта мысль вполне естественно вытекает из всей павловской философско-поэтической концепции.

Итак, повторюсь: Вера Павлова вывела свой поэтический закон. Что неудивительно. Человек талантливый талантлив во всем. Я бы ее избрал в Государственную думу.

 

Нет, логику женщин не понять. А тот мужчина, который думает, что понимает женщин, может считать себя умершим. Вечная память!

Павлова дает к этой логике некий ключик:

Спрашиваю: ты не голоден?
А на самом деле: ты меня любишь?

...................................

Спрашиваю: о чем ты думаешь?
А на самом деле: ты меня любишь?

Ну и так далее.

Спрашиваю проводницу:

— Милая, а почему в вагоне даже коврика нет?

— Коврика нет, — отвечает, — потому что нет пылесоса. Нечем коврик чистить. Вы же не будете всю дорогу пылью дышать!

— Нежелательно, — соглашаюсь я. — А почему нет пылесоса?

— А зачем нам пылесос, если нет коврика?

И смотрит на меня как на идиота. И не любит.

 

Итак, Вера Павлова сотворяет или открывает мир через любовь во всех ее проявлениях. Где на первом месте, как это следует из многих стихов, все-таки плоть, тело.

Да, только тело.
Но так подробно,
так дробно,
так упорно,
бесспорно, в упор
каждую пору
под микроскопом…

Открытие мира через собственную плоть, оказывается, занятие преувлекательное. Хотя и опасное. Лет десять назад была у меня в семинаре вполне талантливая девушка из одного приволжского города. Единственный в тот момент бросавшийся в глаза недостаток — девушка писала исключительно о внутренних своих переживаниях, о голосах и отголосках собственного тела. Внешнего мира для нее будто и не существовало. Даже в сравнениях. Я ей тогда образно объяснил, что, если так пойдет дальше, она начнет поедать собственные внутренности. И что вы думаете? Через несколько лет я случайно оказался в московском Доме журналиста на вечере какого-то журнала. Среди прочих свои стихи читала и моя бывшая семинаристка. Она вышла на сцену и прочла отрывки из поэмы о двенадцатиперстной кишке.

Правда, между той девушкой и Верой Павловой есть одно существенное отличие. У меня сложилось впечатление, что дитя волжских просторов по каким-то причинам себя не любит. А Павлова себя любит. Это ее и спасает.

Я красавица.
Нет такого зеркала,
нет такого мужчины,
которые усомнились бы в этом.
Чего же вам еще?
Я украшаю вашу жизнь.

Вера Павлова себе нравится, себя любит. Или, скажем так, любит свою оболочку. Что тоже очень важно.

У меня сногсшибательные ноги
и головокружительная шея,
и легкое, удобное в носке,
не сковывающее движенья
тело, и ветреные кудри.

Местоимение “я” в ее исполнении — и субъект и объект одновременно. То есть, с одной стороны, она создает почти абсолютно замкнутый мир, а с другой — находит в этом мире массу интересного. Впрочем, она сама замечательно сформулировала, что такое эгоизм (в ее, конечно, понимании):

Эгоизм —
попытка превратить
местоимение Я
в неологизм.

И ведь превращает.

 

— А одеяло хотя бы дадите?

— Одеяла не дам, не положено. Потому что тепло.

— Как же тепло, если холодно?

— Вам, может, и холодно. А вообще — тепло.

Повернулась и ушла, обиженная. Правда, через минуту заглядывает в купе и протягивает одеяло. Жалостливая. С мужиками спорить умная женщина не станет. Потому что бесполезно. Мужик — он дурак от рождения. Настоящая женщина это понимает, а потому в споры и в поучения не лезет.

Учить мужика — что об стенку горох.
Бросать мужика — что об стенку мяч.
Мужик — он есть. И, как правило, плох.
А мне, хорошей, — любить, хоть плачь,
да мягко стелить для вчерашних утех,
да всхлипывать: “Ты у меня лучше всех!”

Вот и соседка по купе смотрит на своего опять захрапевшего мужа с нежностью да с жалостью. Он, конечно, дурак, как и все мужики, пьяница и прочее. А что делать? Свой ведь. Вот только и остается, что повторять следом за Павловой: “Ты у меня лучше всех!”

Итак, одеяло есть. Теперь будет проще осознавать его роль в постижении мироздания. В тепле это как-то лучше удается.

