Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2007, 2

Антигерой

От редакции. “Записки из подполья” были написаны Достоевским почти полтора века назад. Почему мы сегодня печатаем инспирированные ими размышления как актуальный — не столько литературный, сколько общественно-идеологический — материал? Самому Достоевскому, как известно, представлялось, что он в последующих творениях одолел бесплодное хождение по кругу своего “парадоксалиста”, дал ответы на его ехидные ламентации. Но, как справедливо замечено в представленных ниже текстах, великие романы Достоевского не “снимают” того, что явлено в “Записках...”. Не потому, что на это не хватило писательского гения, а потому, что “люди зыбкой почвы” (А. Суконик), носители “усиленного сознания”, остаются основным мыслящим типом русско-европейской культуры и по сей день.

Наши авторы, первые два, приславшие свои соображения с разных концов земли и ничем биографически друг с другом не схожие, тем не менее единодушно считают, что “антигерой” (В. Бирюков), он же “экзистенциальный философ” (А. Суконик), — это по преимуществу рефлекс российского бытия с его исторической цикличностью, судорожным “диалектическим” бегом на месте, периодическими возвращениями вспять — к так и не решенному. Ну а на Западе такие же эксцессы в лице Кьеркегора и Ницше давно изжиты достижениями рационального мышления, о котором Суконик, впрочем, не забывает отозваться со скорбной иронией, — да и самим фундаментом тамошнего стабильного существования.

Тревожные мысли по поводу кружения российской мысли и российской ментальности по замкнутой траектории посещают пишущую братию все последние десятилетия, начиная, скажем, с историософских конструкций Александра Янова и кончая на сегодня новейшим романом Дмитрия Быкова. Но насчет сугубо российской специфики этого недуга дозволено усомниться. Прав третий участник разговора, С. Бочаров: “└Подполье” собрало в узел и европейские, и свои отечественные идейные нити” — и “Записки...” даны, как цитируется тут Горький, “на всю Европу”. “Узел” же не только не развязан, но со временем затянулся еще туже.

Отнюдь не охлажденные, далекие от академизма высказывания трех авторов внутри этого клубка тем предлагаются читателю — в надежде на его собственное мыслительное усилие.

 

Виктор Бирюков

*

Антигерой

Из “Диалектических экзерсисов на русскую тему”

 

Бирюков Виктор Михайлович родился в 1951 году в городе Новозыбкове Брянской области. В 1974 году закончил факультет иностранных языков Новозыбковского пединститута. Преподавал в сельской школе; работает программистом. Дебютировал в “Новом мире” статьей “Сплин” (2006, № 3). Настоящее эссе продолжает начатый этой статьей цикл.

 

“В романе надо героя, а тут нарочно собраны все черты антигероя”. Этой фразой, стоящей в конце “Записок из подполья” Достоевского, их герой характеризует свои писания и самого себя.

Герой “Записок...” начинает с отрицания. Первым делом он отрицает самого себя. “Я не только злым, но даже и ничем не сумел сделаться: ни злым, ни добрым, ни подлецом, ни честным, ни героем, ни насекомым”. Антигерой ничем не сумел сделаться, он — ничто, и он сам нам об этом говорит. Он ничем не сумел сделаться, потому что он “порядочный человек”, потому что он умный человек, а “умный человек” и не может чем-нибудь сделаться, делается чем-то только “дурак”. Отрицая себя, он обращает свой взор на других, любуется “так называемыми непосредственными людьми и деятелями” и им завидует. Это — “настоящие, нормальные люди, какими их хотела видеть мать-природа”. Быть таким человеком, “может быть, красиво”. Но это только момент. Подпольный поворачивается к другим не для утверждения, а для отрицания: они — “дураки”.

