Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2007, 4

Чтобы жизнь пообсохла

стихи

Клетинич Борис Евгеньевич родился в 1961 году в Кишиневе. Окончил сценарный факультет ВГИКа. С 2002 года живет в Канаде. Поэт, романист, певец. В “Новом мире” печатается впервые.

Памяти Михаила Львова.

*    *

 *

Твои Крылья, Твоя Сила,
Разворот хребтов.
Мои корни, моя жила,
выдох, вдох.

Чем я старше и ученей,
тем трудней дышать.
Отдает сполна в плечо мне
каждый шаг.

Ты — Гористый и Холмистый.
Зень черна, жирна.
Мне все тяже прокормиться
от зерна.

Ты — фугас весны заразной,
паводков рябых.
Все труднее не украсть мне,
не убить!

Как же так?.. Как мох и щавель,
клевер, злак, ковыль,
я пришел Тебя прославить,
Ты забыл?

Но как ворон вырван с корнем
из степных небес,
гужевал в болоте черном
средь невежд.

По-пластунски пробирался
сквозь валежный лес.
Подвывал по-панибратски
в Благовест.

И в цветении постыдном
клуби родовой
выгребал тупым инстинктом
за Тобой.


Подсоби ж… Мой дух суконный
весь стемнел в лице.
Я изрублен, как икона.
Ты — Всецел.

1991.

 

Моя реальность

Наблюдаю с утра затяжные прыжки парашютов —
это сумерки-умерки липнут к сырым городам,
и, надрывною смутой жилые рельефы окутав,
на Москву опускается с неба сплошной Магадан.

Зачарованный мир в эту пору снесет и проглотит
оплеухи комет и обвалы в притихших горах,
криминальные путчи, реформы, измены, и против
даже слова не ска… (либо слово застрянет в дверях!).

Низколобые дни… Хоть дышалось ни валко ни шатко,
я держался тверёз в темноте, наступавшей с пяти.
И хоть не было сил подниматься и делать зарядку,
было время подпольную радость в себе разгрести.

Я выкручивал с силой душевные мутные груды
и, как мелкую воду из выстиранного белья,
отжимал меланхолию из моих прачечных буден,
чтобы жизнь пообсохла
                        и все побелее была.

Я любил эту жизнь (да, я принял такое решенье!).
И за то, что любил, извинял, принимал таковой, —
обернулась во мне тонко-синею девственной гжелью,
а впоследствии — бойкой, прожженной цветной хохломой…

О единственная, о пахучая сладкая сука,
с кем еще я так близок — зачумно, взакожье, впритир.
Я глазами держу твое небо со светом и звуком.
А закроют мне веки — провалится в сумерки мир.

1986.

 

*    *

 *

Луна полна. И звезды в доле
ее подкожного сиянья.
Она сквозит из шахт и штолен,
томится варом на тагане.
Та, что была крупицей соли,
горошиной, сухим орехом,—
сегодня растеклась повольем
по иудейским горным стрехам.
Как сходит сок с берез и ливен,
камедь луны сползла сегодня
с помолищ иерусалимых
на Айялу в дербах исподних,
от Храма до посадов дальних,
потом — во мрак неокропленный,
желтея, как лесной лишайник
на диких корчевах Сиона.

Раз в месяц запечатлеваю
я эту ночь как вар канунный,
когда Израиль тиглевая
ревмя ревет свеченьем лунным.
И сквозь его дерюги, мнится,
не просочатся дней езеры.
С трезвоном утренней денницы
не пробудятся мжи, мещеры.
И страшно за себя, за каждый
свой волосок, и нерв, и ноготь,
когда я погружен запашно
во всочиво Луны разлогой.
Я так же погружен с корнями
в полноточивый зрелый возраст,
как в чад и смрад изба курная,
как тварь земная в смерть и в воскресь.

1994.

 

*    *

 *

В том промежутке времени, в котором
я здесь мелькал,
всему был точный счет: лесным кокорам,
речным малькам.

Еще во мне запечатлелся список
всех тех людей,
что я встречал. Он как пергамент высох
и затвердел.

Я помню их значительные даты,
их мыслей строй,
причуды, ахиллесовые пяты,
их счет со мной.

Лицеприятно, цепко, неуемно,
во сне, в бреду
я помню все. Я не сужу, а помню.
И встречи жду.

Все утряслось. Сложилось совершенство.
Все улеглось.
Из предвкушений, как из многоженства,
из детских грез —

вдруг выструкалась жизнь, одна как липка,
вся на виду.
Заборным пряслам, листьям повилики
я счет веду.

За жилы и крестец, за корень кровный,
за пот и шерсть,
за целый век, раскатанный по бревнам,
за весь реестр —

отвечу, как пастух за поголовье,
дам зуб за зуб.
И потому я стал немногословен
и в жестах скуп.

1997.

 

*    *

 *

Осталось две-три темы для беседы.
Два-три желанья, но не вожделенья.
Я вспоминаю папиного деда,
владельца бакалеи, домоседа,
из досоветских Ясс. Он мыслил дельно,
если судить по следующему кредо:
кто в молодости шастает по свету —
на старость приплывает в богадельню.

Ну, я свое отшастал — вверх ли, вниз ли,
вкривь-вкось, виясь плющом, фуфыря листья.
Зато спеклись две-три хороших мысли
да выкушались две-три вкусных миски.
Две-три привязанности сохранились.
Но — баста! Я допил свой кислый рислинг,
перехожу на водку, лук, редиску
и им подобные анахронизмы.

Я не шучу и не кривляюсь. Баста.
Я лучше буду пугалом на пашне,
чем егозить да шастать. Может статься,
что размножаться мне еще лет двадцать:
как множит реки дождь позавчерашний,
как с обвесенницей сползают насты
снегов по потным глинам полымястым
и вширь ятажат заиграй-овражки.

Но, в дол себя вгоняя по колено
и дальше — по мотну, по самый образ,
я уношу с собою стрехи, стены,
поделки, утварь, быт свой загуменный.
Хоть пену сдуло, но скрепило ребра.
Коль не вчера, так завтра Воскресенье,
исход, этап, разлука, разоренье.
А мне-то что! Мой узел впрок подсобран.

1997.

Версия для печати