я не могу согреть площадь
больше площади одеяла
я не могу сделаться проще
чем в плоскости одеяла
я не могу сделать больше
чем тебе поправлять одеяло
я не могу сделать больше
я понимаю что этого мало

Никуда не денешься: взгляд Павловой — взгляд из-под одеяла или — под одеяло. На этом во многом строится мировоззрение. А то вдруг, совершая подлинную революцию, отбрасывает это самое одеяло, чтобы все вдруг узнали то, что… уже знали. В ее мире и бунт свой, другой, и революция такая же. И от памятника, по-пушкински, по-державински, не удержалась. Но — по-своему, конечно:

И долго буду тем любезна,
что на краю гудящей бездны
я подтыкала одеяла
и милость к спящим призывала.

И это не игра, не поза — такой памятник естественным образом вырастает из ее же стихов.

Поэтесса живет как бы вне социума, вне мира. Внешний мир в стихи проникает редко, а если и проникает, то какими-то странными ассоциациями или явлениями, которые для современного русского человека и явлениями-то никакими не являются. То вдруг всплывает футбольный матч между “Спартаком” и киевским “Динамо” со своеобразными комментариями. Казалось бы, где поэт Павлова и где — футбол? Не должны вроде бы пересекаться. То (да еще и под заголовком “Подражание Ахматовой”) врывается в стихи такое лирическое откровение, как: “И слово „хуй” на стенке лифта / перечитала восемь раз”. Ну, у кого из жителей Москвы на подобных надписях на лифтах, на заборах ли, на стенах остановится взор? Да ни у кого. Никакое это не явление бытия. Это быт, и вовсе неприметный. А то вдруг возникает неожиданный страх:

Около окон с неясною целью
ездит машина, по-русски — “маруся”.
Я насмотрелась предвыборных теле-
клипов, я спать без одежды боюсь, я
слушаю, слушаю шум ее, еле
прикасаясь затылком к подушке…
Выковырять меня из постели
проще, чем устрицу из ракушки.

Страх этот, конечно, вызван не пресловутой “марусей”, которые, к слову говоря, уже давным-давно никуда не ездят. Да и предвыборные телеклипы никому ничем не грозят — шоу, и только. Здесь другое: любое проявление внешнего мира, даже безобидное, грозит разрушить постельный мир, “выковырять” из постели. А это уже для Павловой действительно будет трагедией. При этом Вера (как кажется) иногда вдруг не то чтобы просыпается, просто подальше высовывается из-под одеяла. И тогда возникает точное, горькое:

Писали родину с заглавной,
писали Бога со строчной,
ведомы Ольгой Николавной
с Ириной Александровной.
Вотще мы родине молились
и втуне получали пять.
Все правила переменились.
Бог знает, как теперь писать.

Любому человеку, хорошо знакомому с русской поэзией, сразу же бросится в глаза отсутствие трагедии, отсутствие судьбы. Той самой высокой трагедии и высокой судьбы, без которых большой русской поэзии никогда не существовало. Но, заметив это, я тут же себя одергиваю и задумываюсь: а может, быть женщиной — уже судьба, уже трагедия? Нам, мужикам, все равно этого до конца не понять. У нас все борьба какая-то — все равно с кем и зачем. У нас проблемы мироустройства, мироздания, политика и прочая ерунда.

Творить? Ну что ты! — Створаживать
подкисшее житие,
житуху облагораживать,
чтоб легче было ее
любить. И любить ее, жирную,
как желтый пасхальный творог…
А ты мне про тайны надмирные,
а ты мне — восстань, пророк!..

Женщина — вещь в себе. Женщина — начало и венец истории внутри себя. Женщина этот мир держит. Ванька чуть что — за ружье и в революцию. А Манька уже в дверях стоит: не пущу, у тебя жена, дети. Поэтому у женщины и борьба другая — удержать. Или, на худой конец, сбежать к другому. И того, другого, удерживать. И с тем, другим, бороться. Своими средствами. Битва длиною в жизнь. Обреченная на поражение. “Битва стара. Поражение впереди”. Вера Павлова — мудрая женщина. Она не борется с женской природой. Она ей следует. Смею, однако, предположить, что в эту борьбу иногда вклинивается сомнение:

Нет, каково: до тридцати двух лет
считать любовь единственным событьем,
предназначение считать соитьем
и думать, что иного смысла нет?!

И тем не менее: закон есть закон. “Закон всемирен. Свято ложе”.

 

Нет занятия более унылого, чем езда в поезде. Одно из немногих теперь развлечений — таможенные и пограничные досмотры. И вот заявляется таможенник. С собакой. Смотрит на мой ноутбук, потом на меня и подозрительно так вопрошает: “Что пишем?” А что я ему скажу? Что пишу о стихах Веры Павловой? Могут и с поезда ссадить.