Антигерой начинает с отрицания. Он отрицает самого себя, он отрицает также другого. Отрицая себя, он косвенно утверждает другого, отрицая другого, он косвенно утверждает себя. Без бытия других не было бы его собственного бытия, и он идет к другим. Но идет для того, чтобы лишить их бытия и тем самым быть и жить самому. Его ничего не занимает, кроме того, что его ничего не занимает. Его бездарность есть его гениальность, его гениальность есть его бездарность. Абсолютная бездарность не может молчать, потому что ее бытие сводится к ее проявлению, и абсолютно бездарный, то есть антигерой, без конца говорит и пишет, создавая особый род литературы, которая литературой не является, поскольку является жизнью антигероя и нужна ему одному. Будучи ничем, будучи лишен качеств и отношений, антигерой не имеет сущности, у него есть одно только существование. Он — ничто, так как существование без сущности и есть ничто. Будучи лишен сущности, он ее ищет, он жаждет воплотиться, его существование состоит в жажде воплощения и в поисках своей сущности. Не имея сущности, антигерой не живет, ища сущность — он живет. Антигерой жив и мертв в одно и то же время, проблема жизни и смерти, бегства от смерти, ежеминутно готовой его поглотить, для него единственная и по сути центральная. Не как жить, а просто жить, существовать — вот для него вопрос всех вопросов. Он живет постольку, поскольку избегает погружения в смерть, живет постольку, поскольку имеет волю жить. Основное его состояние — инерция, она его “задавила”, он мучительно старается вырваться из инерции, смерти — ведь понятие “инерция” создали физики для характеристики мертвых, косных масс неживой материи, а здесь оно применяется для того, чтобы обрисовать жизнь человеческую, и здесь оно на месте едва ли не более, чем в физике. “Хоть как-нибудь да пожить”, “Сам себе приключения выдумывал и жизнь сочинял <...> Другой раз влюбиться насильно захотел, даже два раза <...> И все от скуки — инерция задавила”. Антигерой жив постольку, поскольку хочет жить. Антигерой мертв постольку, поскольку хочет жить. Он только лишь хочет жить, но не живет: того, чего мы хотим, у нас нет — потому и хотим, что не имеем. Антигерой порождает самого себя своим желанием жить, он убивает самого себя своим желанием жить. Он сам для себя является убийцей и жертвой в одном лице. Он порождает себя, потому что убивает, и убивает, потому что порождает.

Природа развела жизнь и смерть, рождение и убийство по разные стороны барьера и на том стоит. Антигерой свел противоположное воедино и тем встал по ту сторону природной необходимости. Антигерой — свободен. Но вся его свобода уходит на то, чтобы с бою добывать собственное существование — то, что мать-природа дает даром. Поэтому свобода здесь — не что иное, как жесточайшие оковы и необходимость. Подпольный свободен, потому что в оковах, в оковах — потому что свободен.

Жизнь и мысль подпольного обращены на самих себя. Для него все возможно только в силу того, что он отличает себя от самого себя: бытие антигероя все целиком и без остатка сводится к сознанию. Его бытие есть его сознание, его сознание есть его бытие. Это и есть то, что он сам называет усиленным сознанием. Антигерой живет, поскольку мыслит (себя самого); мыслит (себя самого), поскольку живет.

Антигерой опосредует себя самим собой — он живет вне себя. Но он опосредует себя не другим, а собой — он живет внутри самого себя. Антигерой существует одновременно в абсолютной гармонии и в абсолютном разладе с самим собой. Будучи тождеством бытия и сознания, антигерой знает о себе все. Но поскольку предмет знания совпадает с самим знанием, антигерой знает все ни о чем, то есть не знает ничего. Он знает только то, что ничего не знает, его знание есть абсолютное незнание.

