Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2007, 7

Дух тяжести и стихия огня

Макс Фриш. Тяжелые люди, или J’adore ce qui me brule. Перевод с немецкого

Сергея Ромашко. М., “Текст”, 2007, 301 стр.

На всех известных мне фотографиях Макс Фриш — немолодой моложавый господин в очках и с трубкой в зубах или в руке, с выражением чуть удивленного веселого любопытства на полном лице. Умеренный гедонист, знающий толк в жизни скептик, изящный парадоксалист? Впечатление это обманчиво и применительно к зрелым или преклонным годам писателя, проницательного критика буржуазной цивилизации и западного “чувства жизни”, тонко анализировавшего потаенные импульсы и глубины европейской “псише” в ее персоналистских и массовых изводах. Но ведь был и он юн, как всякий человек. И эта небольшая книжка (французская часть названия означает “Люблю то, что меня обжигает”), выпущенная издательством “Текст” вдогонку четырехтомному собранию сочинений и множеству других публикаций Фриша на русском языке, — плод и итог юности знаменитого швейцарского писателя. Этим романом Фриш, тогда неприкаянный, мятущийся и мечущийся по жизни, пересек свою “теневую черту”, о которой писал Джозеф Конрад...

Впрочем, проза эта — совсем не юношеская по своей фактуре. Скорее она удивляет глубиной и зрелостью суждений, уверенностью повествовательного маневра, а главное — концентрированным присутствием в ней главных тем и мотивов, сопровождавших Фриша на протяжении всей его творческой жизни. То, что этот дебютный роман (еще более ранние и малоудачные повести не в счет) прочитывается нами сейчас, спустя много лет после знакомства с основным корпусом произведений автора, остраняет и просто переворачивает хронологическую перспективу восприятия. Все время хочется сказать: “Здесь мы снова встречаемся...”, тогда как нужно: “Здесь Фриш впервые...”

И действительно, здесь Фриш впервые погружается в родную для него стихию: в изображение и исследование многодонности, многобобразности человеческого бытия, отливающегося в определенные и в то же время текучие, изменчивые личностные “проекты”. С комбинаторным анализом этих проектов, их столкновениями и трансформациями мы будем снова и снова встречаться в романах, пьесах, дневниковой эссеистике писателя.

В “Тяжелых людях…” Фриш уже довольно уверенно отрабатывает свой изобразительно-повествовательный метод, примеряет подходящие инструменты, словно нож по кисти или косу по плечу. Полдюжины персонажей, главных и более “служебных”, заполняют тесное пространство романа и расчерчивают его траекториями своих судеб. Рисунок при этом возникает почти геометрический, но не холодно-абстрактный, а окрашенный неподдельным авторским волнением, сопереживанием и эмоциональной увлеченностью судьбами героев.

В центре повествования — образ Райнхарта, человека анархического склада, порывистого, остро восприимчивого к красоте текучего мира. Райнхарт отказывается мириться с законченностью, устойчивостью жизни и принимать собственную личность как данность. Став художником, испытав радость и освобождающую спонтанность творчества, он позже разочаровывается в своих способностях и в богемном образе жизни, пытается выстроить другие варианты самореализации.

Вокруг него люди, связанные с ним сюжетно и точно так же незаконченные, взыскующие и испытующие. Независимая, во многом непоследовательная Ивонна, обладающая раздражающим и притягивающим даром ясновидения (она-то и угадывает в Райнхарте художника), слишком глубоко чувствующая других, чтобы мириться с ними, с их довольством, самоуверенностью или слабостью. Хинкельман, человек, погруженный в науку с ее логичностью и призрачной несомненностью, терпящий крушение при столкновении с реальной, неупорядоченной жизнью в лице Ивонны. Ивонна, ставшая женой Хинкельмана, оставляет его, убедившись, что тот не отвечает ее представлениям о мужской надежности и ответственности.

А рядом — Гортензия, девушка из патрицианской семьи, разжигающая в себе бунт против устоев и ценностей своего сословия, разрывающаяся между сознательным стремлением к свободе и авантюре (воплощениями которых становится для нее Райнхарт) и унаследованной тягой к нормальной, прочной и естественной жизни. Гортензию влечет и отталкивает ее строгий отец, полковник, возводящий порядок, дисциплину, умение повелевать и подчиняться в принцип и доблесть, убежденный в том, что смысл и значение человеческая жизнь обретает не сама по себе, а лишь как звено в цепи поколений, выкованной традицией. Будущий муж Гортензии Амман — молодой офицер, чопорный, скованный условностями и предрассудками. Впоследствии он заново обретает себя в профессии архитектора, в радости конкретного созидания, преодолевающего сопротивление материала — строительного и жизненного.

Сквозная сюжетная магистраль — трагические трансформации личности Райнхарта, его избавление от иллюзий, открытие правды о своем (сомнительном) происхождении и финальное крушение — лишь номинально организует повествование, пробиваясь сквозь сложный персоналистский узор и насыщенную рефлексию романа.