— Пишу, — говорю, — историю украинской таможни.

Таможенник, конечно, стоит дурак дураком и не знает, верить или нет. А тут соседский сынок взял да и сунул пограничной собаке колбасы. Собака съела. И нюх, наверно, из-за этого потеряла. Стоит себе, хвостом виляет и ничего не вынюхивает. Таможенник давай ругаться да будить мужика на верхней полке. А тот спросонья (да, как уже было сказано, с похмелья) ничего не понимает. А потом возьми и брякни:

— Собака взяток не берет, так пусть хоть колбасы поест.

Что тут началось! С поезда, говорит таможенник, ссажу. А как его ссадишь? У него ни наркотиков, ни оружия. Только колбасы чуток да водка на донышке. В общем, кое-как пронесло. А в соседнем купе какой-то старушке все узлы переворошили. Так она им на весь коридор кричала: “Бога вы не боитесь!” А потом еще так: “Бога вы забыли!” В общем, весело.

Бог не умер, Он болеет,
Он серьезно нездоров.
Аллергически алеет
небо в струпьях облаков.
Что же я могу? Немного.


Даже больше — ничего.
Свечку за здоровье Бога.
Рюмку водки за Него.

У Веры Павловой отношения с Богом тоже несколько странные. При этом хочу оговориться: то, что я пишу, — сугубо мои ощущения. С ними вполне может не согласиться автор. Да и вообще ощущения мои могут быть чрезмерно субъективными и даже ложными. С этим я согласен заранее. Так вот: мне показалось, что с Богом — тоже какая-то нежно-ласковая борьба. С одной стороны — четкий православный канон. С другой… Вере, наверно, Бог представляется все-таки мужчиной. И свое отношение к мужчинам она нет-нет да и переносит на Него. “Свечку за здоровье Бога. / Рюмку водки за Него”. Могла бы — подоткнула одеяло у Его воображаемой постели. То есть — любит, конечно. Хотя с духом, как мы помним, все-таки борется. Я хочу привести, на мой взгляд, совершенно замечательное стихотворение, способное проиллюстрировать все мои домыслы.

Стансы постом

1

Завербована вербой
в соучастницы чуда,
потихоньку от неба
поцелую Иуду.


2

Скоро, добрые люди,
мы заплатим за праздник
соучастия в чуде
соучастием в казни.


3

Йог, юродивый, дервиш,
всем творящим товарищ,
с Богом в веришь не веришь
не играй — проиграешь.

Каждое четверостишие само по себе превосходно. Хотя между собой они логически связаны плохо. Если вообще как-то связаны. Но мы ведь помним, что речь идет о логике своеобразной, на обычную Павлова особо и не претендует. Мне здесь интересно другое — “поцелую Иуду”. Никуда ведь не денешься от известного понятия, выражаемого словосочетанием “поцелуй Иуды”. Поцелуй, который, по сути, и составил главную основу предательства. Вполне допускаю, что Иуда был симпатичным малым. И в него можно было влюбиться. Что же получается? За любовь и предать можно? Поцеловать предателя — предательство? Или отпущение греха? “Сегодня любить и предать — одно и то же”.

В общем, круг замыкается довольно своеобразно, хотя и закономерно. Триединство плоти рождает некое особое право — право женщины. Женщина неподсудна, нет на нее никакого суда, никакого общего закона. Есть закон, выведенный для самой себя Верой Павловой. Мы в данном случае — вне закона. И еще неизвестно, кто прав.

Вере Павловой можно быть благодарным хотя бы за то, что дикой эпохе культа тела (скорее, живота) она противопоставила культ женского тела. Эпохе маловразумительной этики (или антиэтики) — этику сосуществования с самой собой и в самой себе. По нашим временам — достижение немалое. Поскольку других-то нет.

В поезде, конечно, как всегда, — бессонница. Все спят — я гуляю. Из тамбура в тамбур. А закрою глаза — все мне видится та странная выбритая собака. С чего бы это? Бр-р-р!

Ефим Бершин.

 

1 За книги 2006 года “Ручная кладь” и “Письма в соседнюю комнату. Тысяча и одно объяснение в любви” (“АСТ”; “АСТ Москва”) Вере Павловой в прошлом году была присуждена поэтическая премия “Anthologia”. (Примеч. ред.)

2 Ср.: “Так каждый из вас да любит свою жену, как самого себя; а жена да боится своего мужа” (Еф. 5: 33); ср. также: Быт. 2: 24. (Примеч. ред.)

Версия для печати