У антигероя сознание, знание, свобода сплетены в тугой узел, который нельзя распутать. Все вместе нерасторжимо сплетено между собой и с бытием, жизнью и необходимостью. Подпольный превозносит свободу, спонтанность, живую жизнь, хотение, выходящее за грани рассудка и науки, не мотивированное рациональными основаниями действие, “каприз” как главную “выгоду” человека, страдание и разрушение как его главную привилегию. Но все это мыслимо лишь в контексте “усиленного сознания” и в этом только бродиле может зародиться. Живой хочет плодов с древа познания, хочет науки и рассудка, чтобы созидать и действовать, мертвому нужны плоды древа жизни, чтобы отрицать и разрушать. Однако и разрушать мертвый не в состоянии. Его жизненные проявления сводятся к разговорам о жизни. Свобода подпольного проявляется в гимнах свободе, его хотение — в славословиях хотению, каприз — в апологии каприза, разрушительство — в хвале разрушению. Мертвый хочет плодов с древа жизни, но съесть их не может. Он устроен так, что может переваривать только плоды с древа познания: древо познания для него есть вместе с тем и древо жизни. Он знает, что знание — это не вся жизнь, но для него позади знания ничего не существует, и его подлинное знание сводится к знанию незнания.

Антигерой ищет воплощения, но не находит, потому что воплощение для него есть вещь абсолютно невозможная. Но и отказаться от поисков своих и стремлений нет никакой возможности — невозможное для антигероя есть насущно необходимое. Он вечно в движении, которое не имеет перспектив чем-либо завершиться. Он всегда — в процессе становления, не приводящего к какому-нибудь результату. Его вечное становление есть для него вечность бытия и неподвижности, его инерция выражается только в том, что он не может на чем-либо задержаться и остановиться. Вечное беспокойство есть его вечный покой. Антигерой — человек, которому не суждено никогда заснуть и отдохнуть, он может спать только на ногах, как лошадь, потому что сон для него тождествен смерти и небытию: сознание есть его бытие. Но отдых ему и не нужен, ведь он не работает: не может считаться работой движение без достижения и бег на месте. Его работа есть его отдых, его отдых — его работа, его праздники являются его буднями, а будни праздниками, шум его бесконечных речей есть абсолютно ненарушимый покой могилы, а покой могилы есть бесконечный шум его речей.

Антигерой свободен, его бытие тождественно небытию, поэтому оно не может иметь причины, оно безосновно или несет свою причину в самом себе, являясь причиной самого себя. Причина бытия антигероя тождественна с действием. Антигерой — самодостаточен, как бог, не нуждается ни в ком и ни в чем другом. Но иметь причину в себе — значит не иметь ее вовсе. Существование антигероя беспричинно, безосновно, незаконно. Оно лишено необходимости и является совершенно случайным, то есть случайность существования антигероя есть необходимость, а его необходимость — абсолютная случайность. Непонятно, как антигерой, будучи ничем и не обладая качествами, может вообще быть. Антигерой может быть, а может вовсе и не быть. Антигерой никогда не может быть уверен в том, что жив, что существует. Если жизнь героя является для него абсолютной и самоочевидной данностью, то для антигероя жизнь и бытие стоят постоянно под вопросом. Он всегда вынужден доказывать свое бытие, доказывать, что он жив, а не мертв. Но поскольку доказательство вообще может мыслиться только как демонстрация зависимости от чего-то, что существует само в себе и через себя, постольку антигерой, стремясь доказать свое бытие, доказывает неизбежно свое небытие: бытие зависимого и акцидентального равно небытию.

Можно невозмутимо и ненарушимо молчать, когда ты представляешь собой нечто, когда ты являешься героем. Если же ты антигерой, если ты “ничем не сумел сделаться”, если для тебя самого непонятно, каким образом ты существуешь, если ты вынужден доказывать свое существование, то молчать тебе никак нельзя. Антигерой существует лишь постольку, поскольку выражает себя, поскольку говорит. “Прямое и единственное назначение всякого умного человека есть болтовня, то есть умышленное пересыпание из пустого в порожнее”.

Болтовня подпольного — не просто болтовня, а способ существования. Она не может с чего-либо начаться и чем-либо закончиться. Он никогда не может сказать: “Я все сказал”, потому что тем самым он обрек бы себя на смерть. Для него жизнь есть самовыражение; поскольку же его жизнь, жизнь того, кто ничем не сумел сделаться и существовать не имеет права, висит в пустоте и тонет во мраке абсолютно непостижимого, постольку он выражает совершенно невыразимое: его болтовня должна по самой своей сути быть бесконечной. Жизнь антигероя есть абсолютное самовыражение, поскольку он абсолютно не может себя выразить, и он абсолютно не может себя выразить, поскольку его жизнь есть абсолютное самовыражение.