Ибо главное для Фриша здесь, как и впоследствии, не композиционная стройность и законченность, не “лепка образов”, даже не психологическая достоверность. Главное — экспрессивное обнаружение жизненных “модусов”, способов ориентации человека в действительности, укоренения в ней или бунта против нее. Набор этих модусов конечен, каждый человек влечется к наиболее ему соприродному, в соответствии с объективными данностями — характером, темпераментом, возрастом, социальной принадлежностью, гендерными характеристиками, идеологическими наклонениями. Но присутствуют в его выборе и глубоко интимный порыв, спонтанный, не поддающийся рационализации, и сомнение, и раскаяние.

Экзистенциальные модусы, утверждает Фриш, не соседствуют мирно и рядоположно, как товары на полке супермаркета, но вступают в соперничество за души людей, сталкиваясь и отрицая друг друга. Человек блуждает и разрывается между антиномиями, мечется между жизненными коллизиями, словно на минном поле. Что предпочесть: созерцательность, упоение творчеством — или нацеленность на жизненный успех? бесшабашную свободу, раскованность — или практическое жизнестроительство? отрицание всяких внешних установлений, верность импульсам собственной натуры — или приятие жизненного порядка и рутины с вытекающими из них обязанностями, ограничениями и ответственностью? В каждом из вариантов есть своя привлекательность и ценность.

Все это — традиционные для зрелого Фриша темы, которые позже, обогащаясь, наполняясь весомостью психологического опыта, составят основу его будущих произведений. Более того, читая “Тяжелых людей…”, все время отмечаешь: этот мотив будет драматургически развит в “Санта-Крус”, из этого рассуждения вырастут страницы “Штиллера”, этот эпизод в преображенном виде появится в “Назову себя Гантенбайн”. Вот, например, период, содержащий в свернутом виде главную проблематику пьесы “Граф Эдерланд”: “<...> ровно в восемь они выходили из лифта, вешали пальто, доставали из сумок и карманов хрустящие пакеты с едой и садились за работу, к чертежным доскам или за пишущие машинки, покорно, добросовестно... Один из них каждый раз отрывает листок календаря. └Пятница! — восклицает он. — Через неделю зарплата”. Вот она, жизнь большинства людей: жизнь рабов, радующихся, что прошел еще один месяц их существования”.

Но здесь, в “Тяжелых людях…”, патентованные фришевские коллизии еще не обрели законченности и отлаженности экзистенциальных моделей, их грани еще не отшлифованы до блеска, их глубины еще не промерены до дна. Здесь они разбросаны по поверхности с живописной, естественной (и, может быть, кажущейся) небрежностью — наброски судеб и характеров с чуть размытыми контурами, перетекающие один в другой.

Здесь житейские ситуации, в которых оказываются герои, еще не так разительно наглядны и поучительны, они не доведены до притчеобразной ясности, на них комья почвы, личного и свежего авторского опыта — переживаний, метаний, противоречивых умозаключений и решений. Не только попытки отказа от занятий литературой и увлечение архитектурой, разделенные здесь между образами Райнхарта и Аммана, напоминают о деталях биографии Фриша. Мотив огня, поглощающего надежды и ошибки прошлого, возникая в романе, чтобы потом повторяться почти навязчиво во всех последующих произведениях, имеет, очевидно, глубоко личностную основу, а сложные скрещения и перипетии любовно-брачных связей словно предвосхищают грядущий драматизм семейной жизни писателя.

Молодость автора проявляется прежде всего в том, как остро он ощущает и убедительно передает терпкую текучесть человеческой жизни, ее бренность, неповторимость и неостановимость. Предвосхищения счастья, смутные надежды, мимолетные ощущения полноты, насыщенности бытия — и падения, разочарования. И как экспрессивно описываются взлеты духа и “чувства жизни”, связанные прежде всего с творчеством: “Что касается работы — это была радость, горячка, возбуждение, когда не уснуть, восторг, вопль целыми часами и днями, когда он хотел убежать от себя самого. <...> Потому что только это, способность души пребывать в одиночестве, делает ее открытой! А еще лихость, никого не обязывающая, ничего не требующая, ни на что не рассчитывающая и не жадничающая, жест ангела, у которого нет рук, чтобы брать!” Так Райнхарт рассказывает Ивонне о своем опыте художника. Но экстатические эти состояния не могут длиться, они обречены сменяться приступами сомнений, угрызений совести за чисто эстетическое отношение к жизни.