Первое жизненное отправление антигероя — он говорит. Второе — он пишет. Антигерой — писатель по самому типу своей (не)жизни, он не может не писать. Но писать ему не о чем, кроме того, что ему не о чем писать. Антигерой — писатель без предмета писательства и потому писатель абсолютный, а литература, которая получается в результате этого писательства, есть литература абсолютная: она в той же мере литература, в какой и жизнь, и в такой же мере жизнь, в какой литература. Будучи литературой абсолютной, неотличимой и неотделимой от жизни, абсолютная литература являет собой образец абсолютной антилитературы, поскольку не имеет никакого культурного, общественного значения, а имеет значение только жизненное, “экзистенциальное”. Она является не более чем продуктом жизнедеятельности отдельного, конкретного индивида и может иметь какое-либо значение только для него одного: антигерой является антигероем постольку, поскольку представляет собой абсолютного героя.

Литература антигероя стоит в точке неразличимости и нераздельности бытия и небытия, жизни и смерти и постольку не может не быть литературой философской, “идеологической”. Антигерой — философ. Но поскольку нефилософом он быть попросту не может, его философия есть абсолютное единство теории и практики, мысли и дела, в ней отождествлены и слиты противоположные позиции и полярные точки зрения. Каждое утверждение в рамках бесконечного говорения подпольного должно найти свое отрицание, а каждое отрицание — свое утверждение. Будучи философией жизненной, экзистенциальной, философия подпольного стоит по ту сторону истины и лжи. Она и должна стоять по ту сторону истины и лжи, быть абсолютно индифферентной к истине и познанию, поскольку философствуют тут не для того, чтобы знать, а для того, чтобы существовать, чтобы тебя попросту заметили. Все ритмы мысли и потока слов подпольного следуют не логике, не своим имманентным законам, а настроены на рецепцию слушающего или читающего — возможного или действительного — и на отрицание его речей. Если визави говорит “да”, подпольный говорит “нет”, если тот говорит “нет”, этот говорит “да” — как механическая игрушка или простейший переключатель. Нельзя извлечь из речей подпольного какую-либо философскую позицию, потому что любая философская позиция находит там же свое отрицание — не для выработки позиции ведется разговор. Тут говорят для говорения, пишут для писания — чтобы заметили. Поскольку философия подпольного нераздельно слита с его жизнью, она представляет собой философию абсолютную — как у Гегеля. Но, опять же, поскольку философия подпольного нераздельно слита с жизнью, она представляет собой антифилософию, философию “экзистенциальную” — как у Шестова или Кьеркегора. Философия антигероя является философией абсолютной, поскольку она является философией экзистенциальной, и является философией экзистенциальной, поскольку является философией абсолютной.

Экзистенциальная философия — это когда философствуют не для истины, а для самого себя, чтобы заметили. Но успешнее всего такая цель достигается тем, что философствуют абсолютно, как подпольный и Гегель, философия которого ничего не оставляет вне себя, а каждый ход субъекта философствования вперед строго сопровождается, как выясняется в конце, ходом назад, и конечная точка движения ставит нас перед абсолютно заполненной плоскостью, которую не отличишь от пустой. Гегель, стало быть, философствовал не для чего-то, а просто чтобы философствовать, чтобы “хоть как-то пожить”, и с этой точки зрения являет нам образец экзистенциального философа. С этой точки зрения, опять же, философствование подпольного представляет нам наилучшее из всех возможных введение в философию Гегеля, потому что раскрывает в нем главное: философия Гегеля является философией того, кто “ничем не сумел сделаться, ни злым, ни добрым, ни подлецом, ни честным, ни героем, ни насекомым”, философией того, кому только и осталось, что опереться на свое самосознание, то есть на его отличие от другого и, как следствие, отличие от самого себя. Антигерой делает самосознание краеугольным камнем своей мыслежизни — или жизнемысли.

Антигерой философствует, чтобы его заметили. Иной раз говорят, что если бы русские не раскинулись от балтийских берегов до Берингова пролива, их бы не заметили. Их бы действительно не заметили, но то обстоятельство, что они так широко раскинулись, не случайно: оно вовсе не является просто географическим фактом. Русские просторы — это факт истории и психологии. Если русские так раскинулись, то только потому, что этого хотели и к этому всю жизнь стремились. Им нужно было, чтобы их заметили. Чтобы их заметили, они создали свою огромную территорию, свою огромную армию и — свою огромную литературу. Русская литература занимает в русской душе такое же место, какое там занимает огромная территория и огромная армия. Русские расширяли свою территорию не для того, чтобы поживиться, пожить на чужой счет. Как подпольный болтал для того, чтобы просто быть, как Гегель писал свою философию, чтобы иметь философию Гегеля, так русские вообще раздвигали свои пределы, чтобы иметь страну русских, а русские писатели писали литературу, чтобы иметь литературу русских. Огромная страна есть, русские своего добились. Огромная литература есть, русские своего и тут добились. Россия есть, литература есть, но это единственное, что о них можно сказать: они создавались для того, чтобы быть. В них не заключено ни капли того, что подпольный называет “словом на мир”, это бытие без смысла, факт без значения, количество без качества.

Но подпольному нужна не Россия, она — не цель, а средство. Точно так же, как и армия, как и литература. Если его будут замечать при великой России — прекрасно, если нет — он разрушит Россию, чтобы, опять же, заметили. К бытию и статике быстро привыкают и перестают замечать. Только к становлению и динамике не привыкнуть, и антигерой находится в становлении и динамике, внутри которых созидание России чередуется с разрушением, утверждение — с отрицанием, застой — с реформами, революция — с реакцией. То, стало быть, что великая Россия есть, великая армия есть, великая литература есть, верно лишь в той мере, в какой нет ни великой России, ни великой армии, ни великой литературы. Антигерой в любой момент готов поставить на кон и Россию, и армию, и литературу, лишь бы заметили, “чтобы хоть как-нибудь да пожить”. “Свету ли провалиться, или вот мне чаю не пить?..”

Антигерой, не будучи кем-то или чем-то, не может существовать не проявляясь. Он представляет собой чистую явленность, одно только явление — без сущности. Его сущность есть его явление, его явление есть его сущность. Быть и казаться для подпольного — одно: если нет других, то нет и антигероя. Бытие антигероя является частью бытия других. Антигерой представляет собой чистую акциденцию, он есть другой для самого себя. Другой, его образ и бытие господствуют над антигероем. Другой — господин, антигерой — раб. Антигерой состоит в абсолютной зависимости от других и существовать без них не в состоянии, он идет к другому и стремится сделать себя нужным другому. Но другой должен принять антигероя, должен его услышать, а чтобы его понять, чтобы его воспринять, он должен совлечь с себя самого свою собственную сущность, стать самому человеком без плоти и без крови, стать самому ничем. Только при этих условиях он может услышать совершенно для него чуждые речи антигероя и войти с ним в контакт. И этого антигерой от него требует. Антигерой требует от героя оставить “труды и дни” и стать ничем для самого себя, он требует от него уподобления себе. Он “снимает непосредственность” героя, а вместе с ней часто сдирает с него кожу, подвергает пытке. Антигерой, не будучи в состоянии обойтись без другого, любит его, но его любовь есть его ненависть. Другой — часть самого антигероя, некий для него объект и средство, только образ в его сознании, персонаж романа его жизни, бледная тень и призрак, существо без плоти и крови. Чтобы быть с другим, антигерой должен быть вампиром, который пьет кровь другого. Антигерой — субстанция, другой для него — акциденция, часть его самого. Антигерой — господин над телом и душой другого, другой — раб антигероя.