Герои романа — тяжелые люди. Что это значит? Никому из них не дано жить в покое и гармонии с миром и с самим собой. Потому что порывы, мечты, идеалы не совпадают с жестким жизненным рельефом, потому что свобода одного неизбежно конфликтует с ожиданиями и требованиями партнера, потому что природные закономерности и общественные ограничения стесняют свободную самореализацию личности и меняют ее ориентиры. Райнхарт и Ивонна, Амман и Гортензия не только сталкиваются с этим — они в своей рефлексии постигают границы своей свободы, понимают тягостную необходимость чем-то жертвовать, от чего-то отказываться. А как хотелось бы быть всем, совмещать в своей душе и жизни полноту взаимоисключающих жизненных состояний, возможностей, вариантов! Жалоба на неосуществимость этой идеальной бытийной полноты звучит то явно, то под сурдинку во всех последующих произведениях Фриша. Но в “Тяжелых людях…” эта тоска явлена, быть может, с самой щемящей остротой и непосредственностью переживания, свойственными молодости. “Так много всего на свете, столь многое возможно, Боже мой, и так мало свершается!..”

Конечно, то, что перед нами дебютный роман, чувствуется и в другом. Например, в избыточной порой риторичности слога. Слишком часто тут встречаются обороты вроде “пространство невиданного одиночества”, “потрясения первых открытий”, “безграничная и всеохватная доверительность” и т. д. Подобные издержки не портят, однако, общей тональности этой прозы, сочетающей точность аналитических характеристик и эмоциональную сопричастность автора происходящему.

Добавлю, что и обильная описательность, поэтическая пейзажность, позже почти полностью исчезающая со страниц фришевских книг, здесь кажется вполне уместной. Писатель улавливает и запечатлевает пронзительную красоту мира природы, пребывающую в напряженном единстве с умонастроением и эмоциональным состоянием героев: “Буки и березы уже почти лишились листвы, осталась только синева меж белых стволов, припорошенная солнцем, золотая паутинка, упрямое напоминание о летней жаре. <...> Невдалеке потрескивал костер. Его коричневатый дым стлался среди стволов в лучах последнего солнца, все это казалось картиной, написанной на шелке. На увядающих склонах горело, кровоточило пестрое напоминание о том, что все преходяще, а поверх всего стоял призрачный свет, полный прохлады надвигающихся теней”.

Во всем ли Фриш тут оригинален? Да нет, наверное, но такого и нельзя требовать от молодого автора, жадно впитывавшего разнонаправленные тенденции европейской литературно-интеллектуальной моды. Впрочем, заемного в романе на удивление мало. Может быть, некоторая дань многословной музилевской рефлексии — да еще восходящая, пожалуй, к Стриндбергу озабоченность Райнхарта его происхождением, мотив “биологического детерминизма”.

С другой стороны, нам, читающим в начале XXI века произведение, насыщенное реалиями семидесятилетней давности, трудно иногда отличить книжные влияния от злободневной тогда, но выглядящей нынче анахронично “правды жизни”. Трудно представить себе, что в 30 — 40-е годы женщина вроде Ивонны, не спешащая выходить замуж и борющаяся за экономическую независимость, выглядела такой “белой вороной” в глазах окружающих и возбуждала чуть ли не скандальный интерес. Уж не отзвуки ли тут ибсеновского “Кукольного дома”?

Точно так же трудно судить, в какой степени рассуждения полковника, отца Гортензии, о важности “породы”, о недопустимости “смешения” (читай — межсословных браков) отражают некие книжные представления — или реальный социальный дискурс того времени. Во всяком случае, в последующем творчестве Фриша этот мотив не повторяется.

Зато не случайной мне кажется возникающая в “Тяжелых людях…”, хоть и мимолетно, русская тема. Мать Райнхарта оказывается родом из России. В этой детали снова есть, очевидно, биографический колорит — мать Фриша провела несколько лет в качестве гувернантки в аристократических домах дореволюционной России. Но присутствует тут и нечто большее. В одной из статей о Фрише мне уже приходилось писать о том, что скупые, иногда подспудные и словно бы немотивированные упоминания швейцарского писателя о России (и Советском Союзе, исчезнувшем с карты в год смерти Фриша) по-своему значимы и характерны. И лаконичная история матери Райнхарта, гувернантки из России в хорошем швейцарском доме, вдруг нарушившей правила поведения и сошедшейся с помощником мясника, подтверждает эту догадку. В странных апелляциях этой “падшей женщины” к образу необъятной страны с ее скрипом снега под полозьями саней, воем волков, течением ночной Волги, озаренной луной, со свечами и куличами на Пасху — во всех этих как бы лубочных картинках возникает обобщенный образ начала, альтернативного европейско-швейцарскому “космосу” и географически, и духовно. Россия становится горизонтом и залогом иных возможностей, иного мировосприятия и жизненного устройства.

Резюмируя — хорошо, что эта книга появилась и входит в наш обиход. Понятно, что Макс Фриш нынче не моден и мало востребован. Хочется, однако, надеяться, что это не навсегда. Может быть, снова придет время, когда литературу станут воспринимать не в качестве развлечения, украшения или страшилки, а как опыт испытания жизни и самопознания, опыт серьезный, сочетающий дерзость анализа с благоговением. И тогда нам предстоит убедиться, что творчество Фриша, на всем его протяжении, принадлежит к лучшим, ценнейшим реализациям такого опыта.

Марк Амусин.

Израиль.

Версия для печати