Антигерой страдает от одиночества и от общения. Когда он один, он рвется к другим, когда он с другими, он рвется к самому себе. Он — личность, поскольку безличен, безличен, поскольку личность, раб, поскольку господин, господин, поскольку раб. Антигерой настроен на другого, на диалог с ним, структура его сознания абсолютно диалогична, но этот диалог он стремится закрыть, превратить его в монолог, оставив за собой последнее слово. Его сознание диалогично, поскольку монологично, монологично, поскольку диалогично.

Все существо антигероя лежит в плоскости отношений к другим и другому, но существо это абсолютно внеморально, абсолютно индифферентно к морали и не имеет с ней никаких точек соприкосновения. Все у антигероя сводится к тому, чтобы быть, чтобы обеспечить свое голое существование. Если при этом он не может обойтись без другого, то это еще не значит, что его проблемы имеют какое-то отношение к морали. Антигерой — вне морали, будучи в то же время без остатка погружен в отношения к другому. Его жизнь — по ту сторону добра и зла; он ничем не сумел сделаться, ни злым, ни добрым, и именно поэтому он не может обойтись без другого. Его проблемы — проблемы существования, проблемы онтологии, но проблемы онтологии приобретают вид и звучание проблем этики, не имея к последним никакого касательства. Для антигероя онтология является этикой, этика — онтологией.

Подпольный знает о себе, что он ничем не сумел сделаться, что он — ничто, что его нет, значит, он существует строго в той мере, в какой не существует, для него бытие есть небытие, жизнь тождественна смерти, существование есть сущность, активность есть пассивность, причина тождественна следствию, бытие — сознанию, свобода — необходимости, личное — общему, добро — злу, любовь — ненависти, истина — лжи. Но если противоположное тождественно, то это означает, что мы никогда не сможем понять возможности отношения между полюсами. Если даже жизнь есть смерть, то тогда все есть смерть и жизни вовсе нет. Если даже смерть есть жизнь, то тогда все есть жизнь и смерти вовсе нет. Если жизнь есть смерть, то жизни нет. Если смерть есть жизнь, то смерти нет. Между жизнью и смертью антигероя невозможен переход — потому что он не нужен. Между жизнью и смертью антигероя переход не нужен — потому что он невозможен, не является логической возможностью. Мы не можем захотеть перехода, потому что мы не можем понять самой его возможности. Переходы между противоположностями для антигероя совершаются без участия сознания: если бытие тождественно сознанию, то все есть бытие, сознания нет, переход совершается в абсолютной темноте: просто я нахожу себя сейчас — внутри жизни, а сейчас — внутри смерти. Если бытие тождественно сознанию, все есть сознание, все совершается на абсолютном свету: стоит мне подумать — и я внутри жизни, стоит мне подумать опять — и я внутри смерти. “Каприз” есть только мысль, абсолютная темнота “хотения” равна абсолютному свету “усиленного сознания”.

Расстояние между противоположными полюсами равно нулю и в то же время бесконечно. Если жизнь антигероя есть смерть, то он не знает ни подлинной жизни, ни подлинной смерти, поскольку таковые могут быть постигнуты только тогда, когда постигается отношение между ними, а равенство нуля и бесконечности как раз и означает абсолютную непостижимость отношения. Если сознание тождественно бытию, то антигерой не знает ни подлинного бытия, ни подлинного сознания: между ними нет отношения. Точно так же не знает он ни подлинного другого, ни подлинного себя. Если для него другой есть он сам, то ни он, ни кто-либо другой никогда не смогут отличить его от другого, никогда не смогут понять, когда речь у него о другом, когда о себе, видит ли он другого как другого или бесконечно смотрит в зеркало на свое собственное отражение. Ни мы, ни кто-либо другой никогда не сможет отличить его сны от его яви, не сможет сказать, когда он спит, когда бодрствует, вспоминает он или на ходу сочиняет, говорит правду или лжет: ведь ложь для него всегда тождественна правде, а выдумка — реальности. Мы никогда не сможем сказать, была ли на самом деле проститутка Лиза и весь чудовищный эпизод с ней, или это порождение его фантазии — вся его жизнь есть порождение фантазии и тем только и реальна.

“Записки из подполья” — та точка, к которой все сходится и которая все делает понятным, причем не только в русской литературе, но и в русской жизни, и в русской истории. То, что в русской классике было разведено по разным полюсам, здесь сведено воедино, и потому все встало на свои места. Антигерой является антигероем постольку, поскольку стоит по ту сторону “инерции” “штифтика в органном вале” и “инерции” “усиленного сознания”, “мертвых душ” и “лишнего человека”, по ту сторону жизни и смерти, истины и лжи, добра и зла. Антигерой — это также тот, кто стоит по ту сторону автора и героя, он является автором, поскольку является героем, героем, поскольку является автором. Антигерой по необходимости стоит также по ту сторону героя и читателя, он сам для себя герой и читатель в одно время. Это значит, что осмысленно читать, то есть понимать и воспринимать, “Записки из подполья” можно только изнутри “Записок...”: подполье открывается только подпольному. Его понимает в полной мере только тот, кто в нем живет, философия подполья есть философия абсолютная и постольку экзистенциальная, понимание подполья не может быть чисто теоретическим актом, а столько же и практическим. Подполье можно только выразить, его нельзя описать. Лучшей интерпретацией “Записок из подполья” могут быть только сами “Записки...”. Это означает, что понимание тут равно непониманию, а свет есть тьма. Это означает также, что подполье не может быть стянуто в фокус, оно всегда в раздвоении, в распадении на полюса, между которыми нет никакой средней точки, ничего объединяющего и примиряющего. Мы все, если мы понимаем подполье, стоим либо на одном полюсе, либо на другом, третьего не дано. Подполье неизбежно диалогизуется, нельзя говорить о нем, можно говорить только в нем и с ним. Дилемма тут очень проста. Либо ты понимаешь, о чем идет речь в этом заколдованном тексте, тогда ты внутри него и являешься его (со)творцом, либо ты вне его, тогда подполья для тебя не существует. (“Для всего внешнего Я — ничто”, — сказал немецкий философ Шеллинг: для него “Записки...” не остались бы тайной за семью печатями.) Всякий текст, имеющий отношение к “Запискам...”, должен быть продолжением “Записок...”, в том числе и этот. На всякое толкование нужно толкование — толкование второго порядка, на толкование второго порядка — толкование третьего порядка, и так далее до бесконечности. Подполье нельзя толковать, его можно только порождать. (Либо забыть, но тогда не о чем и разговаривать, надо всем встать и разойтись.)

Подполье делает понятным абсолютно все в русской мысли и русской истории в той мере, в какой это самое все является либо подступом к подполью, либо его развертыванием и продолжением. Подполье делает понятным и лишних людей, и мертвые души, и западничество с его сиамским близнецом, славянофильством, и русскую империю, возводимую на костях своих подданных — пожирающую самое себя, и “Третий Рим”, и Отечественные войны, войны всем “миром”, и “русский бунт, бессмысленный и беспощадный”, и русский коммунизм, и русскую “всечеловечность”, и русскую “почву”. Только на подполье должно быть основано понимание всех русских классических романов, от “Евгения Онегина” до “Братьев Карамазовых” и “Войны и мира” (даже “Войны и мира”, этих бесконечных вариаций на слова подпольного о дураках как любимых детях матери-природы). Подполье позволяет понять даже непонятное в русской внешней и внутренней политике “начиная от Всемирного потопа до Шлезвиг-Гольштейнского периода судеб человеческих” и даже, рискнем предположить, времен гораздо ближе к нам стоящих…

Одного только подполье не дает никакой возможности понять — это как его преодолеть, как его “снять”, как из него вырваться. “Записки из подполья” — “неприятный текст” (С. Г. Бочаров)1. Текст неприятный, это даже мягко сказано, неприятны и все тексты, к которым он дает ключ, а это уже ставит вопрос о преодолении, но вопрос этот тут же должен быть снят, ибо возникает и возникнуть может только в подполье и изнутри подполья. Все это предусмотрено, все входит в правила игры: подполье и должно быть неприятным, оно так задумано и не может быть другим; о приятности тут не заботятся. Оно, подполье, само снимает свою “неприятность” — его утрированным, “усиленным” утверждением, оно утверждает и снимает самого себя в одно и то же время.

Нельзя снять то, что представляет собой перманентное самоснятие. Проблема преодоления подполья не может быть поставлена не потому, что кто-то кому-то затыкает рот или связывает руки, а потому, что не может быть даже помыслена. У подполья нет абсолютно никакой точки “вненаходимости”, с которой его можно было бы превзойти, преодолеть или подвергнуть отрицанию. Тот, кто стоит вне подполья, не может иметь о нем никакого представления, он его не может ни видеть, ни даже мыслить, поэтому не может и ставить вопрос о его преодолении. Тот же, кто стоит внутри подполья, тоже не может поставить этот вопрос, хотя и по причинам абсолютно противоположного свойства. Он не может мыслить альтернативы подполью, не может поверить в существование “дурака”. “Дурак” для него, то есть некто абсолютно невинный и целомудренный, есть чисто абстрактная возможность, существующая в недрах самогбо усиленного сознания, это — (несбыточная) мечта, специфическая утопия подполья. Ничего не может убедить подпольного в существовании “дурака”. Если люди кажутся “дураками”, то это непременно дураки для нас, но ни в коем случае не дураки для себя. Люди, по его исконному убеждению, могут только прикидываться дураками, но, будучи существами, наделенными сознанием, не могут проделывать это до бесконечности, любого дурака можно привести “в себя”, повысить градус его сознания, сделать из подпольного в себе подпольного для себя, актуализировать ту потенцию сознания, которая наличествует в любом человеческом существе.

Можно повысить градус сознания, даже и до степени “усиленного”, можно сделать самосознание “доминантой” жизни, нельзя только этот градус понизить. Нельзя по желанию сделаться дураком, нельзя обрести невинность собственными силами, нет карты, на которой была бы обозначена дорога в рай. (“Да и скучно в раю! Светскому человеку даже и неприлично”, — говаривал Федор Павлович Карамазов.)

Но если мы не понимаем, как можно выйти из подполья, то мы не понимаем ничего — ни русской жизни, ни русской истории, ни русской литературы.

Все мы — подпольные, а это значит, что все наперед останется по-прежнему. Останутся мечты о “Третьем Риме” и насмешки над ними, споры славянофилов и западников, останется империя в той или иной форме вместе с ее беспощадными разрушителями, коммунизм в том или ином виде и те, кто всегда готов его заклеймить, всегда у нас будет “бронепоезд на запасном пути”, приготовленный против врага внешнего — и внутреннего, то есть против самих себя. Все останется по-прежнему. Мы будем теми же даже умирая. Даже исчезая с лика Земли, мы останемся “философами”, которым ведомо все, и “смердами”, которым неведомо ничего. Даже когда нас останется двое, мы будем помнить о своей миссии “народа-богоносца”, который именно в силу этого должен остаться на задворках истории, служить исключительно “материалом для зарождения себе подобных”…

Тексты, касающиеся подполья, не могут быть закончены в принципе. Они имеют структуру круга — фигуры бесконечно ясной и определенной, фигуры, которая задается всем известной формулой и вычерчивается способом, известным всякому ребенку, — но в то же время фигуры темной и мистической, потому что бесконечной: она не имеет ни начала, ни конца, и понять в ней можно не больше, чем понимает свою судьбу осел, которого привязали к шесту и который качает воду способом древним, как мир…

“Нам кажется, что здесь можно и остановиться”.

г. Новозыбков Брянской обл.

 

1 “Вопросы литературы”, 2006, № 2, стр. 66.

Версия для печати